Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

СТАНИСЛАВ-АВГУСТ ПОНЯТОВСКИЙ

ЗАПИСКИ

Станислав-Август Понятовский и Великая Княгиня Екатерина Алексеевна

По неизданным источникам.

(См. выше янв. стр. 5)

III.

Граф Понятовский в своих записках выставил единственною причиною своего отъезда из С.-Петербурга волю своих родителей, желавших, чтоб он вернулся в Польшу.

Между тем, были другия причины, несомненно более веские. Великий канцлер Бестужев был горячим поклонником великой княгини Екатерины Алексеевны. Он рассчитывал на будущее, которое могло привести ее к престолу. Но, ревниво оберегая свое влияние на нее, он потому не особенно дружелюбно отнесся к возникновению теснейших сношений между всю и английским послом, сэром Чарльзом Уилльямсом, который, кроме того, способствовал всеми средствами сближению великой княгини с графом Понятовским. Английский посол возбудил подозрение Бестужева, который, сознавая все превосходство Уилльямса, опасался, чтоб он не заменил его в доверии Екатерины. [621]

С другой стороны, Бестужев мог бояться, чтоб эти сношения великой княгини с английским послом не повредили ей в глазах Елисаветы Петровны, которая не питала особенно родственных чувств к своей племяннице. Бестужев знал, что за всю очень строго следили; ему было известно, что нашлись бы люди, готовые погубить Екатерину в глазах императрицы.

По этим причинам канцлер видел в английском после человека неудобного и опасного тем более, что великая княгиня требовала часто от канцлера сообщения дипломатической переписки. Вот почему Бестужев, уже с января 1756 года, начал требовать от английского министерства отозвания сэра Чарльза. Но эта интрига ему не удалась, может быть, потому, что Фокс никогда бы не позволил, чтобы его друг пал жертвою иностранных козней. Тогда Бестужев придумал другое средство, чтоб ослабить влияние Уилльямса на великую княгиню, заключавшееся в удалении Понятовского. Весною того же 1756 года Бестужев через саксонского поверенного в делах, Прассе, дал понять первому министру Августа III, графу Брюлю, что было бы желательно вызвать обратно в Варшаву блестящего молодого человека, который стал подозрительным и двору, и дипломатам.

Граф Брюль, побуждаемый Прассе, велел отозвать графа Понятовского, родители которого также требовали его возвращения в Варшаву. Как бы то вы было, но граф Понятовский должен был удалиться, и отъезд его был неминуем.

В своем неудовольствии великая княгиня удовлетворилась лишь обещанием Уилльямса, что Понятовский вернется в качестве представителя своего государя. Надо было найти способ, чтоб обеспечить верные сношения между Екатериною и ее приверженцем. Уилльямс в своей переписке с Екатериною указывает, что он отсоветовал Понятовскому прибегать с этой целью в услугам камергера графа Романа Воронцова, которому Станислав-Август хотел довериться. Уилльямс даже опасался вмешивать в тайну о переписке канцлера графа Бестужева, но должен был по неволе согласиться на это, так как от него главным образом зависело возвращение Понятовского в С.-Петербург (Answers No 16, 23 августа). На этом основании канцлер был посвящен в эту тайну.

Граф А. П. Бестужев казался очень преданным великой княгине; он надеялся на то, что она вступит на престол и окажет ему тогда свои милости, почему он [622] согласился содействовать этим сношениям. С одной стороны, ему не могло быть приятным участие в них английского посла, к которому он не был расположен, и влияния которого на Екатерину он не мог не опасаться. Но, с другой стороны, положение его было настолько поколеблено, настолько он чувствовал себя опутанным партией Шуваловых и Воронцовых, приверженцев сближения с Франциею, — что, пользуясь по необходимости всеми способами, он старался укрепиться в будущем и заручиться благосклонностью великой княгини, а для того ему предстояло в настоящую минуту поддерживать добрые отношения в Уилльямсу. Вот почему канцлер обещал свое содействие Екатерине во всем и даже согласился принять графа Понятовского для обсуждения с ним последствий его отъезда и возможности его возвращения, сознавая вместе с тем, что молодой граф, который хвастался, что пять раз был в Ораниенбауме у великой княгини, мог их всех погубить (Answers No 11, 9 сентября).

Но не один вопрос об отъезде графа Понятовского был предметом суждений великой княгиня и английского посла; на тайном свидании, которое имело место между ними 28 июня (2 июля) 1756 г., и о котором Уилльямс сообщил лорду Гольдернесу в депеше от 9 июля (Lord Mahon. Hist, IV, p. 381 et 382), Уилльямс изложил великой княгине свои опасения относительно предполагавшегося сближения императорского двора с Франциею, за которое стояли Шуваловы. Развивая ту мысль, что прибытие французского посла могло оказать очень гибельное влияние на судьбу великого князя и Екатерины, он напомнил ей интриги де-ла-Шетарди и их последствия. Желая оградить ее от такой опасности, он уверил ее в своей готовности ей помочь, чтоб отразить козни Шуваловых, действовавших против вся. Великая княгиня ему сказала, что она вполне сознавала опасность своего положения и готова вступить в борьбу, но что для этого ей нужны средства, так как при дворе без денег ничего нельзя было предпринять. Если бы английский король ссудил ее известною суммою, которую она обязуется ему вернуть при первой возможности, она обещалась употребить эти деньги исключительно на их дело. На вопрос Уилльямса, какая сумма ей бы понадобилась, она определила ее в 20.000 червонцев или 10.000 ф. стерлингов. Депеша Уилльямса заключалась просьбой о передаче ходатайств Екатерины на благоусмотрение короля, [623] ручаясь за то, что великая княгиня употребит эти деньги по назначению. Уилльямс просил Екатерину не передавать этого разговора Бестужеву, которому она должна была внушить, чтоб он намекнул английскому послу, насколько ссуда известной суммы денег со стороны английского короля великой княгине облегчила бы ей возможность предохранить себя от французских интриг и быть полезной Англии. Граф Бестужев исполнил эту просьбу Екатерины. Таким образом, каждый из них, наметив одну определенную цель, разыгрывал свою роль отдельно.

Из переписки, возникшей между Екатериной и Уилльямсом, мы узнаём, что 19 августа (Answers No 7 и 9, 19 и 20 августа) Уилльямс получил уведомление о согласии короля ссудить великой княгине 40.000 руб.; поэтому Уилльямс предложил Екатерине покрыть ее долг барону Вольфу, а по выдаче остальной суммы кому она прикажет — подписать обязательство на имя короля. В ответ на это сообщение, Екатерина пишет, что она тронута доверием короля. “Я надеюсь его заслужить, — говорит она (Letters No 8, 21 августа) и постою за хорошее мнение его величества обо мне... Вы знаете: «ее, что бы я ни делала, основано на убеждении, в каком я нахожусь, что в этом заключается польза России. Этим все сказано (c'est toat dire)».

В 1756 году, государыня проживала в Петергофе с 7-18 июня; 16 числа того же месяца Уилльямс провел там вечер с полковником графом Горном, который должен был скоро выехать в Швецию, с датским посланником бароном Мальтцаном, графом Понятовским и бароном Вольфом (Барон Яков Вольф был сперва английских генеральным консулом в С.-Петербурге в течение более десяти лет, а с 1751 года был назначен английским резидентом при русском дворе и в этом звания был представлен императрице). Туда приехали из Ораниенбаума великий князь и великая княгиня. 26 июня, двор возвратился в С.-Петербург на несколько дней, так как уже 2 июля императрица переселилась вместе с великим князем Павлом Петровичем в Царское, а великокняжеская чета возвратилась в Ораниенбаум. Отъезд двора совершился после представления в опере, на котором еще присутствовали все иностранные министры. Утром, в день отъезда, граф Горн откланялся императрице на прощальной аудиенции, а затем, получив приглашение великого князя провести у него два дня в [624] Ораниенбауме, он, как нам уже известно, пробыл двое суток в. гостях у великокняжеской четы вместе с Понятовским. Екатерина в своих записках упоминает об этом посещении и говорит, что граф Понятовский и граф Горн прожили в Ораниенбауме двое суток и что, два дня спустя, Понятовский выехал в Польшу, а так как Понятовский пишет в своих записках, что он выехал в начале августа, то пребывание в гостях у великого князя надо отвести к концу июля. Выехал он, снабженный письмами Елисаветы Петровны и великого канцлера, рекомендовавшими его особому вниманию короля Августа III и его министра, графа Брюля.

С исходом июля месяца начинается переписка между великой княгиней и сэром Чарльзом Уилльямсом, продолжавшаяся все время, пока отсутствовал граф Понятовский (с июля по декабрь 1756 г.). Она начинается письмом Уилльямса от 31 июля (с стиля), затем следует письмо Екатерины, которое, хотя и помечено субботой 3 августа, но начаты несколькими днями ранее. Время доказало, что меры, принятые для сохранения переписки в тайне, были удачно задуманы, так как о ней не сохранилось следов ни в современных записках, ни в позднейших исторических трудах. Главным посредником, которым пользовался Уилльямс для передачи этой переписки, был некто Свалло, состоявший впоследствии английским консулом в С.-Петербурге, который съумел снискать доверие великого князя через его камердинера Брессана. Любимец барона Вольфа и английского посла, посредник между великим князем и его заимодавцами, он имел постоянно доступ в его дворец в С.-Петербурге и Ораниенбауме. Великая княгиня сама ему передавала свои письма или посылала их ему чрез своего камер-юнкера Льва Нарышкина, который сан их относил Уилльямсу или их отправлял к нему через своего камердинера, получавшего ответные письма посла.

Как известно из записок Понятовского, Нарышкин, был его друг и первый способствовал сближению его с великой княгиней. По определению Екатерины, Нарышкин был человек очень сердечный, но не большого ума и слишком самодовольный (Letters, No 29).

Заботясь о сохранении в тайне своей переписки с Екатериной, Уилльямс не опасался нескромности со стороны Нарышкина, но боялся, чтобы сама великая княгиня не выдала себя, так как, по его мнению, она имела слишком большое [625] доверие в канцлеру графу Бестужеву, расположение которого к ней ему казалось подозрительным. Поэтому посол постоянно твердил ей в своей переписке, чтобы она была осторожней, опасаясь в особенности шпионства со стороны некоего Бернарди. Это был итальянец ювелир, служивший посредником между нею и Бестужевим и знавший все темные дела великого канцлера.

Отъезд графа Понятовского огорчил великую княгиню. Для нее было большим утешением, как она пишет в своем первом письме Уилльямсу, от 3 августа, найти в нем человека, настолько уважавшего ее отсутствовавшего приверженца, насколько она сана ему желала добра. Но не одна потребность говорить о верном ей человеке заставляла ее делиться мыслями с Уилльямсом. Она чувствовала себя одинокой среди этого двора, ей большей частью враждебного. Сам канцлер хотя и был к ней расположен, но слишком завяз в разных интригах, чтобы верно судить об общем положении. Великой княгине нужен был верный друг, обладающий опытом, человек с мужеством и умом, вполне преданный и осторожный, который, оставаясь, насколько возможно, простым зрителем всего, что творилось при дворе, руководил бы ее своими советами и служил бы ей проводником по пути, который мог ее привести к престолу, но в равной мере — и в гибели. Екатерина нашла такого друга в Уилльямсе, который, питая к ней чувства самой горячей преданности, рассчитывал обеспечить на своим правительством дружбу будущей государыни России.

Мужество, настойчивость, присутствие великого духа и ума, которые проявляла великая княгиня в течение второй половины 1756 года, после отъезда графа Понятовского, достойны удивления. Ей приходилось защищаться против козней целой партии царедворцев, пытавшихся возбудить против нее подозрение императрицы и отстранить великого князя — тем самым и ее — от престола. Защита ее тем более усложнялась, что за всеми ее действиями строго наблюдали, и она не могла доверяться даже великому канцлеру графу Бестужеву, который преследовал главным образом свою личную выгоду.

Единственного верного пособника она нашла себе в лице английского посла и, ведя с ним ежедневно переписку, оставшуюся тайной, несмотря на самый бдительный надзор, она всей силой своей могучей натуры оберегала свою привязанность к отсутствовавшему графу Понятовскому. Хотя она иногда [626] впадала в уныние, но не сдавалась: так, когда Уилльямс ей намекнул, что в случае торжества ее врагов она могла бы найти убежище у английского короля, она ответила послу: “je ne demanderai pas de retraite au roi, votre maitre, car je suis resolue, vous le savez, de perir ou de regner" (я не попрошу убежища у короля, вашего государя, так как я решилась, как это вам известно, погибнуть или царствовать) (Letters No 14, 30 августа). Великий канцлер был посвящен в тайну о переписке между Екатериной и Понятовским; ему доверились только потому, что на него рассчитывали для возвращения молодого графа в С.-Петербург в качестве представителя короля Августа III (Answers No 16, 23 августа; Answers No 11, 9 сентября). Но два письма Понятовскому, которые великая княгиня доставила Бестужеву для пересылки по назначению, были возвращены канцлеров под тем предлогом, что он не нашел случая их отправить в Варшаву (Letters No 20, 8 сентября). Этот отказ в доставлении писем Понятовскому возбудил подозрение Уилльямса особенно после разговора, который он имел с канцлером 6 сентября (Answers No 26, 6 сентября). Бестужев ему передал, что императрица приписывала проискам посла сопротивление великого князя Петра Федоровича ее предначертаниям и была очень недовольна им, почему он советовал Уилльямсу просить о своем отозвании. Пораженный таким предложением, сэр Чарльз, опомнившись, сказал, что он этого не сделает, так как он не чувствовал за собою никакой вины. Упомянув затем о графе Понятовском, о том, что он ни в каком случае не мог возвратиться в Петербург, канцлер вручил Уилльямсу письмо Екатерины Понятовскому, пересланное к Бестужеву, для отправки по назначению, и просил доставить его в Варшаву. Но Уилльямс не попался в ловушку и отказался на-отрез исполнить такое поручение. Бестужев ему в ответ намекнул, что великая княгиня ведет с ним тайную переписку. “Это неправда, — воскликнул посол: — я имею переписку с великой княгиней только через вас; в дело Понятовского меня впутали, не спросившись меня. Но теперь, когда я возбуждаю подозрение, я не буду ни во что вмешиваться и буду держаться в стороне (Бестужев заключил свою беседу с послом, уверяя его в своих дружеских чувствах к нему). По мнению Уилльямса, Бестужев не мог выносить влияния постороннего лица на великую княгиню; он ревниво [627] оберегал ее расположение к нему; поэтому он, под видом дружеского совета, дал понять Уилльямсу, что ему следовало просить об отозвании его из Петербурга, и не только возбуждал препятствия к возвращению графа Понятовского в Петербург, но уклонялся от пересылки писем Екатерины к Понятовскому; наконец, он хлопотал об отъезде в Укранеу, под предлогом его большой славы, преданного ей гетмана графа Кирилла Разумовского. Все это служило доказательством вероломства Бестужева, который думал только о себе, а сам ничего не делал для других. Почему Уилльямс из привязанности к Екатерине, возраставшей с каждым днем, а также из дружбы к Понятовскому и для собственной пользы начертил великой княгине следующий план действий (Answers No 11, 9 сентября; Answers No 33, 10 сентября). Главнейшая задача заключалась в возвращении Понятовского, которое могло совершиться только посредством Бестужева, так как если бы граф Станислав-Августь возвратился без оффициального характера, то его положение в Петербурге было бы невозможным, к нему бы отнеслись как к подозрительной личности, и он, Уилльямс, не был бы в состоянии его защитить. Хотя Бестужев боялся графа и считал его слишком смелым, но Екатерина должна была заявить ему безусловное и настойчивое требование о возвращении графа; она должна была дать понять канцлеру, что только при возвращении графа через посредство Бестужева последний мог бы рассчитывать на ее расположение в настоящем и на покровительство в будущем. Так как содействие Бестужева являлось в этом деле безусловно необходимым, то Екатерина не должна была с ним ссориться. Ей следовало послать Бернарди к Бестужеву с заявлением, что она желает, чтоб Уилльямс отправил письма Понятовскому. Уилльямс на-отрез откажется, под предлогом, что не желал более вмешиваться в это дело, после чего канцлер, во избежание разрыва с Екатериной, будет вынужден отправить письма и возвратить Понятовского. Если Екатерина сделает вид, что она разгневана на Уилльямса, тем лучше, так как Бестужев подумает, что посол потерял окончательно доверие и что с одним Понятовским ему легко будет справиться и прибрать его в рукам. Вместе с тем, у него исчезнет всякое подозрение в существовании тайной переписки между великой княгиней и Уилльямсом. Екатерина должна была внушить Бестужеву, чтоб он обращался к Уилльямсу с настойчивым требованием под угрозой, в случае его [628] неисполнения, потери ее расположения к нему. Когда он увидит, что Уилльямс упорствует, он будет считать его потерявшим всякое доверие великой княгини, а себя — восторжествовавшим над соперником. Он убедится в действительности расположения Екатерины в Понятовскому и в том, что он, один, в состоянии ей угодить; он сделает все из опасения, чтоб Екатерина не обратилась в другим русским пособникам. Таков был путь, намеченный Уилльямсом, которому должна была следовать великая княгиня для того, чтоб побудить канцлера к возвращению Понятовского в Петербург. Кроме того, Уилльямс ей указал, что Бестужев держался на своем посту только в виду того кредита, которым, как предполагали, он пользовался у великой княгини. Основываясь на этом предположении, Шуваловы в последнее время сблизились с ним. Поэтому от Екатерины самой зависело их привязать в себе, не прибегая в посреднику, который действовал исключительно для своей выгоды. Препятствия, которые ставил Бестужев возвращению графа Понятовского, привели великую княгиню в негодование. «У меня голова идет кругом, — писала она Уилльямсу, — я не знаю, что говорю, что делаю; смешно вам признаться, что я испытываю такое состояние в первый раз в жизни. Не бросайте меня в этом бедствии, в котором я нахожусь" (Letters No 19, 11 сентября; No 20, 8 сентября; No 21 письмо, 13 сентября). Она готова была явиться к Бестужеву лично и просить его, чтоб он исполнил ее просьбу... “Если мне останется только этот способ, — пишет она (Letters No 19, 11 сентября), — я очень надеюсь на него; хотя я хорошо знаю, что канцлер любит только самого себя, но я считаю, что после денег я представляю из себя нечто, что должно произвести впечатление на него и у него". Наконец, она готова была предложить Бестужеву часть денег, ею полученных от английского короля, лишь бы он обязался вернуть Понятовского к Рождеству (Letters No 21, 13 сентября).

Ее радовало однако ты, что Понятовский ничего не знал о тех неприятностях, которые она переживала; но Уилльямс советовал ей написать обо всем графу Станиславу-Августу и сам ему написал письмо в 12 страниц, в котором он, уверив его в расположении к нему великой княгини, сообщил, как он предполагал действовать в будущем (Answers No 27, 8 сентября; No 21, 11 сентября; Letters No 18, 7 сентября).

Состоя другом и великой княгини, и Понятовского, Уилльямс [629] исполнял поручения их обоих: в одном письме в Уилльямсу Понятовский просил узнать от Екатерины, расположена ли она к нему по прежнему, на что великая княгиня ответила послу (Letters No 3, 12 августа), что это — сущая правда (une verite des plus veritables) которую она просила подтвердить их отсутствующему другу. Уилльямс написал ей в ответ, что он уже шесть лет, как состоял опекуном и наставником Понятовского, что в виду сего последний, без сомнения, обязан был ему во многом, но что никакое одолжение не могло быть сравнено с тем, которое он ему делал, передавая ему эту сущую правду (Answers No 8, 13 августа).

Питая к Понятовскому такое расположение, Екатерина писала Уилльямсу, насколько она тронута всеми заботами, которые он имел о их общем друге, сделав из него то, чем он был, и просила его воспроизвести портрет молодого графа и прислать его ей; он бы сохранялся у нее в ожидании истечения пяти месяцев, оставшихся до его приезда (Letters No 9, 23 августа; No 11, 27 августа; No 14, 30 августа).

Отвечая великой княгине, Уилльямс писал, что, любя Понятовского как своего сына, он не усматривал в этом никакой заслуги перед Екатериной. Что же касается портрета, то он уклонился от исполнения ее просьбы, говоря, что он пишет портреты слишком реально (Answers No 15, 24 августа; No 18, 30 августа).

В своем искреннем расположении в Понятовскому Екатерина, боясь возбудить его неудовольствие, пишет Уилльямсу (Letters No 3, 12 августа), что гетман граф К. Г. Разумовский, желая переговорить с нею наедине о положении их дел, просил у нее свидания; она спрашивала Уилльямса, могла ли бы она принять гетмана, не возбудив подозрения в Понятовскомъ? Уилльямс ей ответил (Answers No 7, 19 августа), что Разумовский был друг Понятовского. “Возможно ли — спрашивал Уилльямс — знать вас и вас же подозревать; я бы не мог уважать того, которому я бы не доверял, а то, что я чувствую к вам, превосходит уважение, это почти обожание и обожание, основанное на здравом рассудке и на разуме, которым Господь Бог меня наделил”.

Заботясь о своем друге, Екатерина просила Уилльямса (Letters No 15, 31 августа и 1 сентября) выслать Понятовскому 1000 червонцев из тех денег, которые она получила от английского короля, а в письме от 21 сентября (Answers [630] No 21) Уилльямс уведомил великую княгиню о высылке с английским курьером денег по назначению.

Следуя советам Уилльямса, Екатерина настойчиво потребовала в своих переговорах с Бестужевым через доверенного его Бернарди возвращения Понятовского в Петербург и написала графу Бестужеву письмо (Letters No 21, 13 сентября), в котором она, не допуская никаких отговорок канцлера по этому поводу, после его уверений в преданности, удивлялась тому, что он мог сообразоваться с мнением людей, домогавшихся неисполнения ее желаний, и высказывала, что раз она требовала, то должна была иметь предпочтение перед всеми, и что она добьется со свойственною ей настойчивостью возвращения Понятовского, которое зависело исключительно от него, Бестужева; поэтому она ставила ему категорический вопрос, на который она ждала от него безусловного ответа: обязуется ли он в том, что граф Понятовский вернется к Рождеству в Петербург, так как только при условии возвращения его через посредство канцлера она обещала ему, Бестужеву, свое личное расположение и свое покровительство в будущем. Со своей стороны, Уилльямс исполнял намеченную им программу. При свидании его с канцлером, которого он нашел слаще млека и меда (il etait comme la terre de Chanaan tout miel et lait — Answers No 12, 13 сентября), Бестужев стал уговаривать посла, чтоб он принял на себя отправление писем великой княгини Понятовскому и убедил Понятовского не приезжать в Петербург. Уилльямс на-отрез отказался исполнить подобные поручения, сославшись на то, что он не желал вмешиваться в это дело и попасться в западню. Но кроме того Уилльямс держал Бестужева в своих руках тем, что, располагая большою суммою, которую король прусский предоставил в его распоряжение для подкупа, он дал понять канцлеру, что при известных условиях и ему могла перепасть часть этих денег (Answers No 12, 13 сентября). Независимо от того, Уилльямс уверял, что, по его представлению, английское правительство не уплатить Бестужеву пенсии, которую он получал от короля, до тех пор, пока Понятовский не вернется обратно в Петербург через его посредство (Answers No 34. 8 сентября; Answers No 21, 11 сентября).

Настойчивость Екатерины стала мало-по-малу действовать и Бестужева. Он подослал к ней Бернарди сказать, что ее она так уже хочет возвращения Понятовского, он мог бы вернуться в качестве Саксонского министра при императорском [631] дворе. Екатерина на-отрез отказалась от такого предложения, требуя, чтобы канцлер исполнил то, что обещал (Letters No 24, 17 сент.).

Сообщая Уилльямсу о таком предложении, она умоляла его не оставлять ее в досаде, которая все более и более ею овладевала, и добавляла, что она готова сама идти ходатайствовать перед канцлером; она была убеждена, что возьмет верх над всеми другими соображениями, так как он ее любил, насколько подобный человек мог любить.

В виду того, что в это время король Фридрих II напал на Саксонию и мог не выпустить ее короля, вопрос о назначении Понятовского представителем Августа III, как короля польского, зависел от того, успеет ли Август III прибыть в Варшаву и созвать сейм.

Понятовский писал Уилльямсу, что, по его сведениям, Августа III ожидали в Варшаве: “Если это так, — успокаивал Уилльямс Екатерину (Answers No 30, 19 сентября), — то все будет хорошо, и по заключении мира между Пруссиею и Саксониею, Понятовский вернется в Петербургъ». В ответ на это сообщение Екатерина писала послу (Letters No 25, 21 сент.), что с тех пор, как он сам надеялся на возвращение Понятовского, она чувствовала себя спокойнее, но выражала опасение за здоровье графа, так как все неприятное ему вредно. Уилльямс, однако, счел нужным объяснить ей, что нельзя было строить какие-либо планы до приезда Августа III в Варшаву и созыва сейма, так как если бы он не приехал, то возвращение Понятовского будет затруднительным; но даже в последнем случае — добавлял Уилльямс (Answers No 31, 22 сент.) — Бестужев мог воздействовать на кого следовало, и возвращение состоится с замедлением на месяц или шесть недель.

Вследствие настояний Екатерины, великий канцлер решился действовать во исполнение ее желаний. Он написал письмо министру Августа III, графу Брюлю, в котором изложил, что, в виду существовавших политических усложнений, он считал необходимым присутствие при императорском дворе чрезвычайного посланника польского королевства, с целью укрепления уз дружбы, связывавших оба правительства. Для замещения должности представителя короля польского, Бестужев указал на графа Понятовского, как на лицо, которое съумело снискать благоволение императрицы и расположение всего ее двора и, вследствие этого, могло лучше других оказать услуги своему королю и своей стране. Копия с этого письма была [632] доставлена великой княгине, которая не преминула ее сообщить Уилльямсу с замечанием, что она осталась довольна таким шагом Бестужева (Letters No 23, 24 сент.).

Уилльямс, соглашаясь с тем, что письмо канцлера окажет свое действие, находил только один недостаток, а именно тот, что польский король не мог назначить посланника от Речи Посполитой без одобрения сената; он мог однако без его согласия послать из Дрездена поверенного по делам Польши (Answers No 40, 26 сент.). На эту оговорку Уилльямса Екатерина заметила, что сам Брюль убедится в действительном желании канцлера, чтобы Понятовский вернулся, и прибегнет к последнему способу при невозможности применения первого (Letters No 26, 26 сент.).

В одном из своих писем Уилльямсу Понятовский просил написать его отцу и матери, чтобы они содействовали его возвращению в Петербург. Сообщая об этой просьбе (Answers No 55, 27 сент.; Letters No 43. 19 окт.), Уилльямс писал Екатерине, что графиня Понятовская — умная женщина, но ханжа, что она любит своего сына и питает к нему, Уилльямсу, как ни к кому иному, большое доверие, которым он не преминет всецело воспользоваться.

Уилльямс, действительно, написал графине Понятовской (Answers No 45, 25 окт.), что если она чувствовала себя чем-нибудь ему обязанною, то она могла выразить свою благодарность ему возвращением своего сына. Далее, он указал на ту пользу, которую молодой Понятовский оказал ему своим содействием, я на те успехи, которые он проявил в делах: “одним словом — писал Уилльямс Екатерине, — я выразил все, с целью добиться того, чего мы оба так сильно желаем. Как мне приятно сделать вам удовольствие!»

Между тем, в городе распространились слухи, что Понятовский арестован в Польше — и что императрица считала его шпионом прусского короля. Вследствие этих слухов, взволновавших Екатерину, она просила Уилльямса переговорить с Иваном Ивановичем Шуваловым и принять на себя защиту их друга; сама же она собиралась объясняться с Бестужевым, на основании каких данных императрица обвиняла Понятовского в шпионстве (Letters No 28, 5 окт.). Успокаивая великую княгиню насчет того, что приведенные слухи чистейший вздор, Уилльямс ей сообщил содержание разговора, который он имел с Бестужевым (Answers No 37, 7 окт.). канцлер больше всего боялся потерять благорасположение Екатерины и уверял [633] посла, что он делает все, чтобы Понятовский вернулся, но еслиб этого не случилось, то не следовало великой княгине его упрекать. Уилльямс на это ему заметил, что возвращение Понятовского не било государственным делом, а делом дружеского расположения, почему Бестужеву надлежало подумать о последствиях неудачи. Уилльямс дружески советовал канцлеру не шутить с волею великой княгини, так как она решилась достигнуть возвращения Понятовского во что бы то ни стало. Исполнением такой воли Екатерины канцлер обеспечивал за собою навсегда то высокое доверие, которым он пользовался у великой княгини. Последние доводы посла поразили канцлера, и он показался ему очень смущенным. “Господи, — писал Уилльямс Екатерине, — как бы я желал, чтобы Понятовский вернулся для моего собственного утешения! Такой привязанный друг, такой знающий и осторожный пособник неоценим! Как он был бы мне полезен в эту минуту; он, который делит со мною и горе, и радость, который любит меня, не ожидая какой-либо выгоды, который привязан ко мне без задней мысли и уважает, потому что знает меня. Правда, что я питаю к нему нежность отца: он — мой избранник, мой приемыш, и я радуюсь, когда вижу ежедневно, что мой рассудок не нахвалится вместе с вами моим выбором, que ma raison et vous se louent de mon choix, и вам скоро пришлю его портрет в малом и большом размере".

Слух о приезде Августа III в Варшаву подал повод Уилльямсу написать (Answers No 56, 22 октября) великой княгине, что по всему вероятию Понятовский мог скоро вернуться, так как польскому королю было вполне естественно послать кого-нибудь с целью известить императрицу о его прибытии в королевство, для чего ему надлежало созвать сенат и назначить Понятовского чрезвычайным посланником при императорском дворе. Получив это сообщение, Екатерина поспешила выразить Уилльямсу свою радость (Letters No 46, 23 окт.).

Не доверяясь, однако, этим радужным известиям, она, во избежание случайностей, искала сближения с графом Петром Шуваловым для того, чтобы он содействовал осуществлению ее мечты. Но надо было найти посредника для переговоров с Шуваловым помимо Апраксина, которому она не доверяла, боясь, чтобы он не предал ее Бестужеву, а замыслы последнего ей казались наиболее опасными в виду его мстительности. (Letters No 46, 23 окт.). На это Уилльямс заметил (Answers No 59, 24 окт.), что ее настойчивое желание относительно [634] возвращения Понятовского могло быть исполнено только через посредство одного Бестужева, такь как он был посвящен в тайну; Шуваловы в этом деле не могли быть полезными, и им не следовало ничего обещать, а то Екатерина рисковала бы ничего от них не получить. Уилльямс полагал, что возвращение Понятовского совершится скоро само собой.

В субботу 26 октября, Екатерина через Уилльямса получила письмо от графа Станислава Авг. Понятовского и записку от его отца и сообщила сэру Чарльзу выдержку из письма своего друга (Answers No 62, 26 октября; Letters No 41, 27 октября). В нем он рассказывал, как его мать добилась от него признания, почему он так страстно желал вернуться в Петербург. Когда она узнала от него причину, она объявила ему, что не согласна на его отъезд. Отчаяние его было ужасно, но, несмотря на его слезы и мольбы, мать осталась непреклонной. Его удрученное состояние заметили великий казначей граф Флеммниг и его дядя князь Август Чарторыйский, воевода русский. Когда они узнали, в чем дело, граф Флемминг сказал, что ему надо спастись, и предложил свои услуги, чтоб уехать, несмотря на сопротивление графини Понятовской. Затем, обратившись к князю Августу, он воскликнул: «Нечего медлить, — он сломал себе шею, и нам предстоит то же самое, если он не вернется. Мы потеряем поддержку Екатерины и заслужим ее недоброжелательство, если он не возвратится". По обсуждении положения, было решено между ними и графом Понятовским отцом, что если его сын не будет отправлен посланником короля, то он поедет с дядей канцлером, князем Адамом Чарторыйским, в Литву, откуда переправится в Петербург. Граф Станислав-Август с радостью ждал момент отъезда, когда получилось письмо Уилльямса, рисовавшее положение дел в Петербурге. Хотя эти известия смутили отца графа Понятовского, но в заключение он решился на отъезд своего сына, как скоро последует назначение его королем или вызов его из Петербурга.

Во время этих переговоров граф Станислав-Август заметил, что по многим признакам его мать очень желала, чтоб он вернулся, лишь бы она могла сказать себе, что она на то не дала своего формального согласия. Затем следовала в письме Понятовского в Екатерине просьба передать Уилльямсу, чтоб он написал отцу его отпустить сына в Петербург, так как он нуждался в нем. Этот предлог был необходим, чтоб убедить графиню Понятовскую, [635] которая повторяла, что еслибы Уилльямс действительно нуждался в ее сыне, он бы формально потребовал от отца его возвращения. Между тем русский поверенный в делах при короле Августе III Гросс донес 4 ноября (24 октября) канцлеру из Варшавы (Letters, 4 ноября), что еще в Дрездене он получил рекомендательные письма, которыми был снабжен Понятовский для передачи королю и его первому министру, графу Брюлю. Гросс успел исполнить данное ему поручение, и когда молодой стольник явился в Варшаву ко двору, он был принят королем весьма благосклонно. Граф Брюль уверил Гросса, что король Август готов в скорости отправить стольника с поручением императорскому двору, предварительно пожаловав ему голубую ленту. Отправка Понятовского от Речи Посполитой могла бы последовать только на основании постановления сената, но таковое потребовало бы много времени и вряд ли увенчалось бы успехом. Сам Понятовский предпочел бы для выигрыша времени отправиться с поручением от короля, получив верительные грамоты, в виду занимаемой из должности стольника великого княжества литовского, не из канцелярии Саксонии, а из литовской канцелярии. Выражая великой княгине свою радость в виду скорого исполнения ее желаний, Уилльямс умолял Екатерину на коленях (Answers No 80, 4 ноября; Answers No 46, 6 ноября), чтобы, по приезде Понятовского, она была осторожной в виду мнительности канцлера, который успел удалить гетмана графа Разумовского, старался, восстановив государыню против него, Уилльямса, вынудить его в отъезду, и способен в одну прекрасную ночь заключить под стражу самого Понятовского. В ответ на это предупреждение, великая княгиня написала Уилльямсу, что сама хотела посоветоваться с ним по сему предмету и будет видеться с Понятовским согласно указаниям посла (Letters, No 47, четверг 7 ноября). В том же письме она сообщала ему, что, согласно уведомлению графа Брюля от 6 ноября (27 октября), полученному канцлером, граф Понятовский выезжает через 10 или 11 дней с поручением от короля Августа III, получив орден Белого Орла. Еще 5-го ноября Саксонский поверенный в делах при императорском дворе Прассе уведомил дипломатический корпус о прибытии графа Понятовского. Французский агент Дуглас и австрийский посол граф Эстергази были очень поражены таким известием. Сообщая об этом великой княгине, Уилльямс писал (Answers No 48, 8 ноября), что канцлер велел ему передать [636] через Бернарди, чтоб он предупредил графа Понятовского не останавливаться у великой княгини во избежание всяких толков. Уилльямс, однако, отказался вмешиваться, сказав, что, по всему вероятию, Прассе или великая княгиня сняли дом для помещения графа Понятовского.

Недаром Уилльямс предупреждал великую княгиню о готовившихся происках Бестужева в случае прибытия графа Станислава-Августа. В сохранившейся переписке между Екатериной и Уилльямсом имеется журнал постановления конференции, написанный рукою Екатерины и, очевидно, сообщенный ею в переводе английскому послу. Этот перевод помечен седьмым ноября. В нем сказано, что так как назначение графа Понятовского посланником не было угодно ее величеству в виду его тесной дружбы с английским послом, то государыня повелела, чтоб канцлер объявил секретарю Саксонского посольства Прассе, что данное ею Понятовскому рекомендательное письмо на имя короля Августа III выдано исключительно по его просьбе, что назначение его вовсе не угодно ее величеству и что вместо него она желала бы видеть, в качестве представителя короля, уже состоявшего при императорском дворе графа Герсдорфа, который, как саксонский подданный, вернее служил бы его выгодам и внушал бы более доверия. В случае же неминуемости прибытия графа Понятовского было повелено иметь с ним сношения лишь по таким делам, разрешение которых не потребовало бы продолжительного пребывания его в Петербурге. Таково содержание постановления конференции, находящегося (в переводе) в переписке между Уилльямсон и Екатериной; по справке же с подлинными протоколами бывшей конференции 1756 года (марта 14 — декабря 31), хранящимися в московском главном архиве министерства иностранных дел, оказывается, что 7-го ноября 1756 г. действительно состоялось заседание конференции, на котором, между прочим, имелось суждение о приезде графа Понятовского, но протокол этого заседания отличается от передачи его в переписке Уилльямса, хотя оба документа по коему смыслу имеют одинаковое значение.

Заседание 7 ноября 1756 г. состоялось под председательством канцлера графа Бестужева при членах князе М. Трубецком, А. Бутурлине, князе Михаиле Голицыне, графе Михаиле Воронцове и графах А. и П. Шуваловых.

В пятом пункте протокола значится следующее: "королевско-польский двор начал уже действительно возвращать [637] свою доверенность и милость старым своим и здешним партизанам князьям Чарторижским, чему и доказательством служит назначение сюда чрезвычайным министром стольника литовского, графа Понятовского. Сие последнее для великой конвенции, в которой сей стольник известным образом находится с английским послом Уилльямсом при нынешних обстоятельствах, правда, не весьма желательно, но как отвращение того уже совсем невозможно, потому что оной теперь в дороге быть имеет, да и фамилия его тем крайне огорчена была бы, так что здешний двор, вступившись столь сильно за оную, супротивлением сему назначению пришед сам в некоторое с собой разноречие; то останется смотреть, каково будет ныне сего Понятовского здесь поведение, и потому искусно размерять, как далеко имеет простираться оказуемая ему в делах поверенность, а между тем определено послать рескрипты к его в — ству генералу фельдмаршалу и кавалеру Степану Федоровичу Апраксину и в коллегию иностранных дел”. — В том же протоколе значится рескрипт следующего содержания:

“Назначение министром к нам стольника литовского графа Понятовского по причине великой его с аглинским послом Уиллиамсом конвеции при нынешних обстоятельствах подлинно не может нам быть приятно. Но понеже королевское при том намерение показать нам и сим самым выбором некоторую угодность всегда однако же призвание заслуживает, то и надлежит, чтоб посланник Грос пристойный о том комплимент его величеству королю учинял; но при том графу Брилю в вышшей доверенности и для единственного королевского известия внушил, что хотя имевшее при том его величеством дружеское к нам намерение нам подлинно приятно, да и в протчем весьма бы мы тому согласны были, чтоб сим способом вошли паки в прежнюю его величества милость и доверенность князья Чарторыжские с их друзьями, за которых мы у его величества заступление чинили и которых мы всегда в преданстве ко двору содержать стараться будем; то однакож изображенное в рескрипте нашем под No 4 намерение, единственно в пользе его королевского величества клонящееся, неотменно превозмогает над всякими посторонними уважениями и мы подлинно не находим теперь лучшего присоветовать, как чтоб, не показывая одному перед другим ни предпочтения ни огорчения, и содержа всех равно, равно каждого, принудить к своей должности. При чем надобно, чтоб Гросс [638] и о том в вышшем секрете графа Бряля предупредил, что буде граф Понятовский по приезде сюда не найдет тотчас такой доверенности, каковой бы в протчем пребывающий между вами теснейший союз требовал, то не умаление нашей в королю дружбы, но сие единственно причиною тому будет, что граф Понятовский, будучи персонально в великой дружбе и конекции с послом Уилиамсом, усердным коммисионером короля прусского, предосторожность и благоразумие требуют по меньшей мере увериться наперед о молчаливости сего молодого человека. Потребное из сего рескрипта к сведению нашего генерала-фельдмаршала Апраксина ему уже от вас сообщено" (л. 413).

Как в подлинном протоколе конференции, так и в переводе, сделанном Екатериной, высказывается недоверие к Понятовскому и предписывается вести дела с ним осторожно. Так как перевод, сообщенный Екатериной, более обстоятельно и резко изложен, то можно предположить, что это постановление было черновое, доставленное кем-нибудь из членов или канцелярией конференции великой княгине и что оно было затем изменено и смягчено в подробностях. Но и в этой измененной форме протокол выражал неприязнь и недоверие к Понятовскому, а так как конференция состоялась под председательством графа Бестужева, то великая княгиня не могла не подозревать в канцлере коварных целей в отношении ее друга.

Но канцлер, однако, продолжал уверять Екатерину в своей преданности. От него она узнала, что граф Понятовский ему писал, прося отвести ему квартиру от двора, так как русский поверенный в делах в Варшаве Гросс пользовался даровым помещением от короля. Уведомляя о том Уилльямса (Letters No 38, 9 ноября), Екатерина писала, что хотела нанять для Понятовского дом певца Марко против Казанского собора (Граф Понятовский, по приезде, поселился на Адмиралтейской стороне близ Гостиного двора, в доме полковника Марка Федоровича Полторацкого; фасад и план этого дома хранятся в московском главном архиве; этот дом находится, по всему вероятию, на месте того, который стоит на углу Невского и Екатерининского канала в Милютиных рядах. Марк Полторацкий (1729-1795), сын соборного протоиерея в г. Соснице, черниговской губернии, был возведен в дворянство при Елисавете Петровне, управлял придворной певческой капеллой; умер в чине действительного статского советника) и что Понятовский, по приезде, должен быть покорным как ягненок для того, чтобы овладеть Бестужевым. [639] "Говоряте, что хотите, — писала великая княгиня, но им можно овладеть" (il est attrapable). Уилльямс, однако, настаивал на том (Answers No 49, 10 и 11 ноября), чтоб она прервала сношения с канцлером, так как он ее предавал. По словам английского посла, все совершится по желанию канцлера: гетман первый уедет; он, Уилльямс, принужден будет удалиться, во избежание того, чтоб императрица сама не потребовала его отозвания, а Понятовскому дозволено будет остаться только для того, чтоб сделать комплимент, но он будет подвергнут такому надзору в течение своего пребывания, что Уилльямс, как ее лучший друг, советовал ей и не думать о свидании с ним, но ожидать терпеливо более счастливых дней. Он убеждал ее обратиться в графу Александру Ивановичу Шувалову, прося его передать его двоюродному брату, Ивану Ивановичу Шувалову, что она вполне вверяет себя ему с тем, чтобы он не держал стороны канцлера, который поступил предательски с нею. Уилльямс доказывал великой княгине, что влияние Бестужева на Шуваловых происходило исключительно из их предположения, что он пользовался особым ее доверием. Если же Бестужев управлял Шуваловыми на основании этого предположенного доверия, то не лучше ли Екатерине управлять ими непосредственно. Почему Уилльямс убеждал ее переговорить с Иваном Шуваловым, ему доверяться и ему обещать свое покровительство в будущем.

Убеждения Уилльямса очень смутили Екатерину. После трехдневных размышлений она, стесняясь порвать окончательно с Бестужевым, решилась написать Ивану Ивановичу Шувалову, что, потеряв доверие к канцлеру, она обращается к нему, Шувалову, за его содействием, обещая свое покровительство в будущем. Это письмо было передано Ивану Ивановичу Нарышкиным, принесшим Екатерине ответ Шувалова, который, благодаря за оказанное ему доверие, выразил свою полную готовность быть полезным великой княгине. В то же время Бестужев, предчувствуя, что она подозревала его в измене, писал ей, что он очень опечален ее недоверием; Екатерина же ему ответила, что, не сомневаясь в его искренности, она просила не обижать ее друзей, намекая на Уилльямса, гетмана Разумовского и графа Понятовского, которые привязаны к ней столько же, сколько и он сам (Letters No 36, 13 ноября; No 31, 15 ноября).

18-го ноября, канцлер доставил великой княгине письмо (Letters No 45, 19 ноября) от графа Понятовского и донесение [640] от Гросса. Последний писал, что отъезд графа откладывался до получения известий из С.-Петербурга о том, как было принято императорским двором его назначение. Затем в донесении описывались интриги французского поверенного в делах Дюрана, домогавшегося получения аудиенции у короля для того, чтоб убедить его отправить в С.-Петербург другое лицо, а не Понятовского. Узнав о том, Август III позвал графа в кабинет и объявил ему, что он назначает его министром в Россию. В виду этих интриг Бестужев сообщил великой княгине, что он делал все возможное, чтоб ее удовлетворять, но она сама видит, как ему было трудно. На это Еватерина пригрозила ему, что она порвет с ним все сношения, если он только посмеет ее обмануть, и что, обратившись с письмом в графу Брюлю, он мог бы устранить все затруднения к скорейшему приезду графа Понятовского из Варшавы.

Настойчивость Екатерины понудила канцлера предписать Гроссу, чтоб было оказано полное доверие Понятовскому (Letters No 40, 20-го вовбря). Между тем Уилльямс, усмотрив, что положение его при императорском дворе сильно поколебалось, вследствие окончательного сближения Россия с Францией, обратился в своему правительству с просьбой его отозвать. Сообщая об этом решении, он писал Екатерине (Answers No 79, 21 ноября), чтоб она вспомнила его предсказания о том, что ее друзья все потерпят: гетман Разумовский первый, Уилльямс второй, а за третьего он страшно боялся. Последния слова очень огорчили Екатерину, и она спрашивала (Answers No 84, письмо Екатерины 23 ноября), неужели граф Понятовский не съумеет своим обращением с канцлером привлечь его на свою сторону. Письмом от 26 ноября граф Понятовский сообщал великой княгине (Answers No 85, письмо Екатерины 25 ноября), что граф Брюль под разными предлогами откладывал его отъезд и выражал свое глубокое горе, как тяжело будет ему, когда он приедет в С.-Петербург, отказаться в виду его положения, как министра короля Августа III, от всяких сношении с Уилльямсом, правительство которого держало сторону короля прусского. Утешая великую княгиню (Answers No 34, 26 ноября), которая очень огорчалась тем, что оба ее друга будут разъединены, Уилльямс писал, что он уверен в привязанности Понятовского к нему и что если нельзя будет им видеться, они оба найдут способ обменяться мыслями. Он льстил себя надеждой, что когда-нибудь Екатерина и король прусский, в качестве ее [641] пособника (lieutenant) сделают Понятовского польским королем. Но в ту минуту Уилльямс выражал свое беспокойство относительно путешествия графа, так как повсюду царствовала измена и ему передавали такие слухи, которым ему не хотелось верить.

Великая княгиня испытывала также беспокойство по тому же поводу, хотя Бестужев ей сказал на андреевском празднике: “назовите меня злодеем (scelerat), но не Бестужевым, если Понятовский не вернется". Но затем канцлер прибавил, что замедление в отъезде Понятовского могло произойти только от него самого, и передал великой княгине, что по рассказу графа Эстергази, французский агент Дуглас имел письма от Дюрана из Варшавы, в которых тот жаловался, что Понятовский назвал его негодяем (faquin). Эти слухи до крайности возмутили великую княгиню, которая выразила канцлеру свое негодование и подозрение в том, что он строил тайные козни, чтоб воспрепятствовать приезду графа. Великая княгиня просила Уилльямса дать ей советь, как преодолеть этого проклятого человека (Letters No 50, 3 декабря). Уилльямс ответил, что он сильно подозревал саксонского секретаря Прассе в том, что он действовал совместно с Эстергази и с Дугласом, чтоб помешать приезду графа Понятовского в Петербург (Answers No 69, 7 декабря), но по сведениям Бернарди, сообщенным Екатерине (Letters 54, 8 декабря), Прассе был очень заинтересован в приезде Понятовского в качестве представителя Августа III и в том, чтобы ему были поручены одни польские дела, так как Бестужев обещал Прассе место саксонского резидента в Петербурге, тогда как, если бы приехал Саксонский посланник, Прассе не мог бы быть назначен резидентом. Уилльямс, однако, продолжал не доверять Бестужеву, который, по его мнению, умел выворачиваться, как всякий человек, лишенный совести. Что же касается Прассе, то он был опасен, насколько мог быть опасным дурак (aussi dangereux qu'une bote peut l'etre. Answers 72, 9 декабря). Получив от канцлера письмо Гросса от 5 декабря (24 ноября), по которому Понятовский, выехав через четыре или пять дней, должен был прибыть в конце года (Letters No 53, письмо 10 декабря), великая княгиня спросила у канцлера, во сколько дней мог приехать посланник из Варшавы, так как ей известно, что для частного лица достаточно восьми [642] дней. Отвечая Екатерине (Answers No 66, 11 декабря), что если бы Понятовский выехал через пять дней после 5 декабри (24 ноября), то он бы должен был уже быть на месте, так как в тринадцать дней можно было совершить это путешествие вполне спокойно, — Уилльямс писал, что он готовил ей очень серьезное письмо насчет приезда Понятовского, излагая в нем свои советы, свои мысли и подозрения. Между тем Екатерина получила (Letters No 52 (b), 13 декабря) через канцлера письмо от Понятовского также от 5 декабря (24 ноября), в котором он сообщал, что надеялся выехать в следующий четверг и прибить через три недели от этого дня. Вместе с этим письмом канцлер доставил великой княгине записку графа Брюля к Бестужеву, в которой саксонский министр извинялся в том, что задерживал Понятовского впредь до приезда в Варшаву австрийского и французского послов, которым миссия Понятовского казалась подозрительной. По прочтении этой записки, Екатериной овладело беспокойство, так как ни граф Брольи, ни граф Штернберг не собирались выезжать из Дрездена и ожидание их приезда в Варшаву могло продолжаться несколько месяцев. Это препятствие скрывалось Бестужевым, на которого великая княгиня сильно негодовала.

Приближавшийся день рождения императрицы предполагалось провести вне Петербурга, так как Елисавета Петровна говела на Рождество и выезжала в Царское Село, а великие князья — в Ораниенбаум. Поэтому Екатерина, опасаясь, чтобы Понятовский не приехал во время ее отсутствия, оставила сэру Чарльзу письмо на имя графа (Letters No 52, 16 декабря). Но перед отъездом она получила от Уилльямса послание (Answers No 67, 14 декабря), в котором он на коленях умолял ее быть осторожной по приезде графа, так как он, Уилльямс, был убежден, что канцлер решился забрать ее окончательно в свои руки и не потерпит, чтобы кто-либо разделил с ним ее милости. Уилльямс не сомневался, что Бестужев был способен на все, чтобы достигнуть своей дели. Канцлер умел прикрывать действиями других то, что он непосредственно сам совершил; так, напр., он распространил слух, что посольство Понятовского устроено вице-канцлером графом Воронцовым, в виду того, что рекомендательные письма императрицы на имя короля польского были скреплены вице-канцлером, а не им, Бестужевым; а если какая-нибудь беда случится с Понятовским в Петербурге, то она произойдет от Бестужева, но он съумеет скрыть свое участие, обманув всех, [643] в том числе и великую княгиню. Посему Уилльямс убеждал ее быть очень предусмотрительной в свиданиях с Понятовским, а в особенности видеться с ним у него или у третьих лиц, но никогда у себя.

20-го декабря, Екатерина вернулась из Ораниенбаума, но Понятовского еще не было. Она нетерпеливо его ждала, так как говорили, что он находился в Риге (Letters No 51, 21 декабря). Три дня спустя, а именно 23 декабря, прибыл в Петербург посланник короля польского, граф Станислав-Август Понятовский, которому Август III, при его назначении, пожаловал орден Белого Орла. На следующий день Екатерина сообщила Уилльямсу содержание полученного ею письма посланника (Letters No 49, 24 декабря). Он писал, что он начертил себе следующий план, с целью укрепить свое нетвердое положение при императорском дворе. При посещении канцлера, прием у которого был назначен на 24-е декабря от одиннадцати до двенадцати часов, Понятовский собирался ему высказать свою безусловную преданность. Затем ему следовало заручиться доброжелательством австрийского посла графа Эстергази; когда он этого достигнет, все происки Дугласа скоро окажутся безсильными. Наконец, он покажет вид, что не имеет никаких сношений с английским послом. Понятовский просил Екатерину убедить Уилльямса в необходимости такой тактики для блага их троих и с целью быть полезным послу через некоторое время, чего граф горячо желал из благодарности к нему и по влечению своего сердца. Такое обращение с Уилльямсом было крайне прискорбно, но к этому его принуждали обстоятельства и он полагался на правдивость и рассудительность самого Уилльямса.

Екатерина добавляла, что она считала излишним поддерживать ходатайство своего друга, успев убедиться в строгих правилах английского посла. “Я более чем когда-либо ваш друг, — писала Екатерина, — и нахожусь в отчаянии, что причинила вам горе в отношении графа Понятовского".

Уилльямс ответил Екатерине 26 декабря (Answers No 70, 26 декабря), одобряя план действий графа, которому он сам бы советовал не показывать вида, что имел с ним общение. Один граф мог бы когда-либо его уверить, что он отрекался от всякой дружбы с вин, а сам Уилльямс считал бы себя глупейшим человеком на всем свете, если бы ошибся в душевных качествах Понятовского. Если графу тяжело обходиться с ним подобным образом, то у него, Уилльямса, душа [644] скорбит из-на того только, что отношения между ними могут показаться холодными. Но убежденный в том, что такая мера полезна и необходима графу, Уилльямс не только ее не порицал, но безусловно одобрял.

Признавая себя причиною, хотя и невольною, неудовольствия обоих своих друзей, Екатерина выражала свое крайнее прискорбие и смущение (Letters No 55, 30 декабря). Она считала бы себя несчастнейшим существом на свете, если бы Небо ей не помогло расплатиться с Уилльямсом. “Сколько я вам обязана, — восклицает она, — и как бы мне хотелось вам это вправить!"

В своем ответе великой княгине (Answers No 55, 30 декабря) Уилльямс просил ее успокоиться. После сделанных ею уверений в душевных качествах Понятовского, ничто на свете не могло разубедить его, Уилльямса, в том, что граф остался его лучшим другом. Он его примет как сына, уверен в его любви, а этого для него довольно. Граф потерял бы его дружбу и заслужил бы его презрение, если бы он отказался от данного ему поручения. Он слишком много был обязан великой княгине, чтобы не пожертвовать ей всем, кроме чести, так как иначе он бы заслужил ее презрение. Но, покинув его, граф не поступил бы безчестно, так как подобное обращение с ним служило бы только отговоркой, и он, Уилльямс, был бы готов его оправдать в главах всего света. В заключение Уилльямс писал, что он обнимает Понятовского от всей души, любя его как сына, а если бы он был действительно его сын, то он, Уилльямс, заставил бы его действовать, как действовал граф, исполняя свой долг. “Если же я страдаю, — кончал Уилльямс, — помните, что это для вас обоих; в этом — мое утешение; в таких случаях познаются истинные друзья".

IV.

Мы прервали записки Понятовского изложением ближайших причин его отъезда из С.-Петербурга в августе 1756 года и событий, сопровождавших его отъезд, — теперь продолжим рассказ его о том, как он прибыл в Варшаву и возвратился в С.-Петербург.

— Как я удивился, — говорит он, — узнав, по прибытии в Варшаву, в конце августа 1756 года, о походе короля прусского и о нахождении нашего короля Августа III, курфюрста [645] саксонского, в осаде, в лагере под Струпеном. Так как это событие замедлило приезд короля в Польшу к сроку, назначенному для открытия сейма, — последний не состоялся... Как я сожалел о том, что покинул Петербург, что поехал в Дюнабург с целью получить посольское полномочие, которое оказалось ничтожным! Какое мною овладело беспокойство при виде внезапного изменения всех обстоятельств до такой степени, что я не мог более надеяться на возвращение в Россию в качестве друга или, скорее, в качестве политического друга Уилльямса (Англия стала союзницей Пруссии, король которой завладел Саксониею; курфюрстом же Саксонским был король польский Август III). Однако, возвращение в Россию было самым горячим желанием, которое я когда-либо испытывал. Пришлось придумать способ вернуться с поручением от короля польского, чтобы ходатайствовать за него и просить у России помощи против прусского короля. Но сколько препятствий нужно было побороть для того! Мое семейство не пользовалось милостью двора со времени возникновения острожского дела (После смерти Александра, последнего князя Острожского, умершего без потомства в 1678 г., часть княжества была утверждена королем Яном III за князьями Любомирскими, сам же Острог — за Вышневецкими, от которых перешел к князю Сангушко. Князья Чарторыйские захватили это наследство совершенно неправильно, и это дело тянулось во все время царствования Августа III). Этому нерасположению я противопоставил убедительное письмо Бестужева, который объяснял Брюлю, какую пользу я мог принести саксонским интересам. Но сам Брюль должен был бороться с ненавистью, которую питали ко мне его зять, граф Мнишек, и приверженцы последнего (Граф Мнишек принадлежал к партии Потоцких, которые были противниками князей Чарторижсих). Брюль боялся возбуждать их негодование, так как только-что привлек их на свою сторону. Кроме того, король не мог иначе назначить министра от Польши, как созвав сенат в общее собрание, но созывать таковое казалось неудобным в тот момент, когда переворот, произведенный прусским королем во всей Европе, оказывал свое действие в самой Польше. Наконец, еслибы это собрание сената и было расположено в мою пользу, оно, однако, не могло меня снабдить полномочием по делам Саксонии, разве бы Речь Посполитая, созванная на сейм или собранная в конфедерацию, объявила предварительно, что она желала участвовать нераздельно с королем в делах Саксонии. Но от такого решения польский народ был очень [646] далек. Оставался единственный способ, заключавшийся в том, что король, как саксонский курфюрст, назначил бы меня своим министром в России, так как саксонский курфюрст был волен пользоваться услугами кого бы он ни пожелал из какой бы то ни было нации; а всякому поляку дозволялось поступать на службу иностранного государя. Сам отец мой был уполномочен тем же Августом III блюсти его интерес во Франции. Ему не был присвоен публичный характер, но его полномочие исходяло от одного саксонского кабинета. К этому способу решились прибегнуть и относительно меня; однако, моя семья придумала с целью придать более значения моей миссии, чтоб мне было выдано под печатью Литовского княжества нечто в роде инструкции по делам, существовавшим тогда между Россиею и Польшею. Дядя мой, князь Адам Чарторыйский, канцлер великого княжества Литовского, принял на себя ответственность за правомерность такого поручения. Оставался вопрос о расходе на миссию. У Августа III, вследствие несчастного стечения обстоятельств лишенного всяких доходов с Саксонии, не было других средств к жизни, кроме доходов с Польши; у него ничего не осталось на покрытие расходов моего посольства, к тому же при дворе мне довольно ясно намекали, что если ожидалась какая-либо польза от моих заслуг, то я первый вознаграждался высоким значением возложенных на меня обязанностей посланника. Таким образом только от моего семейства мне пришлось получить то, без чего я бы не мог привести мою миссию в исполнение.

Но и среди моего семейства я наткнулся на большие затруднения. Отец мой в самом деле желал, чтобы мое поручение, вверенное мне, состоялось, но моя мать, хотя и горячо желавшая для меня успехов и повышения, по своей набожности, терзалась сомнениями. Однако, вследствие настойчивого желания моего отца, она уступила, но с тем беспокойством, свойственным матери не только набожной, но отлично предвидевшей всякого рода опасности и затруднения, которым мог подвергнуться ее сын, в особенности любимый ею. Воевода русский (Князь Август-Александр Чарторыйский, дядя Понятовского) оказал мне большую помощь, чтоб осилить нерешительность моих родителей; он имел в виду тот блеск, который моя миссия могла придать тому семейству, главой которого он как будто сделался. Я нашел большую подмогу при этом дяде в участии, которое приняла в успехе моих [647] желаний его дочь замужем за князем Любомирским, — стражником, а впоследствии великим коронным маршалом. Я о ней упомянул в первой части этих записок (В первой части говорится, что в 1752 г. двоюродная сестра Станислава-Августа, княжна Изабелла Чарторыйская, дочь князя Августа-Александра Чарторыйского, воеводы русского, вышла замуж за князя Станислава Любомирского (ум. 1788 г.), двоюродного брата ее матери, рожденной Сенявской. Брак этот совершился по принуждению, — по воле отца княжны. Между нею и графом Станиславом-Августом завязалась очень нежная и тесная дружба, которая сохранилась в течение всей его жизни).

Своим дружеским расположением, которое она тогда мне выразила, и своими действительными стараниями помочь мне вернуться к другой особе, так как я того горячо желал, она возбудила во мне столь живую благодарность в себе и проявила до такой степени свою доброту, что я почувствовал в ней нечто в роде дружбы, которую я еще не испытывал ни в одной женщине. Эта женщина была чрезвычайно миловидной и приятной во всех отношениях; ей не было еще двадцати лет, за нею все ухаживали, но она еще никому не дала предпочтения. Случалось, однако, каждый день и каждую минуту она сходилась со мною во мнениях о вещах, о людях, книгах и по всяким пустых вопросам; она, одним словом, не смотря на то, что мы не сговаривались, судила, рассуждала всегда как я, по какому бы то ни было предмету, — важному или игривому. Ласковая, как никогда женщина не умела ласкаться, она поступала так тогда из чистого великодушия; в ней нельзя было ни усматривать, ни подозревать ничего другого, кроме желания сделать одолжение. Она меня побуждала уезжать, я же ей был настолько обязан, что с момента моего второго отъезда в С.-Петербург я не мог себе дать отчета, не заставляла ли она меня поступать против долга чести. Я знаю только, что ее образ стоял если не рядом с великой княгиней, то сопровождал все то, что я чувствовал, находясь при ней. По воле последней, выраженной через Бестужева, мне была пожалована, за несколько дней перед отъездом из Варшавы, голубая польская лента.

Наконец, я уехал 15 декабря 1756 г. в сопровождении человека, который не имел цены для меня, по имени Огродский. Воспитанный, по выходе из краковского университета, в доме моего отца, он последовал за отцом в его путешествиях во Францию; оставленный им после того в Голландии при коих братьях, он вместе с ними продолжал свое [648] учение под наблюдением Каудербаха; он затем заведывал делопроизводством у канцлера Залусского, вместе с ним был много раз в Дрездене и впоследствии поступил с правом на пенсию в саксонский кабинет. Обладая более обширными познаниями в науках философских и естественных, а также во французской словесности, чем обыкновенно обладали в Польше, он приобрел при дворе большой навык к делам иностранным и местным. Это был редкий человек. Можно было сказать про него, что он не только лично знал почти всех поляков и всех литовцев по-именно и в лицо, но был посвящен в их дела, в их отношения и приключения. Сверх того, он был прилежен, точен, молчалив, скромен, терпелив, спокоен и так нежно предан моему доху, что он признавал себя по совести обязанным меня любить, мне быть полезным по мере своих сил и за мною ухаживать, как телохранитель, но без всякой претензии на обязанности наставника. Таков был человек, которого уступили мне по моему выбору в качестве моего секретаря посольства.

Приехав в Ригу 27 декабря (16 декабря старого стиля), я остановился в этом городе три дня, чтоб не отказываться от приглашения, которое я получил от фельдмаршала Апраксина (Фельдмаршал Степан Федорович Апраксин (1702-1760), жен. на Аграфене Леонтьевне Соймоновой) на бал в день рождения (18/29 декабря) императрицы Елисаветы. Мне нужно было снискать расположение Апраксина. Он начальствовал над войском, которое шло воевать за моего государя; это важное поручение было ему доверено чрез посредство Бестужева. Я звал Апраксина еще с первого моего пребывании в Петербурге за человека, не мало хваставшегося тем, что был одним из денщиков Петра Великого; но он не мог указать ни на один известный подвиг, ни на одно заслуженное деяние, соответствовавшее его настоящему назначению, на которое года одни ему давали преимущество, называемое старшинством. Первым после него в этом войске был тот генерал Ливен (Барон Юрий Григорьевич Ливен (Георг-Рейнголд), конной гвардии подполковник, впоследствии генерал-аншеф (1696-1763). После мира, заключенного в Ахене в октябре 1748 г., он привел за смертью князя Репнина русские войска на родину), который в 1749 г. привел обратно русские войска из Германии. Но самым деятельным лицом этой армии был [649] храбрый генерал Петр Панин (Граф Петр Иванович Панин (1721-1789), впоследствии генерал-аншеф). Он в качестве дежурного генерала делал все у фельдмаршала Апраксина, имея в то же время досуг, как рассказывали, очень усиленно ухаживать за его супругою.

Прибыв 3-го января 1757 г. в С.-Петербург, я был принят на аудиенции 11-го (31 декабря 1756 г. Понятовский был принят на аудиенции. Будучи только чрезвычайным посланником, он приехал ко двору в своей карете; в полдень его принял в галлерее обер-церемониймейстер, который ввел его в приемный зал, где обыкновенно происходили заседания конференции; оттуда он прошел в зал аудиенции, в которой находились придворные дамы и кавалеры. Гофмейстер и церемониймейстер повели польского посланника на аудиенцию, которая состоялась в присутствии вице-канцлера. При выходе церемониймейстер провел Понятовского в галлерею, откуда он прошел в сопровождении камер-юнкера их высочество в их апартаменты (камер-фурьерский журнал 1766 г.)). Речь, которую я держал императрице, была произнесена молодым человеком, который, не предвидя, что ее напечатают в газетах, поставил себе исключительною задачею нарисовать яркими красками предмет своей миссии, пользуясь единственным случаем, ему представившимся, для изложения его перед лицом самой государыни, при дворе которой, по существовавшему распорядку, не дозволялось ни одному второразрядному министру говорить с нею о делах в течение всего времени его пребывания при ней.

Вот эта речь:

“Имею честь обратиться в вашему императорскому величеству от имени его величества короля польского. Я повинуюсь его приказаниям, как верноподданный и горячий патриот, утверждая, что дружба моего государя и преданность моей страны ее священной особе столь же достоверны при настоящих обстоятельствах, как оне были действительны во всякое время, в чем свидетельствует письмо, которое я имею честь представить от имени короля. Справедливость, которая царствует в советах вашего императорского величества, и выгоды этой империи, равным образом, говорят в пользу короля, моего государя, и против наглого нападения на его наследственные области (В августе 1756 г. король прусский Фридрих II во время мира напал на Саксонию. Он оправдывался, сказав английскому посланнику: “sieht meine Nase danach ans, aie ware aie gemacht Nasenetьber in Empfang zu nebmen; bei Gott, die werde ich nicht dulden" (разве мой нос имеет вид, что он сделан для того, чтобы воспринимать щелчки; ей-Богу, я их не потерплю). Этим нападением началась семилетняя война). В силу таких доводов я мог бы [650] считать вполне обеспеченным успех того важного поручения, возложенного на меня к государыне, которая поставила себе славною задачею — достижение блага своих подданных и защиту невинности, хотя бы в. и. в. не изволили объясниться по сему предмету. Но Европа уже осведомлена о том рескриптами, в которых она с благоговением признала дочь Петра Великого (Петровна велела выдать из своей шкатулки 100.000 руб. королю Августу, о чем 13 сентября 1766 г. и состоялось постановление конференции и послан рескрипт министру Гроссу). Почему главный предмет моих инструкций и, я осмеливаюсь сказать, самый лестный для благих качеств души вашего императорского величества заключается в уверении вас, государыня, самым выразительным и убедительным образом, в живой, постоянной и неизменной благодарности, которой душа короля, моего государя, преисполнена к вашему императорскому величеству. Вы провозгласили, государыня, ваше справедливое негодование против. государя, честолюбие которого угрожает всей Европе такими же бедствиями, какие сегодня постигли Саксонию. Вы обещали отомстить за них. Нет ничего невозможного для русской императрицы; но когда императрица Елисавета что-либо предпринимает, то все становится не только возможным, но и осуществится, и король, мой государь, будет наверно восстановлен со славою в своих областях, так как ваше императорское величество того желаете и объявили это. Я воздержусь от воспроизведения ужасной картины набега на государство, совершенного в нарушение договоров во время глубокого мира, от описания положения короля, которого называют своим другом и которому дают на выбор постыдную жизнь или смерть его королевской семьи, подвергнутой крайним лишениям и самым невообразимым оскорблениям. Я воздержусь от изложения подробностей капитуляции, нарушенной самым жестоким обращением с офицерами и солдатами, верность которых их государю была бы признана уважительной всяким другим неприятелем, и не остановлюсь на изображении страны, которою завладели вражеские войска и которую вот уже четыре месяца наполняют и опустошают. Я не стану освещать новыми красками то, что уже слишком известно. Но я убежден, что жалость вашего императорского величества должна быть сильно возбуждена мыслью, что с каждым днем бедствия невинной Саксонии отягчаются, и что с каждым месяцем, с каждою неделею проволочки увеличивается могущество прусского короля. Силы, [651] которые он съумел найти и употребить в 1745 г., после поражений, нанесенных ему в 1744 г., доказывают, что он — гидра, которую необходимо задушить тотчас по ее появлении. Сопротивление, которое он испытывает в Богемии, его удивляет, но вам, государыня, предстоит нанести ему решительные удары. Так как другим державам расстояние не позволяет придти скорее на помощь, то оказывается, что вам, государыня, предоставлено спасением угнетенного союзника убедить весь свет в том, что захотеть и исполнить имеют для вас одно значение, и что ничто не останавливает русское войско, ведомое справедливостью в славе. Да угодно будет Небу придать моему голосу дар убеждения, и все моя пожелания будут удовлетворены, если я успею достойно исполнить волю моего государя и моим поведением заслужить, во время моего пребывания при высочайшем дворе вашего императорского величества, продолжение милостей, которыми вам, государыня, было угодно столь щедро и почетно осчастливить меня при отъезде отсюда. Моя благодарность слишком проникнута уважением, чтобы более говорить; мне остается только выразить мое почтительное благоговение".

Речь эта, какова бы она ни была, — говорит далее Понятовский, — имела успех; смелость иногда необходима. Императрица слышала одни пошлые комплименты, обыкновенно произносимые лицами, не привычными говорить публично, столь невнятно, что она была не в состоянии разобрать их слова. Для нее было нечто новое, когда она услыхала от иностранца лестные слова, произнесенные ясно и с душою, так как оратор был воодушевлен своим предметом, а сама она при том была твердо убеждена в неправоте прусского короля. Она приказала напечатать эту речь (В письме Екатерины в Уилльямсу (Lettere, No 58, 31 декабря), которое она написала вечером, великая княгиня, уведомляя о том, что она и Понятовский чувствовали себя вполне счастливыми, и что никакой разницы не существовало между настоящим и прошедшим, сообщала ему, что графа очень хвалили за красноречие, которое он проявил во время аудиенции. “Он очень благородно говорил, — поясняла Екатерина — и великолепно держался". Бестужев не присутствовал на аудиенции по случаю болезни; отвечать на речь посланника было поручено престарелому Миниху, сам же вице-канцлер внезапно вышел из зала аудиенции).

В числе визитов, которые, я обязав был сделать при вступлении в должность, было посещение кавалера Уилльямса (Великая княгиня выражала в своем письме Уилльямсу от 8 января (Letters, No 57) сожаление Понятовского, что он не виделся еще с ним, но передавала послу нежные чувства, которые питал к нему граф. Посещение великобританского посла Понятовским, упоминаемое в его записках, состоялось 8-го или 9-го января, так как в письме Уилльямса от пятницы 10 января (Anewers, No 64) говорится, что посол собирался посетить посланника в понедельник в 6 час. вечера; такое посещение могло быть только ответным, так как посол не сделал бы первым визита. В понедельник 13 января Уилльямс действительно отдал визит графу, так как великая княгиня писала послу 14 января (Letters, No 62), что она знала о вчерашнем визите, на что Уилльямс ей ответил (Answers, No 65), выражая свою радость в виду того, что Понятовский был доволен его посещением и успокоился. То, что сказал Уилльямс Понятовскому при их первом свидании, приведено в записках Станислава-Августа вполне согласно с тем, что писал он Екатерине в письмах, приведенных выше, За эти дружеские чувства Екатерина благодарить Уилльямса в письме от 31 декабря (Letters, No 64). Она пишет: “Ах, как ваше письмо отражает возвышенность вашей души; позвольте мне сказать без преувеличения, что вы достойны всякого уважения; я плакала от умиления и восхищалась вашей душой; полагайтесь всегда на меня; я поставлю вам памятник и провозглашу на весь мир, что я уважаю добродетель, в этом будет моя слава"). [652] Я не могу вспомнить без смущения слов, которые он тогда сказал: «Я вас люблю как дитя, которое я воспитал, помните это; но вы исполните ваши обязанности; я от вас отрекусь, как от своего воспитанника, если из дружбы ко мне вы сделали бы малейший шаг или малейшую неосторожность, которые бы противоречили вашим обязанностям, связанным с вашей настоящею должностью". Тяжело мне было исполнить это предписание, но я остался ему верен; я не имел с Уилльямсом никаких сношений (Переписка между Уилльлмсом и великой княгиней показывает, что в начале пребывания Понятовского, после обмена визитов между послов и посланником, Уилльямс вздумал было пригласить графа на обед. В письме от 20 января (Answers, No 87) Екатерина в шутливом тоне пишет сэру Чарльзу, что Понятовский просит его пощадить его невинность, которая бы пострадала от обеда с ним наедине без оберегателей его чести, саксонского резидента Прассе и секретаря посольства Оградского, так как иначе его целомудрие, чистое, как лилия, и способное, как и она, поблекнуть, потерпело бы от злословия неблагонамеренных людей, почему Понятовский просил пригласить к обеду всех троих или ни одного. На это Уилльямс ответил (Letters, No 63), что ему никогда в голову не приходило приглашать к обеду одного графа, напротив, он пригласит его обоих телохранителей и посадит его между ними, так что он не подаст ему ни одного блюда без того, чтобы предварительно не испросить дозволения Прассе, и не предложит ему вина без согласия Оградского. Одних словом, он угостит его хорошим обедом, но дурным обществом. Надо полагать, что этот обед состоялся, так как в другом письме Уилльлмса (Answers, No 75) он просит великую княгиню поблагодарить Понятовского на его извинение в том, что обед, назначенный у него на следующий день, не может состояться вследствие болезни его повара. Уилльямс не без иронии замечает, что он гордится тем, что ему поведали такую тайну, как болезнь повара посланника, но утешается тем, что получил записку Екатерины, сообщавшую ему это известие, и что встретится вечером при дворе с великой княгини и надеется быть ее партнером в игре, если только ему не навредят. Кроме того, он просил передать его сыну (Понятовскому), что если бы он никогда не угостил его обедом, то не не принял его и даже более не увиделся с ним, то и тогда он не перестал-бы его любить, так как он убежден, что поступает так вследствие общего блага — великой княгини и своего). Частным [653] образом я виделся с ним только после того, как он по истечении года был отозван. Я вступил в исполнение своей должности с самыми лучшими надеждами на ближайший успех, согласно переписке и объяснениям русских министров, основанным на предписаниях государыни. Но в действительности движения русских войск во время этой войны поражали своею медленностью и непоследовательностью.

В обществе было известно, — говорит далее Понятовский, — что великий князь увлекался прусским королем, что Бестужев был предан великой княгине, что Апраксин был креатурой Бестужева и что я был воспитанником Уилльямса. Отсюда выводили, что секретные предписания Бестужева шли в разрез с предначертаниями Елисаветы, но, однако, это предположение ни на чем не было основано. Личная ненависть в королю прусскому развилась у Бестужева, приверженца Австрии, по принципу, из-за того, что Фридрих постоянно ему вредил, и, работая над его падением, поносил его в своих напечатанных стихотворениях после того, как он тщетно пытался его подкупить. Апраксин имел самое искреннее намерение исполнить предначертания своего покровителя, но великая княгиня, как это мы увидим ниже, ободряла его самым настойчивым образом. Я преисполнен был чувства своего долга, а кроме того, работая над гибелью короля прусского, я полагал привести пользу своей отчизне и королю — курфюрсту Саксонскому. Неспособность Апраксина и его слабость, доходящая до глупости, были, следовательно, единственными причинами всего того, что случилось странного в течение этого 1757 года в действиях русских войск. Вследствие его тучности, верховая езда была ему затруднительной; он поздно вставал, так как он балагурил до поздней ночи и засыпал только после того, как два или три гренадера, один после другого, охрипли, рассказывая ему всякие басни и сказки о привидениях до того громко, что их было слышно вокруг генеральской палатки, тогда как в лагере должно было царить самое глубокое молчание. Это происходило постоянно. Тогда еще существовали среди русского народа и русских солдат рассказчики по призванию, почти на подобие тех, которые в турецких кофейнях забавляют [654] праздных и молчаливых мусульман. Пробуждение Апраксина, впрочем, не походило на пробуждение герцога Вандомского, которое неприятель скоро замечал. Апраксин ровно ничего не знал, до такой степени, что 20 августа 1757 года, в день битвы при Иегерндорфе, он воображал себя просто в походе, когда сражение уже было на половину выиграно. Он до того смутился, узнав о сражении, что не отдал никакого приказа во время боя, и был так удивлег, когда узнал о своей победе, что ничего другого не съумел сделать, как приказать отступление, между тем как магистрат в Кенигсберге уже избрал уполномоченных для передачи ему ключей от города. До такой степени было полным поражение пруссаков, последовавшее по странному стечению обстоятельств, называемому случаем; им доказывается от времени до времени самым способным и гордым полководцам, что они все-таки — простое орудие, которым Владыка судеб распоряжается по своему усмотрению. Правда, что пруссаки храбро дрались и этот день; фельдмаршал Левальд считался одним из лучших прусских генералов; русские же не давали никаких приказаний; некоторые из них поплатились и били убиты. Солдаты, почти одни, сделали все; они знали, что им следовало стрелять, пока у них были патроны, а не обращаться в бегство. Просто исполняя эти две обязанности, они убили столько пруссаков, что судьба вынуждена была уступить поле сражения русским. Дежурный генерал, граф Петр Панин, был отправлен Апраксиным в Петербург с извещением о победе; вследствие отсутствия этого храброго, умного и верного офицера, фельдмаршал попал в руки тех, которые захотели воспользоваться его неспособностью, представив ему, что, в случае движения русских войск вперед, они, наверно, погибнут за недостатком съестных припасов. Возникло подозрение насчет генерала Ливена, находившегося, в этом войске одним из первых по чину после Апраксина, в том, что он был будто бы подкуплен прусским королем, с целью побудить фельдмаршала к этому отступлению; но вся жизнь Ливева была слишком достойна, чтоб можно было оставить без доказательств это пятно на его памяти. От кого бы ни исходил совет, данный Апраксину, фельдмаршал отступил назад в Самогитию (Прусско-литовское побережье Балтийского моря), как будто бы он понес поражение, и опустошал всю неприятельскую страну по мере того, [655] как он ее покидал, как будто бы он подвергался преследованию. Венский и версальский дворы громко возопили, что их предали; варшавский ограничился жалобой на то, что обещанные Саксонии вспомогательные войска отступали назад. Императрица Елисавета заменила Апраксина генералом Фермором (Вилим Вилимович Фермор (ум. 1771) вступил в русскую службу при императрице Анне Иоанновне; при Елисавете Петровне назначен генерал-аншефом вместо фельдмаршала Апраксина; за сражение при Цоридорфе в 1758 г. император Франц І-й возвел его в графское римской империи достоинство). Апраксин подвергся задержанию, по настоянию врагов Бестужева и великой княгини, которые надеялись этим шагом удовлетворять свое недоброжелательство по отношению к обоим этим лицам. Но каково было их удивление, когда в числе бумаг Апраксина нашлись записки великой княгини, в которых она убеждала Апраксина действовать быстро и энергично против прусского короля. Это на время спасло Бестужева и внесло казавшееся успокоение в императорскую семью. Сообразно всему вышеизложенному было бы излишним — продолжает Понятовский — передавать в малейших подробностях те ходатайства и безчисленные прошения, которыми я, во все время моего служения, домогался скорейшего исполнения всего, что так усердно обещали моему государю. Ответы, которые я получал, были почти всегда благоприятны, но исполнение их грешило замедлениями или не соответствовало средствам, вследствие придворных происков и общих недостатков управления. Август III почти полностью был лишен доходов со своего курфюршества в течение семи лет, пока продолжалась эта страшная война. Если обыкновенные доходы Саксонии исчислялась тогда в 9 миллионов червонцев, можно фактически утверждать, что прусский король извлек равными поборами по крайней мере втрое больше. Помножая девять на семь, что составляет 63, и утроивая эту цифру, получив 189 миллионов, которые Саксония принесла прусскому королю. При ежегодном вспомоществовании в 700.000 ф. стерл., уплачиваемых Англиею, и при помощи доходов, получаемых с Саксонии, оказалось возможным невероятное, а именно, чтобы бранденбургский курфюрст вел борьбу с Россиею, Австриею, Франциею и Швециею, соединенными вместе. Ко всему приведенному надо, однако, прибавить те средства, которые прусский король извлек из способа, впервые примененного кем-либо из государей — чеканить монету другого государства. Мало того, что он приказал изготовлять монету с изображением Августа III в монетных дворах Саксонии, но [656] велел подделывать ее в своих собственных владениях и понизил ее ценность до того, что она стоила менее трети своего действительного достоинства. Так как главным очагом войны была сама Саксония, в которой он закупал с оружием в руках все то, что не похищал насильно, то он расходовал лишь одну треть своих предполагаемых издержек. Но не одной Саксонии он навредил таким образом. Польша потерпела столько же — и вот как это произошло.

В дополнение в преимуществам, которыми пользовался бранденбургский дом в Восточной Пруссии, он приобрел, согласно велаускому (По этому договору, заключенному 19 сентября 1657 г., Польша признала суверенитет Пруссии) договору, еще одно, по которому достоинство монет в обоих государствах, в Польше и в Бранденбургском герцогстве, определялось соглашением между ними; но этого никогда не соблюдали. Бранденбургские курфюрсты ограничились самовластным изготовлением монет такого же наименования, и оне считались такой же пробы, как польские тинфы и шостаки, почему оне обращались в Польше наравне с польскими монетами. Так как с прошлого столетия серебряные деньги более не чеканились в Польше, а евреи нашли свою пользу в покупке старой монеты Яна-Казимира и Яна III вместе с надломленными червонцами, то к концу царствования Августа III появился недостаток в серебряных и даже в медных деньгах. Это обстоятельство побудило этого государя воспользоваться тем же правом, которое себе предоставил король прусский, как герцог бранденбургский. Правда, существовал закон, запрещавший нашим королям вновь открывать монетный двор в Польше без согласия сейма, но так как господствовало мнение, что никакой сейм не состоялся бы в виду известного своеволия (libernm veto), то Августь III решил, что он мог обойти закон для блага страны, приказал отчеканить в Саксонии тинфы и шостаки пробы времен Яна-Казимира и Яна III, которые перешли бы в обращение в Польшу подобно тому, как обращались другия иностранные деньги. Скоро, однако, обвинили тех, которые заведывали этою чеканкою в Саксонии, в приготовлении этих новых денег, достоинством немного ниже их действительного, но разница (даже еслибы таковая и оказалась) была столь незначительной, что она не произвела никакого чувствительного вреда, а польза от наличности разменной монеты была ощутительна. [657]

Под прикрытием двойной и одновременной чеканки мелкой монеты и в Саксонии, и в Пруссии король Фридрих успеть — как сообщает Понятовский — наводнить Польшу в 100 миллионов этих денег, прежде чем большинство населения Польши, которое уже тогда было в значительной степени предубеждено против него, догадалось приметить их подделку; оне входили в Польшу в изобилии, а следовательно с большою быстротой, так как прусский король обратил Польшу в свой склад. Он в ней покупал все потребное по части зернового хлеба, лошадей, скота, селитры, грубого полотна и даже сукна. Силезия и прочие области Пруссии подвергались в течение этой войны столь жестоким нашествиям и опустошениям, что Польше пришлось заместить Силезию в поставке двух последних вышеприведенных предметов. Когда поляки в большинстве убедились в том, что их обманули в достоинстве этих прусских денег, то они подняли цену при продажах, но тогда эти деньги понизились на столько же в действительной своей ценности, и всегда проходило некоторое время, пока не обнаруживался обман. Таким образом к концу войны в 1763 г. исчислялось более, чем на 200 миллионов гульденов этой поддельной монеты в обращении в Польше. Польские евреи, более смекавшие в этом деле, чем остальное население страны, скоро снюхались с прусскими евреями, в руки которых прусский король передал заведывание своею денежною частью. Знаменитый Ефроим руководил этим делом. В то время польские евреи были настолько преданы прусскому королю, что они содержали через всю Польшу, начиная с силезской границы до Венгрии, Турции и Крыма, свою собственную почту, которая оказала немалую службу прусским корреспонденциям в этих странах, а особенно в Польше, поддерживая энтузиазм в приверженцах прусского короля, распространяя всякие слухи, ему выгодные, получая сведения о русских и об австрийцах и оказывая другия безчисленные услуги, последствия которых ежедневно ощущались Августом III. Но он не был в состоянии им противодействовать. Этому препятствовали разные обстоятельства. Шляхта до такой степени умножила за последнее столетие законы, предназначенные исключительно к обеспечению ее свободы или скорее ее своеволия; она до такой степени ограничила королевскую власть, что, собственно говоря, король стал безсильным что-либо повелевать или запрещать, не прибегая к созыву сеймов. В это царствование успех всякого [658] свободного сейма справедливо признавался невозможным; достижение реформ чрезвычайным путем конфедерации всегда считалось графом Брюлем средством слишком опасным, что привело бы только в образованию контр-конфедерации и, следовательно, в междоусобной войне, возбуждать которую тогда он тем более боялся, что уже слышно было о попытках прусского короля поднять турок и татар. Если бы они вступили в дело, то, по всему вероятию, в Польше; тогда русские, вместо того, чтобы идти на выручку Саксонии, перевесли бы войну в Польшу, где их присутствие, уже без того мало терпимое, увеличило бы число поляков, составлявших оппозицию короля. Последний же существовал со всем своим двором только на доходы с королевских имений, исчислявшиеся в 300.000 червонцев. Вспомоществования, получавшиеся с Франции, шли на содержание в Дрездене королевы и всей многочисленной королевской семьи и на уплату жалованья тем немногим саксонским войскам, которые избегая капитуляции под Струпеном или освободились сами впоследствии от прусской службы и поступили в австрийскую или французскую армию.

Таковым было, — по словам записок Понятовского, — истинно плачевное состояние, в котором находился Август III из-за того, что он не согласился быть вынужденным союзником короля прусского. Он был тестем дофина, отца Людовика XVI (Сын Людовика XV, Людовик, умерший до него, был женат на Марии-Жозефине, дочери Августа III); его супруга была двоюродной сестрой Марии-Терезии и дочерью старшего брата (Старший брат императора Карла VI, император Леопольд I). Он обязан был своим возвышением на польский престол России и никогда не переставал выказывать самую сильную привязанность этому двору. Прусский король отнял у него Саксонию под тем предлогом, что ему известны были соглашения Августа III с Россиею и Австриею относительно раздела его владений между обеими императрицами. Завладев Дрезденским архивом, король прусский воспользовался тем, что подходило его замыслам. Он, однако, мог предъявить из найденных депеш только некоторые места, которые в сущности только доказывали, что Август III, много вытерпев от прусского короля, и как его союзник в 1741 г., и как союзник Марии-Терезии в 1745 г., всегда боялся этого соседа, старался [659] сохранить доброжелательство Австрии и России, но все-таки отказывался примкнуть в наступательному союзу, в который по содержанию этих депеш его желали увлечь, под тем предлогом, что по своему положению он всегда находился под огнем общего неприятеля. Прусский король — как говорит Понятовский — особенно напирал на фразу, оказавшуюся в отпуске одной из саксонских депеш: “Только тогда, когда всадник будет сброшен с седла, Саксония может решиться на более деятельное участие, которое до того момента только повлекло бы ее напрасную гибель"....

С. Горяинов.

Текст воспроизведен по изданию: Станислав-Август Понятовский и великая княгиня Екатерина Алексеевна. По неизданным источникам // Вестник Европы, № 2. 1908

© текст - Горяинов С. 1908
© сетевая версия - Thietmar. 2013
© OCR - Бычков М. Н. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1908

Мы приносим свою благодарность
М. Н. Бычкову за предоставление текста.