РАСКАТЫ СТЕНЬКИНА ГРОМА В ТАМБОВСКОЙ ЗЕМЛЕ.

(Посвящается Н. Н. Свищову).

I.

Сам Стенька Разин Тамбовской земли не воевал. Не воевали ее также и ближние и подручные атаманы его. Главная грозовая туча прошла стороной, зацепив только одним краем своим Тамбовскую землю. Но и этого было достаточно, чтобы вызвать в ней такой переполох, о котором и до сих пор, через двести лет, еще вспоминают, и живы предания. Можно поэтому представить себе, что происходило тогда и особенно там, где проходил сам «батюшка Степан Тимофеевич с детками своими»...

Тамбовский переполох, т.е. радость одних при известии о приближении Стеньки и ужас других, произошел совершенно по тем же причинам, как и везде, куда подходил Стенька: радость и надежда у бедного (подлого) и крепостного люда избавиться от помещичьего и чиновничьего гнета и смятение и ужас помещиков и чиновников (подьячих и воевод) перед расплатой и неминучими страшными истязаниями за вымогательства и угнетения.

Новооткрытые и новообъявленные документы — находки и труды архивных комиссий, преимущественно Тамбовской и Рязанской — относящиеся к этой эпохе, столь поучительной и назидательной, — нового, в смысле установления нового взгляда на [561] событие, дают не особенно много; но за то они дают такую массу детальных подробностей, так характеризующих ужасную, темную, безотрадную жизнь населения, что, перечитывая их, поразительно ясно представляешь себе, что тогда происходило и невольно останавливаешься, не зная чему более удивляться: наглости и безстыжеству ставленников тогдашней власти и их помощников и приспешников, или одичалой тупости и терпению в конец почти запуганного, забитого и загнанного населения.

Перечитывая теперь повествования о том, что тогда делалось, не меньше удивляешься и невежеству и близорукой тупости стоявших у власти в Москве. Нельзя предположить, чтобы в Москве обо всем этом не знали — еще меньше, чтобы не хотели знать, — точно так же как нельзя предположить, чтобы хаос этот был желательным для Москвы: — свои соки и силы она брала оттуда же, из провинций — и в то же время мы видим, что она ровно ничего не делала, чтобы завести для населения правду и порядок: все ограничивалось одной канцелярской перепиской — бездушной, безсмысленной, безсодержательной — да присылкой новых воров-воевод, голодных, на места старых воров-воевод, уже сытых.

Тут, в эту пору, у Москвы уже не было никаких политических и династических соображений, чтобы держать провинции в черном теле. «Тишайший» Алексей Михайлович мог сидеть и сидел «на Москве» в этом отношении совершенно спокойно. Ему не угрожали никакие самозванцы, никакие конкуренты-претенденты; никто не думал от него отделяться, никакая провинция не думала о самостоятельности — напротив, в это время, более чем когда-нибудь прежде и после, чувствовалось всеми желание сплотиться в одно целое, и сплотиться именно вокруг него. Царская власть и на деле, и как идея, как принцип, всеми давно уже была признана за наилучшую, и против нея не только никто не спорил, не интриговал против нея, не подкапывался, но даже сами предводители потерявшего терпение и, наконец, возставшего населения, чтобы сплотит вокруг себя и морализировать затеянное дело обращались для этого все к той же самой идее царской власти. Плывя по Волге, Стенька одну свою барку велел отделать красным сукном и «прелестники» его говорили народу, что на ней едет царевич Алексей, сын царя, «который приказывает всех бояр, думных людей, и дворян, и всех владельцев помещиков, и вотчинников, и воевод, и приказных людей искоренять, потому что они изменники и народные мучители», т.е. заставлял разсказывать как раз то, что было желательно слышать народу от самого царя. Это было значить не «колебание основ», как принято выражаться на этот счет в наше время, а только подлог, от [562] имени царя, более энергичного, сильного и свободолюбивого человека, к которому он прибегал, чтобы успокоить совесть и придать решимость запуганной, забитой и загнанной чиновниками и помещиками, возставшей, наконец, народной массе. Устрой «тишайший» Алексей Михайлович у себя в царстве порядки и не давай народа в обиду помещикам и чиновникам, не было бы и Стеньки, как никогда не было и не бывало огня, если не бывало материала для горения.

А дров — всякой неправды и всякого утеснения — тогда было много, — столько, что хоть отбавляй. И все эти дрова наломала Москва, а сложили их в кучу и приготовили для Стеньки, для Булавина и потом для Пугачева, помещики и, главнейше, чиновники, разумея тут, под этим названием, и мелких подьячих и крупных бояр и князей-воевод. Все они постарались и потрудились.

Существует взгляд, что движение при Разине так разрослось потому, что не совсем еще исчез тогда из народного представления и народной памяти удельно-вечевой порядок и склад жизни. Едва ли это верно. Что при удельно-вечевом порядке народу жилось лучше, чем потом, особенно первое время, под властью Москвы, это не только можно предположить с вероятностью, но это несомненно так и было на самом деле. Для маленького удельного князя удел его был, разумеется, дороже, чем он был потом для воеводы, наместника-чиновника, который сегодня тут, а завтра там, и который, по самому существу своему, как наместник, хотя бы и от государства, не мог и действительно не относился к своему наместничеству иначе, как к источнику только доходов, и притом такому источнику, из котораго сегодня черпает он, а завтра будет черпать другой. Следовательно, чем больше он из него вычерпает, тем лучше — завтра еще неизвестно придется ли ему из него черпать. Это самое мы видели потом, гораздо позже, на примерах совершенно тождественных с этим: помещичьи имения, как ни плохи были помещики, все-таки не раззорялись ими так, как их раззоряли потом чиновники, под разными наименованиями расплодившиеся с невероятной быстротой в удивительном количестве и доведшие население, там где удавалось засесть им поплотнее, до того, что у половины крестьян не осталось лошадей — ни пахать, ни возить стало не на чем. Точно также должно было быть и при воеводах-наместниках, заменивших собою удельных князей-собственников.

Но при чем тут политическая тенденция — это совершенно непонятно. Ни при Алексее Михайловиче, ни при сыне его, ни раньше, при отце его, даже перед его отцом, в междуцарствие и раньше междуцарствия, при Шуйском и Борисе Годунове, не [563] было ни одной, сколько-нибудь серьезной, попытки к отделению какого-либо бывшего княжества: ни одно на них не искало независимости, не старалось жить отдельной жизнию от всего общего отечества с головой в Москве. Не было точно также и никаких попыток к отделению и к возвращению своей утраченной политической независимости и со стороны бояр и князей, потомков владетельных некогда родов. Все слилось и сплотилось на веки вечные и менять политического порядка никому не приходило и в голову.

Но не было порядка гражданского, не было его внутри, ни в администрации, ни в судах, ни в выборах, ни во взаимных отношениях сословий друг к другу. Сильный давил слабого и силой, произволом своим, и к тому же еще и законом. И законы были таковы, что и у них, помимо несправедливости судей, нечего было искать защиты слабому против сильного. Дворянин, убивший крестьянина, особенно собственного, редко отвечал. По «Уложению», холоп, которого господин не кормил, мог являться в «Холопий приказ» и требовать свободы, но получал ее тогда, когда жалоба его оказывалась справедливою, а она признавалась справедливою только в таком случае, если господин сознавался в том, и, напротив, одного отрицательного слова его было достаточно, чтобы опровергнуть жалобу холопа. В случае, если владелец убьет в драке крестьянина другого владельца, последний брал из имения убийцы лучшего крестьянина с женою и детьми, вовсе без спроса о желании их идти к другому господину. Закон разсматривал человека совсем как скотину — за убитого чужого вола отдай своего вола, за убитого чужого человека отдай своего человека. Дворянин, или сын боярский, мог, вместо того, чтобы самому подвергаться правежу, посылать на истязание своих людей. В случае, если дворянин, или сын боярский, медлил явиться в срок на службу, — брали его людей и крестьян и держали в тюрьме пока господин явится. Сам господин мог наказывать, как хотел, своего подвластного. К довершению всего, иногда люди и крестьяне, по приказанию своего господина, нападали на людей и крестьян другого, бывшего с ним во вражде, и таким образом, из угождения к своим господам, люди и крестьяне били, грабили и убивали друг друга».

Царские воеводы-доверенные царские люди — смотрели на свою должность прямо как на доход и сами ни сколько не стесняясь, открыто и откровенно высказывали этот свой взгляд в своих челобитных. Так, например, при Михаиле Федоровиче просился на Белоозеро князь Звенигородский. Хотя на Белоозере был тогда воевода на месте, но князь представлял, что этот воевода живет на воеводской должности уже второй год и имел возможность составить себе состояние, а он, князь, [564] задолжал и умирает с голоду, и людишки его пропадают на правеже. «Воеводы — говорит современник — не пользуются ни любовью, ни уважением в народе; каждый год прибывают они на воеводство вновь свежи и голодны, — грабят и обирают народ, не обращая внимания ни на правосудие, ни на совесть; а как окончат свой срок, то едут к отчету и отдают часть своей добычи тем, которые их поверяют в четвертях и приказах».

Сила выборного управления в ХVII веке упала. Оно подчинялось всецело влиянию воевод и дьяков. Выборы производились под их рукою и при том только богатыми членами общины. Понятно, что это были не выборы, а набор людей или заранее согласившихся молчать обо всем, или прямых пособников администрации, таких же воров, как воеводы, дьяки и подьячие их. И ничего нет удивительного, что эти выборные нередко превосходили воровством даже тех, кому обязаны были своими выборными должностями и утверждением в них. Это было не выборное земское начало, а какое-то посмешище, издевательство в действии, на самом деле, над принципом я идеей земского управления и вообще земского выборного начала. Сохранились разсказы о подвигах таких выборных по истине невероятные, но когда мы знаем под чьим давлением производились выборы и, вообще, во что они были обращены, — дело становится совершено понятным и другим оно и не могло и быть.

От всех подобных злоупотреблений жители разбегались; пустели целые посады и большие села. «Удивительно, говорит современник, как люди могут выносить такой порядок и как правительство, будучи христианским, может быть им довольно?...» Действительно, это на свежего человека действовало должно быть ужасно. Он не мог представить себе почему сильная и крепкая центральная московская власть не только мирилась с подобным порядком, но, казалось, сама способствовала еще процветанию его, точно полагала, что для ея существования и силы необходимы все эти издевательства над населением и все эти старания вывести его наконец из терпения и заставить возстать, точно, казалось, в Москве делали какой-то опыт над терпением народным...

Вот в чем была действительная причина успеха Радзинского возстания и вот почему оно так жарко разгорелось и сразу почти охватило всю тогдашнюю Россию и если где и не разгорелось, то тем не менее и там его ждало население с такою же жадностью и с таким же нетерпением. Достаточно было в иных местах одного слуха, что «батюшка Степан Тимофеевич» идет или непременно скоро придет и сюда, чтобы возставали немедленно же целые уезды — помещиков-истязателей жгли, воевод. [565] дьяков и подьячих вешали. Но ни где и никогда при этом не заходило и речи об отделении от Москвы, о возвращении к своей политической, независимой от Москвы самостоятельности — причины были вовсе не политические, в них ничего политического даже и не было — был вопрос о внутренней неурядице сделавшейся наконец невероятною, непереносимою, и терпение у народа лопнуло, так как и его терпению бывает предел.

II.

Тамбовские и шацкие земли раньше были заселены мордвою. До сих пор еще, говорит г. Дубасов, изследователь тамбовского края, сохранилось множество сел, деревень и урочищ с мордовскими названиями. Самое название губернского города Тамбова есть, по всей вероятности, мордовское. Помордовски Тамбов значит омут. Не далеко от Тамбова есть речка Нару-Тамбов. Справляясь с мордовским словарем, мы узнаем, что Нару-Тамбов означает «травяные омуты», что как раз подходит к свойствам названной речки. В 90 верстах от Тамбова есть село Пичаево. И это навивание несомненно мордовское. Когда-то очень давно — говорит мордовская легенда — один мордовский князь кочевал на месте этого села. Тут у него умерла любимая жена и в память ея огорченный муж вырезал из дерева статую, Пичь-аву, т.е. сосновую бабу. В окрестностях Тамбова и еще есть много местностей, носящих мордовские названия: Ляда, Итмай, Сюмоляй, Пичеяр и другие.

Вскоре на мордву — коренное население-нахлынули с одной стороны русские, с другой татары. Русские били татар, татары били русских и те и другие вместе били мордву. Наконец, русские окончательно осилили татар и завладели и мордовской землёй, где уж начало к тому времени оседать татарское население, бывшее и тут сперва, разумеется, кочевым. Русские, т.е. Москва, обращались с татарами, т.е. покоренными татарскими князьками, мирзами и проч., не только любезно и деликатно, но даже, можно сказать, почти как по родственному, как с соплеменниками и дорогими, и любезными сердцу своему родственниками. Все эти князья, князьки, мурзы и проч. не только были признаны тотчас же в правах своих, но и награждены еще, особенно те из них, которые были так благоразумны, что приняли вскоре христианство, что, надо полагать, для них не было особенно затруднительно, так как они в христианство шли даже очень охотно, понимая, что это очень выгодно. Благоразумная развязность в таком вопросе, как дело совести — вера, [566] незамедлила вскоре принести им и еще большие плоды и еще больше сблизила их с Москвой: Москва начала буквально сыпать дворянскими и всякими жалованными граматами, поместьями, пашнями, сенными покосами, бортными угожьями, рыбными ловлями, крестьянами, бобылями, даже целыми вотчинами. А мурзы, князья и князьки все это подбирали «под себя». «Се яз — писал в грамоте Василий III-й, — князь великий всея Руси пожаловал есьма Микитку Васильева Мордвою в кормление и во все люди тое мордвы чтите его и слушайте». До сих пор, особенно в северных уездах Тамбовской губернии, почти все уцелевшие дворянские фамилии татарского происхождения. «Служил ты нам под Тулою, — писал в своей грамоте Шуйский на имя мурзы Барашева — и ваяли тебя в полон и приветчи в Тулу били кнутами и медведем травили, и на башню взводили, и в тюрьму сажали, и голод, и нужду всякую терпел, и с Тулы пришел к нам с вестьми. И мы, великий государь, царь и великий князь всеа Руси, велели есмы дати тебе жалованную грамоту на княжение». «Мурзе князь Балаеву — писал в своей грамоте Алексей Михайлович — ногаю Айкину да Артуганову — жалованье на дикое поле по 10 четьи в поле, а в дву потому ж. А чтобы меж ими впредь о той земле спору но было, первый рубеж от речки Воодрей на большую кудрявую березу, а от той березы, прямо на березу ж, что подле тальника, а от тое березы сквозь тальник на воловатую березу и до орлова гнезда».

Таким образом был образован и создан во вновь завладенном крае дворянский элемент. Но, надо полагать, прелестью и удобствами дворянского звания, благодаря царившему тогда в крае хаосу, пользовалось гораздо еще большее число людей. Так, когда впоследствии, на первом дворянском собрании, стали разсматривать доказательства на дворянское достоинство от дворян и мурз татарского происхождения, то оказалось всего лишь 330 несомненных дворянских фамилий, а претендендовавших на таковые было до трех тысяч...

Но надо полагать, что многие мурзы татарские, князья и князьки ранее еще принятия света христианского учения приняли попечения и заботы о своих крепостных из русских, которые были конечно все христиане. Об этом обстоятельстве сохранилась масса указаний. Князьки татары-магометане, а крепостные их — русские христиане. И такой порядок, никого, повидимому, особенно не смущая (кроме разумеется крепостных, выносивших все это на себе), продолжался гораздо дольше и после Стенькиной эпохи. Его кончил уже Петр Великий: и «бусурманам крестьянами православной веры не владеть. Владеющие же должны креститься конечно в полгода», писал он в своем указе. И татарское дворянство Тамбовской губернии, владевшее все это время [567] крепостными христианами в согласии или по недосмотру Москвы, разумеется, усиленно начало просвещаться светом христианского учения, не желая разстаться в правом владеть крепостными и пользоваться всеми правами и удобствами, соединенными с ним. Тут только крестились Енгалычевы, Ишеевы, Татаевы, Кашаевы и т. д., и т. д.

Помимо уж вообще неудобства такого порядка, были еще повидимому и другие, частные, специфические причины, делавшие жизнь крепостных у помещиков-магометан непереносимою. Русские мужики, бабы и девки, пожалованные Москвою в крепостные татарским князькам, бегали от них без числа, особенно девки. В описи бумагам и делам, опубликованным Рязанской архивной комиссией, чуть не на каждой странице встречаются такие заглавия дел, которые не оставляют никакого сомнения относительно щекотливого положения баб и девок у дворян татарских князьков... Если жизнь крепостных и у помещиков чисто русского происхождения была не завидна и соблазн при первой же возможности выйти из такого положения был велик, то о положении крепостных у помещиков-татар или татарского происхождения и говорить нечего, во сколько раз оно было более тяжело: ко всем ужасам тут прибавлялись еще обычаи и привычки помещиков-магометан, освященные или по крайней мере не воспрещенные их законом и совершенно недозволенные и даже прямо запрещенные христианским учением, исповедывавшимся их крепостными.

Но если пренебрежение к вопросам веры вместе с странными привычками и обычаями, вводимыми у себя в имениях помещиками-татарами, имело огромное значение в глазах их крепостных из христиан, то сами помещики, этим нарушениям и нововедениям, повидимому, не придавали никакого особенного значения и смотрели на это просто, как на развлечение и при том вполне невинное.

Особенно выделялся и отличался в этом отношении дерзостью помещик князь Куланчак-Еникеев. На него даже жаловались царю Федору Ивановичу, что от него житья нет: «Близь Пурдышевской пустыни Рождества Пресвятые Богородицы и Василья Блаженного владеет деревнею князь Куланчак-Еникеев, и люди его чинят нам обиду и насильствео великое и крестьянской вере поругаются, на монастырь палками бросают, — писали про него монахи, — а как ходим мы около монастыря со крестом по воскресеньям и по Владычным праздникам и на ердань, и князь Куланчакова люди приезжают на конях и крестьянской вере поругаются, кричат и смеются, и в трубы трубят и по бубнам бьют, и в смыки и в даюры играют, и с огнем под монастырь приходят и сжечь хотят, и пашню [568] монастырскую косят и дубы и борты тешут насильством и от его Куланчаковых людей прожить нам впредь не мочно».

Надо однако сказать, что монахи того времени, как и вообще тогдашнее духовенство, гораздо ближе принимало к сердцу свое материальное благополучие, чем всякия страдания и даже мучения и истязания своей паствы. До этой «паствы» им повидимому было также мало дела, как и татарским князьям и мурзам. И монахи, и бельды, и мурзы, смотрели на эту «паству» с одной и той же в сущности точки зрения — как на свое достояние, приносящее им доходы и прибыль. Заботы у тогдашнего духовенства об облегчении участи крепостного населения было очень мало. Оно не прилагало в этом отношении никаких стараний и относилось совершенно к нему индиферентно, заботясь только об увеличении своего материального благополучия, выманивая и выклянчивая у казны себе лишь новые и новые «гоны», «бортьи» н «угодья» с лесами, полями и проч. Все тогдашние заботы монастырских настоятелей с братиею были направлены исключительно в одну сторону и именно вот в эту. Целые страницы заняты этим клянченьем и нет ни одного указания ни на один случай заступничества и защиты за несчастное измученное население со стороны белого или черного духовенства. Все только клянченье и клянченье у казны и еще жалобы на это же изстрадавшееся население, что оно «малодоходно», мало приносить «пользы»!... Эти отношения духовенства к пастве своей переходили иногда прямо во враждебные, когда оно не только не заступалось 8а угнетенных, прибегавших к нему искать защиты и заступничества, но решительно и открыто становилось на сторону угнетателей и развратников помещиков татар и русских, делившихся с духовенством, особенно когда оно взяло засилье, конечно, щедрее вымотанных и раззореных их крепостных. У духовенства был для этого под рукой всегда готовый и удобный предлог отделатся от заступничества, прибегавших к нему: власть помещиков утверждена правительством и она законная: она, эта власть, отеческая, а как же детям возставать против своих отцов? И такой образ действий духовенства, истекавший из побуждений чисто и исключительно наживных, стяжательных, принес результаты — плоды тоже чисто только наживные и стяжательные. Монастыри действительно росли не померно быстро, умножаясь и в своем числе. За стачку с воеводской или помещичьей властью, за поддержку этой власти, за освящение ея божеским происхождением, духовенство получало в виде благодарности, или как пай в общей прибыли, богатые дары и вклады, нажитые этой властью от спокойного владения крепостным населением. А когда, в минуты душевных сомнений, тяжкой болезни или в предчувствии близкой кончины, у [569] притеснителей народа являлись пробуждения совести и страх перед загробной жизнью, в виду неминуемого ответа за всю неправду, содеянную на земле — они жертвовали на монастыри, завещая им разные «угодья», «гоны», «бортьи», леса, рыбные ловы и проч. Опять, значит, доход...

Но если так удачно и «находчиво» поступало духовенство в практических своих делах, в делах собственно стяжательных, оно много, так много, как нигде, упустило и потеряло в своих нравственных интересах. «Бренное», стяжательное, собранное и «нажитое» таким образом не пошло в прок. Пожили всласть монахи собственно первого, начального периода своей оседлости в тамбовских и шацких землях. Вскоре явился Петр Великий и потребовал от них, и очень сурово, обильной жертвы на алтарь отечества, нуждавшегося тогда в том же самом, что так высоко ценили и они — в материальных благах.

В то-же время, забвение своих нравственных интересов, «невнимание» к своим духовным обязанностям, даже совершенное, можно сказать, запущение их и, даже больше, корыстное, с заранее обдуманными умыслами, недостойное и постыдное извращение их, принесло такие плоды, с которыми еще ранее материального погрома духовенству черному и белому пришлось познакомиться и отведать всю их горечь...

III.

Измученное условиями крепостной обстановки и всякими неправдами, ненаходя нигде и ни у кого себе защиты, население могло отдыхать и находить себе утешение разве только в духовной, созерцательной жизни, для которой не надо никаких монахов, бельцов. Изстрадавшееся население искало в этой полумистической духовной созерцательной жизни себе указаний и советов для спасения себя хотя бы в загробной будущей жизни. В реальной, действительной жизни оно уж не надеялось найти его; спасенью неоткуда было придти. Давили помещики свои же, русские, давили помещики и из татар, давили подьячие и воеводы, давили помещики-архимандриты и настоятели монастырские. Даже терялась вера в царя, так как все эти неправды доходили до Москвы, покрывались там, и не приходило оттуда никакого наказания притеснителям. Вера во всякую правду на земле пропала у населения и оно обратилось, угнетенное, все к созерцательной жизни. Спасение и услада будут там, за гробом. Стоит думать только о том, что будет за гробом. Надо уготовить себе там жизнь, а об этой что уж думать...

«Секты развились у нас, — говорит И. И. Дубасов, — главным образом среди помещичьих крестьян. Тяжелая крепостная [570] обстановка невольно влекла изстрадавшееся крестьянство к религиозной мистике и фанатизму. Духовенство же своими действиями полицейского характера не только не умиряло толпу, а еще более волновало. Отсюда происходило взаимное раздражение, роль которого в истории развития тамбовского сектанства, по нашему мнению, далеко не последняя. При таких-то условиях развивался местный религиозный критический анализ. Люди, незабытые только теми, кто нуждался в их скудных достояниях, тамбовские крепостные и им подобные обыватели естественно искали отраду для своей горемычной жизни в религии и находили ее по своему».

И примеров, подтверждающих эти слова г. Дубасова, в его сочинении можно найти массу. Оно переполнено ими, хотя почтенный изследователь, по миролюбию ли своему, по другим ли каким причинам, находящимся в связи с его скромным служебным положением в провинциальном городе, постоянно делает оговорки, что лучше-де не говорить об этих грустных фактах... Эта вольная, или невольная, излишне деликатная застенчивость его делает однако то, что многие, чрезвычайно характерные и важные факты представляются в его изложении бледными и вялыми, отрывочными, тогда как чувствуется по общему ходу, что они были, напротив, яркими, резкими и составляли звенья одной и той же безконечной цепи.

Тем не менее, г. Дубасов находит все же достаточно в себе смелости, чтобы сказать о тамбовских сектах, зародившихся у нас и развившихся от вышеупомянутых причин при вышеупомянутых условиях нижеследующее: — «С половины XVII века Тамбовский край начинает обращать на себя внимание разнообразиями и силою местного раскола и сект. С течением времени это мистико-рационалитическое и обрядовое своеволие религиозной мысли все развивалось и усиливалось и Тамбовская губерния стала наконец таким краем, в районе которого по преимуществу выразилась рознь религиозного сознания...»

Удручающее, безвыходное положение загоняло мысль, искавшую объяснения окружающего и спасения от него, иногда в ужасные дебри. Явились секты варварские, зверские и совершенно безсмысленные. Человек, живущий в нормальных условиях экономических, нравственных и правовых, не может даже объяснить себе, как могли люди дойти до такого зверства и такого идиотическаго понимания и представления себе о путях спасения. Только отчаянием, до которого были доведены люди, и можно себе объяснить это. В частной обыденной жизни такие случаи объясняются характерной пословицей: «утопающий хватается и за соломинку», как, быть может, ни безсмысленно кажется это стоящему вне опасности, на берегу... [571]

Движение это было так сильно, душевное угнетение было так обще, что даже люди, стоявшие в материальном и нравственном отношениях несравненно выше всего населения, первые два тамбовские архиерея, Леонтий и Игнатий, не удержались и поплыли то-же на всеми по течению...

Современное тогдашнее духовенство — черное монастырское и белое — городское и сельское — очень близоруко посмотрело на дело. Кроме, конечно, несомненного участия тут дьявола, которого надо изгонять всякими мерами, оно объясняло силу движения не разоренией, не безпомощностью, не отчаянием, до которых было доведено наконец население, а вообще его «буйственностью» и «своеволием», наилучшими мерами против которых должно быть то же самое, что и против дьявола, т.е. строгости, т.е. для тушения пожара, начали подливать масло в огонь. Результат получился указанный нами в словах г. Дубасова, — чем стала наконец вскоре Тамбовская губерния в сектантском отношении.

Почтенный историк Тамбовского края прямо делает даже указания на факт и называет действующих лиц особенно отличившихся в раздувании пожара, когда они думали, что они его гасят. Самое печальное при этом явлении это то, что подобное грустное недоразумение в выборе средств для борьбы с сектами и расколами продолжалось с самого начала и вплоть до самого последнего почти времени. Если еще получались для кого при этом результаты хотя сколько-нибудь положительные, то только для местной полиции и приходского духовенства, с умевших из борьбы с сектантами и раскольниками сделать для себя неизсякаемый источник всяческих вымогательств и поборов. Но эти цели личные и государство и церковь, конечно, не могли иметь в виду, т.е. желать их, хотя они, конечно, должны были иметь их в виду, т.е. понимать, что гонения в таких делах, как дело веры, дело совести, всегда приводят к подобным результатам и что гонители совести в подобных случаях и хитители — синонимы.

Действительно, в то время мы видим только один результат борьбы с сектантами и раскольниками — это их все более и более широкое распространение. Удивительным здесь является не то, что полуграмотное, воспитанное в невозможно жестоких условиях (бурса, семинария и проч.) и далеко не образцово безкорыстное местное духовенство в союзе с земской полицией, набранной из отбросов поместного дворянства, стояли на продолжение борьбы в этом направлении, — удивительно то, что этот же повидимому взгляд разделяли и центральное управление церкви и государство, необращавшия, кажется, никакого внимания на проверку донесений местных церковных управлений, из году в год показывавших в своих донесениях одну и ту же [572] цифру сектантов, именно 9,000 для всей губернии. Горькая правда в конце концов открылась, разумеется, но как всегда бывает в подобных случаях, слишком уже поздно...

Как на образец удивительного хаоса, царившего в крае перед наступлением эпохи Стеньки Разина, собственно в церковном тогдашнем управлении, можно указать здесь на Черниев мужской монастырь, основанный старцем Матфеем, в XVI столетии. «Это был, говорится в очерках Тамбовского края, в сущности казачий монастырь. Сюда шла замаливать свои не малые грехи голутвенная казацкая вольница, буйная и непокорливая: сюда же несли свои достатки разбогатевшие на разных промыслах удальцы тихого Дона. Ближайшею судебно-административною инстанциею для игумена и старцев Черниевой Матфеевой пустыни был Черкасский казачий круг с атаманом во главе и уже через них наш древний монастырь входил в сношение с московским правительством».

Но это «вольное» происхождение монастыря было для него и причиною многих бед.

Исключительное положение Черниева монастыря вызывало против него усиленную вражду шацких воевод и приказных людей и это обстоятельство отзывалось на монастырской жизни крайне тяжело, что видно из следующей казацкой отписки:

«Шацкие служилые люди берут с наших монастырских вотчин полоняночные и ямские деньги и стрелецкий хлеб вдвое и втрое сверх царского указу и посылают многих людей, а они емлют многие взятки и тем монастырским людям чинят великое утеснение и тюремное сидение».

А с другой стороны, случалось не редко, что и сам Донской покровитель мучил чернеевских монахов смертным боем и ссылкою. Грабили воеводы с приказными и подьячими с одной стороны, грабили основатели и покровители — с другой. Положение монахов очевидно было крайне затруднительное. Чернеевский игумен Моисей однажды жаловался даже в Москву на казаков:

«И те казаки, забыв страх Божий, озорничали и неповинных старцев били плетьми и ослопами безвинно и в смирение сажали, а крестьян монастырских с женами и детьми увозили на Хопер, на Дон, и на Медведицу, и про то ведают старосты и выборные крестьяне. Да теж казаки в кельях из пищалей стреляли и в гудки играли и в ложки били и служилых царских людей плетьями били и монастырь запирали».

И такой порядок продолжался долго. Он кончился уж после Радзинского возстания, в котором чернеевские монахи, не смотря на свое казацкое происхождение и на свою зависимость от казаков, не только не принимали участия, но, напротив, держали [573] прямо сторону московского правительства и помогали ему в подавлении возстания своими средствами. Они израсходовали тогда на это дело около тысячи рублей.

В 1685 году Черниев монастырь был приписан к Тамбову, отнять у казаков и отдан «на пропитание преосвященному Питириму со всем его причтом вечно»...

В это время у чернеевских монахов образовалось довольно кругленькое состояньице: «638 крестьянских дворов, земли 744 четы в поле и сенных покосов на 2,540 копен, да лес черный со всякими угодьями, и с раменьи, и с перелесьем, и с орловыми гнездами, и с бобровыми гонами и с лосиными стойлами»...

Все это тогдашний тамбовский еписком Питирим своевременно и на законном основании, не смотря на московскую волокиту, укрепил за собою, но продолжительного благополучия для монахов оттого однакож не воспоследовало. Двенадцать лет позже, когда Петр потребовал от монахов «усердных и обильных жертвоприношений на пользу отечества» и когда те ему в этом отказали, он очень просто покончил с ними: епархию Тамбовскую велел закрыть, а монахам чернеевского монастыря, которых в это время было 28 человек начали выдавать «по 2 р. на человека, да им же хлеба по 5 четвертей каждому, соли по 2 пуда, масла конопляного по ведру и дров по одной сажени»...

А соседний Козловский женский монастырь в это время впал «в современное нищенство и только город Козлов помогал ему из кабацких сборов»...

IV.

Во всем этим тягостям, административным, судейским и духовным, которыя переносил несчастный край, следует еще, для безпристрастной и полной картины, прибавить безпрерывные, одно за другом следовавшие, нашествия неприятельские, от которых все это обильные, и даже излишне обильные власти, поставленные Москвою, не оберегали населения ни мало, а может быть и не были в состоянии оберегать.

Из года в год, даже по нескольку раз в один и тот же год, следовали на край — Тамбовский и Шацкий — набеги то татар, то калмыков, то просто воровских людей с Дона и даже неизвестно откуда. Все эти набеги характеризуются в современных сказаниях более или менее одинаково и только из более пространного, или менее, описания их можно судить, что такое-то нашествие было более жестоко и губительно, а такое-то менее.

Набегали татары: крымские, ногайские, кубанские и азовские и калмыки. «Не раз, говорит тамбовский историк, внезапно и стремительно прорывали они наши валовые крепости, избивая [574] засечных и иных стражей и с гиком и с дикими возгласами появлялись скуластые и ускоглазые калмыцкие лица перед самыми крепостными тамбовскими воротами, смущали наши малосильные воинские команды и их воевод... Звонили у нас тогда в набатный колокол тревогу, становились пушкари, пищальники и стрельцы на стенах и башнях, близь главных ворот выравнивались на всякий случай конные и пешие, а в соборной Преображенской церкви служили молебны до тех пор, пока азиатские кочевники не уходили обратно в свои приволжские кочевья»...

Калмыки очень скоро, как только откочевали из Китая, принялись за Тамбовский край. Они откочевали из Китая в 1630 году, а лет через двадцать, и даже менее того, они уже вместе грабили и Шацкую, и Тамбовскую провинции, не встречая, повидимому, никакого себе сопротивления. Все что делало московское правительство — это откупалось от них: средство, как известно, мало очень действительное, скорей даже подзадоривавшее их на новые набеги, развивавшее только в них аппетит, посеявшее в них уверенность в безсилии Москвы оберегать от них свои окраины.

Калмыков откочевало из Китая 50,000 кибиток и все они откочевали к Волге. Историк Тамбовского края говорит об них по поводу их набегов: «Таким образом отплатили они Русскому государству за гостеприимство. И мы не знаем чему в данном случае более удивляться: необузданной ли наглости полудиких азиатов, или же чрезмерной терпеливости и уступчивости московского правительства. Во всяком случае, приведенный нами факт, (т. е. их постоянные и дерзкие набеги), из истории наших отношений к калмыкам должен быть объяснен между прочим тем, что в ХVII столетии правительственная энергия почти исключительно расходовалась внутри государства, а для окраин ея уже не хватало»...

Это, однако, не совсем так. Московское правительство в своих отношениях к калмыкам энергию проявляло, но только не совсем так, как следовало, употребляло не те приемы, а потом, и это главнейшее, люди, которым оно поручало проявлять эту свою энергию, были по большей части такие же точно воры и грабители, как и сами калмыки, и они скорее подражали им в их приемах, чем уважали или боялись их. Представители Московского государства поступали, например, так: «В самый разгар Радзинского бунта умер калмыцкий хан Пипцук, наследовал ему Аюка. На следующий же год он истребил под Астраханью целый стрелецкий полк». Начались с ним переговоры. «Тогда Аюк-тайша и все приволжские калмыцкие тайоны и князьки дали Астраханскому воеводе боярину князю Якову Никитичу Одоевскому клятвенное обещание прямить и служить [575] великому государю и с пограничными воеводами быть в любви и согласии. За это царь Алексей Михайлович их пожаловал, повелел выдавать калмыкам ежегодное денежное жалованье, но некоторые астраханские и царицынские воеводы были так разсеянны, что калмыцкое жалованье удерживали у себя. Бывало и хуже. Так, однажды, ехав из Астрахани в Москву, боярин Иван Богданович Милославский с ратными людьми и меж Черного Яру и Царицына калмыцкий улус и калмыцких людей погромили да в полон взяли 15 человек, да он же взял 50 лошадей и коров, и баранов, и то учинив умысля с князем Одоевским».

Вследствие этого, немедленно начались со стороны калмыков новые сильные набеги.

Такой порядок доводил население, и без того разоренное и удрученное всякими домашними тяготами, до совершенного уж отчаяния: «Многих людей, говорит летописец, имали и побивали и арканом в плен волочили, отговариваясь перед царскими гонцами (калмыки) тем, что царского обещанного жалованья они не получали. И от тоя непрестанные войны крестьяне оскудели в конец и врознь брели».

И сколько московское правительство не расходовало своей «энергии», сколько своих князей и бояр с деньгами и дарами к калмыкам ни посылало, толку все не выходило, потому что все ограничивалось одними канцелярскими формальностями, написанием и подписанием договоров, потом пьянством и, в довершение всего, нарушением мирных договоров, тут же, сейчас же вслед за подписанием их, самими посланными князьями и боярами.

Так тянулось все XVII столетие. Воеводы, князья и бояре, посланные Москвы, только упражнялись в это время в канцелярском красноречии, с которым составляли договоры. Точно, чем витиеватее и напыщеннее будет составлен договор, который они привезут с собой, тем в Москве ему будут более рады и оценят их заслуги и старания. Такие же точно произносились при этом и речи. Некоторые из них не знаешь просто как и понимать — от иронии они такие, или от пьянства и безумия.

И Москва оставалась всем этим, повидимому, довольна. Такой порядок тянулся вплоть до Петра — уж он его кончил. Калмыки при нем сделали на Тамбовский и Шацкий край набег, много сел и деревень пожгли, жителей помучили и увели в плен. Он послал раз, два сказать, чтобы этого не было. На третий раз он покончил уж по своему...

Говоря собственно о населении, о народе населявшем Тамбовскую и Шацкую провинции, тамбовский историк говорит: [576] «Большинство тамбовско-шацкаго населения, по старой привычке, выносило свою судьбу, но иные не мирились с своим положением и бежали босые и нагие, на век покидая свои дома и семьи, или же забирали с собою и самые семьи, оставляя на родине совершенную пустошь. Бежали старики и дети, забывая немощи своего возраста».

Наибольший контингент беглых доставляли все-таки барские вотчины.

И. И. Дубасов, много потрудившийся для освещения прошлого Тамбовской губернии, говорит, что однажды в губернских архивах, разбирая связки дел о беглых, ему между ними попалась одна, в которой было до двухсот прошений явочных и вотчинных беглецов и все одного и того же года. «Крепостные бежали, по словам наших документов, говорит он, с голоду и от несносных побоев». Бежали дети и древние, совсем дряхлые старики и старухи. Сохранилось известие об одной беглой старухе помещика Перепечина, Анисьи Акимовой, которой в год ея побега с барской усадьбы было 80 лет. «Значит желания свободы и условия этого желания было слишком сильны!» замечает историк. Между прочими причинами частых побегов был и обычай помещиков продавать своих крепостных «в розницу» — родителей в одни руки, детей в другие.

Не довольствуясь всяким безчинством и грабежами у своих крестьян, многие помещики образовывали тогда шайки и с ними ходили грабить соседей и окрестные села и даже пригороди. Против них надо было иногда посылать воеводам целые отряды. Сохранилось известие об одном помещике Карееве. Его очень часто ходили смирять командами, но «он чинился тем командам весьма противен и за тою его противностью была в поимке воров крайняя остановка».

Одновременно с ним по Оке занимался грабежем помещик Самсонов. Он грабил купеческие и казенные суда.

Под Темниковым грабил помещик Кашаев.

Даже помещицы выходили на разбойничье поприще. Так особенно отличалась княгиня Марья Алексеевна Енгалычева. Между прочим, она с своей шайкой однажды напала на людей Савельева и их ограбила и «била их дубьем смертным боем и сняла с них господских денег шестнадцать рублей, да шубу новую, цена 2 рубля, кушак новый верблюжий, цена 30 коп., да шапку с рукавицами, цена 50 коп.». — «И стали мы от тое лютости едва живы — разсказывали они потом — а наижесточае бил нас княгинин дьячок Силантий Семенов».

В другой раз княгиня Марья Алексеевна ночью напала на сонного помещика Веденяпина, заехавшего по дороге переночевать к своей знакомой помещице Чурмонтеевой. «И в то [577] число, — жаловался он потом на Марью Алексеевну, — в полночь к оной вдове Чурмонтеевой приехала воровски княгиня Енгалычева с людьми своими и со крестьяны и с попом своим Семеном Акимовым да с дьячком Силантием Семеновым, и связав меня били смертно и топтали и деньги 70 рублев моих отняли, и лошадь мерина гнедого отняли ж...»

Княгиня Енгалычева в этом отношении была не единственная в своем роде: одновременно с нею упоминается между прочими помещицами-воительницами еще и какая-то помещица Моисеева. «В разные месяца и числа денным, и ночным временем с ружьями и со всяким дреколием, — писали про нее, — та Моисеева, с своими дворовыми умышленно, как разбойники, приезжает и без всякого милосердия бьет и разоряет напрасно и то чинит со многими почастно...»

Не отставали от помещиков и помещиц в этом отношении и духовные особы.

Кроме вышеупомянутых атаманов енгалычевской шайки, дьячка Силантия Семенова и попа Семена Акимова, действовавших под княгининым началом, имеется многое множество случаев грабежей и разбоев, произведенных духовными особами за свой так сказать личный счет и совершенно самостоятельно.

Так, например, в шацких лесах грабил и особенно отличался дьячок Федор Попов с братьями. В его же шайке отличались: поп Степан и дьякон Иван, оба с своими детьми церковниками. По ночам эти «духовные особы» выходили из лесов «и все те люди с рогатинами ходили по селам и чинили разбой и огнем людей жгли и было от них огненное хоромное запаление».

А в другом углу шацких лесов в это же время грабил поп села Сосновки с своим братом и детьми. В полночь уедут на грабеж, а к утру вернуться и все время потом и пьянствуют.

В Темникове был такой случай. «Однажды в деревню Кяргу приехал с солдатами протопоп миссионер Казанский. Не долго думая и не тратя красноречия, он приказал своим спутникам вязать кяргинскую мордву и приготовился насильно крестить ее. Такая проповедь язычникам не понравилась и они с трудом отбились от протопопа и ускакали в лес. Между тем имуществом их вполне воспользовался Казанский».

Даже целые монастыри выходили на разбой и грабили крестьян. «Саровской пустыни строитель Ефрем с братиею, — жаловались соседние починковские крестьяне, — завладел нашею мельницею на реке Соше и травят те саровские монахи собаками овец наших, гусей и уток, отняли у нас рыбную ловлю [578] в устье Сатоса, завладели нашими сенными покосами, и еще владеют нагластно дачами нашими на реке Пуще и лубки и мочалы наши свезли».

Историк тамбовский по поводу всего этого замечает: «В числе народных обидчиков и нарушителей общественного спокойствия в это время не последнее место занимали и монастыри и приходское духовенство...»

И все это тогда — все эти насилия, грабежи и разбои — помещикам, духовным, подьячим и воеводам, сходило с рук благополучно, как будто всему этому так и должно было быть и они на это имеют право. Простых же и беглых людей, попадавшихся в лесах, в разбойном деле, привозили в Шацк к допросу и тогда, как на торжество какое или на представление, все собирались на городскую площадь «и смотрели как вырезывали людям ноздри и клеймили им лбы и как полосовали их плетьми и батогами».

Особенно прославился в то время в Шацке заплечный мастер Молоствов. «Это был человек отличавшийся крайнею жестокостью и в свое суровое время исполнявший свои обязанности с видимым удовольствием. Он убил своего сына-младенца и питался молоком своей жены, грудь которой сосал до крови...»

Вот какими воспитательными зрелищами «умиротворяли» ограбленное, разоренное, измученное население, над которым, вместо удовлетворения его нужд, еще издевались и глумились...

V.

Северная часть Тамбовской провинции, в тогдашне время — теперешние уезды Шацкий, Кадомский и Темниковский — представляла почти сплошное лесное пространство. Теперешние уезды Тамбовский, Моршанский и Козловский, были тоже покрыты лесами, но уже не такими сплошными и непроходимыми. Соседние уезды нынешних Рязанской и Пензенской губерний были также лесные. На всем этом пространстве было житье всем тем, кто вольно или невольно хотел жить звериной жизнью и отказывался от общества и от общины.

И леса эти были заселены. В них жили, укрываясь как звери, беглые крепостные, «воровские казаки», всякий сброд, промышлявший ночами под ближними селами и усадьбами. Наконец, жили в них беглые «духовные особы» и скрывавшиеся от безпрестанного «сиденья в осадах» дворяне и дети боярские. Впоследствии уж, гораздо позже, в них же начали скрываться и проживать дети боярские, не желавшие учиться и служить. [579]

Перед Стенькиным возстанием население этих лесов было особенно сильно. Там скопилось и жило десятки тысяч всякого народа, озлобленного, отчаянного, готового примкнуть к какому угодно протесту против существующего общественного и государственного строя, в который они уж изверились и от которого не ждали для себя ничего лучшего и в будущем.

Все попытки выманить их оттуда обещаниями и посулами не приводили ни к чему, а выгнать силою у помещиков, приказных и воевод, не хватало на это ни средств, ни силы.

Было несколько попыток в этом роде, но они все ни к чему не приводили, кроме как к новому и еще большему раздражению населения и новым побегам в леса.

С другой стороны, с этим лесным населением, ожесточенным, озлобленным и одичавшим, было и не безопасно вступить в открытые враждебные отношения... Оно собиралось тогда в шайки, в целые банды и под предводительством атаманов делало оттуда набеги, жестоко мстя за свое безпокойство своим грабителям и утеснителям, от которых оно туда, в эти леса, ушло.

Так, однажды, это лесное население не побоялось напасть даже на самого шацкого воеводу Карташева в самом городе Шацке, и он едва спасся из своего дома.

Понятно, что, рано или поздно, существовавшему тогда общественному и государственному строю предстояло неминуемо придти с этим лесным и бродячим населением в столкновение и свести жестокие счеты.

Но представители власти и законного порядка, зная очень хорошо всю трудность подобной задачи, не торопились с этим делом и только так, больше для проформы, чем для острастки, делали по окраинам лесов нечто в роде военных прогулок и захваченных одиноких беглых и разбойных людей, как сказано было выше, приводили на городские площади и там, более в назидание мирных граждан, чем для действительной пользы, мучили и истязали.

На лесное население все это нисколько не действовало или если и — действовало, то совершенно обратно тому, как этого бы было желательно, и ни набеги, ни разбои, оттого нисколько не прекращались.

Московская центральная власть, до которой все же доходили слухи о разбоях и грабежах, о беглых и воровских людях, собиравшихся в банды и целые скопища, делала предписания местным тамбовским и шацким воеводам ходить на них и разбивать их, и ловить их, но ни средств на это не давала, ни указывала откуда их взять. Боевые об этом отписывали и делали вот такие невинные военные прогулки по опушкам. [580]

Да если бы воеводы и проникали далеко, в глубь лесов, и ловили бы, и разбивали бы скопища, собравшиеся там, то, все равно, из этого ничего бы не выходило, так как общественный и государственный строй тогдашний безпрестанно и все больше и больше поставлял туда обиженных и недовольных, потому что и самих обидчиков становилось с каждым годом все больше и больше: помещиков все прибавлялось, подьячих расплодилось видимо-невидимо...

Додуматься до простого и разумного соображения, что нечего считаться с последствиями, и это даже совершенно безполезно, пока не устранены причины, порождающие эти последствия, в Москве не хотели, или не могли, тогда по причинам, имя которым легион.

Так дело и стояло.

В лесах и на реках образовалось и укрепилось совершенно особое население, понятия о котором ни у кого не было при удельных князьях, специально и специфически обязанное своим происхождением Москве и московским порядкам, и жившее на соблазн и искушение всему остальному мирному и покорному населению городов, полян, я всяких открытых и неудобных для «убийственного скопления» мест.

Соблазн этот и искушение для мирного и покорного населения был велик.

Оттуда, из лесов, во-первых, приходили их грабить «буйственные» и «воровские» люди, следовательно, оно, это мирное и покорное население, содержало их, и, потом, они же эти «буйственные» с дерзостью и глумлением, смеялись над ними, говоря:

— Ну, что вы тут сидите, чего вы боитесь, холопы вы, подлые трусы, по делом вам, так вам и надо.

И ничего им не могло ответить кроткое и терпеливое, покорное, остававшееся верным, население на их зажигательные речи, потому что выходило, повидимому, так, что и в самом деле бояться было нечего.

— Ведь, вы видите, бояться нечего, мы грабим вас, а не вы нас. Вы содержите и помещиков ваших, и воевод, и подьячих, и приказных, и не могут они вас, кормильцев своих, защитить от нас и даже самих себя не могут защитить.

Зажигательные эти речи действовали, во-первых, потому, что у этого кроткого и остававшегося верным населения, при всей его покорности, все же на сердце, на душе и на спине наболело уж достаточно, а потом и в самом деле: кормят, поят, содержат они всех этих воевод, помещиков, подьячих и приказных, а они защитить не могут даже и самих себя. Лучше, чем работать да содержать и кормить и тех и других — и [581] воевод, и помещиков с одной стороны, и разбойных и беглых людей — с другой, — пойти самим туда в леса и то же самое делать, зажить той же жизнью, как и беглые, и воровские люди...

Вопрос этот, таким образом, становился везде, повсеместно, давно уже, и становился ребром, потому-что «буйственные» и «воровские люди», предлагая его к добровольному и свободному разрешению, не всегда долго давали размышлять и ждали ответа, а прямо и просто уводили с собою «на низы» и в леса колеблющихся и нерешающихся.

— Нас били, мучили, огнем жгли, всячески истязали и в неволе держали, — говорили в свое оправдание эти уведенные, когда они потом попадались, или их изловят, или сами встосковав о семьях своих, возвращались в свои села и деревни, но это не всегда и не со всеми так было; воеводы, подьячие и помещики знали это очень хорошо и, конечно, не доверяли им.

И это лесное и речное, голодное, озлобленное население увеличивалось из года в год, становясь из года в год сильнее и смелее поэтому. Обнищалые дворянчики, утекая от царского московского или местного воеводского гнева, разстриги попы и просто виноватые в дерзости или проворовавшиеся, а также и опытные в «воровских» делах казаки с низовьев Дона, бежавшие почему-либо от своего места и нашедшие теперь приют в этом угрюмом и отчаянном населении, верховодили в нем, сплачивая его по временам в банды и шайки для отдельных, разрозненных случаев грабежа, нападений или отражения нападений на себя самих со стороны воевод и властей.

Материал для возстания, для всякой дикой расправы с притеснителями и с властями, которые этим притеснителям покровительствовали, а в большинстве случаев и сами были притеснителями, — давно уж был готов. Отдельных случаев организованного отпора царившему произволу и насилию сильных и богатых над бедными было множество и почти все они были удачны. Дерзость, ушедшего в леса и в степи населения от этих удач, весьма понятно, росла. Сознание, что терять нечего, что хуже теперешнего уж положения ничего и придумать нельзя, укрепляло решимость на самые отчаянные попытки, посчитаться и с своими притеснителями и с властями, у которых эти притесиители были в охране.

Недоставало только одной общей, связующей всех, центральной силы, которая бы объявила свой план, програму, и подняла бы знамя для общего и повсеместного со всех сторон нападения на угнетателей и на ненавистную за попустительство и за участие в притеснениях власть.

Такой, объединяющей всех недовольных, угнетенных и обиженных, силой, объявился казацкий атаман Разин, которого [582] власти, помещики и подьячие называли «Стенькой», а казаки и народ «батюшкой Степаном Тимофеевичем». Он идет с совершенно определенной програмой: помещиков, попов и подьячих вешать и жечь, имения их и имущество грабить и брать себе, а народ объявлять везде вольным и устроивать его на вольный казацкий манер. И идет он не сам по себе, а сопровождает царевича Алексея Алексеевича, бежавшего от жестокостей царя-отца своего, утеснявшего его всячески по наветам бояр, которые совсем с толку сбили царя и властвуют им, как хотят. Идет, плывет по Волге вверх и патриарх Никон, который тоже стоял на народ и за старую веру, и которую тоже, как свою помеху, бояре вместе с духовными свергли, но он спасен от них и теперь идет, благословляя за свободу и за веру.

Эти слухи, распускаемые «прелестными» людьми, встречались жадно в лесах и им внимали, как давно жданной и благословенной вести о свободе и разгуле, которыми потешатся наконец над своими уточнителями загнанные и обиженные. Обобранное, поруганное население сел и деревень, еще хранившее кое как, страха ради и отупения, свою покорность, внимало им с затаенной радостью в сердцах, и веря и не веря в скорое свое освобождение.

Начали получаться воеводами в городах угнетенного края грамоты из Москвы, в которых говорилось, чтобы «Божиим и нашим государевым делом промышляли сопча и про вора и изменника — про Стеньку Разина и про воровских казаков проведывали всякими мерами и промыслы и поиски над ними чинили».

Грамоты эти в секрете оставаться не могли, слухи об них проникали из приказных изб в население оседлое и «убежавшие» и только подтверждали слухи, распускаемые беглыми людьми и казаками, вызывая общую радость.

Скоро стали появляться люди, разсказывавшие, что своими глазами видели плывшие по Волге струги — один красным бархатом покрытый и на нем царевича Алексея Алексеевича, а другой крытый черным бархатом и на нем великого патриарха Никона. И провожает их «батюшка Степан Тимофеевич, а силы его и не счесть»...

Переполох, который начался по городам после получения этих грамот и со всех сторон доходивших вестей о могуществе и победах надвигавшейся по Волге силы, действовали на населения и мирное, и беглое, тем решительнее, что все отлично знали то безпомощное и убогое состояние, в котором находились средства сопротивления и защиты у этих городов, и начавших собираться для отсиживания в них бояр и дворян с своими семьями и челядью, очень сомнительной преданности. [583]

Население — есть прямое указание на это — знало отлично отписки воевод в Москву в ответ на эти грамоты. Эти отписки были жалкого, убогого характера: признавалась полная невозможность сопротивления, выражалось уже не подозрение остававшегося еще мирным оседлого населения в верности, а прямо уверенность в непременной его измене, при первом появлении Стенькиных передовых банд.

Воеводы писали о своих силах просто повидимому невероятное даже. В одном городе оказывалось «сорок пищалей и семь пистолей», в другом «пятнадцать мушкетов» и т. п. В таких же приблизительно размерах были и запасы свинца и «зелья», т.е. пороха. Жалоба на недостаток оружия и на полную ненадежность населения и местной воинской силы была общая у всех у них и все они только и молили, что о скорейшей присылке и того и другого.

Но и понимая всю опасность пустить в этот край Стеньку или его атаманов, московское правительство все-таки было безсильно оказать воеводам немедленную и сколько-нибудь серьезную помощь. Оно все писало им, чтобы они собирали «без всякого мотчанья дворян и детей боярских», вооружали их и вели с собою против «воров и воровских казаков, забывших Бога и его, государеву, милость, чинить промысел и розыск».

А дети боярские и дворяне шли от этого на утек и охотнее прятались в лесных трущобах, чем соглашались выступать в бой с казаками и воровскими людьми, ни малейше не сомневаясь в своем поражении и будучи в то же время убеждены в неминучей своей казни, как только попадут в руки к «вору Стеньке» на расправу.

Кое-что только Москва могла выслать и высылала. Так она выслала незначительный отряд иноземцев, бывших и тогда уже у нас на службе и потом прислала в Тамбов офицеров — начальников: «1 полковника, 1 маиора, 7 ротмистров, 1 капитана, 10 поручиков, 1 квартирмейстра, 10 прапорщиков, 1 адъютанта, всего 32». Все они были отосланы из Иноземного Приказа.

Были присланы также и тоже в незначительном числе и московские стрельцы.

Организация всех остальных сил была предоставлена самим местным воеводам и из местного же населения.

Москва однако прислала знамена, шнурки, кисти, бахрому и проч. для войска. Так было прислано вместе с «квартирмейстрами», «поручиками» и пр.» «10 знамен рейтнерских с древками, и в том числе одно знамя камчатное белое, в середине крест и звезда, камчатное черное да 9 знамен тафтятых тоусинных в середине крест и звезда, тафтянное ж белое, [584] около знамени бахромы шолковыя разных цветов, да к тем же знаменам 10 снуров шелковых с кистями и с ворвоки; 10 труб медных с завесы и с шнуры, а завеси у них тафтяные, бахрамы тонкие, трои литавры; 30 пар пистолей с олетры, 30 карабинов с ременьи и с крюки».

Становится, читая эти все грамоты и отписки, ярко рисующие картину совершенной безпомощности власти, совершенного ея убожества, понятным, чтобы такое неминуемо произошло в крае, еслиб эти все передовые шайки и атаманы Разина появились ранее неудачи его под Симбирском, когда он как лава тек по всему пространству Волги, широко и на далеко захватывая и берега ея... Но тут уж он был поколеблен, обаяние его падало, доносился гром его прежних побед: передовые его атаманы шли, но уж их никто не подкреплял, опереться им было не на кого. Были только сшибки передовых без поддержки за ними следовавших главных сил: этих сил уже не существовало, — гудел, наводя ужас, старый гром: гром слышался, а уж туча разсеялась; там на Волге уж прояснилось...

С. Терпигорев.

(Окончание в следующей книжке).

Текст воспроизведен по изданию: Раскаты Стенькина грома в Тамбовской земле. (Посвящается Н. Н. Свищову) // Исторический вестник, № 6. 1890

© текст - Терпигорев С. Н. 1890
© сетевая версия - Тhietmar. 2012
©
OCR - Николаева Е. В. 2012
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1890