СТАНИСЛАВ-АВГУСТ ПОНЯТОВСКИЙ

ЗАПИСКИ

Из записок Станислава-Августа Понятовского.

(См. “Русская Старина” декабрь 1915 г.)

Понятовский не долго пробыл вдали от Петербурга; приехав к родителям в исходе августа 1756 г., он 13 декабря уже отправился обратно ко двору Елизаветы Петровны, этот раз в качестве чрезвычайного посла, получив по желанию великой княгини, за несколько дней до отъезда из Варшавы, польский орден Белого Орла.

Молодого посла сопровождал в качестве секретаря некто Огродцкий, о котором Станислав-Август отзывается с наилучшей стороны. По его словам, Огродцкий получил более разностороннее образование, нежели многие из современников; он обладал редкими качествами: был трудолюбив, исполнителен, скромен, терпелив, умел хранить тайны и — что имело особенное значение в глазах Станислава-Августа — всей душою был предан семейству Понятовских, поэтому считал священным долгом стать полезным молодому человеку, всячески оберегал его, не беря в то же время на себя роль докучливого ментора; словом, для Станислава это был человек незаменимый.

Уехав из Варшавы 13 декабря, Понятовский прибыл 29 числа в Ригу, где провел три дня, чтобы быть на балу, данном фельдмаршалом Апраксиным по случаю тезоименитства императрицы. “Я считал нужным быть приятным Апраксину, пишет Понятовский, который командовал армией, выступавшей на защиту прав моего монарха. Я познакомился с ним в мой первый приезд в Россию и знал его как [272] человека, кичившегося тем, что он был одним из денщиков Петра Великого. Лично он ничем не отличился по службе и не обладал талантами, которые давали бы ему право на такое видное назначение. Его ближайшим помощником был генерал Ливен, тот самый, который привел войска из Германии в 1749 г. Но самым деятельным в корпусе Апраксина был храбрый генерал Петр Панин, в звании дежурного генерала ведавший всем, успевая, как говорили, в то же время, очень энергично и с успехом ухаживать за супругой фельдмаршала”.

Пpиexaв в Петербург 3 января 1757 г., Понятовский получил 11-го числа аудиенцию у императрицы. Так как по правилам придворного этикета посланники второстепенного ранга не могли, в продолжение своей миссии, говорить с императрицей о делах, то Станислав воспользовался своей аудиенцией, как единственной возможностью изложить императрице сущность возложенного на него поручения.

Король приводит в своих записках содержание произнесенной им перед императрицею речи.


“Имея честь говорить с Вашим Императорским Величеством от имени Е. В. короля польского", так начал Станислав Понятовский, “я исполняю его повеление с чувством верноподданного и ревностного патриота; смею уверить В. П. В. в том, что дружественные чувства и преданность польского народа к священной особе В. П. В. так же неизменны при данных обстоятельствах, как они были доныне, о чем свидетельствуем письмо, которое я имею честь вручить Вам от имени моего короля”.

“Справедливость, коей отмечены все решения В. В., а равно интересы Вашей империи говорят одинаково в пользу короля, моего монарха, и против дерзостного захвата его наследственных владений. Основываясь на этом, я мог бы надеяться на успех возложенного на меня чрезвычайно важного поручения, хотя бы В. П. В. еще не высказались на этот счет, но Европе известен взгляд на этот вопрос В. В. из высочайших грамот, в которых она с восторгом узнала дщерь Петра Великого".

“Поэтому полученные мною инструкции повелевают мне прежде всего выразить В. В. живейшую и почтительнейшую признательность, коей преисполнено сердце короля, моего монарха, эти чувства без сомнения найду отклик в любвеобильном сердце В. В. Вы высказали, государыня, свое [273] справедливое негодование против монарха, честолюбие коего грозит Европе теми же бедствиями, каковые обрушились ныне на Саксонию. Вы обещали отомстить за них. Для императрицы всероссийской не существует невозможная; когда же императрица Елисавета возвестила о том, что она намерена предпринять, это надобно считать не только возможным, но и непререкаемым; потому можно уповать на то, что король, мой монарх, будет с почетом водворен в своих владениях, ибо В. В. высказали свою непреклонную волю.

“Не стану рисовать В. В. печальную картину страны, наводненной неприятелем, не стану говорить о нарушении, среди глубочайшая мира трактатов, не стану говорить о короле, которому, величая его другом, оставляют на выбор лишь позор или смерть; ни о королевской семье, обреченной на крайнюю нужду, подвергающейся самым тяжким оскорблениям, не стану говорить о капитуляции, вынужденной варварским обращением с офицерами и солдатами, коих преданность и верность королю, своему монарху, внушили бы уважение всякому иному врагу, наконец. не стану говорить о положении страны, разоряемой врагом уже четыре месяца, и сгущать краски картины, без того слишком хорошо известной. Я убежден в том, что любвеобильное сердце В. И. В. будет взволновано при мысли, что бедствия ни в чем неповинной Саксонии усугубляются с каждым днем и что каждый месяц, каждая неделя промедления усиливает могущество короля прусского.

“Силы, которые он мог собрать и употребить в дело в 1745 г. после неудач, им испытанных в 1744 г., свидетельствуют о том, что это гидра, которую мало ниспровергнуть, но которую ниспровергнув нужно раздавить”.

“В. В. суждено нанести королю прусскому решительный удар. Прочие державы в виду их отдаленности не могут расчитывать на столь быстрый успех предпринятых ими мер; спасая своего угнетенного союзника, В. В. тем самым докажете миру, что захотеть для вас значит исполнить. Ничто не можешь остановить русское войско, когда, защищая правое дело, оно идет по пути к славы и победе”.

“Да ниспошлет мне Господь силу убеждения; все мои желания были бы увенчаны, если бы я сумел достойным образом оправдать выбор моего монарха, заслужив во время пребывания моего при высочайшем дворе В. И. В. своим поведением продолжение тех милостей, кои В. В. столь щедро и великодушно излили на меня при отъезде моем отсюда”. [274]

“Моя признательность слишком глубока, чтобы я мог выразить ее словами, могу только засвидетельствовать В. Ж. В. мое почтительнейшее благоговение".

Станислав-Август остался доволен своей речью.

“Императрице приходилось обычно выслушивать только банальные комплименты от лиц, который не имели по большей части навыка говорить публично, поэтому моя речь, произнесенная громко и с воодушевлением, понравились ей, тем более, что та была убеждена в том, что объявляя войну король был неправ”.

“По приказанию императрицы моя речь была напечатана. Когда ее прочитали в Варшаве, родные осудили меня за слово “гидра” и боялись гнева короля прусского; он же, узнав содержание моей речи, сказал: “хотел бы, чтобы это была правда, и чтобы отсеченные мои головы отростали вновь”. Ответ достойный великого человека”.

Станислав-Август надеялся на быстрые и решительные успехи русского оружия; между тем военные операции русской армии под командою неспособного, слабохарактерная и недальновидного Апраксина были медленны и нецелесообразны.

Понятовский дает портрет Апраксина:

“Он был так толст, что с трудом мог сесть на лошадь; вставал поздно, любил поздно засиживаться по ночам и засыпал не иначе, как наслушавшись сказок, который ему рассказывали, надрываясь, что есть мочи, два или три гренадера; их голоса раздавались к всеобщему изумлению из палатки главнокомандующего до поздней ночи, в то время как в лагере царила полнейшая тишина; это повторялось ежедневно.

“Апраксин ничего не знал о том, что делалось в армии, да такой степени, что 20 августа 1757 г. в день битвы при Гросс-Егернсдорфе он и не подозревал о том, что идет сражение, когда оно было уже на половину выиграно, а когда он у знал наконец, что действительно шло сражение, то он был дотого взволнован, что до конца не отдал никаких приказаний, а когда ему донесли об одержанной победе, не сумел сделать ничего лучшего, как отдать приказ начать на следующий день отступление, тогда как магистрат города Кенигсберга избрал уже депутацию, которая должна была вручить Апраксину ключи от города...

“Послав своего дежурного генерала, графа Петра Панина в Петербург с донесением об одержанной победе, [275] Апраксин подпал, в отсутствие этого храброго и дельного генерала, под влияние лиц, которые, пользуясь его бездарностью, успели убедить его, что ежели он пойдет вперед, то армия погибнет от недостатка провианта.

“Генерал Ливен был заподозрен в том, что он дал своему начальнику совет отступать, будучи подкуплен королем прусским, между тем он пользовался всю жизнь такой безупречной репутацией, что его память не может быть запятнана этим ничем недоказанным обвинением.

Кто бы ни дал Апраксину этот пагубный совет, суть в том, что он пошел обратно в Самогитию, словно он понес поражение... Дворец Венский и Версальский вопили об измене; Варшавский двор жаловался, что пособие, обещанное Саксонии, не было им получено.

“Было бы излишне перечислять подробно все мои ходатайства и многочисленные записки, поданные мною во время моего пребывания в Петербурге, чтобы добиться исполнения обещаний, данных моему монарху; ответы на мои прошения получались всегда благоприятные, но неурядица при дворе и в управлении была так велика, что исполнение обещанного замедлялось или исполнялось наполовину.

,,Все семь лет, которые длилась эта ужасная война, Август II не получал никаких доходов со своего курфиршества. Обыкновенные доходы Саксонии равнялись в то время 9 миллионам ефимков; но король прусский извлек из нее по крайней мере в три раза больше разными наборами и налогами, т.-е. Саксония дала ему в семь лет 189 миллионов ефимков. Если прибавить к этому 700 тысяч фунтов стерлингов ежегодной субсидии со стороны Англии, то будет понятно, что невозможное оказалось возможным, т.-е., курфирст Бранденбургский мог в течение семи лет противостоять соединенным силам России, Австрии, Франции и Швеции. К сказанному надобно прибавить те неисчислимые доходы, которые доставило курфюрсту вопиющее злоупотребление, которое он, первый из монархов, позволил себе, начав чеканить монеты с изображением Августа III; мало того, что он чеканил их на монетных дворах Саксонии, он подделывал их также в своих владениях, вследствие чего они мало по малу были обесценены, до 1/3 их прежней стоимости”.

От этого страдала не только Саксония, но и Польша, которая была наводнена фальшивыми монетами, которыми пруссаки расплачивались за хлеб, лошадей, скот, селитру, холст и [276] солдатское сукно, приобритаемые для войска. В Польшу было ввезено до ста миллионов фальшивой монеты прежде, нежели мои соотечественники, среди коих было не мало сторонников короля прусского, поняли, до чего были обездушены их деньги. Когда они наконец спохватились и подняли цены на продукты, то курс еще более упад. К концу войны, в 1763 году, в Польше оказалось до 200 миллионов фальшивых денег.

“Польские евреи, лучше осведомленные, нежели остальные жители, быстро столковались с прусскими евреями, через руки которых шли фальшивые монеты; польские евреи так ревностно работали в то время на пользу короля прусского, что они содержали на свой счет почту в Турции и от границ Силезии до Венгрии, что очень помогало пруссакам в их сношениях с этими странами и в особенности с Польшей, где они старались поддержать бодрость духа среди сторонников Фридриха, распространяли нужные им слухи и получали сведения о русских и австрийских войсках, наконец устраивали тысячу разных дел, последствия которых Август III ощущал постоянно, не имея возможности устранить их”.

“Король и его двор существовали исключительно доходами с королевских имений, что составляло едва-едва сто тысяч дукатов в год. Субсидия, получаемые из Франции, шли на содержание королевы и многочисленной королевской семьи в Дрездене и на уплату жалования саксонским войскам.

“Таково было по истине бедственное положение Августа III, в которое он попал потому, что не захотел насильно стать союзником короля прусского”.

“Не берусь судить, которая из сторон была права во время этой ужасной войны”, говорить Станислав-Август, “но она была тяжела для Саксония; друзья и враги одинаково разоряли ее. Пруссаки и австрийцы бомбардировали Дрезден; последнее безо всякого повода бомбардировали Циттау — самый промышленный город курфиршества. Обе стороны обвиняли друг друга в грабежах и зверствах. По повелению короля прусского был сожжен Губертсбургский королевский замок, из которого предварительно была вывезена и продана мебель. Медная крыша замка продана еврею. По повелению короля было взорвано великолепное зало в саду графа Брюля в Дрездене, и разрушено две виллы, принадлежавшие министру, одна из них была разрушена в присутствии самого короля, который [277] собственноручно разбил о спину привратника зеркало, которое этот преданный слуга пытался спасти. Король утверждал, что это делалось в отомщение за опустошение Пруссии русскими войсками и Шарлоттенбурга австрийцами. Из саксонских тюрем было выпущено до ста преступников; из них четверо, пойманные в Богемии, утверждали, будто король приказал им жечь и истреблять все, что было возможно. Быть может это неверно, но все были удивлены тем, что этих злодеев выпустили на свободу”.

“Бедствия, испытанные Августом III и его подданными во время войны, и разорение его страны прусскими войсками возбудили к нему сострадание и сочувствие России, Австрии и Франции. Императрица Елисавета Петровна и Мария Терезия хотели вознаградить его, и Понятовскому, как представителю короля польского, было поручено представить по окончании войны русскому двору записку с изложением требований, предъявленных королем польским. Записка была представлена 19 сентября 1757 г.; копии с ней были препровождены в Вену и в Париж, но обстоятельства сложились так благоприятно для короля прусского, что обещания держав не были исполнены.

“Франция сочла момент благоприятным, чтобы восстановить влияние, каким она пользовалась одно время при дворе Елисавете Петровны. Французским посланником был назначен в это время маркиз Л’Опиталь. Он прибыл с многочисленной свитой и с большой пышностью, которую он старался выставить напоказ, очевидно с целью произвести впечатление. По его заказу была написана картина, изображавшая его переезд со свитой через Карпаты, в двадцати трех экипажах; он показывал ее всем с восторгом.

“Л’Опиталь был плохо образован и не особенно умен; он походил скорее на старого комедианта, нежели на старого аристократа; он старался всеми силами мне вредить, будучи во время проезда чрез Варшаву восстановлен против меня французским посланником при дворе Августа III, графом де-Брольо.

“Когда последний был назначен в Дрезден, в Париже хохотали и задавали друг другу вопрос: “уж не хочет ли король объявить войну королю польскому?” В самом деле, Брольо был человек крайне вспыльчивый, гордый, повелительный, сварливый и неуживчивый; впрочем, он был умен и трудолюбив, хотя и не прочь был развлечься; он хотел [278] по-своему вертеть Саксонией и Польшей и не мирился с тем, что Россия пользовалась при дворе Августа III большим влиянием. Считая меня сторонником Англии и опасаясь, чтобы, благодаря моему присутствию, в России не усилилось влияние моей семьи, которую Брольо считал враждебной Франции, он старался, чтобы я был отозван из Петербурга. Граф Брюль целый год противился его настояниям, боясь навлечь на себя гнев Бестужева и великой княгини; к тому же я снискал расположение Венская двора, оказав ему немаловажную по тому времени услугу.

“Считая своим долгом ради общей пользы изменить, насколько это от меня зависало, недружелюбное отношение великого князя к графу Эстергази и Венскому двору, я пользовался для этого всяким удобным случаем, и это мне настолько удалось, что уже весною 1757 г. князь Кауниц писал графу Эстергази:

“Его Величество и министр с особым удовольствием узнали из Вашего сообщения о том, что граф Понятовский искренно старается рассеять неблагоприятное впечатление, которое сложилось в уме великого князя по отношению к вашему превосходительству, и доставить вам случай лично объясниться по этому поводу с его высочеством... Это рассеет всякое сомнение относительно удостоверенная вами дружелюбная и осторожная поведения графа Понятовского.

“Предубеждение, которое мы имели вначале против названная графа, было очень велико; но так как наш двор привык относиться скорее доброжелательно к посланнику, известному своей проницательностью и дорожащему своей честью, то здесь рады быть лучше осведомленными и ваше превосходительство поступите согласно с намерениями нашего двора, оказывая графу Понятовскому полное доверие и поступая сообразно с этим.

“15 июля 1757 г., при ближайшем участии Понятовского, между Марией Терезией и великим князем Петром Федоровичем был заключен на время войны договор относительно Голштинских войск, которые великий князь обязался в случае надобности предоставить в распоряжение императрице, а она, в свою очередь, обязалась уплачивать на снаряжение этих войск сто тысяч флоринов ежегодно".

“Зная фанатическую приверженность Петра III к Пруссии, Венский двор вполне оценил услугу, оказанную ему Понятовским, который успел склонить великого князя к этому [279] шагу. Поддержка, оказанная в свою очередь Понятовскому австрийским посланником, дала Станиславу-Августу возможность с успехом бороться в течение целого года против происков Франции; тем не менее вопрос об его отозвании из Петербурга был решен окончательно в исходе 1757 г., когда Брольо удалось, наконец, по настоянию своего правительства, убедить графа Брюля в том, что “пребывание графа Понятовского при Петербургском дворе опасно для интересов Франции”.

Так как можно было предполагать, что английский посланник при дворе Августа III, Стортинг, в виду своих дружеских отношений к семейству Чарторыйских и в интересах своего правительства постарается воздействовать на графа Брюля с целью удержать Понятовского в России, то Брольо также было по велено добиться отозвания Стортинга.

Одновременно с отзывными граматами, которые были присланы Понятовскому с французским курьером, он получил письмо от короля и от графа Брюля.

Король благодарил Станислава-Августа за усердие и за службу и писал, что он помимо воли вынужден отозвать его, что он не мог поступить иначе, так как король Франции, подозревая его в симпатии к Англии и в поддержке с этой страною тайных сношений в ущерб интересам Франции, настаивал на его немедленном отозвании.

То же подтвердил король отцу Понятовского, когда последний, встревоженный отозванием сына, испросил у Августа III аудиенции.

“Вы видите мое положение", сказал король, “необходимость заставила меня отозвать его, ибо в противном случае Франция угрожала лишить меня дальнейшей поддержки”; он же, король, писал сыну Понятовский, только и существует субсидиями, получаемыми от Франции и России, без них у него не было бы куска хлеба для себя и для королевы; ошибки, сделанные Апраксиным, не позволяюсь более расчитывать на русское войско, поэтому он вынужден держаться Франции, которая дает ему средства к существованию”.

“Говоря это, король был растроган до слез.

Когда в Петербурге стало известно об отозвании Понятовского, все, не исключая Л’Опиталя, поспешили выразить ему свое сочувствие; молодой фаворит, Иван Иванович Шувалов, относившийся с большим уважением к великой княгине Екатерине Алексеевне, уверяла что он в отчаянии по [280] поводу случившегося и будет всячески стараться изменить это решение; сама Императрица Елисавета Петровна вместо того, чтобы дать послу прощальную аудиенцию, о которой он просил, милостиво высказала ему во всеуслышание свое сожаление по поводу его отъезда — “факт выдающейся, так как она не имела обыкновения в дни официальных приемов говорить с посланниками второстепенных государств”.

Вышесказанное имело последствием, что канцлер Бестужев заявил, что он считает отозвание Понятовского актом недружелюбным по отношению к нему лично и в виде удовлетворения требует, чтобы Станислав был вновь назначен в Петербургу этот раз полномочным министром короля польского для решения возникающих спорных вопросов.

Понятовский пробыл в России еще нисколько месяцев. В это время великая княгиня разрешилась от бремени дочерью, скончавшейся в 1759 году.

“Я виделся с нею часто”, записал Понятовский. “Теперь мне для этого уже не было надобности в содействии Нарышкина.

“Подъезжая к дворцу, я выходил из экипажа, шел немного пешком, а затем, подымаясь по той маленькой лестнице, по которой Нарышкин провел меня первый раз; часовые, которых очевидно предупреждали, ничего не спрашивали и не задерживали меня. Иногда Великая Княгиня выходила в условленный час по той же лестнице, одетая в мужское платье, садилась в сани, и я вез ее к себе. Однажды, когда я поджидал ее в санях, какой-то унтер-офицер долго вертелся около меня и даже задал мне несколько вопросов. Я был в меховой шапке и закутан в шубу. Я притворился спящим, как слуга, поджидающий барина. Признаюсь несмотря на сильный мороз, меня бросило в жар; наконец, унтер-офицер ушел, и Великая Княгиня вышла. Но это была ночь приключений. Сани налетели на камень и их так встряхнуло, что Екатерина Алексеевна упала из саней, лицом вниз. Она лежала не шевелясь, и я думал, что она убилась до смерти; я поспешил поднять ее. Она отделалась одними ушибами; но когда она вернулась домой, то оказалось, что ее камеристка по ошибке заперла дверь в ее спальню; ей угрожала величайшая опасность; к счастью, другая особа успела впустить ее”.

25 февраля 1758 г., возвратясь в 10 часов вечера из театра, Понятовский застал у себя Бернарди, ювелира из [281] Венеции, который часто передавал Великой Княгине письма от меня и канцлера и приносил нам ее ответы.

“Все пропало”, сказал он, канцлер Бестужев арестована у его дома стоит стража; я узнал об этом в доме Далолио. Умоляю вас, прикажите бросить меня в колодезь, чтобы мне не изнывать в тюрьме”.

“Подумав с минуту, рассказывает Понятовский, я спросил его: есть ли у вас в настоящую минуту хотя какая-нибудь бумажка, написанная рукою канцлера или Великой Княгини?”

“Нет”, возразил он.

“Ну, так отправляйтесь преспокойно домой... дело кончится вероятно не так трагично, как вы полагаете, если же вы теперь спрячетесь, это только ухудшит ваше положение”.

Долго пришлось уговаривать и ободрять Бернарди; наконец он послушал моего совета. Мне редко приходилось переживать такую тяжкую минуту; Бернарди не только оказывал мне не мало услуг, но это был человек в высшей степени милый и честный; он не избегнул тюрьмы; но его уже собирались выпустить, как дело Бестужева приняло неблагоприятный оборот, это отразилось на участи Бернарди, который был сослан в Казань, где и скончался. Его жена и дети, жившие в Венеции, получали от меня определенную пенсию”.

Опала, постигшая Бестужева, была весьма неприятна Великой Княгине и так сильно повлияла на Понятовского, что он слег в постель и проболел несколько недель. С этих пор у него начались головные боли, которыми он страдал всю жизнь.

“Хотя Лев Александрович Нарышкин и дал Великой Княгине повод не доверять ему, однако исчезновение Бернарди заставило ее вновь обратиться к посредничеству Нарышкина, чтобы возобновить сношения со мною, — пишет Понятовский. Наши свидания происходили по-прежнему; в то же время отношения Великой Княгини к Императрице Елисавете Петровне улучшились, и мы имели основание думать, что она одобряет нашу связь. Это ободрило меня и более способствовало моему выздоровлению, нежели все лекарства моего врача Берграва.

“Так как дело канцлера Бестужева приняло плохой оборот и все прочие обстоятельства не особенно благоприятствовали моему пребыванию в Петербурге, то я решил на некоторое время взять отпуск и уехать из России. [282]

“В виду этого мои ночные поездки в Ораниенбаум, где жил молодой двор, участились.

“Я так приспособился к этому и так удачно проезжал никем не замеченный, что уже не считал эти поездки для себя опасными (я ездил всегда переодетым), и 6-го июля я даже рискнул пуститься в путь, не условившись предварительно с Великой Княгиней, как бывало раньше. Я нанял, по обыкновению, маленький крытый экипаж; возница был мне незнаком, но на запятках сидел переодетый слуга, который обычно меня сопровождал.

“Этот раз мы встретились в Ораниенбаумском парке Великого Князя со свитой. Вся компания была навеселе. Кучера спросили, кого он везет? Он отвечал: не знаю; мой слуга заявил, что я портной. Нас пропустили, но фрейлина Елисавета Воронцова, фаворитка Великого Князя, бывшая с ним, так зло подсмеивалась над мнимым портным и высказывала такие предположения, что Великий Князь пришел в ярость и когда я вышел в парк, проводя несколько часов с Великой Княгиней в маленьком уединенном павильоне, где она в то время помещалась, на меня напали три верховых с саблями наголо; они схватили меня за шиворот и потащили к Великому Князю; узнав меня, он приказал нам следовать за ним. Мы шли некоторое время по дорожке, которая упиралась в море. Я думал, что настал мой последний час; дойдя до берега, мы свернули к другому павильону; войдя туда, Великий Князь без обиняков спросил меня, что я делал?.. с его женою. Я отвечал: нет.

“Говорите правду, сказал он; если сознаетесь, все уладится, если нет, вам придется плохо.

— Я не могу сказать, что я делал то, чего я не делал, отвечал я.

Он вышел в соседнюю комнату, где по-видимому советовался со своей свитою; вернувшись, он сказал:

“Ну если вы не хотите говорить, вы останетесь тут до дальнейших приказаний” и оставил меня вдвоем с генералом Брокдорфом.

Мы просидели в глубоком молчании два часа; наконец явился граф Александр Шувалов, двоюродный брат фаворита. Это был великий инквизитор, начальник грозной тайной канцелярии. Словно для того, чтобы усилить страх, который внушало его имя и возложенная на него обязанность, его [283] лицо передергивалось какими-то судорогами, что придавало ему безобразный вид.

“При появлении его я понял, что Императрице все было известно. Он сконфуженно пробормотал несколько слов, которых я не понял, но угадал, что он требует у меня объяснения по поводу случившегося.

“Не входя ни в какие подробности, я сказал: “вы вероятно поймете, м. г., что честь вашего собственного двора требует, чтобы вся эта история разрешилась с наименьшей оглаской и чтобы вы меня извлекли отсюда как можно скорее”.

“Вы правы, я об этом позабочусь”, сказал он, заикаясь, ибо в довершение всего он был заика.

Он ушел. Вернувшись приблизительно час спустя, он заявил, что карета для меня готова и что я могу ехать в Петергоф.

Карета была запряжена парою лошадей, маленькая, плохенькая, и вся в стеклах, как фонарь. Выло 6 часов утра, когда я потащился в ней по песчаной дороге; путь показался мне бесконечным.

“Подъезжая к Петергофу, я остановился и, отпустив карету, решил далее итти пешком, закутавшись в шинель и нахлобучив свою серую шапку на уши. Меня легко могли принять за разбойника, но все-таки я менее обращал на себя внимание любопытных, чем в карете.

Дойдя до деревянного дома, в котором я жил вместе с свитой принца Карла (Любимый сын Августа III, бывший в то время в Петербурге), и увидав, что окна нижнего этажа были открыты, я решил не входить в дверь, чтобы не встретиться с кем-нибудь, а влезть в мою комнату через окно; но я ошибся окном и попал в комнату моего соседа генерала Роникера, который в эту минуту брился. Он подумал, что перед ним привидение; мы стояли несколько минут молча, затем расхохотались, и я сказал:

“Не спрашивайте меня, откуда я явился и почему я явился через окно; но как добрый товарищ дайте мне честное слово, что вы не разболтаете об этом”.

Он обещал; я лег и попытался уснуть, но это было тщетно.

Я провел два дня в величайшей тревоге. По лицу окружающих я отлично видел, что мое приключение было всем известно, но никто об этом не говорил со мной. Наконец Великая Княгиня нашла способ переслать мне записку, из [284] которой я узнал, что она сделала попытку задобрить фаворитку своего мужа. Через день великий князь с супругой и весь двор прибыли в Петергоф: это было 29 июня, день Петра и Павла.

Вечером при дворе был бал; танцуя менует с Воронцовой, я сказал ей: “есть люди, которых вы могли бы осчастливить".

Она отвечала: “дело уж почти улажено, приходите в час ночи с Львом Александровичем в Нижний сад к Монплезиру, где помещаются их Высочества”. Я пожал ей руку и пошел посоветываться с Л. А. Нарышкиным. Он сказал: “приходите, я буду у Великого Князя”.

Я колебался некоторое время, затем сказал Браницкому: “рискните прогуляться со мною сегодня ночью в Нижнем саду? Одному Богу известно, куда нас заведет эта прогулка, но по всей вероятности она окончится благополучно”.

Он сразу согласился и в назначенный час мы отправились в указанное место. Шагах в двадцати от павильона я встретил Елисавету Воронцову, которая сказала мне:

“Вам придется обождать тут; у Великого Князя гости, они курят трубки; когда они уедут, он вас примет”.

Она подходила несколько раз к павильону и прислушивалась. “Войдите”, сказала она наконец. Великий Князь быстро подошел ко мне с веселым видом и сказал:

“Ну не дурак ли ты, что не сказал мне все откровенно? Если бы ты это сделал, всей этой кутерьмы не было бы”.

Я во всем признался и тотчас стал восхвалять военные способности Великого Князя. Это так польстило ему и привело его в столь прекрасное настроение духа, что через четверть часа он сказал мне: “ну вот мы и помирились, однако для полного удовольствия нам кое-кого не хватает” и пройдя в спальню жены, он поднял ее с постели; она едва успела натянуть чулки и набросить капот, как он притащил ее к нам в комнату, как она была, без сапог и без юбок и, указывая на меня, произнес: “Ну вот. Надеюсь мною будут довольны”.

Она поймала его на слове и сказала: “не достает только записочки от вашего имени к вице-канцлеру Воронцову с приказанием похлопотать в Варшаве о скорейшем возвращении нашего друга сюда”.

Великий князь приказал принести стол с письменными принадлежностями, но такового в павильоне не оказалось; [285] нашлась доска, которую ему положили на колена; и он набросал записку Воронцову и кроме того дал мне писанную карандашем записку Воронцовой следующего содержания, которая по сей час хранится у меня.

“Будьте уверены, что я сделаю все возможное, чтобы вы вернулись. Я буду всех просить об этом и докажу вам, что я о вас не забуду.

“Прошу вас не забывать меня и верить, что вы всегда будете иметь во мне друга. Остаюсь преданная вам слуга Елисавета Воронцова”.

“Затем мы все шестеро стали хохотать, болтать и баловаться с фонтанчиком, который был в зале, как будто все было как нельзя лучше и разошлись только в 4 часа утра.

“Как все это ни покажется дико, но я клянусь, что все это истина; с этого дня началась моя дружба с Браницким.

На другой день все были со мною любезны. С ведома Великого Князя я был еще 4 раза в Ораниенбауме. Я приезжал вечером; проходил по потайной лестнице к Великой Княгине; где заставал Великого Князя и его фаворитку. Мы ужинали вместе, после чего он уводил Воронцову, говоря: “ну, дети мои, вам меня кажется, более ненужно”; и я оставался, сколько хотел.

Иван Иванович Шувалов был со мною любезен, Воронцов также. Но все же мне пришлось уехать из Петербурга, как это было решено раньше.

В. Т.

(Продолжение следует)

Текст воспроизведен по изданию: Из записок короля Станислава Августа Понятовского // Русская старина, № 2. 1916

© текст - В. Т. 1916
© сетевая версия - Тhietmar. 2015

© OCR - Станкевич К. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1916