Посвятительное письмо княгини Дашковой к мисс М. Уильмот.

И так, вы желаете, мой юный и дорогой друг, чтобы я набросала картину моей жизни, — бурной и тровожной или, точнее, исполненной горя, отягченного моими усилиями скрыть от света те сердечные скорби, жало которых не может быть притуплено ни гордостью, ни твердостью духа. В этом смысле я могу назвать себя мученицей принуждения. Я говорю: мученицей, потому что маскировать свои чувства и казаться не тем, что я на самом деле, было всегда к высшей степени противно и ненавистно моей природе.

Мои друзья и родственники уже много лет тому назад побуждали меня к труду, которого вы теперь от меня требуете. Я противилась всем их настоятельным просьбам, но нахожу себя неспособною отказать вам. И вот я представляю вам историю моей жизни, эту грустную повесть, которую я могла бы превратить в трогательный роман. Я посвящаю ее вам. Я написала ее так, как я говорю: без приготовления и с откровенностью, не подавленною даже предостережениями горького опыта. Правда, я прошла мимо или только слегка коснулась некоторых случаев душевной муки, причиненной мне неблагодарностью людей, которых я желала бы оправдать, если бы это было возможно, ценою собственной жизни. Это суть единственные пункты, где мое перо отказывалось мне служить, и пробужденное воспоминание о них заставляет меня содрогаться даже в настоящую минуту.

Из моего рассказа будет видно, что садиться в один корабль с великими мира есть предприятие, исполненное опасности, и что придворная атмосфера гибельна для развития прямой души. Из него будет видно также, что безупречная совесть, может внушить довольно твердости и мужества, чтобы превратить в ничто злобу тирана, и сделать человека, находящегося в мире с самим собою, способным переносить в высшей степени незаслуженные преследования. Наконец, мы можем найти здесь пример того, как редко, при известной степени знаменитости, человек избегает зависти и ее верного спутника — клеветы.

В шестидесятилетнем возрасте, после болезней, несчастий и суровой ссылки, живя в уединении и занимаясь единственно благосостоянием крестьян, я в первый раз окинула взглядом ткань ложных вымыслов и гнусных обвинений, сочиненных и распространенных некоторыми французскими писателями против [441] Екатерины. Теже писатели, как-будто считая это необходимым довершением своих злостных целей, или же поощряемые распущенностью своего времени, старались также очернить и оклеветать ее безобидного друга, Екатерину 14 маленькую. В таких сочинениях я нашла вашу Дашкову, снабженною всеми пороками, наиболее чуждыми ее характеру; она изображается то как личность, зараженная самым преступным честолюбием, то как особа, преданная самому грубому разврату.

Из этого легко заметить, что жизнь строго нравственная и проведенная большею частию вдали от света, которую немногие умеют ценить и которая еще в меньшем числе людей способна возбудить зависть, не служит защитою против напоенного желчью пера пасквилянта, употребляющего это перо на то, чтобы излить свое ревнивое недоброжелательство или удовлетворить еще более неукротимым порывам беспричинной злобы. Хотя Екатерина II, как известно, оплакивала бедствия, навлеченные иллюминатами и мнимыми философами на Францию, и искала средства против этого зла; хотя они боялись могущества этой истинно великой и грозной государыни, — но можно-ли поверить, что они хотели отомстить за себя, нападая на женщину без влияния в государственном управлении и стараясь отнять у ней то, что она ценила более всего на свете: незапятнанную репутацию?

Но такова была жестокость моей судьбы, что после того, как небо в своем гневе лишило нас матери, нашей великой и просвещенной императрицы; в то время, когда я уже не могла наслаждаться ее добрым расположением лично во мне, ни торжествовать по поводу благодеяний, которыми она осыпала мою родину, — я сделалась жертвою бешеной злобы ее врагов.

Однако же, мы можем надеяться, что это, как и все другое в здешнем мире, пройдет. И так, мой дорогой юный друг, позвольте мне поговорить с вами лучше о том, что гораздо ближе касается нас, именно о нашей взаимной дружбе. Дозвольте мне выразить, если это возможно, как глубоко я чувствую и с какою благодарностию принимаю ваше доверие ко мне. Вы представили мне самое трогательное доказательство этого доверия, оставив свое семейство и отечество и приехавши сюда, чтобы усладить преклонные годы старухи, которая, впрочем, может похвалиться тем, что не прожила ни одного дня исключительно для себя самой.

Должна-ли я говорить вам, как драгоценно для меня ваше [442] общество, какое уважение и какой восторг внушают мне ваши дарования, скромность, сердечная веселость в соединении с теми чистыми правилами, которые руководят всеми вашими поступками? Должна-ли я говорить, как много способствовали вы к успокоению и услаждению моего существования? Но где тот язык, которым было бы возможно выразить вполне эти чувства? Поэтому, ограничусь простым уверением, что я уважаю, ценю и люблю вас со всею силою того любящего сердца, которое вы научились понимать, и что эти чувства угаснут только с последним вздохом вашего искреннего друга княгини Дашковой.

Троицкое.
27-го октября 1806 г.


I.

Рождение графини Екатерины Воронцовой (впоследствии княгини Дашковой). — Потеря ею своей матери в детских летах. — Ее сестры назначаются во фрейлины. — Страсть ее к чтению. — Направление занятий ее. — Мнение ее о Гельвецие. — Ее ранняя любовь к политике. — Шувалов. — Переписка ее с братом, графом Александром. — Первая встреча с князем Дашковым. — Их взаимная привязанность. — Посещение императрицы Елисаветы. — Ее доброта. — Первая встреча с великою княгиней (впоследствии Екатериной II). — Произведенное этою встречею впечатление. — Брак с князем Дашковым. — Отъезд в Москву.

Я родилась в Петербурге, в 1744 г. 15, около времени возвращения императрицы Елисаветы из Москвы после ее коронации. Ее величество была моею восприемницей, а ее племянник, великий князь, впоследствии император Петр III, был моим крестным отцом. Я могла удостоиться такой чести вследствие того, что мой дядя, канцлер 16, был женат на двоюродной сестре ее величества; но приписываю ее скорее дружбе императрицы к моей матери, которая в прежнее царствование с великою щедростью и — могу прибавить — с такою же деликатностью очень часто снабжала ее деньгами, необходимыми при [443] расточительности Елисаветы и при скудном содержании, которое она получала, будучи великой княжной.

Я имела несчастие лишиться матери, когда мне было только два года от роду, и о многих привлекательных качествам ее узнала только от друзей и от лиц, сохранивших о ней благодарное воспоминание.

Во время этого события я жила у своей бабушки в одном из ее прекрасных имений, и даже тогда, когда мне было уже четыре года, ее с трудом убедили расстаться со мною и отдать меня для воспитания в другие, менее снисходительные, руки. Канцлер, старший, брат моего отца, лишил меня, в этом возрасте, любящих попечений доброй бабушки и взял меня к себе для воспитания вместе с единственною своею дочерью 17, впоследствии графиней Строгоновой. Мы жили в одних с нею комнатах, имели одних и тех же учителей, были одинаково одеты; вся внешняя обстановка наша клонилась к тому, чтобы сделать нас совершенно сходными друг с другом. Однако же, во все периоды и во всех действиях нашей жизни не бывало существ, более несходных между собою. Сказать мимоходом, это может служить уроком для тех теоретиков, которые, обобщают системы воспитания и методически предписывают правила относительно предмета столь важного, но столь мало понятого, который, вследствие его обширности и разнообразия данных случаев, так трудно включить в пределы какого бы то ни было общего плана.

Мне нет надобности говорить о фамилии моего отца. Древность ее и многие блистательные заслуги моих предков сделали род Воронцовых столь знаменитым, как только мог бы желать кто-нибудь другой, более меня способный гордиться происхождением. Граф Роман, мой отец, второй брат после канцлера, был молод, когда умерла моя мать. Он был предан удовольствиям, мало заботился о воспитании своих детей и передал меня дяде также охотно, как этот добрый родственник был рад принять меня, из благодарности к моей матери и из любви к нему.

Мои две сестры, старшая — графиня Мария, впоследствии [444] графиня Бутурлина, и средняя — графиня Елисавета, впоследствии Полянская, в раннем возрасте были удостоены благосклонности императрицы. Они еще детьми были назначены во фрейлины и жили при дворе. С моим отцом жил только граф Александр, старший мой брат, и только его одного я знала с самого моего детства 18. Мы часто имели случай видеться друг с другом и, таким образом, между нами образовалась ранняя привязанность, превратившаяся потом во взаимное доверие и в дружбу, не изменившуюся до настоящего дня 19. Мой младший брат, граф Семен, жил в деревне у моего деда и я редко видала его даже по возвращении его в город. Со своими сестрами я видалась, если возможно, еще реже. Я упоминаю об этих частностях, как об обстоятельствах, имевших в некотором отношении влияние на склад моего характера.

Мой дядя не щадил издержек, чтобы доставить своей дочери и мне лучших учителей, и, по понятиям того времени, мы получили превосходное воспитание. Нас учили четырем языкам; по-французски мы говорили свободно; один государственный советник (а counsillor of state) давал нам уроки итальянского языка, а Бехтеев (Bechtieff) — русского, когда нам было угодно слушать эти последние. В танцах мы сделали большие успехи и имели некоторое понятие о рисовании.

При подобных сведениях и непринужденной светской манере, кому бы пришло в голову считать мое воспитание не полным? Но что было сделано для образования характера или для развития ума? Решительно ничего. У дяди не было времени, [445] а у тетки — ни способности, ни желания заняться этими предметами.

В моей натуре было довольно много гордости, смешанной, непонятным для меня образом, с необыкновенною нежностью и чувствительностью, которые внушали мне пламенное желание быть любимою всеми окружавшими меня людьми с тою же искренностью, с какою я сама готова была любить их. К тому времени, как я достигла тринадцатилетнего возраста, эти чувства до того усилились во мне, что, желая приобрести любовь тех, на которых я сосредоточила чувства своего юного и восторженного сердца, я вообразила, что не могу найти, в них ни симпатии, ни привязанности ко мне, и таким образом, разочаровавшись в своих надеждах, считала себя одиноким существом.

При таком странном настроении моей души, болезнь подоспела очень кстати для моего воспитания, по крайней мере, относительно моего умственного развития. Я заболела около этого времени корью; а как тогда, в видах предохранения великого князя Павла от заразы, указом были запрещены всякие сношения двора с (семействами, зараженными накожными болезнями в роде кори и оспы, то едва показались на мне первые болезненные признаки, я немедленно была отправлена в деревню за семнадцать верст от Петербурга.

Во время этого изгнания меня отдали на попечение одной немки, жены русского маиора; оба они были личности, одинаково непривлекательные и лишенные всяких качеств, которые могли бы вызвать к ним какую-нибудь привязанность с моей стороны. Я не чувствовала к ним ни малейшей симпатии; между тем болезнь, ослабив мое зрение, лишила меня последнего прибежища и утешения — возможности читать книги. Моя прежняя веселость и резвость сменились меланхолией и мрачными размышлениями обо всей окружавшей меня обстановке. Я сделалась серьезною и задумчивой; говорила редко и всегда с обдуманною целью узнать что-нибудь.

Как только я получила возможность читать, я с жаром погрузилась в книги. Бэйль, Монтескьё, Буало и Вольтер были моими любимыми писателями. Я начинала сознавать, что проведенное в одиночестве время не всегда бывает самым [446] тягостным; что та самая чувствительность, которая до сих пор заставляла меня искать одобрения других, теперь побудила меня сосредоточиться в себе самой и развить те умственные средства, которые только и могут поставить человека выше обстоятельств. Прежде, чем я возвратилась в Петербург, мой брат Александр уехал в Париж, и таким образом я лишилась его теплого внимания, с которым равнодушие большинства окружавших меня людей составляло такой печальный контраст. Однако же, будучи спокойна и довольна в обществе своих книг, развлечена или растрогана среди своих музыкальных занятий, я чувствовала себя несчастною только вне своей комнаты. Я поздно ложилась спать, читая иногда целую ночь, и это обстоятельство, а также мое душевное настроение, бывшее причиною его, произвели во мне такую слабость и дали мне такой болезненный вид, что мой почтенный дядя серьезно встревожился, и даже императрица Елисавета обратила на это внимание. По приказанию ее величества, меня несколько раз посетил главный медик ее Бёргэв (Bourghave). После внимательного исследования моей болезни, он объявил, что мой организм еще не поврежден и что симптомы, испугавшие моих друзей, происходят скорее от душевного, чем от физического расстройства. Вследствие такого мнения, меня закидали множеством расспросов, но не могли заставить меня признаться в истине, которую, впрочем, едва-ли я сознавала сама и которая, если бы сделалась известною, вызвала бы скорее упреки, чем сочувствие. Описывая состояние своей души, мне пришлось бы описать и те признаки гордости и чувствительности, которые, не найдя осуществления для: романтических грез моей фантазии, внушили мне заносчивую решимость — искать счастия единственно в себе самой. Поэтому я решилась затаить эти чувства, преобладавшие во мне надо всеми другими, приписывая свою бледность и вялость моим слабым нервам. Между тем, мой ум, вследствие постоянных упражнений, приобретал с каждым днем более силы и энергии. Читая в следующем году во второй раз сочинение Гельвеция «О разуме», я была поражена одною мыслью, которую приведу здесь, так как я осталась при ней и впоследствии, когда обладала уже более зрелым суждением. «Если бы», думала я, «это сочинение не [447] сопровождалось вторым тоном, заключающим в себе теорию, более согласную с общепринятыми мнениями и существующим порядком вещей, то изложенные в нем принципы только расстроили бы гармонию и, может быть, расторгли бы узы, которые связывают разные части цивилизованного общества».

Политика в особенности интересовала меня с детских лет 20. Всех иностранцев, как посланника, так и художников, и литераторов, бывавших в доме моего дяди, я мучила своим ненасытным любопытством. Я расспрашивала их о чужих странах, существующих там формах правления и законах, и сравнения, вызываемые их ответами в моем уме, внушили мне пламенное желание путешествовать. Правда, в то время я не обладала — и не думала, что буду когда-нибудь обладать — мужеством для подобного предприятия. Осаждаемая мрачными предчувствиями горя и разочарования, этими весьма [448] обыкновенными спутниками чрезмерной восприимчивости, я думала, что всегда останусь такою, какою была в ту минуту, и содрогалась при мысли о бедствиях, для борьбы с которыми считала себя неспособною. Шувалов, фаворит императрицы Елисаветы, имевший претензию прослыть за мецената своего времени, узнав от многих бывших у моего дяди литераторов, — за которыми сам он ухаживал для поддержания своей репутации, — что я страстно люблю чтение, предложил снабжать меня всеми литературными новинками, которые он постоянно получал из Франции. Это было для меня Источником бесконечного удовольствия, в особенности в следующем году, когда я, вышедши замуж, жила в Москве, где-в книжных лавках было мало книг, которых бы я уже не прочитала прежде; некоторые из этих книг я уже имела в своей библиотеке, состоявшей почти из 900 томов. Исключительно на эту коллекцию я употребляла все мои карманные деньги. В этом году я присоединила к ней «Энциклопедию» и «Лексикон» — Морери; и никогда самые дорогие безделки не доставляли мне и половины того удовольствия, какое я чувствовала по поводу этого приобретения. Вследствие привязанности к моему брату Александру, я, во время пребывания его за границей, вела регулярную с ним переписку и по два раза в месяц сообщала ему все новости, какие слышала, придворные, городские и военные. Хорош или дурен был мой слог впоследствии, но свойствами его я обязана этому журналу, который я вела для своего любимого брата 21.

В июле и августе 1759 г. 22, о котором я теперь говорю, дядя, тетка и кузина жили в Царском Селе, посещая императрицу; а я оставалась в городе одна, по случаю легкого нездоровья, а также вследствие своей страсти к занятиям и уединению. Исключая итальянской оперы, посещенной мною один или два раза, я никогда не показывалась в больших собраниях; я [449] бывала только у княгини Голицыной, — она и муж ее, весьма почтенный и умный старик, очень любили меня, — и у г-жи Самариной, жены одного из домашних людей моего дяди. Однажды вечером, зайдя к Самариной, которая была нездорова, я осталась у ней ужинать и отослала свой экипаж, с приказанием, чтобы он приехал за мною в одинадцать часов и привез мою горничную, которая проводила бы меня домой. Это был прекрасный летний вечер; и когда экипаж вернулся, сестра Самариной предложила проводить меня до конца спокойной и безлюдной улицы, где стоял их дом. Я охотно приняла это предложение и велела кучеру ехать вперед и ожидать нас там. Едва мы прошли несколько шагов, к нам приблизилась какая-то высокая фигура, вышедшая из другой улицы. При полусвете летней ночи, эта фигура представилась моему воображению исполинскою. Невольно вздрогнув, я спросила у моей спутницы, кто это, и в первый раз в жизни услыхала имя князя Дашкова. Поводимому, он был коротко знаком с семейством Самариных; вступив с нами в разговор, он проводил нас, обращаясь по временам ко мне с тоном скромной вежливости, который сильно расположил меня в его пользу. Эту странную встречу и более чем благоприятное впечатление, которое мы произвели тогда один на другого, я приписывала впоследствии Провидению, предназначившему нас друг для друга. Познакомиться обыкновенным путем нам было почти невозможно, а если бы и было возможно, или если бы его имя было когда-нибудь упомянуто в доме моего дяди, то я узнала бы об одной истории, в которой он, к несчастию, был замешан, что послужило бы сильною преградой против нашего союза. Поэтому неведение сделалось нашим общим другом и позволило усилиться первому благоприятному впечатлению, которое повело потом к невозвратному обмену любви и привязанности между нами. Князь Дашков скоро почувствовал, что его счастие зависит от этого союза 23, и, получив мое согласие, тотчас же просил князя [450] Голицына поговорить в его пользу с моим отцом и дядей, но хранить его намерение в тайне, пока он не повидается со своею матерью в Москве и не получит ее благословения 24.

Мое семейство не противилось этому союзу и мать князя Дашкова, которая до сих пор напрасно убеждала его жениться, искренно одобрила его выбор, — хотя он перед тем отвергнул ее собственный, — и дала полное согласие на наш брак.

В один вечер, до отъезда князя в Москву в матери, императрица Елисавета заехала к нам ужинать после оперы, где она была с моим дядею и Шуваловым. Намерение ее посетить нас было известно заранее, и я осталась дома, чтобы принять ее. Со мною был и князь Дашков. Ее величество оказала нам обоим внимание, исполненное ласки, и, позвав нас в другую комнату, сказала нам, со всем любящим участием крестной матери, что она знает нашу тайну и желает нам всевозможного счастия. Она с большою похвалой отзывалась об уважении князя к его матери и сказала ему, что [451] фельдмаршал, граф Бутурлин, полупил от нее приказание дать ему отпуск для поездки в Москву. Ласковый и матерински-нежный тон ее величества и участие, которым она удостоила нас, тронули меня до такой степени, что я не могла скрыть своего волнения. Заметив это, императрица ласково потрепала меня по плечу и, поцеловав меня в щеку, сказала:

— «Успокойся, мое милое дитя, иначе все друзья твои подумают, что я побранила тебя».

Я никогда не забуду этой сцены, которая навсегда привязала меня к этой милостивой и доброй государыне.

В эту же зиму, в доме моего дяди однажды ужинали и провели целый вечер великий князь, впоследствии Петр III, и великая княгиня, названная потом так справедливо Екатериною Великой. Обо мне уже говорили ее императорскому высочеству многие из посетителей моего дяди, как о молодой особе, которая почти все свое время посвящает чтению, и вообще отзывались обо мне со всевозможными похвалами. Уважение, которого она удостоивала меня впоследствии, имело своим источником составленное, таким образом, заранее предубеждение в мою пользу. На внимание императрицы я отвечала энтузиазмом и преданностью, и они вовлекли меня потом в сферу деятельности, о которой я и не мечтала в то время, и, более или менее, имели влияние на всю мою жизнь. Я могу утвердительно оказать, что в то время, о котором я говорю, за исключением великой княгини и меня, во всей империи не было двух женщин, которые хоть сколько-нибудь занимались бы серьезным чтением. Это обстоятельство послужило пунктом нашего взаимного притяжения; а как прелесть ее манеры была решительно непреодолима для всех, кому она желала понравиться, то можно себе вообразить, какое действие она должна была произвести на молодую пятнадцатилетнюю девушку, столь восприимчивую к подобным чарам.

В этот памятный вечер великая княгиня говорила почти исключительно со мною и очаровала меня своим разговором. Возвышенность чувств и образованность, повидимому, показывали в ней существо, поставленное природою выше всех других и превосходившее все прежние понятия мои о совершенстве.

Вечер прошел быстро, но оставленное им впечатление было [452] неизгладимо, и его легко проследить во многих действиях, о которых я буду рассказывать ниже.

По возвращении своем из Москвы, князь Дашков, не теряя ни минуты, представился всему моему семейству; но, по причине весьма серьезной болезни моей тетки, наша свадьба была отложена до февраля 25. Когда, больная почувствовала некоторое облегчение, мы отпраздновали свадьбу в кругу самых близких друзей и затем, как только всякая опасность для моей тетки миновала, мы отправились в Москву.

Здесь открылся для меня новый мир, с новыми обязанностями и обстановкой. Я объяснялась по-русски очень плохо, и, к увеличению моих затруднений, моя свекровь не говорила ни на каком другом языке. Члены семейства моего мужа были, большею частию, люди пожилые и хотя, из любви к князю, они оказывали мне большую снисходительность и, повидимому, были довольны его женитьбой, но я не могла не заметить, что я нравилась бы им больше, если бы я в большей степени походила на москвитянку. Поэтому я решилась прилежно заняться изучением русского языка и сделала в нем такие успехи, что заслужила одобрение и похвалу этих почтенных родственников. Чувства любви и уважения, вызвавшие с «их стороны дружбу ко мне, я продолжала питать в ним даже тогда, когда образовавшаяся между нами связь давно уже перестала существовать.

II.

Рождение дочери. — Упадок здоровья императрицы Елисаветы. — Князя потребовали в Петербург. — Припадок болезни. — Возвращение князя. — Трогательная сцена. — Рождение сына. — Странная супружеская переписка. — Отъезд в Петербург. — Представление великому князю и великой княгине. — Анекдот о великом князе. — Его предосудительные наклонности и привычки. — Его любимые товарищи. — Его возрастающая короткость с княгиней. — Придворные анекдоты и события. — Приближающаяся смерть императрицы. — Необыкновенное свидание и разговор с великою княгиней. — Самоотвержение княгини.

21-го февраля (1760 г.), через год после нашей свадьбы, у меня родилась дочь, а в мае мы поехали с моею свекровью в ее имение — Троицкое. Книги и музыка нисколько не утратили [453] для меня своего очарования и, с помощью их, время проходило быстро. В июле я с князем Дашковым сделала поездку в его орловское имение; оттуда мы возвратились в Москву и написали к моему отцу в Петербург, прося его похлопотать о продлении истекавшего срока отпуска для моего мужа.

Между тем, императрица Елисавета старела и слабела и придворные обратили свое внимание на ее наследника. Это обстоятельство дало великому князю более решительную власть над гвардейским Преображенским полком, которым он командовал и в котором князь Дашков служил капитан-поручиком (second captain). И так, с просьбою о продлении отпуска еще на пять месяцев было необходимо обратиться к его императорскому высочеству. Эта просьба была вынуждена желанием моего мужа — остаться при мне до моих вторичных родов. Прежде, чем дать разрешение на отсрочку, великий князь пожелал видеть моего мужа в Петербурге, может быть, желая оказать ему особенное внимание. Так, по крайней мере, объяснял этот вызов мой отец и вследствие того советывал ему ехать как можно скорее. Я была неутешна при мысли об этой разлуке и до того подавлена горем, что перестала наслаждаться своим обычным счастием даже в обществе князя. Это отразилось на моем здоровьи, и 8-го января (1761 г.), т. е., в, день отъезда моего мужа из Москвы, я заболела лихорадкой, которая сопровождалась бредом. Болезнь моя произошла единственно от душевного волнения и потому скорое выздоровление я приписывала упорству, с каким я отказывалась от всякой медицинской помощи. Через несколько дней я не чувствовала ничего, кроме слабости. Я часто плавала и готова была писать к мужу беспрестанно, хотя бы только для того, чтобы сообщать ему о своей грусти, если бы заботливое внимание его младшей сестры не запрещало мне предаваться этой опасной в моем положении привычке.

Описывая эти чувства и страдания, я должна заметить, что в то время мне не было еще и семнадцати летъ 26, и мне в первый раз пришлось расстаться с мужем, которого я страстно любила. [454]

Что касается князя, то их высочества оказывали ему всякое, внимание, какое только могло сделать для него приятным пребывание в Петербурге. Они часто приглашали его на свои прогулки в Ораниенбаум; к несчастию, подвергаясь на этих пикниках через-чур сильному холоду, он серьезно заболел жабой, которая могла бы иметь гибельные последствия для нас обоих. Во время, назначенное для его возвращения в Москву, он еще страдал этою болезнью; но не желая обмануть ожиданий моих и своей матери, выехал из Петербурга. Он ехал день и ночь, нигде не останавливаясь до Москвы. Между тем, воспаление в его горле до того усилилось, что он едва мог говорить. Поэтому, не желая испугать нас появлением в таком виде, он подъехал к заставе, велел везти себя в дом своей тетки. Новосильцовой (Novosiltskoff), в надежде получить временную помощь, чтобы сколько-нибудь поправить свой голос и вообще принять более здоровый вид. Тетка, увидав его в таком положении, настояла, чтобы он тотчас лег в постель и послала за доктором. Тот не советывал выпускать его из дому, и потому она удержала почтовых лошадей до утра с тем, что если он к тому времени достаточно поправится, то поедет к своей матери, как-будто с ним не случилось ничего особенного.

Во время этого промежутка произошла сцена, о которой я даже теперь не могу вспомнить без содрогания.

Моя свекровь и сестра ее княгиня Гагарина, помогавшие мне при рождении моей дочери, сидели в этот самый вечер в моей комнате, вместе с акушеркой, каждую минуту готовые оказать мне в другой раз такую же помощь. Моя горничная, ветренная девчонка, почти одних со мною лет, улучив минуту, когда я вышла за чем-то из комнаты, торопливо сказала мне, что князь Дашков уже в Москве. Я вскрикнула. К счастию, этот крик не был услышан в соседней комнате; между тем, эта безрассудная горничная продолжала рассказывать, что он приехал в дом своей тетки и отдал строгое приказание сохранить это в тайне.

Чтобы составить себе понятие о моих муках в эту минуту, надо вспомнить, какова я была в то время. Счастие для меня не существовало без любимого предмета моей [455] привязанности и мои, от природы пылкие и порывистые, чувства было легко взволновать, но не легко сдерживать. Я употребила все усилия для того, чтобы оправиться от своего волнения и с возможно спокойным видом возвратилась в княгине. Я начала ей доказывать, что период моего разрешения дальше, чем мы воображали, и умоляла ее и свою тетку идти в свои комнаты отдохнуть, обещая позвать их в случае необходимости.

Как только они ушли, я побежала в бабке и заклинала ее проводить меня. Я как теперь вижу ее кровью налитые глаза, которые она вытаращила на меня в изумлении. Добрая женщина вообразила, что я лишилась рассудка, и на своем силезском наречии начала отговаривать меня от моего намерения: — «Нет, я не хочу отвечать перед Всемогущим Богом за убиение невинных», говорила она.

Мне казалось, что она никогда не кончит. Я беспрестанно прерывала ее; наконец, доведенная отказом ее почти до отчаяния, я открыла ей свою тайну, объявив, что если не увижу князя собственными глазами, то не переживу своих опасений, думая, что с ним случилось какое-нибудь серьезное несчастие. Я прибавила, что если она не проводит меня к тетке, то никакая сила не помешает мне идти одной. Страх заставил ее, наконец, уступить; но когда я сказала ей, что мы пойдем пешком, чтобы княгиня не услыхала под своими окнами шума саней и конского топота, то, казалось, ноги ее приросли к полу и я снова начала убеждать ее, представляя ей всю опасность открытия и все последствия ужаса, который она может произвести. Наконец, она совершенно уступила моим мольбам и с помощью одного старика, жившего у нас в доме и читавшего молитвы для моей свекрови, повела меня с лестницы. Но едва мы спустились по ней на несколько ступеней, мои боли возвратились с такою силою, что мои спутники, не теряя времени на убеждения, употребили всевозможные средства заставить меня вернуться назад. Я, в свою очередь, была тоже неумолима; я упорно уцепилась за перила и ни сила, ни угрозы не могли сдвинуть меня с места.

Наконец, мы с трудом спустились с лестницы и после частых, все более и более усиливавшихся, припадков боли, пройдя две улицы, добрались до дома тетки. [456]

Не знаю, как я дошла и как взобралась на высокую лестницу, которая вела в комнату моего мужа. Помню только, что, войдя туда, я увидела его бледным и лежащим в постели. Я только взглянула на него и упала без чувств на пол. В таком положении я была отнесена домой в носилках слугами Новосильцевой и уложена в моей комнате, и похождение мое осталось тайной для моей свекрови и ее сестры. Сильные боли привели меня в чувство.

Было одинадцать часов; я послала за теткой и через час после того у меня родился сын Михаил. Моею первою мыслью было — уведомить князя о благополучном разрешении моем, и я незаметно шепнула своей горничной, чтобы она отправила к нему упомянутого старика с этою радостною вестью.

Я часто содрогалась при воспоминании об этом вечере и о сцене, которую мне описывал впоследствии князь Дашков. Когда я предстала пред ним, подобно призраку, с сопровождавшими меня гениями — нахмуренной сиделкой и спотыкающимся стариком, то он принял это сперва за горячечный бред; но в тот же момент, увидав меня лежащею без движения на полу, убедился в страшной действительности этой сцены. Обезумев от угрожавшей мне опасности и сердясь на весь дом за несоблюдение его тайны, он вскочил с постели и проводил бы меня домой; но внезапно появилась его тетка, услыхавшая суматоху, и со слезами умоляла его позаботиться сколько-нибудь о своей собственной жизни, также как и о моей. Он покорился ее настояниям. Сколько муки его, во время промежутка между моим появлением и приходом моего посланца, были чрезмерны, столько же радость его при известии, которое принес ему старик, была безумна. Вскочив с постели, он бросился к нему и стал сжимать его в своих объятиях; он то плакал, то смеялся, дал старику кошелек с золотом и просил послать за священником, чтобы отслужить благодарственный молебен, на котором и сам хотел присутствовать. Теперь ничто не могло убедить его, что он тоже нездоров; словом, во всем доме всю ночь происходила радостная суматоха. У нас же все было спокойно до шести часов утра, когда княгиня обыкновенно уходила к обедне. В это время князь Дашков, на почтовых лошадях, подъехал к нашему [457] подъезду. К несчастию, его мать еще не ушла, но, услыхав подъехавший экипаж, бросилась встретить сына на лестнице. Его бледное лицо и укутанная шея испугали ее; и если бы он не схватил ее в свои объятия, то произошла бы неизбежно другая трагическая сцена. Сказать правду, обожание, которое чувствовали к нему мать и жена, были такого, рода, что могли сделаться причиною семейного несчастия, по крайней мере, в настоящем случае. В суматохе этой минуты, он провел мать, вместо ее комнаты, в мою; и радость нашего свидания, которое она считала первым, была несколько сдержана этим обстоятельством; Как только она несколько успокоилась, то приказала приготовить для сына постель в своей уборной, которая примыкала к моей комнате; но из благоразумной предосторожности, чтобы его болезнь не сообщилась мне, запретила всякое сношение между нами. Эта разлука, полезная во многих отношениях, была прискорбна для меня: я томилась желанием быть его сиделкой или, по крайней мере, каждую минуту собственными глазами видеть, что он поправляется. Но любовь изобретательна и мы нашли средства для сношений друг с другом. Каждым моментом, когда за нами никто не наблюдал, мы пользовались для того, чтобы писать друг другу маленькие записочки в том нежном тоне, который более благоразумные и хладнокровные люди сочли бы глупостью, хотя я искренно пожалела бы о бессердечии подобных философов.

Сорок долгих грустных лет прошло с тех пор, как я имела несчастие лишиться обожаемого мужа, но ни за что в мире я не хотела бы утратить воспоминание хотя об одном, самом ничтожном обстоятельстве, которое пролило, луч удовольствия на его короткую, но бесценную жизнь. Посланцем для нашей тайной переписки была старуха, приставленная ко мне в качестве сиделки и обязанная оставаться при мне по ночам. Она часто пробиралась из одной комнаты в другую и ее более чем полузакрытые глаза делали ее почти невиновною в этом преступлении. Однако же, через три дня наш Меркурий, может быть, из жалости к моим глазам, превратился в доносчика и выдал нашу тайну моей свекрови, которая прочла нам обоим нотацию на счет неблагоразумия и шутливо угрожала отнять у нас перья и чернила. К счастию, в болезни [458] моего мужа произошел благоприятный кризис; он быстро поправлялся и ему было позволено сидеть у моей постели и наблюдать за скучным процессом моего выздоровления. Мы не возвращались в деревню, потому что были намерены в скором времени уехать в Петербург. Мы часто назначали день для нашего отъезда и столько же часто откладывали его по убедительной просьбе его любящей матери. Наконец, мы отправились в путь и приехали в Петербург 28-го июня, т. е., того числа, которое, двенадцать месяцев спустя, сделалось столь памятным и славным для моего отечества.

Я была в восторге от этого путешествия. Я желала снова увидеть моих родных, которых привычки и образ жизни были так не сходны с тем, к чему я привыкла в Москве, и более согласны с моим вкусом и моими наклонностями. Меня в особенности привлекал дом моего дяди, где я научилась удивляться изысканной утонченности общества, а также европейскому вкусу мебели и украшений, которые давали этому дому право называться княжеским дворцом. Когда мы въехали в город, каждый попадавшийся нам предмет доставлял новое удовольствие моему сердцу. Никогда Петербург не казался мне таким прекрасным, веселым и великолепным. Все было одушевлено живостью моих собственных мыслей. Я инстинктивно опустила окна кареты, надеясь в каждом прохожем узнать какого-нибудь друга или родственника и каждый попадавшийся мне предмет приветствовала как своего старого знакомого. Мною овладело какое-то лихорадочное волнение. Приехав домой и устроив для дочери комнату возле моей, я поспешила к моему отцу и к дяде, совершенно забыв, что они живут на своих дачах.

В следующий день нас навестил мой отец. Он сообщил нам о новом, полученном от двора приказе, чтобы все офицеры Преображенского полка, приглашенные в Ораниенбаум великим князем и великою княгиней, отправились туда вместе с своими женами; в списке приглашенных были поименованы и мы. Это было для меня в высшей степени неприятным известием. Я успела уже отвыкнуть от стеснений придворной жизни и мне чрезвычайно не нравилась мысль о разлуке с моей дочерью. Но отец мой предложил нам свой дом, [459] находившийся между Петербургом и Ораниенбаумом, и мы с радостью поселились в нем. На другой день, по приезде туда, мы представились их высочествам. При этом случае великий князь обратился ко мне со следующими словами:

— «Хотя вы, кажется, решились не жить в этом дворце, но я рассчитываю видеть вас каждый день и надеюсь, что вы будете проводить больше времени со мною, чем в обществе великой княгини».

Я не сказала ничего особенного в ответ, но чувствовала мало расположения бывать у великого князя чаще, чем это было необходимо для соблюдения приличий и избежания поводов к неудовольстию. Некоторая жертва в этом отношении была неизбежна, чтобы не упустить благоприятного случая наслаждаться обществом великой княгини и поддерживать ее дружбу и уважение во мне, новые и очевидные доказательства которой я получала каждый день. Однако же, частые и разнообразные предлоги, которые я выдумывала, чтобы избегнуть общества супруга великой княгини, и решительное предпочтение, какое я оказывала ей, не остались незамеченными. Он дал мне понять это, когда, однажды, удивил меня замечанием, вполне соответствовавшим его нехитрому уму и доброму сердцу, но высказанным с выразительностию, несвойственною его обыкновенному разговору. Я не переставала удивляться до тех пор, пока не открыла личности, которая внушила ему это замечание:

— «Дитя мое», сказал он, «вам не мешало бы помнить, что гораздо безопаснее иметь дело с честными тупицами, подобными вашей сестре и мне, чем с великими умниками, которые выжмут сок из апельсина и потом бросят корку».

Я сделала вид, будто не понимаю смысла и применения этих слов, и только напомнила ему о том, как ясно его тетка, императрица, выразила желание, чтобы и к его высочеству, и к великой княгине мы были одинаково почтительны. При этом случае я должна отдать справедливость моей сестре, графине Елисавете. Она настолько понимала различие наших характеров, что не требовала от меня того внимания, которое, вследствие ее положения, оказывали ей другие придворные. Однако же, я увидела невозможность постоянно уклоняться от собраний великого князя. Они представляли иногда нечто в [460] роде лагеря, где курить в обществе своих голштинских генералов было любимым удовольствием его высочества. Эти воины были, большею частию, капралы и сержанты прусской службы, ленивые сыны немецких башмачников и люди, вышедшие из самых подонков народной массы; это были лыком шитые генералы, не совсем недостойные выбора со стороны подобного начальника. Вечера оканчивались обыкновенно балом или ужином в зале, убранной еловыми ветвями и названной немецким именем, соответствовавшим вкусу ее украшений и преобладавшей в этом обществе фразеологии, до того приправленной немецкими терминами, что некоторое знание немецкого языка было решительно необходимо всякому, кто не желал служить посмешищем для этой благородной компании.

Иногда великий князь давал свои праздники на небольшой даче, в недальнем расстоянии от Ораниенбаума, где не было места для многочисленного общества. Здесь скучная монотонность вечера разнообразилась пуншем, чаем, табачным дымом и смешною игрою в кампис. Какой поразительный контраст с остроумием, вкусом, здравым смыслом и приличием, отличавшими вечера великой княгини! Эти привлекательные качества их обеспечили за ними мое предпочтение; и если, с одной стороны, я с восторгом замечала, что уважение к нам ее высочеству возрастает, то, с другой — видела, что никто ей не предан более искренно, чем я и князь Дашков.

Императрица жила в Петергофском дворце, где великой княгине было позволено каждую неделю видеться с своим сыном, великим князем Павлом. Возвращаясь оттуда, она обыкновенно заезжала к нам и приглашала меня с собою в свой дом провести остаток вечера. Когда что-нибудь мешало нашим частым свиданиям, то я получала от нее маленькие записочки, и таким образом между нами возникла дружеская и конфиденциальная переписка 27. Она продолжалась и по возвращении великой княгини с дачи и, в отсутствии ее высочества, укрепляла и оживляла мою преданность, не знавшую других границ, кроме любви моей к мужу и детям. [461]

На одном обеде, данном великим князем во дворце, где, в числе восьмидесяти особ, сидела за столом и великая княгиня, разговор зашел о Челищеве (Tschelischtscoff), гвардейском прапорщике, которого подозревали в любовных связях с графинею Гендриковой, племянницей ее величества. Великий князь, чрезмерно возбужденный вином, клялся, в духе прусского капрала, что он велит отрубить Челищеву голову в пример его сослуживцам за то, что он осмелился влюбиться в родственницу своей государыни. Между тем, как все голштинские сикофанты великого князя знаками и кивками выражали глубокое удивление мудрости своего господина, я не могла удержаться от возражения его императорскому высочеству, что подобная мера мне кажется слишком жестокою; что если бы даже упомянутое преступление было доказано, такое страшное наказание далеко ему не соответствует.

— «Вы — просто дитя», отвечал он, «ваши слова доказывают это; иначе вам было бы известно, что воздерживаться от смертной казни — значит поощрять неповиновение и беспорядки всякого рода».

— Но, возразила я снова, ваше высочество изволите говорить о таком предмете и в таком тоне, что подобный разговор может крайне встревожить настоящее собрание. За исключением этих, весьма почтенных генералов, почти все, имеющие честь сидеть теперь в вашем присутствии, жили в такое царствование, когда о подобном наказании не было и помину.

— «Это ничего не значит», возразил великий князь, «или, лучше сказать, в этом-то и состоит причина нынешнего отсутствия дисциплины и порядка; но, верьте моему слову, вы не больше, как дитя, и ничего не понимаете в этом деле».

Все другие молчали и разговор, если только это можно назвать разговором, остался за нами двумя.

— Я охотно признаюсь, сказала я, что я совершенно не в состоянии понять доводы вашего высочества; но я очень помню одно: что ваша августейшая тетка еще живет и царствует.

Глаза всего общества мгновенно обратились на меня, а великий князь, в счастию, ничего не ответил; он только [462] высунул язык, как это он обыкновенно делал, для развлечения, в церкви, дразня священников. Эта гримаса показывала, что он в духе и удержала меня от дальнейших возражений. В числе гостей было много офицеров гвардии и кадетского корпуса, состоявшего под номинальным начальством великого князя, и потому содержание этого разговора на другой день с быстротою молнии разнеслось по Петербургу и доставило мне большую известность, которой я, при своем незнакомстве со светом и придворными обычаями, придавала мало значения. Лестный отзыв обо мне великой княгини по этому случаю радовал меня, как все, в чем выражалось ее одобрение и внимание в моей особе; но в то время я еще не знала, как опасно говорить правду государям; это преступление, может быть, простили бы они сами, но их придворные — никогда. Однако же, этому маленькому событию и нескольким другим подобным признакам смелой искренности, доставившим мне репутацию женщины с энергией и твердым характером, я приписываю готовность и даже восторг, с которым друзья и сослуживцы князя Дашкова оказывали мне полное доверие.

Состояние здоровья императрицы, давно уже приходившего в упадок, возбуждало сильное сомнение в том, что она переживет наступавшую зиму. По поводу этого обстоятельства я грустила с большинством своих родных, в особенности с канцлером. Я грустила не только потому, что любила ее величество, но и потому, что сцены, которых я была в последнее время свидетельницею в Ораниенбауме, показывали, как мало надежд может возлагать мое отечество на великого князя, ее наследника. Он был погружен в самое темное невежество, не заботился о счастии своей страны и не имел для своего поведения другого руководящего принципа, кроме гордости тем, что он есть создание короля прусского, которого, в кругу своих голштинских товарищей, он обыкновенно величал словами: «король — мой господин».

Около половины октября было объявлено, что императрице остается жить несколько дней. В это время я была больна и не вставала с постели; но, не думая ни о какой опасности, кроме той, которая угрожала великой княгине по смерти царствующей государыни, я, 20-го числа того месяца, встала, [463] закуталась в шубу и поехала в деревянный дворец, на Мойке, где жила императрица и другие члены императорской фамилии. Выйдя из экипажа в некотором расстоянии от дворца, я пошла к заднему подъезду того флигеля, который занимала великая княгиня, надеясь незаметно пробраться в ее комнаты. По счастливой случайности, избавившей меня, от гибельной ошибки, весьма возможной, так как я не знала этой части дворца, я встретила старшую камер-юнгферу великой княгини, Катерину Ивановну. Сказав свою фамилию, я просила ее провести меня тотчас же к ее императорскому высочеству.

— «Она в постели», отвечала камер-юнгфера.

— Ничего, сказала я; дело, которое привело меня сюда, нельзя откладывать, я должна говорить с нею теперь же.

Камер-юнгфера, знавшая меня и мою привязанность в ее госпоже, не возражала больше, не смотря на позднее время, и провела меня в комнату великой княгини.

Ее высочество знала, что я больна, и ей не приходило в голову, чтобы я решилась подвергать себя холоду в такую ночь, несмотря на трудность получить доступ во дворец в подобное время. Поэтому она едва могла верить своим ушам, услыхав мою фамилию.

— «Ради Бога», вскричала великая княгиня, «если это действительно она, ведите ее ко мне скорее».

Я нашла ее в постели; но прежде, чем я успела произнести хотя одно слово, она сказала:

— «Дорогая моя княгиня, прежде чем вы расскажете мне, что привело вас сюда в такой необыкновенный час, постарайтесь согреться. Вы, право, слишком пренебрегаете вашим здоровьем, которое так дорого князю Дашкову и мне».

Затем она просила меня лечь в постель и, хорошенько укутав мои ноги, позволила, наконец, мне говорить.

— В настоящем положении дел, сказала я, когда императрице осталось жить только несколько дней, может быть даже несколько часов, я не в состоянии долее выносить мысли о неизвестности, в которую будет ввергнуто ваше благополучие приближающимся событием. Неужели невозможно принять какие-нибудь меры против угрожающей опасности и разогнать тучи, которые разразятся над вашею головою? Ради Бога, доверьтесь [464] мне, я достойна этого и еще более докажу, что вы можете на меня положиться. Составили вы какой-нибудь план? приняли вы какие-нибудь предосторожности для ограждения своей безопасности? Удостойте дать мне приказания и располагать мною.

Великая княгиня, обливаясь слезами, прижала мою руку к своему сердцу.

— «Благодарю вас, дорогая княгиня», отвечала она, «благодарю так, что и выразить не в состоянии; и с полною искренностию и правдой объявляю вам, что я не составила никакого плана, что я не могу предпринять ничего, и думаю, что мне остается только мужественно встретить все, что бы ни случилось.


Комментарии

1. «Catherine II, sa cour et la Russie en 1772». Berlin, 1862, 51 p.

2. См. «Русск. Стар.», изд. 1871 г., т. III, стр. 682–683; Зап. Болотова, III. 892–893; «Дневн. Храп.», 320. В. С.

3. «Записка Храповицкого», изд. под редакциею Н. Барсукова. Спб., 1874 г., стр. 278.

4. А по словам Дашковой, в письме к брату («Арх. Вор.», V, 257, 258), дочь притворилась больной и сама не приходила к ней. 20-го февраля она писала, что уже 13 дней не видала дочь. В этом письме княгиня упоминает о дочери, что та «имела сцены со своим немцем» (?). В. С.

5. «При командовании полком князем Дашковым, солдаты во многом претерпевали нужды; для продовольствия провианта и фуража он принимать деньгами и задерживал их; тоже случалось и с жалованьем, хотя чрез некоторое время оно и отдавалось, но не в свое время; лошади были худо накормлены, отчего в переходах в Польше бралось множество подвод, почему беспрестанно на полк были жалобы, а во время кампании в полковому обозу наряжались солдаты, чтобы в трудных местах пособлять взвозить на горы. Чтобы нижние чины не роптали, князь дал поползновение к воровству, чем по времени Сибирский полк и получил дурную славу». («Зап. Энгельгардта», 73). В. С.

6. Пекарский: «Мат. для ист. журнальн. деят. Екатерины», стр. 84.

7. П. Лебедев: «Граф Никита и Петр Панины». Спб., 1863 г., стр. 282.

8. По поводу этого места кн. Дашкова в письме к мистрисс Гамильтон замечает: «Императрица уверяет, что я мало участвовала в этом деле и была ни что иное, как честолюбивая простофиля... Я не могу себе представить, чтобы такое возвышенное существо, как императрица, могла говорить таким образом о бедной своей подданной, так скоро после того, как эта самая личность обнаружила бесконечную к ней преданность и рисковала, служа ей, потерять голову на плахе. («Мем. Дашк.», II, 148–149). В. С.

9. Дидро рассказывает, что только болезнь спасла Дашкову от ареста.

10. Дидро рассказывает, вероятно со слов Дашковой, что во время волнений, вызванных слухом о браке Екатерины с гр. Орловым, народ вытащил портрет императрицы, бичевал его и разорвал в клочки. Впрочем, других известий об этом нет. В. С.

11. См. об этом подробнее: Пекарский «Матер. для ист. журнальн. и литературн. деят. Екатерины II», стр. 21–28. Заметим только, что тут автор смешал две личности: А. А. Нарышкина, е которым Дашкова имела тяжбу из-за свиней, и Л. А. Нарышкина. В. С.

12. Кроме того, известно десять портретов княгини Дашковой. См. список их в книге г. Ровинского: «Словарь русских гравированных портретов». (Спб., 1872 г.). В. С.

13. Мы будем иметь случаи и оказать, что это не совсем так. В. С.

14. Имя Дашковой.

15. Это показание кн. Дашковой ошибочно: она родилась 17-го марта 1743 г. См. «Родосл. Кн.», изд. кн. Долгоруковым. Ошибочность ее показания видна и из автобиографии ее брата. Александра Романовича, где он говорит, что когда, в 1745 г., умерла их мать, Екатерине Романовне было два года. «Арх. Ворон.», V, 11. В. С.

16. Михаил Ларионович Воровцов.

17. Анной Михайловной.

18. В 1761 г. он был назначен поверенным в делах при венском дворе; в конце того же года назначен чрезвычайным посланником в Голландию. В начале 1762 г., вместо Голландии, определен полномочным министром в Англию, где и находился до 1764 г. Отсюда переведен в Голландию, где и служил до 1768 г. Затем служил при дворе и в 1773 г. пожалован президентом коммерц-коллегии и тайным советником, а в 1779 г. сенатором. В 1784 г. произведен в действительные тайные советники, а в 1794 г. уволен от службы по прошению (род. 1741, ум. 1805 г.). См. его собственные автобиографические показания, «Арх. кн. Воронц.», V, 1–87. Переписка с ним его дяди, Михаила Ларионовича, напечатана там же, стр. 88–156. В. С.

19. Это действительно видно из обширной переписки княгини с братом, напечатанной в «Арх. кн. Воронц.», V, 157–282. В. С.

20. Княгиня говорила мне, что когда она была еще ребенком, дядя иногда позволял ей читать старые бумаги, относящиеся к дипломатическим переговорам и трактатам, и что это чтение доставляло ей чрезвычайное удовольствие. В числе этих бумаг было много любопытных и интересных документов; но в памяти княгини и особенности сохранилось два из них, способные поразить воображение ребенка и даже возбудить размышление более взрослых людей. Первый из них — письмо персидского шаха к Екатерине I по поводу вступления ее на престол. После вступительных приветствий, шах продолжает, приблизительно, следующим образом: «Я надеюсь, возлюбленная сестра моя, что Бог не создал тебя любительницею крепких напитков. Я, пишущий к тебе, имею глаза, подобные рубинам; нос, похожий на карбункул, и щеки, воспламененные жгучим огнем; и, благодаря этой несчастной склонности, принужден тратить свои дни и ночи на ложе злополучия». Известная любовь императрицы к водке делает это письмо в особенности пикантным. Другой документ рассказывает о следующем обстоятельстве, которое я передаю собственными словами княгини Дашковой. Однажды (не помню в чье царствование) русский двор отправил посольство в Китай для поздравления государя этой страны, тоже со вступлением на престол; но, не найдя там благосклонного приема, наши соотечественники возвратились, весьма недовольные результатом своего посольства. Однакоже, русское правительство, считая неполитичным признать подобное неуважение, отправило другое посольство в Китай с поручением — благодарить за лестный, будто бы. прием, оказанный первому, и вступить в переговоры о заключении торгового трактата. На благодарность этих послов китайский император отвечал:

— «Вы очень смешны, так непомерно гордясь приемом, который мы оказали вашим послам. Разве вы никогда не слыхали, что когда мы ездим верхом по улицам, то не позволяем даже последнему нищему смотреть на нас?» Примеч. мистрисс Бредфорд.

21. Изо всех этих писем Екатерины Романовны до замужества сохранилось только одно, но на нем стоит помета: «№ 32», что подтверждает известие княгини о деятельной переписке ее с братом. В. С.

22. Это было в 1758 году; ошибка, вероятно, произошла вследствие неверного показания о годе рождения. Это свидание должно было происходить в начале июля или даже, быть может, в конце июня, так как 20-го июля Екатерина Романовна уже писала брату Александру в Париж, что князь Дашков просил ее руки. В. С.

23. Княгиня Екатерина Романовна не сообщает никаких подробностей о том, как она более сблизилась с князем Дашковым; а между тем, эти подробности были бы весьма желательны в виду следующего известия, повторяющегося у иностранных писателей и приведенного также в «Словаре Бантыша-Каменского». В первый раз оно встречается у Рюльера: «Однажды князь Дашков (рассказывает он), один из самых красивых придворных кавалеров, слишком свободно начал говорить любезности девице Воронцовой; она позвала канцлера и сказала ему:

— «Дядюшка, князь Дашков делает мне честь: просит моей руки».

Не смея призваться первому сановнику империи, что слова его не заключали в себе именно такого смысла, князь женился на племяннице канцлера, но тотчас же отослал ее в Москву, где она провела два года». Если это известие и не верно, хотя оно не противоречит характеру Екатерины Романовны, то, во всяком случае, оно рисует нам то представление, которое сложилось в обществе о княгине. В. С.

24. 20-го июля Екатерина Романовна писала брату Александру в Париж: «Зная участие, которое ты принимаешь во всем, что до меня касается, я извещаю тебе, что через три недели или самое позднее — через месяц я сообщу тебе позволение (или отказ) моих дорогих родителей на вступление мое в брав; они еще ничего не знают, так как их нет в городе. Но этот господин (князь Дашков) открылся мне и просил меня дозволить ему просить согласия моих родителей. Я отвечала ему, что он может это сделать и что это не будет для меня неприятно, но что он не должен ожидать с моей стороны ничего, несогласного с желаниями тех, от кого я завишу и душою, и телом. Я прошу тебя, милый брат, высказать мне твое мнение об этом, так как ты его знаешь, и не сообщать об этом никому, особенно же моей сестре, так как его хотят женить на одной из Бутурлиных. Я с нетерпением ожидаю твоего ответа и в тоже время боюсь, чтобы он не затерялся. Поэтому, милый брат, я прошу тебя, не ожидая верного случая, который, может быть, представится нескоро, написать мне цифрами. «Арх. кн. Воронцова», V, 158. В. С.

25. 1759 года. Муж Екатерины Романовны, князь Михаил Иванович, род. 3-го марта 1736 г. «Арх. кн. Воронцова», V, 158. В. С.

26. Княгине было тогда уже почти восемнадцать. В. С.

27. Двадцать пять записочек великой княгини за это время и в шестимесячное правление Петра III напечатаны в английском издании Записок, т. II, стр. 63–82. В. С.

Текст воспроизведен по изданию: Княгиня Екатерина Романовна Дашкова. 1743-1810 // Русская старина, № 3. 1874

© текст - Михаловский Д. Л. 1874
© сетевая версия - Тhietmar. 2017

© OCR - Андреев-Попович И. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1874