Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

СТАНИСЛАВ-АВГУСТ ПОНЯТОВСКИЙ

ЗАПИСКИ

Станислав-Август Понятовский и Великая Княгиня Екатерина Алексеевна

По неизданным источникам.

(См. выше февр. стр. 20)

V.

“Я не берусь обсуждать, — пишет далее Станислав-Август Понятовский в своих Записках, — на какой стороне была правда в этой знаменитой войне (австро-прусской, 1745 г.), но она была жестока для Саксонии; друг и недруг способствовали ее разорению. Дрезден был два раза подвергнут бомбардировке пруссаками и австрийцами; последние уничтожили самый промышленный город курфюршества — Циттау"... Обе стороны обвинили друг друга в грабежах и жестокостях. Прусский король приказал сжечь королевский замок Губертебург после того, как им были проданы еврею мебель и медная крыша. Он велел взорвать великолепную гостиную сада, принадлежавшего графу Брюлю в Дрездене, уничтожить две дачи того же министра, Пфертан и Нишивц, последнюю в своем присутствия, и [40] собственноручно разбил о спину швейцара зеркало, которое этот верный слуга пытался спасти от грабежа. Прусский король в то время оправдывал подобные свои распоряжения желанием отомстить за те опустошения, которые русские произвели в Пруссии, и те, которые австрийцы себе позволили в Шарлоттенбурге, когда они там были. Кроме того, прусский король приказал выпустить до ста тяжких преступников, заключенных в саксонских тюрьмах, а между ними известного разбойника Танцволя. Четверо из этих каторжников, пойманные в Богемии, рассказывали, что они получили от прусского короля приказания поджигать повсюду, где могли. Быть может, они лгали. Но тем не менее было странно, что король их выпустил на свободу, тем более, что в то же время он велел освободить другого разбойничьего атамана, по имени Кезебира, который находился в заключении в его же собственных владениях, и к которому он обратился с речью, выпуская его на свободу.

Сельское население в Саксонии, правда, было менее расположено к австрийцам, чем в пруссакам, дисциплина которых, может быть, была действительно лучшею, и которые получили приказание убедить народ в Саксонии в том, что существовало тайное намерение насильно обратить их в католичество, а что прусский король сражался с целью их защитит от такого обращения. Но большинство торговцев, дворянство и в особенности сам Август III так жестоко пострадали от прусского короля, что одно изложение всех этих бедствий заслужило Августу III сострадание, которое, вероятно, не осталось бы бесплодным со стороны России, Вены и Версаля, если бы события войны им более благоприятствовали. Обе императрицы согласились уже с марта месяца 1745 года предоставить ему в виде возмещения город Магдебург и его уезд и округ при реке Саале. Август III, однако, полагал себя тем более в праве просить о большем, что, насколько он помнил, венский двор, 15 мая 1745 г., ему обещал гораздо более. Попытались вызвать союзные дворы на объяснения, вследствие чего Понятовский получил предписание передать русскому двору записку под названием: “Мотивированный перечень вознаграждения, требуемого е. в. польским королем курфюрстом саксонским” (В числе этих требований значились: возвращение Августу III, натурою или деньгами, всей его артиллерии, аммуниций и снаряжений, обратная передача ему всех бумаг, документов и грамот, принадлежавших саксонскому архиву, передача ему всех его войск, которые прусский король насильно завербовал в свою армию, уступка Магдебургского герцогства со всем округом на реке Саале, княжества Гальберштадта, графства Мансфельдского и графства Гогенштейнского). Он передал эту записку русскому министру [41] 19 сентября 1757 г. и получил в ответ извлечение из депеши, посланной 30 сентября 1757 г. императорскому послу в Вене, графу Кейзерлингу; ему поручалось в ней поддержать перед венским двором домогательство Саксонского курфюрста.

Понятовский думал, что намерения русского двора были искренни, но искусство прусского короля и, главным образом, его счастие, получили перевес над общею волею самых могущественных держав Европы, хотя оне не пощадили для победы над ним ни стараний, ни сил, ни издержек. Франция думала уловить удобный момент для того, чтобы восстановить свой вредит, которым она пользовалась одно время при дворе императрицы Елисаветы.

Маркиз де-Лопиталь был назначен французским послом при ней. Его сопровождала многочисленная свита при роскошной обстановке, которою думали сделать впечатление, о чем сам Лопиталь особенно заботился. Он велел нарисовать свои 23 кареты при их переходе через Карпаты и показывал с восторгом эту картину. Бывший послом в Неаполе в то время, когда там царствовал (1757 г.) испанский король Карл III, Лопиталь главным образом состарился в Версале, состоя егермейстером при дочерях Людовика XV. Ему казалось, что он по своему тону принадлежал ко двору Людовика XIV и что обладал его горделивым обхождением, произнося пышные фразы и наставления, свойственные в особенности придворным великого короля, но в сущности это был человек мало образованный и мало искусный и который (как Понятовскому сказала г-жа Жофрэн) (Мария-Тереза Родэ, по мужу Жофрэн (1699-1777), принадлежала к буржуазному семейству города Парижа; вышла замуж за богатого купца Петра Жофрэн, одного из основателей зеркальной мануфактуры. С 1748 года она имела известный салон, где собирались самые знаменитые художники и литераторы, из числа последних Фонтенель, Монтескьё и др. Г-жа Жофрэн покровительствовала энциклопедистам, из которых Даламбер, Гельвециус, Мармонтель были ее друзьями. В ее салоне собирались и знатные иностранцы. Во время своего пребывания в Париже до приезда в Россию граф Понятовский был принят очень радушно г-жею Жофрэн, по рекомендации своего отца. Она взяла молодого человека под свое покровительство и руководила его в парижском обществе своими советами. Впоследствии между ними завязалась переписка, которая продолжалась в то время, когда Понятовский вступил на польский престол. В 1766 году г-жа Жофрэн приезжала к нему в Варшаву) имел вид скорее старого актера, чем старого [42] барина (Французский посол Лопиталь произвел на великую княгиню очень дурное впечатление. В одном из своих последних писем Уилльямсу (Letter, No 67, 2 июля 1767 г.) она пишет: “Я чувствую беспредельную антипатию к самой откровенности его (посла) нрава, к которой, сказать по правде, я сама его довела, в постоянных хитростях его ума и напускаемой напыщенности его манер; одним словом, он мне крайне не понравился, потому что он француз, а это значит для меня противник всего русского. Я тоже не могу ему нравиться, я всегда буду противовесом французского влияния, лишь бы Господу Богу было угодно помочь мне в этом. У меня недостает низости и подлости, чтобы скрывать от посла мое чувство; все, что я могу сделать, это только молчать. В таком настроении он меня нашел в Петров день (29 июня 1757 г.) на балу, так как он искал поговорить со мною о делах и заставить меня проболтаться. Я так замкнулась, что он один говорил, я ему отвечала лишь односложными словами или взглядом, значивших: “считаете ли вы меня дурой". Увидав, что я не поддавалась его красноречивым убеждениям в защиту его неправого дела, он стал мне говорить всякий вздор, в чем он не очень силен, да и я тоже на то не очень способна. Чувствуя оба натянутость своих отношений, мы не можем друг другу понравиться". Затем великая княгиня сообщала Уильямсу, что она с Понятовским не могла же придти к заключению о разнице между вновь прибывших послов и тем, чье отозвание их так было прискорбно. Оплакивая отъезд Уилльямса, она выражала ему, что она почитала, любила его, как отца, и счастлива тех, что она съумела приобрести его дружбу. В том же письме Екатерина сознавалась ему, что, несмотря на его наставления, она все-таки советовалась по всем вопросам с канцлером Бестужевым. Шуваловы ее боялись из-за императрицы. “Но если бы мне, — замечала великая княгиня, — посчастливилось иметь чаще доступ к ней, то я не знаю, не кончилось ли это бы тем, что она окончательно привыкла бы ко мне, а я приобрела бы доверие в ее ухе"). Он старался, насколько возможно, ему вредить, так как проездом через Варшаву он проникся предубеждениями против него, которые ему внушил французский посол при Августе III, граф Брольи. Это был маленький человек, живой как порох, гордый, властолюбивый, придирчивый, чрезмерно беспокойный, что он и доказал под-конец ко вреду своего собственного состояния и своей семьи, но полный ума, работящий, хотя и любил удовольствие, желавший управлять Саксонией и Польшей. Он не выносил, что Россия имела большое влияние при дворе Августа III. Он старался об отозвании Понятовского, потому что считал его сторонником Англии и во избежание того, чтобы при его содействии в России не были даны приказания пребывавшим в Польше русским министрам, способствовавшие поднятию кредита его семейства, которое он считал противником Франции. В течение всего 1757 года Брюль отверг все его ходатайства, так как он боялся разгневать Бестужева и великую княгиню; к тому же Понятовский привлек на свою сторону венский двор услугой, которая могла считаться в то время важною. [43]

В дальнейшем изложении своих записок граф Понятовский объясняет, что, желая для общего блага союзников расположить великого князя Петра Федоровича к австрийскому послу графу Эстергази и к его двору, он в своих разговорах с его высочеством старался склонить его к тому, и весною 1757 г. успел настолько, что австрийский канцлер, князь Кауниц, в письме на имя Эстергази, от 26 мая того года, признал действия графа Понятовского заслуживавшими всякого одобрения и отказался от всех предубеждений, которые венский двор питал к нему когда-то. В завершение усилий графа Понятовского в этом направлении великий князь подписал, 15 июля 1757 г., вместе с графом Эстергази конвенцию, по которой Петр Федорович предоставлял императрице Марии Терезии свои голштинские войска за ежегодное вспомоществование в 100 тысяч гульденов.

“Кто знал Петра III и его прусский фанатизм, — пишет граф Понятовский, — не будет удивляться тому значению, которое венский двор придал услуге, мною оказанной ему тем, что я побудил великого князя к заключению этой конвенции. С того времени он позабыл о ней, но тогда, с помощью ея, я снискал искреннюю дружбу графа Эстергази. Она мне помогла в течение нескольких месяцев 1756-1757 года защититься от французских происков”...

Представитель Франции при Августе III, граф Брольи, потребовал, однако, от короля отозвания графа Понятовского. В поданной им, 25 октября 1757 г., записке он доказывал, что граф был приверженцем Англии и поддерживал тайные сношения с ее правительством, в виду чего французский король настаивал на удаления графа из Петербурга. Отозвание его должно было служить доказательством дружеских отношений Августа III в версальскому двору. В этом смысле граф Понятовский получил от Августа III письмо от 30 октября, в котором король, отзывая его, выражал ему свое полное благоволение, но объяснял, что вынужден был прибегнут к этой мере в силу обстоятельств. Граф Понятовский в ответном письме, от 11 ноября (31 октября), донес королю, что, подчиняясь его приказанию для пользы его службы, он уже представил министерству свою отзывную грамоту. Затем, граф в письме к Брюлю высказал свое удовлетворение в том, что король доволен его службой, и надежду на то, что он его не забудет. Одновременно с посланиями короля и графа Брюля Понятовский получил письмо от своего отца, который описывал [44] свою аудиенцию у короля. Уверяя его в своей преданности, он напомнил королю, что назначение его сына в Петербург произошло по воле его величества, а что он, Станислав Понятовский, подчинился ей, не взирая на ту ненависть, которую такое назначение возбуждало против молодого графа и его семейства среди держав, не сочувствовавших России, и среди многочисленной партии в Польше, не расположенной к этому государству. Узнав от графа Брюля, что отозвание его сына, Станислава-Августа, совершилось по требованию Франции, он, опасаясь, что его сын чем-либо заслужил немилость короля, умолял короля успокоить его, Станислава, в том, что отозвание не произошло по этой причине. Август III поспешил ему ответить, что отлично помнил все обстоятельства назначения Станислава-Августа и что, вполне удовлетворенный его отличной службой и усердием, выражал ему свое благоволение. В виду того, граф Станислав Понятовский, не ходатайствуя ни об отозвании своего сына, ни об оставлении его в Петербурге, умолял короля оказать ему какую-либо милость, так как иначе враги его семейства будут ссылаться на его отозвание, как на доказательство неудовольствия короля против него. В случае неимения свободной должности, на которую его сын мог бы быть назначен, граф Станислав просил о выдаче его сыну до того пенсии в шесть тысяч червонцев, а так как он, не получая никакого жалованья от правительства и содержась на средства, доставляемые ему его семейством в недостаточном размере, не мог не впасть в долги, то граф Станислав просил короля об уплате этих долгов. Август III признался, что отозвание графа Станислава-Августа из С-Петербурга было вызвано исключительно требованием Франции, которая иначе лишила бы его уплачиваемой ею субсидии, что он и королевское семейство проживали только на средства, доставлявшиеся Россиею и Франциею, что он сам не имел возможности назначить какую-либо пенсию, но что он постарается выдать графу Станиславу-Августу известную сумму денег (Из приведенного далее в записках письма его к графу Брюлю от 17 (28) апреля 1758 г. видно, что Понятовский подучил вексель на 4.000 рублей и этим письмом просил графа повергнуть его благодарность к стопам его величества), так как он, король, ничего не имел ни против отца, графа Понятовского, ни против его семейства, а еще менее против посланника, который своим отменным поведением заслужил вечную его благодарность. [45]

“Письмо, которое я написал своему семейству 15 (4) ноября 1757 г., — говорит граф Понятовский в своих записках, — рисует мое тогдашнее положение, и я привожу его. В дополнение к тому, что я сообщил моему отцу, я вам скажу, что Лопиталь велел у меня спросить, каким способом он мог бы загладить зло. Я поручил ему сказать, что уже не было в его власти что-либо изменить, что я чувствовал до глубины души несправедливость и обиду, которые мне причинила Франция, что не мне было ему давать советы насчет того, как ему поступать; но что я предоставлял только на его усмотрение написать его двору, с целью уничтожить те лживые впечатления, о которых ему донесли насчет меня, я тем мне дать удовлетворение. Вчера он пришел ко мне; он меня приласкал, как никогда; он, впрочем, сказал г. Камбизу, приехавшему в Варшаву, что так как он сам видел, сколь милостиво со мною беседовала императрица, то мог, как очевидец, рассказать о том графу Брольи. Воронцов положительно мне обещал от имени императрицы, что действия Бестужева (Граф Михаил Петрович Бестужев-Рюмин (1668-1720) был императорским послом в Париже) в Париже не будут признаны императорским правительством и что серьезно потребуют отозвания графа Брольи и Дюрана (Французский министр-резидент в Варшаве). Воронцов, однако, принявший самое главное участие в требовании моего отозвания, теперь не может не отказаться от своих прежних домогательств и действовать против них. Иван Иванович Шувалов мне высказал всевозможные уверения, говоря, что он в отчаянии от моего отозвания, что не принял в нем ни малейшего участия; он готов сделать все на свете — или чтоб я остался, или чтоб я после вернулся. Он меня уверял; что государыня очень негодовала на мой отъезд, так как она всегда была довольна моим поведением, и клялся в искренности всего, что он говорил. Я ему ответил, что отныне Петербург станет для меня ужасным местом пребывания, если мой путь будет столь же тернист, как он был доныне, что я отлично звал все происки для того, чтобы мне причинить неприятность и мне навредить. На это я привел ему несколько примеров, но он клялся, что не имел о том никаких сведений. Но если, — прибавил я, — императрица желает меня терпеть здесь, — все зависит от нея. Однако, все мои уверения пустяки в сравнении с тем, что Бестужев [46] делает для меня; впрочем, удар, которым меня поразили, падет на самих французов.

“Очевидно, великая княгиня (Екатерина в своих записках пишет относительно отозвания графа Понятовского, что, в октябре 1757 г., Бестужев ей передал, что польский король только-что прислал Понятовскому отзывную грамоту, что Бестужев имел большой спор с графом Брюлем и саксонским кабинетом и сердился на то, что с ним не посоветовались. Бестужев, кроме того, узнал, что вице-канцлер, граф Воронцов, и Иван Шувалов обделал это дело через саксонского резидента Прассе. Канцлер велел подать себе отзывную грамоту Понятовского и вернул ее саксонскому двору под предлогом несоблюдения формальностей. Соч. Имп. Екатерины, т. XII, 1, стр. 399 и 400) не преминула действовать самым настойчивым образом, и таково было то значение, которым она пользовалась у тогдашнего любимца, Ивана Ивановича Шувалова, что не только он отнесся ко мне с сочувствием, но сама императрица Елисавета, вместо того, чтобы назначить мне прощальную аудиенцию, о которой я просил, высказала мне перед всеми свое сожаление насчет моего отъезда в высшей степени милостиво. Это обстоятельство тем более замечательно, что не было в обычае, чтоб она даже слово сказала во время куртага второстепенным министрам. Последствия всего вышеизложенного приведены в моем письме, от 2 декабря, моему семейству следующего содержания: “Три недели тому назад канцлер Бестужев написал Брюлю, что мое отозвание означало неприязнь к нему, что он просил за то удовлетворения, требуя, чтоб я был назначен сюда коммиссаром и полномочным министром республики для разбора всех недоразумений с Россиею, возникавших из-за пограничных сношений, из-за набегов гайдамаков и для улажения всех пререканий между обоими государствами, а именно относительно жалоб, возбужденных в Литве по случаю прохода русских войск. Так как ответ графа Брюля на новый запрос секретаря Прассе касательно моего отозвания изложен в благоприятном для меня смысле, я надеюсь, что и ответ канцлеру Бестужеву будет не менее благоприятен. Таким образом, я был бы в Польше, удовлетворил бы теперешния требования Франции и мог бы возвратиться уже не как саксонский министр, а как посланник своего отечества, что было бы несравненно приятнее.

“Отозвание мое произошло приблизительно в тот момент, когда получилось известие о поражении французов под Росбахом (5-го ноября 1757 г. Фридрих одержал под Росбахом в Саксонии блестящую победу над французскими и имперскими поисками, находившимися под начальством принца Рогана-Субиза и принца Иосифа Саксен-Гильдбургаузена), что умалило значение Франции среди ее союзников. [47] Это несчастие повергло Лопиталя в такое уныние и он оплакивал его так неестественно и так смешно, как будто он просил прощения у публики за неумелость своих соотечественников. Это обстоятельство даже послужило в притуплению удара, нанесенного мне графом Брольи. Но так как читатель мог бы спросить, не подал ли я в самом деле довод к действительному подозрению, возбужденному французами против меня в том, что я приверженец Англии, я скажу, что Уилльямс незадолго перед тем поручил мне передать, что он получил свои отзывные грамоты, и, будучи принятым на прощальных аудиенциях, просил меня заходить к нему как к другу до своего отъезда, так как подобное посещение не могло уже более быть вменено в вину или возбуждать подозрения. Я был того же мнения и виделся с ним, но в виду разных случайностей его отъезд откладывался со дня на день в течение нескольких недель, в продолжение которых мои посещения были часты, может быть, слишком часты, хотя, по правде сказать, вопрос о делах никогда не возникал между Уилльямсом и мною во время этих визитов, которые почти всегда происходили при посторонних. Осторожность уступила во мне место дружбе и благодарности, которые я испытывал к нему; эти чувства развились тогда во мне еще более при виде человека, которого я знал в течение столь многих лет таким сильным и блестящим, в состоянии угнетения физического и духовного (Расшатанное здоровье, не прекращавшиеся головные боли, а главным образом желание удалиться от петербургского общества, в котором он более не играл прежней роли, и держаться в стороне от политических разговоров, побудили Уилльямса переехать, 12-го марта 1757 г., на дачу его друга, барона Вольфа; при этом он написал лорду Гольдернесу, прося его разрешить ему отпуск или отозвать его, так как он чувствовал необходимость отдохнуть в Англии. Там, на даче, Уилльямс получил письмо от великой княгини, предупреждавшей его о том, что тайно было приказано вскрывать всю переписку иностранных министров (Letters No 61, 21-го марта). В ответ Уилльямс, благодаря за предупреждение, писал, что он десять дней уже живет на даче, что воздух действовал благоприятно на него, так как местность гористая. Кончал он письмо пожеланием, чтоб у сына Екатерины родился брат. “Осмеливаюсь спросить, — пишет он, — нет ли такового в ходу?" (Answers No 63, 22-го марта). В мае Уилльямс, получив своя отзывные грамоты, уведомил о том великую княгиню. В том же месяце (Letters, No 59) писала Екатерина Уилльямсу, сожалея об его отъезде, но выражая вместе с тем свое затруднение высказать ему то, чего хотела, так как не была привычна к такому шагу ни по своему характеру, ни по свойствам своей души. Осилив эти чувства смущения, она передала ему свою просьбу — ссудить ей такую же сумму денег, какую она уже получила, но с тем, чтоб дело хранилось еще в большей тайне, чем в первый раз, и чтоб никто не знал, что эти деньга: предназначены для нея, а чтоб оне получились в Петербурге для надобностей его, Уилльямса, или под другим предлогом. Прося сэра Чарльза сказать ей свое мнение, относительно ее ходатайства, она заверяла его в своей дружбе и своей благодарности, которую она надеялась огласить до смерти в общее сведение. “Мы, — кончала она, — вместе преодолеем своих врагов”. В переписке недостает ответа Уилльямса на это письмо Екатерины, но ее ходатайство было удовлетворено, как это видно из намеков, встречающихся в письмах, которые она написала ему 19-го августа 1757 г., в тот момент, когда Уилльямс переехал в Кронштадт, чтобы сесть на судно для отплытия в Англию. В одном (Letters, No 60) она упоминала о переводе с письма, который она получила от сэра Чарльза и из которого она усматривала благосклонное расположение к ней короля Георга II, и просила передать ему, что она считала союз с Англиею самым естественным и самым выгодным для России. Что же касается самого Уилльямса, она высказывала, что никогда не забудет тех услуг, которые он ей оказал.

От того же 19-го августа имеется другое письмо Екатерины к Уилльямсу, хранящееся в Британском музее в Лондоне (а в копии — в Императорской Публичной библиотеке (Разн. яз. F. IV, No 178), в котором она писала, что ее благодарность ему будет вечной, ее она надеялась доказать в более счастливые времена; эта благодарность равнялась тем обязательствам, которые она чувствовала за собою перед ним. Рядом с этим письмом в Британском музее хранятся еще два письма, от того же 19-го августа 1757 г., великого князя и великой княгини Уилльямсу; они оба прощались с ним в самих дружеских выражениях, при чем Екатерина опять упоминала о своем расположении к Англии и радовалась тому, что блого России заставляет ее искать случая, чтоб расплатиться с Англиею за ее личные обязательства пред его величеством королем Георгом. Уилльямс не дожил до вступления на престол Екатерины II. Выехав из Кронштадта позднею осенью 1757 г., он заболел в Гамбурге и только весною 1758 г, прибыл в Англию, где умер 2-го ноября (22-го октября) 1759 г., в полном умопомешательстве). [48]

“Некоторые приказания, данные Бестужевым князю Волконскому (Князь Михаил Никитич Волконский (1718-1789), племянник канцлера графа Бестужева, был посланником в Варшаве; впоследствии генерал-аншеф), находившемуся с недавней поры в Польше и оказавшему даже известное влияние на двор короля Августа III в пользу моего семейства, несмотря на неприязнь графа Мнишка и французской партии, увеличили естественное беспокойство графа Брольи, который, впрочем, не мог видеть без досады, что великобританский посланник, лорд Стормонт, был задушевно принят всем нашим семейством, и что вообще предпочитали английского посланника французскому, но скорее даже как человека, чем как министра. Все это оказало влияние на действия французов против меня»...

Далее, граф Понятовский приводит еще несколько писем. Граф Брюль уведомил его 21-го (10-го) ноября 1757 г., что [49] король выразил свое одобрение относительно той умеренности, которую Понятовский проявил при получении отзывной грамоты, и что он примет поведение графа в рассчет для будущего. 23-го (12-го) января 1758 г. граф получил депешу от 11-го января (31-го декабря), в которой ему указывалось, что приложенные в ней два письма обоим канцлерам должны служить новым для него уполномочием на продолжение его деятельности при императорском дворе, при котором король, находя его пребывание в С.-Петербурге полезным для своей службы, приказывал ему состоять, не взирая на предъявление прежней отзывной грамоты. В виду сего граф Понятовский доставил означенные письма обоим канцлерам и выразил им надежду, что государыня не откажет ему в том благоволении, которое она ему выразила, сказав, что она вовсе не желала его отозвания.

“По моем восстановлении в обязанности посланника, — пишет Понятовский, — я продолжал исполнять ее еще несколько месяцев, но среди бури, первый порыв которой унес фельдмаршала Апраксина (Апраксин вернулся 17 марта 1767 г., но ему не дали доехать до С.-Петербурга: в Четырех-Руках он получил приказание государыни остановиться там и ждать ее дальнейших распоряжений. — Письмо графа Понятовского к Брюлю от 17 (28) марта 1767. — Соч. Имп. Екатерины, т. XII, 1, стр. 388). — Уже мы видели, каким образом его неспособность и оплошность повлияли косвенным образом на мою судьбу и понудили, наконец, императрицу не только заместить его генералом Фермором, но велеть его задержать и привезти в С.-Петербург в качестве государственного преступника, для ответа по тем обвинениям, которые они предъявляли против него и которые состояли не более и не менее как в государственной измене. Австрийский дом полагал возможным даже уличить его в тайном сговоре с прусским королем, в чем граф Эстергази подозревал даже канцлера Бестужева, благоприятеля Апраксина. Французский двор не только рассчитывал нанести этим путем удар Бестужеву, известному своим нерасположением в Франции, но даже он надеялся этим добраться до великой княгини, которую он считал поклонницей Англии. Когда схватили бумаги Апраксина, то между ними нашли частные письма Бестужева к нему, в которых первый, как друг, убеждал его исполнять самым настойчивым образом те приказания, которые он ему давал оффициально в своих депешах как министр, — нанести прусскому королю как можно больший вред. Кроме того, были [50] найдены в этой переписке три записки, писанные рукою великой княгини, в которых она ободряла его исполнить свой долг во имя чести русского оружия и на погибель прусского короля. Казалось, что эти письма должны были утвердить кредит канцлера у Елисаветы и привести в уныние его врагов, и действительно они пали духом на первых порах, но скоро они съумели обратить эти известия против него. Они сказали императрице, что Бестужев, склонив великую княгиню тайно переписываться с Апраксиным по государственному делу, этим самым совершил тяжкое нарушение долга службы. Они указали на очень оживленный слог записок великой княгини и дали заметить Елисавете, что великая княгиня писала Апраксину, как своему преданному слуге, как будто обещая ему продолжение своих милостей и, следовательно, исполнение его надежд в будущем в зависимости от его поведении на войне. От этого они перешли к тому, что представили государыне о действительном уже или готовящемся образовании опасной партии, имевшей целью ниспровержение Елисаветы и возведение на престол ее племянника, сына старшей ее сестры, — великого князя, под именем которого царствовала бы его супруга при помощи Бестужева, как советника, честолюбие и смелость которого были известны. Этот вымысел был прикрашен всякими хитростями и клеветами, на которые способны злая воля придворных и придворная политика, в особенности когда ее обострял, как это было тогда в России, страх, который овладел Шуваловыми, Воронцовыми, французами и Эстергази при мысли, что скоро все дела России перейдут в руки Бестужева, которого они, по разным причинам, справедливо считали ужасным для себя. Елисавета болела тогда очень часто, что не предвещало для нее долгих дней. Великая княгиня в то время родила дочь (Великая княжна Анна Петровна, родившаяся 9-го декабря 1757. г.; об этом событии Екатерина пишет в своих записках. — Соч. Имп. Екатерины II, т. XII, 1, стр. 401), которая умерла в 1759 г.

“Я часто с нею виделся, для чего я не нуждался более в посредничестве Нарышкина. Подъехав в повозке или на санях на известное расстояние от дворца (Как надо полагать, то был временной дворец у Зеленого моста (что ныне Полицейский), на Мойке, на том месте, где теперь находится дом Елисеева. Переезд двора в это здание совершился на время перестройки большого Зимнего дворца на Неве, оконченного лишь в 1762 г.), я слезал и шел один по дворцу, где подымался по той же маленькой лестнице, [51] по которой Нарышкин меня провел в первый раз и у которой часовой (по всему вероятию, уже предупрежденный) мне не делал никаких вопросов и не чинил препятствий. Иногда великая княгиня в определенный час выходила оттуда же в мужском платье и садилась в мой сани... Однажды, когда я ее ждал таким образом, какой-то обер-офицер стал вертеться около меня и сделал мне даже несколько вопросов. Высокая шапка была у меня нахлобучена на голову, а сам я был закутан в большую шубу. Я сделал вид, что сам, как слуга, ожидавший своего барина. Признаюсь, меня кинуло в жар, несмотря на трескучий мороз, который держался тогда; наконец, вопрошавший удалился, и великая княгиня вышла. То была ночь приключений: сани ударились так сильно о камень, что княгиня была сброшена лицом на землю на несколько шагов от саней. Она не двигалась; я думал, что она убилась до смерти; я побежал ее поднимать; она отделалась несколькими ушибами; но по возвращении оказалось, что ее горничная, по какой-то оплошности, не оставила открытой дверь ее комнаты, так что великая княгиня подвергалась большой опасности, до тех пор, пока эта дверь не была отперта, по счастливому случаю, другою горничною.

»Однако я продолжал заботиться, смотря по обстоятельствам, не только о личных интересах саксонского курфюрста Августа III, но и о делах польского двора, как это видно из следующих бумаг (Здесь в записках графа Понятовского приведены его письма и донесения, к графу Брюлю за время с 14 марта по 11 июня 1768 г. В них посланник передает полученные императорским двором вести о военных действиях, сведения о приезде в С.-Петербург принца Карла Саксонского и о его пребывании, а также разные придворные известия и слухи).

“Представив этою перепискою картину моей роли, как посланника, я принимаюсь вновь за передачу рассказов, которые ближе касаются моей личности».

VI.

“25 февраля 1758 (14 февраля (ст. ст.), суббота), возвращаясь из Комедии в 10 час. вечера, я нахожу у себя Бернарди. Это был венецианский ювелир, который часто носил письма великого канцлера и мои великой княгине, а также ответы. Он мне сказал: "Все [52] пропало: канцлер Бестужев арестован; уже стоят стража в моем доме; я был о том предупрежден в доме Дололио, где я находился. Ради Бога, я умоляю вас, велите бросить меня в колодезь вашего дома, чтобы по крайней мере спастись от пыток, которым подвергают здесь государственных преступников”. После нескольких минут размышления я ему сказал: “Имеете ли вы в настоящее время у себя малейшую бумагу, писанную рукою канцлера или великой княгини?" — “Ни одной», — ответил он. “Советую вам тогда отправиться прямо домой, не выказывая ни страха, ни беспокойства. Доброта царствующей императрицы и то, что мне известно из поведения канцлера и великой княгини, дают мне возможность предсказать, что после первой тревоги все это кончится гораздо менее трагично, чем вы это думаете. Попытка ваша скрыться оказалась бы, во-первых, напрасной по прошествии одного часа и после вашего задержания только отягчила бы вашу судьбу". После многих рассуждений и поощрений я, наконец, успел уговорить Бернарди последовать моему совету. — Немного сцен в моей жизни произвели на меня более тягостное впечатление; кроме того, Бернарди оказал мне много услуг, он был к тому же честный человек и человек любезный. — Он подвергся легкому заключению; через несколько недель было почти решено его освободить, когда случай, вследствие которого отягчилась участь Бестужева, возымел влияние и на его судьбу, так что он был сослав, с пенсиею в несколько сот рублей, в Казань, где он умер; его жена и дети пользовались в Венеции пенсиею от меня"...

После многих приготовительных намеков, сделанных с разных сторон врагами Бестужева, с целью очернить его во мнении Елисаветы, французский посол Лопиталь, подойдя во время одного из приемов при дворе в императрице, как будто для того, чтобы полюбоваться ее нарядом, решился ей сказать: “У вашего величества есть при дворе очень опасный для вас человек”. Он сказал это очень вразумительно. Елисавета в испуге спросила, кто это? — Лопиталь назвал Бестужева и удалился. Это возымело действие. Бестужев, предупрежденный о том, что буря усиливалась, пересмотрел свои бумаги, сжег то, что казалось ему необходимым уничтожить, и до такой степени был уверен в своей безопасности, что когда он был арестован в прихожей государыни, то не выразил ни страха, ни озлобления, и в продолжение нескольких недель он в своих речах и действиях выказывал [53] ее только полное спокойствие, но почти веселое расположение; иногда даже угрожал своим врагам мщением в будущем. Императрица, видя, что не обнаруживалось никакого деяния, которое могло бы быть вменено Бестужеву в виде государственного преступления, стала раскаяваться в том, что велела его арестовать. Его враги уже находились в страхе, когда Елисавета велела узнать от него, не просил ли он графа Брюля пожаловать польскую голубую ленту министру великого князя по голштинским делам, барону Штамбке (По смерти Пехлина, министра великого князя по Голштинским делам (весною 1757 г.), Бестужев посоветовал Екатерине просить Петра Федоровича о назначении на место Пехлина некоего Штамбке, которого выписали из Голштинии. Великий князь дал ему подписанный приказ работать вместе с великой княгиней. Благодаря этому, великая княгиня могла свободно сноситься с Бестужевым. — Сочин. Ими. Екатерины II, т. XII, стр. 384). Это был человек, которому Бестужев покровительствовал; он питал большую привязанность к великой княгине. Неизвестно, почему Бестужев решился отрицать это действительное обстоятельство, но он отрекся от него (Понятовский не понимает, почему кавалер отрекся от того, что просил орден для Штамбке. Надо полагать, что орден жаловался последнему по просьбе великой княгини или в угоду ей, и что Бестужев отрекся от этого дела, чтоб не вмешивать в него Екатерину. Во время следствия над бывшим канцлером открылись сношения, которые он имел с великой княгиней и графом Понятовским через Штамбке, а так как подобные сношения с государственным преступником считались в высшей степени предосудительными, то все эти лица, замешанные в них, более или менее пострадали. Императрица потребовала от великого князя высылки Штамбке обратно в Голштинию, и его отправили 7 (18) апреля 1768 года. Императорское правительство потребовало от польского короля отозвания графа Понятовского, так как, согласно запискам Екатерины, нашли между бумагами Бестужева письмо к нему от польского посланника. Сама же великая княгиня, предвидя опасность, сожгла все свои бумаги. — Соч. Имп. Екат. II, т. XII, I, стр. 412 и 413. — Письма графа Понятовского к графу Брюлю от 3 (14), 6 (17) и 8 (19) апреля 1768 г.). Елисавета велела переспросить Бестужева несколько раз, но он все более и более упорствовал в своем отрицании, доходя до того, что выражал готовность поклясться и приобщиться святых тайн в подтверждение достоверности своих слов. Тогда ему предъявили маленькую записку, собственноручно написанную им карандашом, на имя его секретаря канцлера, в которой он предложил последнему не забыть того, что он ему поручил по сему предмету. Этот клочок письма, по всей вероятности, выскользнул из груды бумаг, которые Бестужев считал наверно сожженными. Вследствие этой ложной клятвы, которой Бестужев предлагал [54] подвергнуться, и по такому пустому вопросу, он навсегда погубил себя во мнении Елисаветы; увидав себя уличенным, он пал духом и опустился.

Но так как в его обвинении не нашли ничего другого, то Елисавета удовольствовалась его ссылкой в одно из его поместий под Москвою (в село Горетово, можайского уезда), откуда он был вызван уже Екатериною II (Донесениями графу Брюлю, приведенными в его записках, граф Понятовский уведомлял саксонского министра о ходе следствия над Бестужевым. На его судьбу не могло влиять обвинение, предъявленное Апраксину, так как дознано, что Бестужев никакого участия не принимал в позорном отступлении фельдмаршала после битвы под Гросс-Эгерндорфом. Узнав о том, Бестужев, напротив, выразил громко свое негодование, несмотря на свою дружбу к Апраксину, и тех доказал, что ставил блого своей родины выше личных своих привязанностей (письмо графу Брюлю 17 (28) апреля). Письмом от 22 апреля (2 мая) Понятовский уведомлял, что дело Бестужева затягивалось. Великая княгиня должна была вторично объясниться с императрицею, но свидание не могло еще состояться, вследствие того, что Елисавета болела глазом, как ею велено было передать великой княгине. Нездоровье императрицы помешало ей показаться саксонскому принцу Карлу, в ночь перед Светлым Воскресеньем. «Это недомогание — пишет Понятовский — называют воспалением, но скорее это кровеизлияние, — последствие несчастного случая, бывшего с нею недели три тому назад. Но она велела сказать великой княгине, но она не должна была печалиться и что скоро все переменится к ее удовольствию". 26 апреля (5 мая) Понятовскй писал, что глаз императрицы не вылечился и что она не покажется на завтрашнем празднике (20 апреля, день ее коронации), так как у нее вчера сделался новый припадок, довольно сильный ибо ей пустили кровь". “И вот, — замечает Понятовский, — три припадка, последовавшие один за другим на коротком расстоянии: первый случился в начале апреля, второй — 25 (14) апреля. — Один из судей Бестужева сказал, что так как не нашли ничего важного против него, то ищут в самих старых делах и изследуют целую жизнь министра. Во дворце еще остаются в нерешительности, так как Иван и Петр Шуваловы встречают препятствия своим добрым намерениям в лице самого Александра Ивановича. Трудно это понять, но вот как вещи меняются и изменятся еще более". В письмах от 9 мая (29 апреля) 19 (8) мая Понятовский доносил, что следствие над Бестужевым окончено и представлено на усмотрение императрицы, которая не знала, на что решиться; она говорила: “Вспыхвул большой пожар, не знаю, как его потушит”, — а в другой раз: “Не заставят меня поступить вторично опрометчиво в таком важном деле". 4 июня (24 мая) Понятовский писал: “Наконец, произошло второе свидание императрицы с великой княгиней, оне самым удовлетворительным образом объяснились, с той и другой стороны с полным доверием и откровенностью; друг друга оне взаимно тронули. Ее величество обнаружила к великой княгине такие явные доказательства своей привязанности, что можно ожидать самых важных последствий в отношении намерений двора к общему благу этой империи". “Последствия свидания уже обнаружились во многих случаях, — писал Понятовский 6 июня (26 мая) — и взаимное доверие с каждым днем становится совершеннее". Наконец, 11 июля (30 июня) Понятовский доносил, что за несколько недель до того императрица, узнав, что Бестужев нуждался в деньгах на домашния потребности, велел ему выдать 1.000 рублей и донести ей, когда эти деньги будут им израсходованы; после сего она приказала вновь ему выдать 1.500 руб. и назначила ему, кроме того, пять рублей суточных. Решение по его делу еще не состоялось, только приводятся в ясность долги Бернарди и то, что ему были должны). [55]

На следующий день после ареста Бестужева, Понятовскому пришлось быть при дворе на свадьбе одной из фрейлин императрицы (Екатерина в своих записках упоминает о трех свадьбах императорских фрейлин, бывших в конце масляницы 1758 г. Между прочим, она говорит, что накануне свадьбы камер-юнкера Льва Александровича Нарышкина был арестован канцлер Бестужев; а так как Понятовский пишет, что он был на свадьбе на следующий день после этого ареста, то очевидно, что он присутствовал на свадьбе своего друга Нарышкина, который женился на племяннице графов Разумовских — фрейлине Марине Осиповне Закревской. — Соч. Имп. Екатерины, т. XII, 1, стр. 464). Такая свадьба считалась придворным праздником, на котором, по этикету, присутствовали иностранные министры.

"Может быть, — пишет Понятовский, — читатель не будет недоволен найти описание обычаев, с которыми справлялись свадьбы фрейлин этого двора и которые соблюдались тогда.

“После того как предложение жениха было принято родителями невесты и государыней, он ежедневно проводил несколько часов с своей невестой в такой близости, что надо удивляться тому, что из этого не происходили некоторого рода замешательства, тем более, что обыкновенно проходил значительный промежуток времени, часто целый год от дня сговора до свадьбы. За два дня до вся приданое невесты переносилось с большою торжественностью в дом жениха, где оно выставлялось, как в лавке, на показ всего города. Во время брачного благословения двое присутствовавших родных держали над головами брачущихся венец из вызолоченного дерева. После брачного благословения, гофмаршалы двора шли перед молодыми с жезлами, украшенными серебром, на верху которых приделаны орлы, и вели ряд церемониальных танцев. Над столов, накрытом для ужина, на средине его висел маленький балдахин: то было место молодой супруги. Муж всходил на стол и, пройдя через весь стол, садился рядом с нею, но мимоходом должен был снять венок из цветов, висевший над молодой. На свадьбе, которую я описываю, муж забыл исполнить эту часть церемонии. Венок остался повисшим...

“Весь этот обряд, как мне сказали, установлен Петром [56] Великим согласно обычаям, существовавшим в его время в Швейцарии. Теперь, я слышал, эти церемонии изменились. “Немилость, в которую впал Бестужев, подействовала на меня так сильно из чувства благодарности, которое я к нему испытывал, а также вследствие косвенного удара, нанесенного великой княгине, что я был очень серьезно болен в течение нескольких недель. Тогда я стал страдать теми сильными головными болями и другими болезненными явлениями, которыми я мучился впоследствии так часто до настоящего времени, когда я пишу эти строки. Меня тогда лечил Бургав, племянник того, которого прозвали в Голландии и в нашем столетии современным Гиппократом. С.-петербургский Бургав оглох; для сообщения с своими больными он завел себе переводчика; слова последнего он читал с помощью азбуки, в которой его пять пальцев составляли гласные буквы, а согласные образовывались из разных положений, в которые складывались пальцы. Он скоро понимал и отвечал так точно и умно, что, несмотря на его глухоту, было приятно с ним разговаривать. Он однажды нашел у меня на столе трагедии Расина и захотел их отобрать у меня, сказав: “Вы еще хандрите, вам потребно веселое чтение".

VII.

Хотя великая княгиня с некоторого времени имела основание не доверять Льву Александровичу Нарышкину (В записках Екатерины мы читаем, что Нарышкин одно время был под влиянием Ивана Ивановича Шувалова, который посоветовал ему сблизиться с великим князем, так как благорасположение его могло принести ему более выгоды, чем дружба с Екатериной, которую не побили ни императрица, ни великий князь. Екатерина в своих записках жалуется на то, что Нарышкин стах невыносим и груб. — Соч. Имп. Екатерины, XII, 1, стр. 390 и 391), но, в виду нахождения Бернарди в заключении, ей пришлось, по словам Понятовского, прибегнуть к посредничеству Нарвшкина, чтобы возобновить с ним сношения. Они стали столь же частыми, как прежде; впрочем, произошло некоторое сближение между княгинею и императрицей, что дало даже надежду, что она вполне благосклонно отнесется в их близости.

“Эта надежда еще более способствовала моему выздоровлению, — пишет Понятовский, — чем лекарства Бургава. Но, однако, оно подвигалось так медленно, что когда я поехал [57] встречать за несколько верст от.С.-Петербурга приезжавшего тогда принца Карла Саксовского, мой друг Ржевуский узнал меня с трудом. Движение и весна скоро меня поставили на ноги". Этот принц Карл, любимый сын Августа III, приезжал с надеждой получить, с согласия Елисаветы, Курляндское герцогство на место Бирона, в случае его невозвращения из ссылки. "Мое семейство и я — пишет Понятовский — считали этот проекть незаконным, но так как он не был еще известен, а единственною целью путешествия выставлялось простое желание представиться императрице до выступления в поход в рядах ее войск, то я счел своею обязанностью оказать сыну моего государя самое почтительное внимание. Он был изящной наружности, очень ловок во всех физических упражнениях, и хотя очень плохо воспитан, но казался превосходством в сравнении с великим князем, который почувствовал очень скоро свое неравенство с ним, к тому же усмотрел с негодованием в нем врага прусского короля" (По словам Екатерины, принц Карл ничего не значил сам по себе и не был вовсе воспитан; кроме танцев и охоты, он ничего не знал. Он сам сказал ей, что он во всю свою жизнь не пользовался ни одной книгой, за исключением молитвенников, которые ему дарила его мать. Приехал он с большой свитой, в числе которой были князь Любомирский, граф Потоцкий, коронный писарь граф Ржевуский, князья Сулковские, граф Эйнзидель и многие другие. При нем состоял в качестве наставника генерал-маиор Лашиналь. — Соч. Имп. Екат. II, т. XII, 1, стр. 391.

Не безъинтересно будет привести донесения графа Понятовского графу Брюлю о приезде принца Карла. — Из разговора с вице-канцлером Воронцовым Понятовский узнал, что императорский двор думал сперва отклонить этот приезд, — если же он был неизбежен, то просил отложить его до конца поста, так чтоб он совершился не ранее 3-го (11-го) апреля, о чем Понятовский написал состоявшему при принце генерал-маиору де Лашиналь (письма от 3-го (14-го) и 6-го (17-го) марта). Так как приезд стал неизбежен, то начали готовиться к приезду принца; на его встречу поехал в Нарву церемониймейстер Олсуфьев и сам Понятовский собирался его встретить (письма 17-го (28-го) марта, 20-го (31-го) марта). Затем, 30-го марта (10-го апреля) он выехал и 31-го марта (11-го апреля) приехав в одной карете с ним, между 5-6 часами вечера, в дому Ивана Ивановича Шувалова, где ему была отведена квартира (письма 10-го и 11-го апреля (30-го и 31-го марта). Согласно предварительно выработанному церемониалу, принц по приезде послал с извещением о сем графа Эйнзиделя к вице-канцлеру и генерал-маиора де Лашиналь (de La Chinal) к графу Александру Шувалову; со стороны императрицы и великих князей явился поздравить принца с приездом гофмаршал Гоиовкин. Вице-канцлер приехал в тот же день известить принца, но императрица не могла ему еще дать аудиенции по случаю болезни глаза. 1-го (12-го) апреля явились к принцу оба посла, маркиз де Лопиталь и граф Эстергази; он их принял, стоя, и разговаривал с ними в продолжение получаса (письмо 2-го (14-го) апреля). После аудиенции у императрицы она высказала похвалы принцу и пожаловала ему подарок, стоющий, как говорили, от 60 до 80 тысяч рублей. Принц своим обращением и поведением заслужил одобрение всего общества (письма 10-го (21-го), 14-го (25-го) апреля, 22-го апреля (2-го мая). В честь его давались балы и маскарады; так напр., 7-го июня у графа Кирилла Разумовского, 11-го июня у графа Петра Шувалова, а 16-ro июня он переехал в Петергоф, где находися императорский двор, оттуда он ездил 23-го июня в Кронштадт, сопровождаемый Понятовским. При отъезде Елисавета Петровна ему пожаловала знаки ордена св. Андрея Первозванного; уехал он 3-го (14-го) июля) (письма 9-го (20-го), 12-го (28-го), 16-го (27-го) июня, 24-го июня (4-го июля), 8-го (14-го) июля)). [58]

В течение тех трех месяцев, которые этот принц провел в Петербурге, он все часы своего досуга, которые оставались у него за исполнением его придворных обязанностей по отношению к императрице, употреблял на развлечений у себя на дому. Он особенно много фехтовал; при этом упражнении он несколько раз состязался на рапирах с знаменитой кавалершей д'Эон (Д'Эон (Charles, Genevieve, d'Eon de Beaumont, 1728-1810), известный французский авантюрист, который выдавал себя за женщину, приезжал в С.-Петербург в качестве агента Людовика XV), которая тогда была в С.-Петербурге, как кавалер, принадлежавший в свите французского посла де Лопиталь, и носила драгунский мундир. Понятовский состязался с ним, или с нею, на рапирах, далекий от мысля иметь подозрение насчет ее пола, который, как говорили, был известен Елисавете. Один из кавалеров, принадлежавший к свите принца Карла, был молодой саксонский граф Эйнзидель, который соединял в себе самую прелестную наружность с самыми привлекательными нравственными качествами. Саксонский резидент в С.-Петербурге, Прассе (Екатерина пишет про него, что он оказывался часто осведомленным о разных мелких особенностях, и удивляясь откуда он мог их узнать. Несколько спустя, открылся этот источник: он был любовником жены вице-канцлера Воронцова, Анны Карловны, рожденной Скавронской; последняя была очень дружна с женою церемониймейстера Самарина, у которой графиня виделась с Прассе. — Сочинения Имп. Екатерины, т. XII, 1, стр. 400), который считал себя обязанным завидовать Понятовскому и который был великим фатом, наговорил графу сперва на него, как будто его пристрастие в Англии совратило его с пути, указанного его обязанностями; но, скоро разубедившись, Эйнзидель признал правоту Понятовского, донес своему двору, защищая его, и вступил с ним в дружеские отношения.

“Я не могу вспомнить — пишет Понятовский — без самого искреннего сожаления о том, что такая личность сделалась бесполезною своей родине и свету, вследствие фанатизма этого разветвления секты гернгутеров, называемого die Stillen im Lande (тишайшие в стране), в которое он вдался, очертя голову, может быть, по причине наследственного раз [59] стройства, которым поражена была его мать. Я жил с ним на одной квартире во время маленькой поездки, которую мы сделали вместе с принцем Карлом в Шлиссельбург (В письмах к Брюлю Понятовский описывает поездку в Шлиссельбург, которая совершилась с 13-го по 20-е мая; при отъезде императрица подарила принцу соболю шубу и муфту, по случаю господствовавшей холодной погоды. Поездка была очень приятна принцу. — Письма графу Брюлю 12-го (28-го) и 19-го (30-го) мая), с целью посмотреть на канал.

“Заметив хождение вокруг вас, то взад, то вперед, одного из придворных лакеев, которого приставили к службе принца, мы спросили, наконец, у него о причине его поведения, и после того, как мы ему сделали подарок, он нам чистосердечно ответил: “Я очень занят; я определен заместителем шпиона на все путешествие, так как кондитер, который был главным шпионом, занемог”. Этот маленький анекдот служит доказательством духа и нравов этого двора в то время. Понятно, что ни принц, ни кто-либо из нас не мог подать повод к политическому беспокойству, в особенности в том месте и при этой поездке, которая, впрочем, состоялась с графом Иваном Чернышевым во главе и в которой участвовали вместе с нами вдвое более русских разного ранга, чем иностранцев (Так как в это время содержался в Шлиссельбурге несчастный император Иоанн Антонович, и даже стража не знала, кто он такой, то этим объяснятся те предосторожности, которые были приняты при появлении принца Карла с многочисленной свитой). Но Петр I сказал, что нужно фискалить, и фискалили по важным и второстепенным предметам. В мое время я видел, как в России действовали по наставлениям Петра I, точно так же, как во времена кардинала Ретца поступали в Испании относительно тысячи предметов не вследствие размышления и сообразно с существовавшими обстоятельствами, но в виду того, что так поступали во времена Карла V.

“Так как самым красивым из свиты принца Карла был беспрекословно граф Франциск Ржевуский, бывший тогда коронным писарем, то Елисавета не была равнодушной к его чарам; но ревнивое внимание Ивана Шувалова воспрепятствовало этой зарождавшейся страсти. Даже произошел случай, [60] который едва не произвел прискорбное столкновение. Однажды, после обеда, мы собрались у Ивана Шувалова в числе нескольких поляков и немногих русских; я, к моему несчастию, предложил развлечься игрой, называемой “сокретарем”. Каждый, получив, карточку с названием одного из таких игроков, должен был написать на ней измененным почерком все, что ему вздумалось бы насчет того, имя которого стояло на карточке. По прочтении первого распределения оказалось, что первая карточка содержала имя Ивана Шувалова, и на ней было написано: «Кто основательно с ним знаком, признает, что он не заслуживает дружбы честного человека". Взбешенный Шувалов стал грозить виновнику этого оскорбления, и я видел по его глазам, что он подозревал в том Ржевуского. Я ему сказал тогда: “Я вам не скажу, кто написал эти слова, хотя я это заметил, но я ограничусь уверением, что в этом не участвовал ни один из польских гостей". После некоторого молчания я увидал, что Шувалов и Иван Чернышев вступили в объяснения. Мы узнали потом, что Чернышев признал себя написавшим эти слова по той причине, что Шувалов ему не услужил, как он рассчитывал, для получения милости, которой он добивался у государыни, хотя Шувалов был ему обязав благоприятным содействием в интриге с одной женщиной, в которой императрица испытывала всегда сильную ревность. Чернышев держал Шувалова в страхе из-за этого секрета, почему последний постарался замять, как мог лучше, слухи об этом происшествии, которое Чернышев вызвал нарочно. — Одним из тех, которые составляли свиту принца Карла, был Браницкий (Граф Ксаверий Петрович Браницкий, коронный великий гетман, впоследствии российский генерал-от-инфантерии, женат на Александре Васильевне Энгельгардт, племяннице князя Потемкина, умер в 1819), ныне великий гетман. Тогда еще молодой, он уже был известен двумя походами, которые он сделал с отличием в качестве добровольца в рядах австрийских войск, в свите того же принца Карла. С момента своего приезда в Петербург он выразил мне такое сильное желание приобрести мою дружбу и таким особенным рыцарским образом, что мне пришло в голову испытать ее в одном странном похождении, в описанию которого я приступил.

“Вследствие оборота, который приняло дело канцлера и всех тогдашних обстоятельств при с.-петербургском и [61] варшавских дворах, мое пребывание здесь становилось все более и более щекотливым для меня, почему я нашел нужным, путем отпуска, удалиться на некоторое время из России, чтобы вернуться обратно, когда время и место укажут (Граф Брюль уведомил Понятовского, что король желает, чтоб он был послом на предстоявшем сейме; ходатайствуя перед Брюлем, чтоб это место было на ним обеспечено королем (письмо 22 апреля (2 мая) 1758), Понятовский доносит, что он рассчитывал выехать в конце июня из С.-Петербурга и просил Брюля осведомиться у канцлера Воронцова, признавал ли он пребывание его, Понятовскато, в С.-Петербурге до этого срока полезным для службы короля, или же оно принесет, по мнению вице-канцлера, вред интересам Августа III (письмо 5 (16) июня 1768 г.)). При таком намерении я участил свои посещения в Ораниенбаум, где тогда находился великокняжеский двор, в особенности с тех пор, как мое пребывание в Петергофе по случаю приезда туда принца Карла приближало меня на две трети к цели моих поездок (Великокняжеская чета переехала в Ораниенбаум в субботу 30 мая 1758 г., четыре дня спустя после второго свидания Екатерины с императрицей (письмо графу Брюлю 2 (18) июня); императорский двор переселися в Петергоф в субботу 13 июня, принц же Карл переехал 16 (27), а вместе с ним и Понятовский (письмо 16 (27) июня)). Вследствие счастливой до той поры привычки переодеваться и пользоваться всеми подходящими средствами для совершения подобных поездок, я до такой степени не усматривал опасности в них, что 6 июля (26 июня) я решился отправиться в Ораниенбаум, не условившись заранее с великой княгиней, как я это делал всегда, и нанял, как обыкновенно, маленькую крытую повозку, которою правил извозчик, не знавший, кто я; на запятках сидел мой переодетый вестовой, который всегда меня сопровождал и прежде. В эту ночь (которая в России и не была таковою) мы, к несчастью, встречаем в Ораниенбаумском лесу великого князя со всей его свитою; все были навеселе. На вопрос, кого он везет, извозчик отвечает, что не знает — кого. Мы проезжаем, но фрейлина Елисавета Воронцова (Графиня Елисавета Романовна (1789-1792), камер-фрейлина и кавал. дама ордена св. Екатерины, потом жена ст. сов. Александра Ивановича Полянского), бывшая с великим князем, выражает предположения, которые до такой степени приводят его в дурное расположение (По донесениям французского посла Лопиталя Петр опасался посягательства на свою жизнь), что когда я, пробыв несколько часов с великой княгиней, вышел из отдаленного павильона, который она тогда занимала, я увидал [62] себя в нескольких шагах от него настигнутым тремя всадниками с саблями в руках, которые, схватив меня за шиворот, повели в таком виде к великому князю. Узнав меня, он просто велел моим провожатым идти за собою. Нас повели некоторое время по пути, идущему к морю. Я думал, что мне уже пришел конец; но на берегу повернули направо, к другому павильону. Там на определенный и ясный вопрос великого князя я ответил отрицанием. Он сказал: “Говорите правду; если вы ее скажете, все может устроиться; если же вы будете отрицать, вы плохо проведете свое время". — “Я не могу — ответил я — утверждать, что я сделал что-либо, когда я этого не делал”. После сего он пошел в соседнюю комнату, где, казалось, он советовался с своею свитою. Скоро вернувшись обратно ко мне, он сказал: “Хорошо, так как вы отказываетесь говорить, вы останетесь здесь до нового приказания", — и оставил меня со стражей у дверей в комнате, где, кроме меня, находился его генерал Брокдорф. Мы хранили глубокое молчание два часа, по прошествии которых вошел граф Александр Шувалов, двоюродный брат любимца Елисаветы. То был великий инквизитор, начальник того страшного судилища, которое называли в России Тайной Канцелярией. Как будто для того, чтоб увеличить тот ужас, который возбуждало одно название его должности, природа наделила его нервными подергиваниями, страшно безобразившими его лицо, к тому же некрасивое, всякий раз, как он погружался в занятия, поглощавшие его внимание. Из его появления я понял, что императрица была осведомлена о происшедшем. Он пробормотал в смущении несколько слов, из которых я скорее угадал, чем понял, что он просил объяснить ему, что случилось. Не входя в подробности о том, я ему сказал: “Вы поймете, я думаю, милостивый государь, что для чести вашего двора важно, чтобы все это кончилось с возможно меньшей оглаской и чтобы вы меня отпустили отсюда как можно скорее". — “Вы правы, — пробормотал он, так как к тому же он заявился, — я сделаю о том распоряжение". Он вышел и менее чем через час вернулся сказать, что мне подана карета, в которой я мог вернуться в Петергоф. То был плохой маленький экипаж, весь в зеркалах, или, скорее, в стеклах, со всех сторон, в виде фонаря. В таком мнимом инкогнито я пустился медленно в путь в шесть часов утра, среди белого дня, на двух лошадях, по глубокому песку, вследствие которого время в пути мне показалось безконечно [63] долгим. Не доехав до Петергофа, я велел кучеру остановиться и, отослав карету, пешком сделал остальную часть пути, в плаще и шапке, нахлобученной до ушей. Могли меня принять за разбойника, но все-таки моя фигура должна была менее обращать внимание любопытных, чем эта невозможная карета. Пришедши к деревянному строению, в котором я жил, вместе с несколькими кавалерами из свиты принца Карла, в маленьких низких комнатах первого этажа, все окна коего отворены, я не захотел войти через дверь, во избежание встречи с кем-нибудь. Мне вздумалось пройти в мою комнату через окно, но я ошибся в окне и, спрыгнув, очутился в комнате моего соседа, генерала Роникера (Граф Михаил Александрович Роникер (1728-1802)), которого брили. Он принял меня за привидение; мы оба стояли несколько минут в недоумении и молчали, затем разразились громким смехом. Я ему сказал: “Не спрашивайте меня, откуда я прихожу, а также, почему я вошел через окно, но, как добрый соотечественник, дайте мне ваше честное слово не рассказывать обо всем этом”. Он мне дал слово, и я вошел спать, но напрасно. Я провел два дня в самом сильном смущении. Я хорошо видел по наружности, что мое приключение стало известным, но никто не заговаривал со мною про него.

“Наконец, великая княгиня нашла способ передать мне записку, из которой я увидал, что она успела заручиться расположением графини Елисаветы Воронцовой. Через два дня великий князь с супругой и всем своим двором приехал в Петергоф, чтобы там провести Петров день, придворный праздник в честь основателя императорской резиденции (Этот день в 1768 г. приходился на понедельник. Екатерина пишет в своих записках, что когда попался Понятовский, генерал Брокдорф предложил его убить. Лев Александрович Нарышкин посоветовал его передать графу Александру Ивановичу Шувалову; последний его передал своему зятю (графу Гавриилу Ивановичу Головкину) и уехал в Петергоф. Иван Иванович Шувалов посоветовал своему двоюродному брату отпустить Понятовского, что он и сделал. Граф Александр Шувалов рассказал о происшедшем Екатерине на следующий день; она ничего о том не знала. Великого князя, когда он пришел к Екатерине, уже успели уговорить, так как не желали огласки. Он предложил ей повидаться с Елисаветой Воронцовой, которая пришла к великой княгине, пролежавшей в постели целый день, в виду удрученного своего состояния. На следующий день вечером, т.-е. 28 июня, Екатерина получила через Александра Шувалова записку императрицы, которая ее просила не огорчаться и приехать, как ни в чем не бывало, в Петергоф на Петров день. Екатерина ответила, выразив ей свою живейшую благодарность. В Петергофе граф Ржевуский сказал великой княгине, что, по словам ее друга, через посредничество де ла-Греле (Лагренэ, французский живописец) и графа Браницкого все устроится; они ему ответила “Скажите вашему другу, что я нахожу этот конец со всех смешным, и что эта гора родила мышь". Затем она передает, как, вернувшись с ужина, она пошла спать; между двумя и тремя часами утра она услышала, как отдергивают занавесь ее кровати, и она проснулась; то был великий князь, который сказал ей, чтоб она встала и следовала за ним. “И вот мы все трое лучшие друзья на свете, — пишет Екатерина. — Великий князь до отъезда графа Понятовского проводил два-три вечера в неделю в кружке и пил мое английское пиво". — Сочин. Имп. Екатерины II, т. XII). [64] При дворе в этот день состоялся бал; танцуя менуэт с Елисаветой Воронцовой, я ей сказал: "Вы могли бы некоторых осчастливить". “Это уже почти сделано, — ответила она; — приходите в час ночи вместе с Львом Александровичем к павильону “Монплезир”, где остановились их высочества, в Нижний сад”. Пожав ей руку, я пошел советоваться с Львом Александровичем Нарышкиным. Он мне сказал: “Приходите, вы меня найдете у великого князя". Я был некоторое время в раздумьи, потом я сказал Браницкому: “Согласны ли вы рискнуть прогуляться со мною в эту ночь в Нижнем саду? Бог знает, куда вас заведет прогулка; но, по всему вероятию, она кончится хорошо". Он сразу соглашается, и мы приходим в условленный час и к условленному месту. В двадцати шагах от гостиной я встречаю Елисавету Воронцову, которая мне говорят: »Нужно, чтобы вы подождали здесь еще несколько времени, так как у великого князя есть еще гости, которые курят с ним трубку и от которых он желает сперва отделаться, чтобы потом видеться с вами». Она несколько раз ходила подслушать, не пришел ли момент, которого мы ожидали. Наконец, она мне сказала: “Войдите", — и вот великий князь весело подходит ко мне со словами: “Не означает ли это верх глупости, что меня во-время не посвятили в тайну? Если бы ты это сделал, не произошла бы вся эта ссора". Я сознался во всем (как можно было думать), и тотчас же стал восхвалять глубину военных распоряжений его высочества, от которых мне было некуда деться. Это ему очень польстило и привело его в доброе расположение духа... На следующий день все на меня стали лучше смотреть. Иван Иванович Шувалов говорил мне приятные вещи, Воронцов делал то же самое. Я однако имел случай заметить, что все это било не столь ясно, и что пора мне уезжать ((текст испорчен - OCR) Понятовcкого графу Брюлю от 2 (13) июля видно, что в (текст испорчен - OCR)ал из Петербурга и на прощание получил (текст испорчен - OCR) Понятовский пишет, что он прощался вместе с принцем и думал выехать через три недели. Таким образом, его отъезд должен был совершиться около 28-25 июля старого стиля). [65] Я уже наперед имел разрешение и, наконец, нужно было покинуть Петербург. Мое путешествие было очень несчастливо; все приключения, которые могут замедлить путешественника, случились со мною".

Только после трех недель он добрался до Селец, куда его родители удалились по смерти его бабушки Чарторыйской, умершей 20 февраля этого года (Княгиня Изабелла Чарторыйская, рожденная Рациборская, жена князя Казимира под-канцлера литовского и каштеляна виленского).

VIII.

Пробыв несколько дней в Сельцах у своих родителей, Понятовский, по их приказанию, отправился в Варшаву представиться ко двору. "Я был им — пишет он — (по крайней мере с виду) лучше принят, чем ожидал. Король, смеясь, спросил у меня, восстановлен ли мир между великим князем и его супругою. Брюль, по своему обыкновению, рассыпался предо мною в поклонах и комплиментах. Его жена снова приняла тон мамаши в отношении ко мне. Но ее дочь (Графиня Мария-Амалия-Фредерика Брюль (1734-1772), замужем за графом Августом Мнишком, краковским каштеляном (1716-1778)) обращалась со мною с холодною аффектациею. Я спросил о причине такого поведения у аббата Виктора, бывшего наставника ее брата; с аббатом я часто виделся в Петербурге. Это был веселый, жизнерадостный уроженец Шэмонта, человек тонкий, каких мало; он мне сказал: “доверьтесь мне". Через три дня, графиня Мнишек не только смягчилась, но скоро сделала мне такой прием, что я счел себя обязанным дать ей довольно ясно понять, что я не был свободен, и что все ее старания мне правиться будут напрасны. То была замечательная глупость, за которую я всегда буду упрекать себя: во-первых, не было вовсе установлено, чтобы графиня Мнишек имела виды на меня. Она тогда была в связи с графом Эйнзиделем. Но когда она желала быть ласковой, то она была такою до того, что можно было обмануться, не зная ее хорошо. Она поступала равным образом с женщинами; она такое же горячее чувство вносила, повидимому, во все свои вкусы, увеселения, музыку, танцы, литературу, художество; она схватывала все очень легко и казалась одаренною талантами ко [66] всему. Когда она желала кого-нибудь привлечь, она через 24 часа знала все анекдоты его жизни и высказывала живое участие к его интересам. Но редко замечалась последовательность в ее вкусах, как бы они ни казались решительными. Мое признание, столь нелестное для нея, ей не понравилось; она мне припомнила это в другую пору, о чем я расскажу в свое время. Так как гораздо легче устраниться от какого либо обязательства, чем привести его в исполнение, то я располагал, не обижая вовсе дамы, сотнею средств для того, чтобы избавиться от того, которое, как мне казалось, угрожало мне. Но я еще держался начал безусловно строгого исполнения долга. Да к тому же я опасался попасть в ловушку, поставленную с целью погубить меня во мнении там, где я боялся вызвать малейший упрек в какой-либо провинности. Другие предложения, быть-может более серьезные, были скоро мне сделаны с разных сторон. Я отказался от всех с рыцарским самоотвержением, которое могло бы быть изображено в самом взысканном романе. Однако я ежедневно виделся с моей двоюродной сестрой, княгиней Любомирской. Ежедневно она говорила со мною о великой княгине и всегда с интересом, который не только не превращался, но постоянно возрастал. Чем более я думал, что поверял ей только свою тайну, свое чувство, тем большая являлась у меня потребность говорить с нею и часто, и продолжительно.

“Мой ближайший друг в ту пору, граф Ржевуский, который, страдая еще от нерешительности и совестливости своей дамы, был столько же стеснен дурным расположением моего дяди, воеводы русского, и пользовался мною для того, чтобы облегчить себе разными способами сношения с нею, чему я ревноство способствовал, думая этим оказать ему услугу, достойную друга и любовника. Та, которую я считал только своей доверенной, нуждалась сама в доверенном лице, чтоб облегчить свое горе, причиняемое ей ревностью ее отца к матери. Оба они ревновали ее, хотя по очень различным причинам. Ее отец был в нее влюблен. Ее мать, старая кокетка, не прощала ей, что она сделалась женою того, кого она когда-то любила. Двоюродная сестра во всякое время и во всяком месте наделяла меня самыми нежными ласками, как любимейшего из родственников и друзей; а так как она выражала этим одну лишь дружбу, то она из того не делала ни малейшей тайны. Ее репутация была еще совершенно безупречна; ее положение, красота, рассудительность, все ее добрые качества, не [67] опороченные до того, в 22-х-летнем возрасти, какими-либо слабостями или пятном, создали ей, при заманчивой наружности, такую славу и, можно сказать, славу всеобщую между всеми мужчинами и женщинами, какою не пользовался, насколько мне признаюсь слышать, никто, ни в одной стране. Ее одобрение признавалось свидетельством действительной заслуги, ее мнение считалось приговором, не подлежавшим апелляции. Люди разного возраста, душевных свойств, партий — сходились в преклонении перед нею. Между тем эта женщина, как мне казалось, предпочитала меня всем остальным. Станьте на мое место и осудите меня. Под прикрытием самой ее добродетели я считал себя в безопасности и, обманывая себя тем, что только вел беседу с ангелом, да притом с ангелом-хранителем, я влюбился до такой степени, не сознавая этого, что я во всю свою жизнь, как мне кажется, не испытывал такого сильного чувства. Почти не было письма великой княгине, в котором я бы не упоминал об этой двоюродной сестре и об участии, которое она выражала нам, так что великая княгиня кончила тем, что написала ей очень дружеское письмо.

“В таком настроении я провел около трех лет, ожидая и желая наступления каких-либо обстоятельств, которые бы благоприятствовали моему возвращению в Россию, тогда как я утешал свою скорбь от разлуки нежною дружбою совершенно особенного свойства", — так заключает Понятовский.

С формальной стороны, он не был отозвав от своего посольства в Петербург. Он бы мог быть отправлен обратно, если бы разные обстоятельства, с одной стороны, не изменяли мало-по-малу его положения, а с другой — если бы вследствие разных причин сами отношения его ко двору Августа III не ухудшились, как никогда. Первый повод подал вопрос о Курляндском герцогстве. Бирон и его семейство все томились в тюрьмах в России. Это заключение, продолжавшееся десять лет, производило, без сомнения, большие неудобства в Курляндии и нарушало верховные права Польши. Вследствие требований, неоднократно предъявленных по сему предмету и всякий раз отвергнутых Россиею, Август III вздумал воспользоваться этим отказом для своего любимого сына, Карла. Он успел добиться от императрицы Елисаветы очень положительных, неоднократно подтверждаемых, заявлений в том смысле, что Россия, вследствие государственных соображений, никогда не выпустят на свободу Бирона и его семейства. Основываясь на этих актах, король счел себя в праве, по роспуске сейма [68] в 1750 г., предложить польскому сенату вопрос о том, не мог ли он располагать курляндским лэном, как не замещеннымъ? Отец и дяди Понятовского были того мнения, что оказанная Бирону несправедливость была слишком очевидна, что честь Польши не могла допустить, чтобы Россия самовластно лишила герцогства не только Бирона, которого она обвиняла в злоупотреблениях во время его управления, как регента, но даже его нисходящих, и что, наконец, по соглашению, состоявшемуся с Августом, он мог располагать Курляндиею только с разрешения всех трех сословий Речи-Посполитой, созванных на сейм, а не по одному постановлению сената. К тому же, по случаю уже очень пошатнувшегося здоровья императрицы Елисаветы, можно было предвидеть, что скоро, быть может, Бирон, выпущенный на свободу, сделается очень опасным соперником этого королевского сына, которого желали пристроить. Эти соображения не поправились. Большинство сенаторов подало голос согласно видам короля (декабрь 1758), и 9-го января 1759 года принца Карла его отец-король пожаловал очень торжественно Курляндским герцогством.

Несколько месяцев после отъезда Понятовского из С.-Петербурга, скончалась дочь великой княгини, родившаяся год тому назад, и ее мать была принуждена, по обрядам православной церкви, целовать руку своего ребенка, прежде чем его похоронили. К этому горю, которое он разделял с великой княгиней, присоединилось другое, иного рода. Новый французский министр в Польше, сменивший Брольи, Монтэль, привез ему письма от г-жи Жофрэн, в котором она журила его по лживым известиям, которым она вполне верила, за вымышленное его тщеславие и хвастовство насчет пребывания в России.

«Я ей ответил — пишет Понятовский — с большою чувствительностью, и получил от вся письмо от 4-го марта 1759 г., которое я еще сохранил, но я сжег предыдущее от досады и из осторожности. Натянутость отношений, однако, скоро сменилась прежней задушевностью вашей переписки». — Великая княгиня продолжала мне писать, и я отвечал ей, направляя мои письма на имя Ивана Ивановича Шувалова, предложившего мне свои услуги по этому предмету с ведома и согласия Елисаветы, которая, очевидно, рассчитывала быть осведомленной этим способом о нашей переписке. Моя привязанность предохранила меня в течение двух с половиною лет от всякого увлечения. Я был чужд всех забав, свойственных молодым людям моего возраста. Когда [69] по благопристойности мне приходилось от времени до времени участвовать в них, мои сверстники говорили: “его царство ведь не от мира сего". Я проводил весь день, исполняя свой долг перед королем, бывая у своей двоюродной сестры и ухаживая за своими родителями. Мой отец любил говорить со мною о предмете моих желаний. Моя мать старалась иногда бороться с ними путем строгих нравоучений, внушаемых ее набожностью. Она имела такую власть надо мною, она любила меня так нежно, ее так глубоко огорчало то, что я сбился с прямого пути, что я однажды совершил над собою самое жестокое насилие. Я пошел к ксендзу Сливицкому, который быль моим духовником до самой своей смерти. Я дал ему клятву отказаться от того, чего я желал больше всего на свете, разве бы совершилось благоприятное событие, единственное, которое могло узаконить мой желания, и я сделал усилие над собою, чтоб известить о сем великую княгиню, выяснив ей причину сего, но не отрекаясь вовсе от самой нежной и верной любви. Я был приведен в заблуждение своею страстью, искренностью и благочестием насчет возможной продолжительности этих намерений. Они не оскорбили великой княгини, она как будто была согласна им повиноваться. Когда я передал моей матери о той победе, которую я одержал над самим собой, она с умилением меня поцеловала, и с того времени перестала выражать мне свои убеждения по этому предмету, которыми она до той поры старалась меня отвлечь от пути, признанного ею гибельным для меня. Она часто мне выражала желание, чтоб я женился на девице Оссолинской, дочери волынского воеводы (Антон-Иосиф, женатый на Стадницкой), в настоящее время жене коронного кравчего Потоцкого (Граф Иосиф Потоцкий ум. 1802 г.), тогда самой красивой девушке во всей Польше; я постоянно отвечал матери, что едва-ли она желала несчастья моей будущей жене, а что таковое было неминуемо с мужем, который всегда бы смотрел на нее, как на вечное препятствие к тому, что удовлетворяло бы его сердце и его честолюбие. Так как мать этой девушки сама в очень ясных выражениях предложила мне свою дочь, то я ей дал почти такой же ответ, добавив однако, что, насколько я знал самого себя, я чувствовал себя неспособным сделать счастье особы, которую я бы взял в жены, и что чем более она заслуживала бы внимания своими качествами и красотою, тем сильнее я упрекал бы себя". [70]

IX.

Понятовский после того излагает в записках, как его мать, исполнив свой долг в отношении детей и своей матери, удалилась в деревню с мужем, а он, граф Станислав-Август, переселился в своему дяде, князю Чарторижскому, и вместе с ним и его дочерью, княгиней Любомирской, переехал на лето в их имение Пулави. В течение 1759 года, князь Август Чарторыйский отправил в С.-Петербург своего сына Адама. Эта поездка придала большое значение его семейству, и среди шляхты сложилось убеждение, что русский двор поддержит партию Чарторыйских после смерти Августа III, когда наступит междуцарствие. Многие даже думали, что престол мог перейти в князю Адаму или его отцу. Они пришли к такому заключению, когда стало известно, с каким почетом и отличием князь Адам был принят Елисаветой Петровной и великокняжеским двором. Екатерина иначе его не называл, как двоюродным братом.

“Молодой Чарторыйский, — говорит Понятовский, — будучи в Петербурге, очень привязался в графине Брюс (Графиня Прасковья Александровна, рожденная графиня Румянцова (1729-1786), статс-дама, жена графа Якова Александровича Брюса, впоследствии генерал-аншефа), которая тогда была очень близка к великой княгине. — Он сошелся коротко с датским поверенным в делах в Петербурге, бароном Остеном, через котораго проходила моя шифрованная переписка с великой княгиней; она шла тем же путем через него, когда он стал датским министром при Августе III. Князь Адам вернулся из России через несколько месяцев”.

Затем Понятовский рассказывает, что в этом 1759 году, 27-го октября, умерла его мать, в его отсутствие. Получив от отца шкатулку, оставленную ему матерью, он нашел в ней все свои письма, которые когда-либо ей писал.

“В своем смущении, — пишет Станислав-Август, — и не зная, что я делал, я их тотчас все сжег. После я очень сожалел о том, так как я бы в них нашел все, что я делал, сказал и думал в прежних моих путешествиях, так как я говорил ей все".

Зиму 1759-1760 года Понятовский провел в Пулавах вместе с двоюродным братом своим, князем Адамом, [71] который все вздыхал по графине Брюс и не мог примириться с женитьбой, которую готовил ему отец. 6-го марта 1760 г. состоялась свадьба брата Станислава-Августа, Андрея, который женился на графине Кинской, дочери правителя Богемии. При этом Станислав Август рассказывает, что подарил брату все бриллианты, которые он получил от русского двора. Он описывает своего брата, как человека, прославившегося на австрийской службе своею храбростью, чему служили доказательством одиннадцать раз, полученных им в бою. В течение этого года Станислав-Август посетил свою двоюродную сестру, княгиню Любомирскую, в имении ее мужа — Ланкут.

"Несмотря на ваши ссоры, кончавшиеся примирениями, — пишет Станислав-Август, — я все-таки считался ее первым другом. В этом качестве я был в праве говорить с нею откровеннее других по одному предмету, который всегда возбуждал во мне удивление. Ее отец желал, чтобы состоялся брак его, сына с дочерью графа Флемминга, о котором упоминалось выше. О нем говорили уже давно, и он был решен обоими стариками. Флемминг его страстно желал, но князь Адам казался более далеким от этой мысли, чем когда-либо. С того времени, как он возвратился из России влюбленным в графиню Брюс, и после того, как он вспомнил, что сильно унижался графиней Оссоливской, о которой я выше говорил, а главное, после того, как молодая Флемминг была изуродована оспою до такой степени, что тогда это казалось неисправимым, дядя попробовал прибегнуть к моему посредству для того, чтобы привести его сына в подчинение его видам. Я ему сказал, что я был мало способен исполнить это поручение, так как мне казалось несправедливым принуждать сердце его сына, тем более, что я тщетно уже представлял последнему, что он должен был взбегать увлечения, что он был совершенно в ином положении, чем я, ибо он был как бы уже связан далеко ранее своего путешествия в Россию. Я не хотел упрекать себя в причинении горя моему двоюродному брату насчет брака, который он считал своим несчастьем. Но отец сам решился исполнить поручение, от которого я отказался. Он так самовластно высказывал свою волю там, где он мог ее выражать, что его сын не посмел ему противиться. Свадьба была назначена на 19-е ноября 1760 г.

“По мере того как приближался срок этой свадьбы, княгиня Любомирская становилась все грустнее, и ее беседы с братом всегда сопровождались слезами, которые она проливала из [72] жалости к своему брату, в виду его свадьбы. Все это, однако, было у нее так преувеличено, что при самом бракосочетании, в церкви, на виду у всех присутствовавших, она громко разрыдалась, обнимая брата, как будто прощалась с ним завсегда. Эта сцена произошла слишком явно, чтоб не возникли самые странные предположения. Они, впрочем, были совершенно неосновательны (Князь Адам Чарторыйский, известный сподвижник Александра I-го в дни его молодости, говорит в своих записках (т. I, стр. 3 и 4), что его мать, графиня Изабелла Флемминг, приходилась двоюродной племянницей своему мужу, там как ее мать, рожденная княжна Чарторыйская, была двоюродной сестрой ее мужа. Он рассказывает, что его мать, будучи девушкой, заразилась оспой, посещая больного крестьянского ребенка, и что так как старики Чарторыйские очень желали этой свадьбы, то, коль скоро она поправилась, ее повели под венец, несмотря на то, что все лицо у ней было покрыто струпьями и красными пятнами, а на голове был надет парик, так как все волосы у нее вылезли после болезни. Княгине Любомирской сделалось дурно на свадьбе при виде ее лица, столь обезображенного, ей стало жалко брата, которому родители выбрали такую жену. Но Изaбелла Чарторыиская скоро совсем поправилась и сделалась женщиной замечательной красоты). Чем более я был в этом уверен, тем настойчивее я стал требовать от вся объяснения причин такого непонятного горя. Она ответила, что имела какое-то предчувствие, что эта молодая девушка, которая становилась ее невесткой, будет причиной ее несчастья на всю ее жизнь, и что потому она питала непреодолимое отвращение к ней и напрасно ей представлял, что эта девочка, столь неизмеримо уступавшая ей в грации, в талантах (так как тогда она никакими не обладала), не могла быть предметом зависти для нея, которая пользовалась еще уважением, благосклонностью, можно было сказать, даже обожанием посторонних и близких, но что эта хорошая слава уменьшится, коль скоро станет известным ее неблаговидное обращение с невесткой, которая ни в чем не могла быть виновной перед нею. Она согласилась с моим мнением, но повторила, что ее предчувствие и ее антипатия были непреодолимы. Я подумал в самом деле, что она была не в своем уме, так как не мог придавать значение этому пророческому чувству. Но я, однако, увидал потом, как оно оправдалось обстоятельствами". [73]

X.

Изложив, затем, в записках, что великий гетман литовский князь Радзивилл сватал на него свою старшую дочь, и что он уклонился от этого, Понятовский описывает, как в апреле 1761 г. не состоялся сейм, созванный по вопросу о чеканке монеты. Остальную часть года он провел у своего отца и у старшего брата, Казимира.

“Смерть Елисаветы — пишет он далее, — происшедшая в начале 1762 года (Елисавета Петровна скончалась 25-го декабря 1761 г. (5-го января 1762 г.)), за которой последовало в течение нескольких месяцев царствование Петра III, неблагоприятное для меня, не послужило поводом к тому, чтобы граф Брюль оказал ко мне особое расположение до тех пор, пока Екатерина II не взошла на престол. Тогда Брюль стал заискивать у меня, но, увидав, что великая княгиня не призывала меня к себе, он снова охладел. Здесь надо вернуться в предыдущим событиям. Когда я оставил Петербург, я увез с собой очень точное разрешение, не оскорблявшее чувства, но предоставлявшее мне вольности, которые, повидимому, соответствовали потребностям моего возраста. Оно было мне подтверждаемо долго после того письмами, которые находятся еще у меня. В течение двух с половиною лет я этим не воспользовался, и мои частые уверения в этом были совершенно правдивы. Когда, наконец, этой строгой чистоте был положен конец, я из вполне излишней откровенности признался в этом. Это случилось в начале зимы. Почтальон, везший это письмо, погиб в реке, вышедшей из берегов. Узнав об этом несчастном случае, я по глупой чистосердечности повторил свое признание. Мне, правда, ответили, что ожидали уже давно такого несчастья, которое переносили, не изменяясь. Это великодушие не долго продолжалось, — скоро Орлов (Григорий Григорьевич Орлов (1784-1783), впоследствии князь, генерал-фельцейхмейстер) меня заменил. От меня скрывали это несколько месяцев, но письма постепенно стали охладевать. Потом, по смерти Елисаветы, власть и угрожающее расположение Петра III были естественною причиною того, что даже письма стали более редкими. Наконец, когда переворот низверг Петра III, я несколько дней после [74] того, как получил о том известие, вместе со всеми другими, оставался без письма до тех пор, пока курьер австрийского посла в С.-Петербурге, графа Мерси Аржанто (Флоримунд-Клавдий граф Мерси Аржанто, род. в 1722 в австрийских Нидерландах; он был назначен послом на место графа Эстергази в 1761, в 1764 г. был отправлен в Варшаву присутствовать при королевских выборах, а в 1766 г. занял пост посла в Париже), не привез мне его письма".

Затем следует в запусках Понятовского письмо графа Мерси, от 13-го июля 1762 г., на имя Станислава-Августа, при котором препровождалось письмо Екатерины ему же от 2-го июля (Записки Имп. Екатерины II, том XII, ч. 2, стр. 547 и 548). Она убедительно просила не спешить приездом в Петербург, потому что его пребывание при тогдашних обстоятельствах было бы опасно для него и очень вредно для нея. Переворот, который совершился в ее пользу, похож на чудо. Она уверяла, что всю жизнь будет только стремиться быть полезной ему и его семейству. Екатерина в этом письме давала Понятовскому надежду на возможность приехать через некоторое время, но не тотчас (На письмо графа Мерси от 28 июля Понятовский ответил, прося переслать прилагаемое послание по адресу, обозначенному круглою звездочкою; оно и было доставлено графом Мерси 31 июля Екатерине, которая, уведомив о получении, поручала ему переслать письмо от 2-го августа, упоминаемое ниже. — Сборн. Императорского Русского Исторического Общества, т. 46, стр. 11, 89-91). Поэтому он пишет в своих записках:

“Я напрасно утешался тем, что скоро я буду призван. Мне слишком трудно было держаться перед завистливой публикой столицы, а в особенности выдерживать проницательный взгляд людей при дворе, злобно расположенных ко мне. Я поспешил уехать в Пулавы. Я там заболел от горя и беспокойства. Благодаря заботам и действительной личной дружбе врача моего дяди, Реймана, только через 10 или 12 дней наступило выздоровление. Проснувшись раз утром в 6 ч., я, озабоченный мыслями, которые меня занимали, стал обсуждать в своем уме, какие могли быть причини, помешавшие исполнению моих желаний; я тогда не звал еще настоящей причины.

“Размышляя о внезапном приближении Екатерины II к Фридриху II (уже тогда известном) и столь противоречащем первой декларации этой новой государыни (Манифест Екатерины о восшествии на престол от 28-го июня 1761, строго осуждавший мир, заключенный Петром III с Пруссией, давал надежду на то, что Екатерига опять склонится на сторону Австрии; но уже в первые дни после воцарения было повелено войскам отделиться от прусской армии, но не присоединиться к австрийской и отступить в Россию. Екатерна прежде всего желала обеспечит спокойствие государства и заняться устройством внутренних дел), я вообразил себе [75] вдруг, что прусский министр в Петербурге заменил меня. В этот момент, когда эта идея пришла мне в голову, я услыхал, как било семь часов, и тотчас я почувствовал, как будто острый нож пронзил меня насквозь, и возобновилась та же болезнь, от которой меня спас Рейман. Мне понадобилось более недели, чтобы встать на ноги. Мне пришлось тогда убедиться, насколько душевные страдания имеют влияние на тело, и мне тогда показалось более вероятною та геморроидальная колика, от которой, как писали, скончался Петр III, так как я испытал на себе самом, до какой степени горе может быть причиной этого недуга. Как только я бил в состоянии встать на ноги, я решился поехать обратно в Варшаву, думая, что там я буду ближе в известиям, которых я ожидал с нетерпением. Напрасно дядя отговаривал меня ехать; я уже переезжал через реку, когда я встретил посреди Вислы моего старого курьера, который мне вез второе письмо от графа Мерси».

В записках приводится это письмо, от 2-го августа 1762 г., а затем — то, которое Екатерина написала того же числа (Сочинения Имп. Екатерины II, т. XII, ч. 2, стр. 546-556). В нем она описывала переворот, посредством которого она вступила на престол (28-го июня 1762 г.). Письмо это начиналось тем, что она отправляла графа Кейзерлинга (Граф Герман Кейзерлинг (1696-1764)) послом в Польшу, чтобы сделать Понятовского королем по кончине Августа III, а в случае, если это ему не удастся, то она желала, чтобы был избран королем князь Адам Чарторыйский, сын воеводы русского.

В этом заключался главный повод письма; второй же состоял в том, чтобы Понятовский не вздумал приезжать, так как все они еще в брожении.

Письмо кончалось предостережением, что правильная переписка не возможна, и уверением в том, что она, Екатерина, сделает все для Станислава-Августа и для его семьи.

«Как только я прочел — пишет далее Понятовский — это письмо, я возвратился обратно в Пулавы, чтобы прочесть его дяде, который заставил меня повторить его при его жене, дочери и сыне. [76]

“Я только мог заметить по лицу дяди выражение той надежды, которую он составил себе, воображая, что столько возникнет препятствий моему избранию, что в конце концов придут к нему с предложением престола, и у него вырвалось замечание, что он примет корону не иначе, как под условием, чтоб она была обеспечена после его смерти за его сыном. Последний, выйдя от отца, повторил мне тогда то, что он высказывал уже мне прежде несколько раз, говоря: “Каждый имеет свой образ действий. Я знаю, как слава волнует других. Я согласен, что слава воинов-победителей в роде Нумы Помпилия или Альфреда великого очень завидна, но, признаюсь, она меня не искушает и я ее вовсе не желаю. Я ее охотно предоставляю тем, которые готовы потрудиться, чтоб заслужить ее. И это так справедливо, что я не только не хочу воспользоваться тем предложением, которое Екатерина, как кажется, мне делает в этом письме, но немедленно я напишу графине Брюс, поручив ей умолить императрицу, чтоб она не думала обо мне, а только о вас”.

“Напрасно я старался отговорить его. Он отправил письмо; это меня так глубоко тронуло, что я не мог не поведать этого дяде с тем излиянием сердечных чувств, которые я испытывал к его сыну. Дядя мне ничего не ответил, но он сделал своему сыну самые жестокие упреки, как это будет видно впоследствии. — По прошествии нескольких дней совещаний, было решено, что я напишу через посредство графа Мерси, и что я передам, что предпочли бы князя Волконского графу Кейзерлянгу. Следующие письма графа Мерси, барона Бретейля (Французский посланник в Петербурге Louis Charles Auguste Le Tonnellier, baron de Reuilly, dit baron de Breteail (1780-1807), приехавший в сентябре 1762 и остававшийся до декабря 1762 г.) и императрицы передают то, что я мог бы рассказать".

При письме графа Мерси, от 22 августа, Понятовский получил письмо Екатерины от 9 августа, в котором она описывала те опасности, которым она подвергалась, в особенности если их переписка будет перехвачена (Там же, стр. 557-559). 12 сентября, барон Бретейль (Сочинения Имп. Екатерины II, т. XII, ч. 2. стр. 655-667) переслал письмо Екатерины; в нем она повторяла Понятовскому, что ему невозможно приезжать, иначе ей грозила опасность. Она удивлялась его отчаянию, потому что в конце концов всякий рассудительный человек должен покоряться. В депеше от 29 ноября граф Мерси рассказывал, что на [77] днях нарочный графа Понятовского привез в Москву письмо, которое Мерси доставил императрице; она ему передала свой ответ, который он успел прочесть. То было письмо от 11 ноября, препровожденное им Понятовскому при записке от 26 ноября 1762 (Сочинения Имп. Екатерины II, т. XII, ч. 2, стр. 560 и 561). В нем Екатерина подтверждала, что существовали препятствия, мешавшие его приезду в Россию, и отсоветовала тайную поездку, так как ее шаги не могли оставаться тайными. При письме от 26 декабря барон Бретейль препроводил письмо Екатерины, в котором говорилось, что если он явится, то их обоих убьют. Уверяя его в том, что даже переписка между ними являлась излишнею, и что будущее покажет, какого блага она желает его семье, Екатерина удивлялась, что он мог ее обвинить в неблагодарности. 23 февраля 1763 г., барон Бретейль доставил последнее письмо Екатерины, от 5 января, в котором она писала Понятовскому, что не знала, чем она заслужила все его упреки, и уверяла в своей дружбе к нему и в его семье.

"В течение зимы 1762 на 1763 год я — говорит Понятовский в своих записках — два раза писал императрице: “Не делайте меня королем, но призовите меня в себе". Я выражался так по двум причинам: во-первых, вследствие того чувства, которое я питал в своей душе; с другой стороны, я был убежден, что я принесу более пользы своему отечеству, как частный человек, находившийся при ней, чем король, царствующий здесь, в Польше. Но это было напрасно, — мой просьбы не были услышаны"...

Разсказывая далее, что английский посланник в Варшаве, лорд Стормонт, по приказанию своего двора иногда доставлявший его письма в Россию, получил предупреждение из Лондона не принимать от Понятовского писем для доставления императрице, так как скоро узнали в Англии перемену ее в отношении к графу, — Станислав-Август прибавляет, что, кроме этой неприятности, ему скоро пришлось испытать еще сильнейшее горе, а именно: его отец, граф Станислав, здоровье которого стало ухудшаться, скончался 30 августа 1762 г., почти достигнув 86-ти лет.

С. Горяинов.

Текст воспроизведен по изданию: Станислав-Август Понятовский и великая княгиня Екатерина Алексеевна. По неизданным источникам // Вестник Европы, № 3. 1908

© текст - Горяинов С. 1908
© сетевая версия - Thietmar. 2013
© OCR - Бычков М. Н. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1908

Мы приносим свою благодарность
М. Н. Бычкову за предоставление текста.