ВАРФОЛОМЕЙ МИХАЛОВСКИЙ

ЗАПИСКИ

ЗАПИСКИ МИХАЛОВСКОГО. 1

С 1764 по 1790 год я исполнял должность шамбеляна при дворе Станислава Августа. В эти двадцать шесть лет я очень редко оставлял Варшаву и потому был живым и постоянным свидетелем всех событий народной драмы, которая до этого времени не имела добросовестного историка и, сомневаюсь, будет ли иметь. В 1790 году я оставил придворную службу не из нерасположения к государю, а потому, что я предвидел новые волнения в крае, в которых я, старик, не мог принять участия, тем более, что они не могли принести добра ни Польше, ни лично мне. Потом я изложу это подробнее.

Ни один Польский король, со времен Стефана Батория, не был так прочен на своем троне, как Станислав Август в первые годы своего царствования. Несочувствующие ему магнаты, усмиренные и рассеянные, жили тихо в своих замках в провинции, не составляли политических партий и потому не имели в руках своих никакой власти; один за другим они спешили соединиться с королем и не предпринимали ничего против него. Политика государства, под управлением образованных и даровитых дядей короля — извне приобрела Польше уважение союзных правительству внутри — вводила прочный порядок государственного управления и упрочивала значение и силу короля. Сеймы удовлетворяли нуждам народа. Это для Польши было новостью, потому что при Августе III партия прогрессивная сорвала двенадцать сеймов. В Польше по этому поводу распространилось мнение, что причиною такого разлада были соседние государства, не желавшие видеть в ней гражданского устройства. Это положительная неправда. Беспорядок в политическом организме одного государства уже одним своим примером не может принести соседним государствам ничего, кроме вреда, потому что в определенных политических воззрениях все народы солидарны. Как домовладелец не может безучастно видеть пожар в доме соседа, так и государство с тревогою взирает на волнения у соседнего народа и [553] предпринимает все зависящие от него меры к предотвращению их. С другой стороны, не нужно смешивать правильное и естественное развитие народной конституции с извращением ее теориями, которые, не имея почвы в природном характере народа, бросают его в омут революции, угрожающей спокойствию соседних государств. Не подлежит ни малейшему сомнению, что Польша, под покровительственным влиянием России, пока в ней не успокоились гибельные теории Французские, в правление Станислава Августа, совершенно свободно увеличила свою военную силу, усовершенствовала систему народного образования, а также административную и судебную, порядок взимания налогов и все отрасли промышленности. Все эти улучшения приобрели королю популярность и были плодом незаметного управления государством дядей короля. Хотя канцлер Литовский и его брат воевода Русский презирали все Польское и, восхищаясь всем виденным ими в Западной Европе, называли варварством все то, что не соответствовало Французским воззрениям, как будто одна внешняя культура есть уже цивилизация и каждый народ не имеет своей цивилизации народной — но оба они были мужами государственными, и тот момент, когда король начал освобождаться из-под их влияния, был моментом заката его счастия.

В правление Саксонской фамилии все политические силы, какие могли быть в анархической республике, были сосредоточены в руках магнатов. Все воеводы, министры и другие чины были люди некоторых известных фамилий и постороннему почти не было возможности втереться в их общество. Но во время Августа в Польше показались некоторые симптомы того, что эта преобладающая сила магнатов может быть потрясена; одна Литва не обнаружила до конца, чтобы ее тяготило наследственное преобладание Радивилов. Между тем магнаты в Польше не были тем, чем суть лорды в Англии, гранды в Испании, магнаты в Венгрии, древние бояре в России и перы во Франции; потому что закон не отделял их от простой шляхты. Напротив, мы имели множество законоположений, подтверждающих равенство шляхты, которого не могли нарушить княжеские и графские титулы, приобретенные за границею. Даже в привилегии Сигизмунда Августа, утвердившей Люблинскую унию, хотя было признано княжеское достоинство некоторых Русских и Литовских родов, но и строго запрещено нарушение прав равенства шляхты с этими родами. Чем же после этого была аристократия в Польше? Каким-то ненормальным явлением в народной конституции. Магнаты были какой-то особенный род шляхты, которая выделялась своим огромным богатством, и, успев захватить в свои руки все высшие в государстве должности, сделала их наследственными в своих семействах — которая, проповедуя, где ей это было нужно, общее равенство шляхты, втихомолку смеялась над нею и делала ее своим послушным орудием. [554]

Шляхта воеводств Русских в союзе с Литовскою не жаловалась на свое положение. Она довольствовалась судебною властью, которую забрала в свои руки, и потому имела в своих руках диктатуру над магнатами, которых она всегда могла лишить их имений, и магнаты никогда не лишали ее излюбленного ею домоседства. Шляхта эта не искала высоких достоинств, неразлучных с частыми поездками в Варшаву и расходами, охотно предоставив эту тяжесть общественной службы магнатам. В то время служба государственная не оплачивалась казенным жалованьем, и потому служить мог только тот, кто имел собственные средства. Богатая землею и крепостными людьми, зависящими от бесконтрольной воли помещика, шляхта Русская и Литовская считала звание подкомория или земского судьи целью своей жизни, потому что эти звания в провинции давали значение, каким не пользовался в Варшаве сенатор, или другой государственный сановник, который в столице был подданным, между тем как у себя имел все преимущества власти.

Но в Великой и Малой Польше шляхта была бедна, и не было там таких панов, с которые могли бы нахвастаться своим богатством. Для удовлетворения своих житейских потребностей, шляхта должна была искать пособия от правительства и, естественно, была на его стороне. Управления таможенные, канцелярии ассесорские, казенных трибуналов, рефендарий и дворянских судов, в которых каждая должность была оплачиваема жалованьем, были наполнены шляхтою, в особенности Мазовецкою и Великопольскою, начинавшею тогда привыкать к существованию на счет правительства, несмотря на то, что это унижало ее в глазах шляхты Русской и Литовской с презрением называвших ее получающею жалованье («jurgieltnikami»). Но эти чиновники, более близкие к столице и охваченные западным ветром, не утомлялись однако происками у подобных себе, не довольствовались местами в уездах, а стремились к приобретению значения в службе государственной, которой центр был в Варшаве.

Король поспешил воспользоваться этим настроением. По совету дядей, стремившихся к возвышению власти до высоты самодержавия, и сам усиливающийся унизить магнатов и древнюю шляхту, которых он ненавидел, он выхлопотал у сеймов несколько действительных прав, которые увеличат его значенье и правительственную силу. Так, во-первых, каштелянов, не имеющих права голоса в сенате, которых было очень много в Мазовии и Великой Польше, он уравнял в правах с сенаторами и тем приобрел большинство своих сторонников в сенате; кроме того он учредил в царстве новое воеводство и несколько каштеляний. Хотя на Литве и на Руси король встретил решительное несогласие шляхты на увеличение числа сенаторов из местного дворянства, но и здесь, в воеводстве Киевском ему удалось учредить две каштелянии. Во-вторых, король [555] выхлопотал у сейма право пожалования одному лицу не более трех староств. Это, впрочем, касалось будущего, чтобы не нарушить прав собственности настоящих владельцев, из которых, например, князь-канцлер владел восемнадцатью староствами; но это был удар для магнатов, которые государственными достатками хотели спасти от окончательного разорения свои имения истощенные расходами на службе республике и на содержание шляхты, приютившейся в магнатских поместьях. Далее король открыл монетный двор, закрытый со смертию Яна ІІІ-го, и привел в порядок монетную систему, окончательно подорванную наплывом фальшивой монеты, которая убивала всю торговлю государства, разоряла земледельцев и обогащала одних Евреев; увеличил государственные финансы, издав законы для взимания государственных доходов с таможен, почт, гербовой бумаги, акцизного сбора и шележного (szelznego). Все это совершилось без всякого противодействия и ропота, без нарушения прав общественной собственности и международного права соседних государств и, естественно, еще более увеличило популярность короля не только среди молодого поколения, но и среди шляхты, слепо привязанной к старым порядкам. Если магнаты втайне и недолюбливали короля, последний не имел причин бояться их, опираясь на привязанность шляхты, пред которою была бессильна ненависть магнатов. Повторяю сказанное уже мною: если бы король даровал амнистию князю Карлу Радивилу и не разошелся с своими дядями, он становился бы сильнее и сильнее на Польском престоле.

В Польше и заграницею существовало общее убеждение, что король находился в самой тесной дружбе со своими дядями, которым он был многим обязан. Если правители могущественных государств сознают необходимость приобретения уважения соседних государств и часто искупают его тяжелыми жертвами, и на этом утверждается вся сущность дипломатии, то что же сказать о государствах, которых существование зависит от благожелательности сильных соседей. Личные наклонности, пагубные в частной жизни, будучи перенесены на ночву народную, становятся гибельными для тех, кто им беспрекословно покоряется. История категорически доказывает, что все те, которые льстили людским страстям и искали, так сказать, уличной популярности, если стечением обстоятельств становились у кормила правления, никогда не были людьми государственными и причиняли только вред тем, кто им доверял. Все верили в добрую связь короля с его дядями и на нее рассчитывали; а мы, более близкие к королю, ясно видели, что опека эта тяготить короля, и он старается освободиться из-под нее.

Король обладал великими качествами души, но безграничное тщеславие было в нем преобладающими Он воображал, что бедный шляхтич, случайно вознесенный на трон, шатающийся уже в течение двух [556] веков может быть олицетворением Людовика XIV-го и удачно съиграть роль наследника шестидесяти королей, государя могущественной державы тогдашней Европы. Станислав Август старался во всем подражать ему. Так, Людовик XIV покровительствовал литераторам, и Станислав делал тоже; Людовик всегда имел официальную фаворитку, и Станислав должен был ее иметь; Людовик заменил непокорных дворян придворными, и Станислав силился создать пышный двор и привлечь к нему потомков древних дворянских родов; Людовика тяготила власть Мазарини, потому и Станиславу-Августу следовало вырваться из — под опеки своих советников. Заграничные его наушники все это одобряли, и, сравнивая короля с Людовиком ХІV, льстили его самолюбию. К тому же, Станислав Август очень любил тайные переговоры, и они ему иногда удавались, и потому он и считал себя государственным человеком. Он завел — было с императрицей Мариею-Терезиею тайные переговоры о выдаче за него ее дочери, чтобы, подобно Людовику ХIV, быть мужем принцессы Австрийского дома и, соединившись родственным союзом с могущественным домом, возвыситься более в Польше и стать единственною главою прогрессивной партии. Как ни были ведены секретно эти переговоры, Русские дипломаты проведали. Императрица была оскорблена неблагодарностью короля, искавшего других союзников и как бы пренебрегшего теми, которые возложили на него корону. Но императрица, что бы показать Станиславу-Августу, что ей также легко и лишить его престола, сделала только намек, что союз этот не согласен с ее видами, а Мария-Терезия, не желая ни за что изменить свои добрые отношения к Петербургскому двору, сейчас же прекратила переговоры. Пользуясь этим, партия, противная королю, созвала в Радоме конфедерацию и маршалом ее единодушно был избран князь Карл Радивил. Лучшего выбора нельзя было сделать: князь Карл, владетель почти баснословного богатства, которое все отдавал на вспомоществование бедной шляхте, гостеприимный, храбрый, веселый, олицетворял в себе все недостатки и все достоинства своего народа. Сварливый, вспыльчивый, любивший выпить и презиравший науку, князь был наделен от природы большими дарованиями ума и тонкого чутья и знал свой народ на столько, что он был единственный человек, который мог привести задуманное дело к концу. Все Польское льнуло к нему, а Литва обожала его. И потому он имел все качества предводителя партии, противной королю. Как только он был провозглашен маршалом конфедерации и получил орден св. Андрея с бриллиантами, он приобрел уваженье и со стороны подданных императрицы.

Магнаты все присоединились к конфедерации, усматривая в ней удобный момент для отомщения королю, в котором они видели похитителя их привилегий. Они были настолько вооружены против [557] короля, что и во всем добром, сделанном им для Польши, они видели одно посягательство на их гражданскую свободу. Приведу один пример. Король с сеймом установил в воеводствах одну общую форму одежды для всех. Шляхта приняла это новое распоряжение с радостью, потому что оно соответствовало понятиям ее о шляхетском равенстве и не давало повода богатым унижать бедных костюмами, ценность которых превышала иногда все достояние многих оседлых граждан. Все приняли новую форму. Но когда князь Радивил в Радоме одобрил однообразие формы, Киевский воевода Потоцкий, один из самых гордых вельмож, разразился такою бранью, что присутствующим стоило немалых усилий, чтобы примирить их. Этот один пример достаточно доказывает то, что магнаты, соединившиеся с Радивилом, увеличивали его силу, но, перенеся на почву политики свои сословные предрассудки, они еще более разрушали то, что Радивил делал доброго. Партия короля объявила Радивила мятежником. Однако из его писем к королю и князю Репнину можно было убедиться, что он скорбел о беспорядках в республике и хотел одного — восстановления порядка, основанного на народной конституции, и отдавая справедливость королю за все, что он сделал, желал, чтобы законность, которой жаждет шляхта, была утверждена везде. Король должен был изумляться тому, что в собрании магнатов тот, кто более других был преследуем им, менее других был ему враждебен, и один против всех противоречил предложению о низвержении короля, о чем остальные члены просили Петербургский двор.

При всем том положение короля было почти отчаянное, потому что конфедерацию в Радоме составляли его непримиримые враги. Король съумел выпутаться из расставленных ему сетей. В этом помогла ему дама, бывшая некогда предметом его мимолетной любви, и оставшаяся всегда его искренним и верным другом. Возбудив к себе пламенную любовь князя Репнина и сама разделяя ее, она принесла эти чувства в жертву королю. Князь Репнин всегда оставался добро желательным королю и предпочитал его гордым и своенравным вождям конфедерации, которые не понимали ни науки, ни даже внешних приличий дипломатии не могли достигнуть каких-нибудь результатов, потому что не допускали ни согласия ни единства. Князь же Радивил, который, по своему врожденному инстинкту, был дальнозорнее своих товарищей, измученный их несогласиями, не рад быль и своему избранию в конфедерации и опустил руки. Любимица князя Репнина искусно воспользовалась расположением князя к королю и возвысила оное до искренней дружбы. Князь употребил все усилия, чтобы оправдать короля пред двором Петербургским и возвратить ему благоволение императрицы. В Венских переговорах обвинили дядей короля, помимо всякого его участия. Чтобы вооружить императрицу против [558] конфедерации, к которой она благоволила, король повел интригу, обнаружившую в нем великую прозорливость.

Агенты короля, успев приобрести доверие магнатов, уговорили последних перенести конфедерацию в Варшаву, преобразовав ее в сейм, против воли Карла Радивила, хотевшего чтобы сейм был в Гродне. Агенты успели убедить панов, что Радивил для того зовет их в Литву, чтобы удобнее сделаться диктатором. Все предостережения Радивила остались бесплодными, сейм перенесся в Варшаву, а Радивил уехал в свой Несвиж, почти не принимая участия в делах сейма, который остался без руководителя. Без сомнения на этом месте много было людей даровитых, но не было проницательности и чутья политического. Как во всех совещаниях Поляков мечты воображения взяли верх над здравым разумом. Король умел это предвидеть, чтобы устроить западню для большинства членов сейма. Этою западнею был вопрос о диссидентах.

По наговору короля, диссиденты обратились с официальным требованием о даровании им всех прав, которыми пользовалось господствующее вероисповедание. Желание их было несправедливо. Им была гарантирована свобода вероисповедания, и они были допущены к исполнению всех должностей, кроме звания сенаторов и министров. Правительство обязано даровать всем без исключения подданным личную безопасность, свободное пользование имуществом наследственным и благоприобретенным, охрану от насилий, но не общественные должности и достоинства: как нельзя навязать частному человеку прислугу, которой не желает. так нельзя насиловать и свободной воли правительства. Если бы руководители сейма были люди умные, они прямо заявили бы, что решение этого вопроса зависит от генерального сейма, которому одному дана законодательная власть в Польском государстве. Дело этим и кончилось бы. Но члены сейма подняли крик и начали возбуждать утихший было религиозный фанатизм. Переходя пределы предоставленной им власти, они усиливались воспользоваться своим положением, чтобы воскресить прежние преследования иноверцев, и тем дали последним страшное оружие против себя. Поджигательные речи Каетана Солтыка, бискупа Краковского, и Северина Ржевуского, посла Подольского, возбудили в высшей степени фанатизм шляхты в воеводствах. Король достиг своей цели: Грабовский и Гольц собрали конфедерацию Слуцко-Торнскую для спасения своих единоверцев, жизни и достоянию которых грозила опасность во всей Польше. Конфедерация последняя обратилась с мольбою о защите к Русской императрице и королю Прусскому, и послы России и Пруссии обратились к сейму с нотами, требуя скорейшего прекращения насилий. По мере защиты, оказываемой диссидентам иностранными правительствами, усиливалась фанатическая к ним ненависть членов сейма и желание мести; вместе с тем начали раздаваться голоса [559] о низвержении вероломного и объеретичившегося короля, которого считали виновником защиты диссидентов. Главные предводители сейма и враги короля: Солтык, бискуп Краковский, Залуский, бискуп Киевский, Ржевуский, Коронный польный гетман, и сын его, староста Долинский, продолжали собирать тайные сходки, и на одной из них было решено объявить крестовый поход против короля, диссидентов и их сторонников, и назначен был день, в который старый гетман верхом на лошади с обнаженною в руках саблею, а бискупы со крестом имели призвать народ для защиты веры, которой будто бы угрожало падение. Ожидали, что на этот призыв поднимется поголовно Варшава и весь край. План этот был ребяческий. Гетман и бискупы не нашли бы в Варшаве сочувствия, потому что она была привязана к королю и вообще не была ни Польская, ни католическая. Мещане городские были Евреи и Немцы, которые совершенно безучастно относятся ко всему, что не касается их личных интересов. Трудно понять, на чем основали предводители партий шляхетской и католической свою уверенность в том, что Евреи и протестанты подставят свои лбы для личной корысти католиков, тем более, что эта борьба мещанам причинила бы один вред.

Королю все было известно. Один дворянин Г., приобретший доверие сейма своими фанатическими речами, доносил королю о всех подробностях сходбищ. Последний сильно встревожился и передал той же даме про воображаемые ужасы, которые могли произвести в Варшаве повторение Варфоломеевской ночи. Испуганная дама пригласила Репнина, которого король со слезами просил избавить поскорее город от предводителей этого страшного заговора, чтобы предотвратить общую резню. Князь, боясь страшной ответственности в случае, если бы замысел партии был приведен в исполнение, не мог отказать в помощи, и в ту же ночь бискупы Краковский и Киевский, гетман и его сын были арестованы и отправлены в Калугу.

Эта весть, как громом, поразила весь край. Очень немногие знали действительного виновника ареста сановников, а шляхта приписала его князю Репнину. Вскоре за сим и сейм, и конфедерация Слуцко-Торнская разошлись, и правление, какое могло быть тогда в Польше, сосредоточилось в руках короля. Диссиденты остались с прежними правами. Все управления в государстве возвратились к своим занятиям. Противники короля оставили Варшаву и возвратились в свои поместья. Король опять созвал сейм, который при таких обстоятельствах не мог быть ему опасным. Положение короля было самое счастливое, только он не съумел, как бы мог, воспользоваться им.

Сейм собрался в Варшаве и начал свои заседание; все члены или сознательно, или из боязни были заодно с королем. Когда все послы заявили свое ходатайство об освобождении сенаторов и посла, король поддерживал в них это желание, плакал пред сеймом о [560] несчастной судьбе и официально хлопотал о возвращении сосланных, а секретно просил Репнина не допускать увольнения их, доказывая, что возвращение сосланных на родину принесет республике новые волнения и раздует искру, которая в воеводствах тлеет под пеплом. Репнин был убежден этими доводами и высокие узники продолжали оставаться в Калуге, хотя все общество было убеждено, что король всеми силами хлопочет об их освобождении; и действительно король втихомолку принимал все меры, но к тому, чтобы их дольше держать в удалении от Польши.

Эта возмутительная двуличность не могла от меня укрыться, так как в числе членов новоуотроенного королем политического кабинета был и я. Кабинета этот — хотя и неофициальный — составлял однако, все дипломатические ноты без ведома канцлеров, бывших разве ad honores главами дипломатии. Всех членов было шесть. Занятия наши, о которых речь-посполитая ничего не знала, имели важный характер. Это было, не более и не менее, как тайное министерство иностранных дел, где каждый из заседавших был связан клятвою хранить про себя свою деятельность. Жалованья полагалось шесть тысяч злотых.

Вначале кабинет был составлен из малоопытных членов; но впоследствии, когда в него вошли: великий Коронный писарь, Антон Дедушицкий, Гродзицкий, Дешерт, Кицинский, Кицкий и, наконец, Тенгоборский, человек замечательной учености, необыкновенного ума и редкой сообразительности — кабинет достиг высшей степени совершенства. Я не принадлежал, однако, к этому составу, так как был уже свободен в то время от деятельности, не согласовавшейся с моею совестью. Как ни велика была ко мне милость короля, я не мог долее оставаться, и подал прошение об отставке.

Прочитав мое прошение, король выговаривал мне, что я покидаю его в минуту, где присутствие мое было бы столь полезно, — но я нашел подходящий предлог.

— Государь! сказал я, желая быть и впредь вашим слугою, прошу ваше величество оставить меня в звании шамбеляна. Но увольте меня от занятий в кабинете, так как мои личные дела вынуждают меня покинуть Варшаву.

Король не мог мне отказать в увольнении; но простился со мною очень холодно, и когда я, по возвращении моем в столицу, ему представлялся — прием был милостив, но не было и помину о каких бы ни было занятиях в кабинете.

Впрочем, были и другие причины, побудившие отставку. Мнение провинциальной шляхты, чем я не мало дорожил, было до того враждебно королю, что даже положение лиц, его окружавших становилось все более и более щекотливым. Мой брат, регент, с которым я вел переписку, писал ко мне резкие письма, в которых упрекал [561] меня, что держу сторону ненавистного народу дела, что начинают уже двусмысленно поговаривать о моем поведении.

Я поспешил ему сообщить о происшедшей перемене и назначал ему день, в который к нему прибуду.

Боясь однако, чтобы прием не был слишком холоден, мне хотелось сделать ему что-нибудь приятное. К этому представился случай. В воеводстве Судомирском освободилось несколько должностей, зависевших от короля. Одну из них я старался получить для брата, к чему он имел полнейшее право, как «bene natus et possessionatus». А так как расточительный король вечно нуждался в деньгах, то не было ничего легче жертвуя известную сумму, получить должность. Для этого я обратился к камердинеру короля, господину Риксе, расположением которого я всегда пользовался, и пятьдесят червонцев произвели свое действие. Кто знает — поторгуйся я немного, дело обошлось бы, быть может, и половиною истраченных мною денег, но, желая казаться щедрым, я сразу отсчитал все, требуемое господином камердинером, взамен чего получил для брата патент на должность мечника — назначение, опубликованное на следующий день в «Мониторе».

Два дня спустя, я был уже в Судомире. Брат, принявший меня на крыльце своего дома, старался казаться равнодушным, когда я передавал ему патент на новую должность; но, судя по радостному выражению лица, с каким он встречал поздравлявших его соседей, равнодушие это было притворно.

— Бартку! 2 — сказал он мне в день приезда,— не поверишь, как меня обрадовало твое известие. Этим ты упрочишь колебавшееся уже было на твой счет мнение шляхты.

Недолго я прожил у моих родных. Следовало подумать о более прочном устройстве моего староства и я, взяв с собою брата Валента, отправился в Киевское воеводство, в принадлежащее мне Розово. Четыре года прожил я в деревне безвыездно. Иногда только на несколько дней я отправлялся в Житомир, чтобы не забыть людского общества, потому что соседей у меня не было. В одну из моих поездок в Житомир случился казус, который долго сохранялся в моей памяти. Одна пожилая мещанка униатского вероисповедания была обвинена в чародействе и в тесной связи с дьяволом. Все требуемый законом улики были на лицо. Четыре свидетеля показали под присягою, что видели, как она, натерев себе уста, глаза и уши какою-то мазью, села на лопату и на ней исчезла чрез дымовую трубу. Один шляхтич дал присяжное показание, что когда он отказал ей в ночлеге, она поклялась ему отомстить, и на другой день в несколько минут у него околело десять овец. Все жившие с нею в [562] деревне крестьяне показали, что она никогда в субботу не ночевала дома, часто удалялась неизвестно куда и была знакома только с одним крестьянином, у которого было чародейское ружье: ни одна дичь не могла уйти от него; крестьянин этот исчез, когда чародейка была взята под стражу; показали также, что все, кто бранился с чародейкою, потерпели какую-нибудь неудачу в хозяйстве. Управляющий показал, что, когда он, по жалобам крестьян, приказал женщине этой удалиться из деревни, во всем имении до дня св. Станислава не было ни капли дождя, так что он, устрашенный, поехал примириться с бабою и возвратил ее обратно, и в день ее прибытия проливный дождь оживил надежды земледельцев. Действительность этого факта он и крестьяне подтвердили присягою. Но, что всего удивительнее, сознание преступницы подтвердило все показания. Она показала, что имеет сношение с чортом, что по субботам на лопате приезжает на Лысую гору на тризну к чертям и чаровницам, которые собираются туда со всех сторон Полесья; что один из чертей ее любовник и сам староста ада повенчал их в день заупокойный; что она не боится суда, потому что ей будет хорошо и в аду. И много других чудовищных вещей, от которых волосы становились дыбом, рассказывала эта женщина.

Суд приговорил ее к сожжению живою на костре и оставил ей два дня для примирения с Богом. Но все усилия священника были напрасны: рассвирепевшая баба плевала ему в лице даже тогда, когда была на костре. Священник сошел с костра, и она погибла в пламени. Когда впоследствии я передавал это в присутствии короля, на одном из его четверговых обедов, рассказ мой был встречен общим хохотом. Тем не менее смеявшиеся над этим рассуждали сами серьезно о чудесах Калиостро и Месмера.

Пока продолжалось лето, я был рад деревне. Но наступала зима, одно представление о которой наводило на меня страх. Брат мой с увлечением преданный хозяйству был весь день занят и не имел времени скучать тем более, что он любил Русь и ее жителей. В землях Русских есть что-то привлекательное, которому Поляк невольно поддается. Половина шляхты Русской состояла из пришельцев Поляков, но не было примера, чтобы Русин поселился на Польской земле. За то с другой стороны в этой части Руси не было ни книжных складов, и во всем воеводстве Киевском не было ни одной аптеки и ни одного врача. Венгерцы разносили по шляхетским домам свои лекарства от боли головы, от желудка, от горячки и т. п. Шляхтич ими наполнял свою аптеку и в случае опасной болезни Венгерские капли и нашептывания баб-знахарок были единственною медициною в целом крае. Пользуясь удобством сообщения и близостью к Киеву, я ездил и туда, чтобы запастись прекрасным вареньем и книгами. В Киеве мне удалось свидеться с моим [563] благодетелем Соломкою, который приезжал туда из Харькова, где был губернатором. Мы встретились как давнишние друзья, и ему я был обязан знакомством с генералом Воейковым, наместником Киевским, человеком отличавшимся и дарованиями государственного мужа, и высокою честностью, и приязнью ко многим Польским панам.

Между тем мое предчувствие оправдалось. Шляхта, оскорбленная королем в лице своих сенаторов и посла, собрала против него под предводительством Красинского, Паца и Пулавского конфедерацию в Баре. Направленная преимущественно против диссидентов. она имела вид войны религиозной, и Петром Пустынником этого крестового похода явился кармелит, ксендз Марк, которого молва громко называла пророком и чудотворцем. Я не мог не сочувствовать конфедерации, предводителями которой стали люди, пользующиеся уважением нации; но мне не следовало стать в ряды открытых врагов короля, тем более, что я не принес бы ей пользы, как неспособный к военной службе. При этом я всегда был убежден, что вооруженное сопротивление правительственной власти, как бы ни были велики ее злоупотребления, всегда приносит народу более вреда, чем пользы. Конфедераты сражались недалеко от нас, и Пулавский выдержал осаду в Бердичевском укреплении, из которого он вышел по капитуляции; вообще в воеводстве Браславльском было пролито много невинной крови шляхетской. Но мы жили в безопасности, благодаря близости к Киеву, занятому Русскими войсками. Мне приходилось часто принимать Русских генералов и офицеров, в том числе однажды славного Суворова, который в моем доме имел ночлег. Тогда он был бригадиром. Он не делал никаких странностей; напротив выказал глубокое образование и обширную начитанность; владел Французским и Немецким языками, как своим природным. Он участвовал со своею армиею в семилетней войне и. когда узнал, что и я был участником в ней, с живостью говорил про различные подробности этой войны и оказывал особенное уважение к имени Фридриха Великого. Побеседовав с Суворовым несколько часов, я предчувствовал, что в нем таится богатырь, который будет иметь влияние на судьбы народов.

Барская конфедерация, которой, за исключением придворных короля и заграничных пришельцев, сочувствовал весь народ, была, так сказать, собранием великих эпизодов, последним актом Польской народной эпопеи, приближающейся к роковому концу. В ее победах и поражениях было нечто героическое, носившее признаки вдохновения, а не то мизерное, что мы видим впоследствии. Тоже самое следует сказать и о руководителях ее. Теперь пошли в гору люди, вылепленные из какой-то мягкой глины, на которой каждый предмет оставляет свой след. Но люди, игравшие роль в конфедерации Барской, были настолько велики, что если бы только воля человеческая [564] предопределяла судьбу народов, они съумели бы перетянуть весы на свою сторону. Однако их упорство принесло Польше много зла: потому что первый раздел края и переход такой значительной части Славянского племени под Немецкое владычество был прямым последствием Барской конфедерации. Обстоятельства, при которых она была собрана, были так несчастливы, что она не могла принести добра своему краю. Впоследствии конфедерация Тарговицкая, собранная партиею консервативною, упавшею во время прежней конфедерации, была поставлена в более счастливые условия и могла бы отдалить окончательное падение Польши. Но новое воспитание, внесенное Станиславом Августом, уже начало приносить свои плоды. Новое поколение пренебрегало все старо-Польское и требовало окончательного преобразования. И конфедерация Тарговицкая, несмотря на свои лучшие стремления, дипломатические дарования некоторых ее предводителей, каких не имел никто в партии ей противной, и доверие, которая она съумела приобресть у соседних правительств, должна была упасть, потому что симпатия народа не только не была на ее стороне, но напротив она вызвала страстное противодействие ее деятелям, которые в ней одной усматривали последнее спасительное средство к предотвращению окончательного раздела Польши. Отвращение ко всему старо-Польскому всех, стоявших тогда у кормила правления, было так сильно, что они скорее хотели пожертвовать политическою независимостью Польши, чем видеть жизнь ее в древней форме.

Конфедерация Барская рассеялась. Все ее вожди разъехались. Узники возвратились из Калуги, и императрица ничего не пожалела, чтобы вознаградить за несправедливую их ссылку. Все поуспокоилось в Польше. Я уехал в Варшаву и, не заезжая в королевский замок, сходно купил каменный дом и зажил своим хозяйством. Первый визит мой был сделан князю Репнину. Приняв меня с особенною любезностью, он сказал мне, что ему известно, с каким гостеприимством я принимал Русские войска, и он считает своим долгом помогать мне всегда, при всех обстоятельствах, и просит видеть в нем моего всегдашнего друга. Я поклонился ему и сказал, что никогда не забуду его защиты, оказанной мне в Киеве. Потом я был у обер-гоф-маршала Ржевуского, который тогда был ближе всех к королю, потому что, Браницкий Коронный ловчий, был удален от двора за расточительность, с которою он пользовался кассою короля, всегда нуждавшаяся в деньгах. Был я у пани Форшнейдер, уже потерявшей любовь короля. В ту пору его любовницей была княжна С., дочь канцлера Литовского, женщина с лицем Мадонны Рафаэля, но с испорченным сердцем, алчная, гордая, вспыльчивая и страшная интриганка. Несмотря на ветренность короля, она съумела несколько лет управлять его сердцем. Король продолжал подражать Лудовику XIV и должен быль всегда иметь любовницу из женщин высокого [565] рода; он постоянно их переменял и не интересовался судьбою плодов своих увлечений. Затем король не пренебрегал любовью и многих других, которых знали все, живущие в замке, но он сам не признавал их, потому что не хотел открыто признать их достойными наложничества коронованной главы. Таким были: две сестры Фон., Мер. и Ог., Варшавские горожанки, и несколько заграничных авантюристок.

Представился я наконец королю, принявшему меня с холодною официальною любезностью. Князь Казимир Понятовский, великий Коронный подкоморий, назначил меня дежурным на следующий же день. Я явился на службу и король был ласковее: вероятно князь Репнин говорил ему в мою пользу, потому что король поздравил меня с тем, что я успел снискать расположение князя. По раз принятому обычаю, в десять часов утра король переходил в кабинета, для совершения туалета. Рядом находилась обширная комната, служившая гардеробного, где обыкновенно собиралась шляхта, ожидавшая выхода короля.

Во время прически, король слушал какое-нибудь чтение. Постоянными чтецами являлись: Орачевский — для Польского языка; Луба — для Французского; Камелли — для Итальянского; Картицелли — для Немецкого. Читали все превосходно. Предметом чтения служили периодические издания, выходившие на только что поименованных языках. Весьма часто тут появлялся и Трембецкий с каким-нибудь новым стихотворением. Бывали и епископ Красицкий 3 и Нарушевич.

Случалось нередко, что во время чтения поднимался вдруг шум в гардеробной. Тогда выходил туда Камелли, и держа платок, приближался к висевшей там клетке с канарейками и приговаривал: «Будьте же, канарейки, потише! мешаете королю слушать чтение!» Шум после этого смолкал; но вскоре повторялась та же история. В это же утро я познакомился с Понинским, гофмаршалом двора, пользовавшимся громкою известностью за его тонкий, государственный ум и связи, которые он имел с дворами соседних держав, в руках которых находилась судьба Польши. Впоследствии я знал его близко и скажу откровенно: я обязан ему менее всех тех, которые лишили его славы и доброго имени, не считал его образцом добродетелей, потому что он был сыном XVIII века и поклонником философии энциклопедистов, которая в нашем высшем обществе совратила столько умов и сердец, но я убежден, что большая часть тех, которые не видели в нем потом ничего доброго, если бы были на его месте, поступили бы также. Его обвиняли в гибели отчизны, потому что он принял на себя председательство на сейме, признавшем первый раздел Польши. Я не дипломат, не министр и [566] не понимаю глубоких тайн политики, но своим простым смыслом вижу, что, это неправда. Раздел Польши был фактом совершившимся, против которого сейм мог протестовать, но не допустить его не мог. Трактат, утвердивший первый раздел, был только одною формою дипломатическою: если бы сейм не согласился с тем, его члены приобрели бы великую славу в Польском народе, но с тем вместе они призвали бы на Польшу великие бедствия и, может быть, вызвали бы тогда же окончательное уничтожение ее государственной независимости; потому что после уничтожения Барской конфедерации, не имея никаких средств к самозащите, Польша вполне зависела от милости наших победителей.

Но о чем забыла Польша, так это о том, что Россия, которая вынесла всю тяжесть войны с конфедерациею и потому имела на Белоруссию прав более, нежели Австрия на Червонную Русь и Пруссия на Померанию и часть Великой Польши, долго не хотела и противодействовала разделу Польши; что самый раздел и мысль о нем возникли после занятия Австриею Спижа; что принц Генрих Прусский ездил в Петербург, чтобы склонить к разделу императрицу, которая таким образом была принуждена к этому настояниями соседних держав; что если Данциг и Торн остались еще за Польшею, то благодаря единственно императрице, и это было причиною недоразумения между дворами Петербургским и Берлинским. Это факты истории, и как бы ни было велико предубеждение, оно не в силах уничтожить действительность фактов, более чем очевидных.

Польша забыла и о действительных заслугах, оказанных краю сеймом. Он не противодействовал разделу, потому что не мог противодействовать. Но, что мог, то сделал: восстановил порядок в крае, учредил асессорские суды и референдарские, создал полицию, облегчил исполнение судебных приговоров, ограничил право liberum veto, чем предотвратил закрытие сеймов, привел в порядок государственные финансы и капиталы на общественное образование, учредил комиссию для издания элементарных книг, наконец создал армию. Достаточно одного просмотра конституции 1773 года, чтобы убедиться, что этот сейм, при условиях самых несчастных, много принес пользы Польше. Эта конституция, возвысившая власть короля и силу исполнительной власти, была гарантирована поручительством императрицы, не без основания усматривавшей в ней ручательство их прочности. Таким образом Польша попирала то, чего не могла сохранить, но много выиграла во своем внутреннем устройстве. При таком внутреннем устройстве и усилении власти правительственной, особенно при счастливых дипломатических сношениях, которые нам обеспечивал союз с Россиею, мы в Европе были сильнее, чем во время, предшествующее разделу. Партия Русская была у нас на деле консервативною и к ней принадлежали все части государственного [567] люда и сочувствовали магнаты и провинциальная шляхта, потому что с тех пор, как эта партия стала у кормила правления, они отдыхали от волнения и беспорядков. Противниками ее были: искатели приключений и молодежь, презирающие все, что не было рабским подражанием Франции, и голь, которой король, ненавидящий Польскую аристократию, открыл двери своего дворца.

Понинский пользовался популярностью и сих последних, и пока имел что раздавать, никто не осуждал его, что он приносит вред краю. Но когда он потерял все, и свое, и общественное, тогда его предали суду сейма, как виновника первого раздела Польши. Суд этот был только злою насмешкою над беззащитным. Понинский если и был виновен, то не один; а кого же другого предали суду? Нет Понинский был виновен в другом: он развратил народа, и вселил в него дух спекуляции со всеми его последствиями. По природе Поляк он любил довольствоваться своим и только кровавым трудом улучшать свой быт. Эта ограниченность желания породила в крае неограниченное в населении доверие: купцы отпускали товар, и банкиры иногда значительные суммы по одним записям на клочке бумаги. Понинский, величайший в свете спекулятор, своим примером и значением, какое он имел в государстве, как маршал конфедерационного сейма, а потом великий Коронный подскарбий, научил Поляков приобретать крупные состояния в одно мгновение и без всякого усилия. Контракты, после первого раздела перенесенные из Львова в Дубно, были повторением того, что несколько десятков лет прежде можно было видеть в Париже, во время преобладания там системы Джоны. Имениями торговали, как движимостью, и шляхтич, имеющий десять тысяч, покупал имения в двести тысяч. Понинский давал такому движению сильный толчек, покупая все, что продавалось и продавая на утро то, что было куплено накануне. Таким образом чрез его руки перешла масса имений, но не могла оставаться долго, потому что он покупал на чужие деньги. Эти сделки обогатили шляхту, но много и разорили ее до нищеты, потому что легкая нажива породила роскошь среди шляхты, а тем более между панами. Понинский, возведенный сеймом в княжеское достоинство, сделался безгранично расточительным, ему старались подражать многие из аристократии. Последствием этой роскоши было банкротство.

На чем же основывался кредит князя Понинского? Стечением случайных обстоятельств в его распоряжение поступили такие капиталы и мения, каких не мог иметь в своем распоряжении ни один монарх. Стоимость их даже в то время превышала двести миллионов. Этими обстоятельствами были: постановление сейма, которым все негродские староства из пожизненных были сделаны «эмфитевтическими» (отдаваемыми на откуп); раздача поизуитских имений и уступка Острожской ординации. [568]

Если кто, даже пожизненный владелец, хотел приобресть староство на откуп, он обращался к Понинскому. Сделка решалась немедленно: Понинский приобретал от владельца его родовое имение и давал ему такой же ценности староство. Такой же порядок соблюдался и при раздаче поиезуитских имений, потому что комиссия состояла из креатур Понинского; злоупотребления этой комиссии были так велики, что ее в насмешку называли «раздробительного». Трудно себе представить какой грабеж совершался в имениях и преимущественно в имениях поиезуитских. Почти все церковное серебро в воеводствах Волынском, Киевском и Брацлавлском досталось С.... Киевскому воеводе и предводителю украинской партии, близкому приятелю князя Понинского и всесильному у короля. Из церковных чаш и прочей утвари была сделана столовая посуда. И вот однажды за официальным обедом, каштелянша Коссаковская подняв тарелку, стоявшую пред нею, начала креститься и молиться. Ее спросили, что это значит? Она спокойно ответила: «когда-то на ней был Спаситель; не испросив у Него прощения, я не смела взять тарелку для своего употребления».

С таким легкомыслием распоряжались всеми имениями! Кто только хотел погреть возле них руки, мог всегда это сделать. Моты, проигравшие свои имения в карты, получали от Понинского поиезуитские имения. Князь не любил отказывать, потому что раздача имений ему денег не стоила, а приносила выгоду. Пример этого я испытал на себе. Понинский, приобревший в Киевском воеводстве огромные имения и в том числе имения князя Мартина Любомирского, хотел завладеть и моим староством. Я не мог противоречить всесильному вельможе и должен был получить сто тысяч за староство, приносившее ежегодно дохода тридцать тысяч. Обида была очевидна, и Понинский вознаградил меня, отдав мне две поиезуитские деревни недалеко Петркова, которыми я владею до настоящего времени. К тому же князь сделал меня кавалером Мальтийского ордена, приором которого он был сам.

Этот майорат состоял почти из тысячи деревень и нескольких десятков местечек и был образован одним из князей Острожских, под условием нераздельного владения им потомками их, как в мужской, так и женской линии, и по прекращении рода имел быть отданным ордену Мальтийских рыцарей, который за это был обязан содержать армию на границах Польской республики. По смерти последнего Острожского, майорат достался его единственной дочери, княжне Любомирской, которой также единственная дочь вышла замуж за великого Литовского маршала, князя Сангушку, и родила сына, последнего потомка основателя майората и последнего его владельца. Этот князь был полоумный развратник. Он противозаконно роздал несколько сот деревень своим любимцам и льстецам и отцу своему [569] подарил состояние в пятьдесят миллионов. Такая беспримерная расточительность возбудила лакомство и других Польских панов, которые пригрозили полоумному князю сожжением на костре за его неверие. Чтобы избавиться от этого, он согласился на так называемую Кольбушевскую примирительную сделку, в силу которой разделил между ними весь свой майорат, не оставив себе ничего и для пожизненная пользования, и умер в нищете, потому что все одаренные им забыли о нем, когда бедняга был им не нужен. Начался грабеж беспримерный в истории! Всякий из шляхты, кто имел какое-нибудь значение в управлении, или на сеймах, захватил себе большую или меньшую часть этого колоссального майората. Кроме обогатившегося Сангушки, один Любомирский взял Дубно, Ровно, Шаргород и Шедылков, другой — Чуднов, Любар и Колбушов, третий — Пиковщизну, четвертый — Бар; дом Чорторыйских взял Старый Константинов и Николаев; канцлер Малаховский взял Острог с окрестностями; маршалок Ржевуский взял Новый Константинов. Нужно отдать справедливость Потоцким, что их фамилия не умывала своих рук в этой нечистой и мутной воде.

Но для утверждения этого беззакония необходим был приговор сейма. Понинский взял на себя склонить членов его. Молва говорила, что он за эту услугу получил два миллиона, за которые потом купил Чудновские, Барские и Любарские поместья. Впрочем, так как приговоры сейма определялись большинством голосов, то не представлялось никакого затруднения в утверждении сеймом Кольбушевской мировой сделки, потому что в интересах большинства панов и шляхты было поддерживать ее. Один Бр. было начал противоречить; но когда Понинский устроил ему захват имений Любомирских, по прекращении будто бы фамилии Выговских, которая и не думала прекращаться, пан Бр. замолчал.

Тогда прибыл в Польшу посол великого магистра ордена Мальтийских рыцарей, командор Сакрамоза с нолномочием принять в заведывание завещанный ордену майорат. Сакрамоза, как умный дипломат, сразу увидел, что ему не оставалось никакой возможности уничтожить мировую сделку последнего потомка Острожских, потому что ее поддерживали алчность и самолюбие первых вельмож народа и большинства шляхты, и он воспользовался тем, чем можно было. Он подействовал на тщеславие Понинского, предложив учредить в Польше отделение ордена и ему лично предложил звание великого приора. Понинский польщен был этим новым почетом и правом раздачи знаменитого ордена людям таким тщеславным и падким на блестки, какими были молодые Поляки, и с горячностью принялся за осуществление проэкта командора Сакрамоза. Таким-то образом учредилось в Польше отделение ордена Мальтийских рыцарей с четырнадцатью командорствами и тридцатью тысячами ежегодного [570] содержания великому приору. Вслед за сим князь Понинский получил от великого магистра грамоту, утвердившую его в новом звании и от св. отца все нужные разрешения. Это придало князю новый блеск. Вся золотая молодежь бросилась к нему за крестиками. Тогда-то и я, совершенно не ища и не заплатив ни гроша, получил от князя украшенный бриллиантиками Мальтийский крест, как знак его ко мне расположения и уважения.

Насколько была развита в шляхетской молодежи страсть ко внешним отличиям, покажет следующий любопытный факт. Владелец одного маленького Немецкого княжества, принц Л... наделал в Париже столько долгов, что торговцы пригрозили ему тюрьмою. Бедный князь обратился к банкиру Тепперу, который скоро освободил его из беды. Но, зная хорошо Польшу, он предложил такое условие, с помощью которого он возвратил данные им деньги с процентами. Князь учредил орден Божеского Провидения в честь избавления короля Польского от рук цареубийц. Знаки этого ордена были: золотая звезда, в середине ее всевидящее око, а кругом надпись vide cui fide; голубая чрез плечо лента с золотою каймою. Теппер принял на себя звание канцлера ордена и его раздачу. Расчет его был верен. Он предложил мне этот орден, сам сердечно смеялся над молодежью, которая добивалась его. Сперва цена ордену была двести червонцев, потом она упала до двадцати пяти и двенадцати. В первое время в Варшаве трудно было встретить человека высшего общества, у которого не было бы на груди звезды этого ордена; но провинциальная шляхта хохотала, если кто-нибудь показывался с ним в провинции. Скоро орден Божеского Провидения встретил сильную конкуренцию в учрежденном королем ордене св. Станислава. Бюро этого королевского ордена было у камердинера Рыкса. Всякий дворянин по рождению, пожертвовав несколько тысяч, мог быть уверенным, что его получит. Рыкс хорошо наполнял королевскую шкатулку, потому что даже бедная шляхта отдаленных провинций не жалела денег, чтобы получить этот последний орден.

Наконец конфедерационный сейм, окончив свои занятия, был закрыт. Послы разъехались, а маршал сейма, получив звание великого Коронного подскарбия, свободно предался своим спекулятивным предприятиям, которые в короткий срок сделали его баснословным богачем, но еще в более короткое время довели его до крайнего убожества. В приготовленном им самим омуте он не только потерял свое достояние, но и лишился звания дворянина и даже имени своих предков и наконец под прозванием Тукур (Tout court) окончил свою бедственную жизнь в какой-то Жидовской корчме в окрестностях Равы.

Но взирая беспристрастно на наши отечественный дела, необходимо признать, что сейм, окончивший свои дела в 1775 году под [571] председательством князя Понинского, много сделал добра краю. Дополню то, что я сказал уже. Созданный им политический строй народа под защитою императрицы Русской не был революционною новостью, но естественным развитием прежней конституции и потому-то он без труда достиг своих целей. Можно с уверенностью и открыто сказать, что от смерти Яна ІІІ-го народ Польский впервые начал отдыхать в полной безопасности под опекою правительства действительного, а не призрачного. Сейм успел вырвать из рук грабителей фундуши иезуитские, по крайней мере значительные еще части этих обширных имений, и на оные не только упрочил быт светских учебных заведений, но и открыл другую академию в Вильне, под начальством великого Почобута. Наконец этот сейм обдумал кой-какие средства для обороны края.

Со времени конфедерации Тарногородской, в царствование Августа II-го, в Польше не было армии. Были дворовые милиции панов, но войско республики существовало только в идее. Формирование пехотных полков ограничивалось тем, что их шефы и офицеры получали жалованье; если полк считал в рядах полтораста человек, считалось уже много; но я не знаю, был ли один такой полк. Народная кавалерия была сбором шляхты, которая под названием дружин составляла отряды; а шляхтич-ратник потому только считался солдатом, что получал в месяц сто злотых, однажды в год являлся своему поручику и был настолько ему подчинен, насколько это нравилось ему самому. Кроме одной бригады, стоящей в Варшаве, никакой артиллерии не было. Но в Варшаве была артиллерийская школа, учрежденная еще министром Брюлем, которая с открытием Станиславом-Августом кадетского корпуса была закрыта. Следует отдать справедливость королю: для военного образования нельзя было создать более полезного заведения, которое, если бы продолжало существовать, увековечило бы славу последнего короля Польши. Из этого заведения вышли образованные и воспитанные офицеры, которые после падения Польши, внесли в гражданскую жизнь, или в новые армии, в которые они поступили, благородство души, почерпнутое ими в корпусе. Многие из них несли полезную службу Русским императорам, своим новым государям, и дослужились до высоких военных чинов. Эти же ученики кадетского корпуса были с наибольшею пользою употреблены при обучении артиллерии и других частей армии, которая вскоре дошла до двадцати тысяч. Хотя этого было мало, но уже была армия, хорошо обученная, дисциплинированная, командуемая честными и знающими свое ремесло офицерами и возникшая, как бы чародейством, из ничего.

Все это было осуществлено под влиянием конституции, гарантированной императрицею Екатериною, а это служит очевидным доказательством того, что эта заслужившая вечную память государыня [572] не желала, в чем обвиняют ее некоторые писатели, продолжения в Польше анархии, а напротив с удовольствием видела ее усилия к прекращению беспорядков. Впрочем, кому неизвестно, что все эти улучшения не могли быть произведены без ее соизволения? Весь народ съумел признать тогда же спасительность этих распоряжений сейма, которые вызвали полное одобрение всей шляхты.

Одно лишь не понравилось шляхетству — это учреждение магистратуры, ведению которой должны были подлежать законодательный и судебные власти. Ограничение прав этих последних было особенно нежелательно. Если во времена самой сильной анархии и наступило распадение общества, то благодаря лишь земским судам, пользовавшимся всегда влиянием и доверием в среде шляхты. Земский судья являлся почти диктатором в своем уезде — и, нужно заметить, вполне заслуженно, так как судебный персонал составляли обыкновенно лица, достойные всякого уважения. Чтобы быть выбранным в судьи, необходимо было обладать образованием, пользоваться популярностью. Как земскими судьями, так и подкомориями бывали исключительно шляхтичи, не допускавшие к этим должностям магнатов.

Судья должен был иметь, во-первых, состояние, чем гарантировалась невозможность подкупа; во-вторых, должен был быть человеком строгих правил, непреклонного характера — и, в-третьих, требовалось основательное знание законов.

Земские судьи, в силу своей популярности, были вполне независимы, что не особенно нравилось королям. Оттого-то, быть может, ни один из них и не получил никогда так называемой «крулевщизны», т. е. королевского дара, в виде староства и пр. — вещи, впрочем, непривлекательной для судей, бывших обеспеченными и без того материально.

Потому-то новоучрежденная магистратура не только не могла принести никакой пользы, но, наоборот, могла лишь повредить, подрывая значение земских судов, столь дорогих народу. К чести ее, однако нельзя не добавить, что она ни одним злоупотреблением себя не запятнала.

В это время король, как восемнадцатилетний юноша, был влюблен в Старостину Опескую. Он все вечера проводил в ее доме и каждое утро посылал ей письма, на которые она писала ответы не сама, потому что не имела ни природной остроты ума, ни образования; писала ей ее компаньонка, умная Француженка Блянмениль (Blanmenil) и между тем Опеская считалась умною женщиною. Эта фаворитка была причиною войны между панами Стр. и Цех., в которой погибло до ста человек. Цех., одичавший Литвин, хотел отнять ее у родных силою, чтобы на ней жениться, несмотря на отвращение, которое он возбудил в ней. Его вооруженные наезды встречали такой же отпор. Наконец родственники свезли красавицу в Варшаву и отдали под [573] покровительство короля. Венчанный красавец не встретил отпора, и девушка скоро вышла замуж за одного Итальянца, который принял на себя грех короля, и за то получил староство Опеское, приносившее двести тысяч дохода. Через короткое время родился сын, с вида весь в короля, но не получивший его ума и ленивый к ученью. Но и Опеская недолго наслаждалась своим влиянием на короля. Ее заменила француженка Люллиер, женщина расточительная, которая, по прошествии уже одного года своей близости к королю, много стоила ему денег.

Я продолжал оставаться в придворной должности, не получая от короля никакого содержания; даже звезда Станислава, несмотря на то, что мне ее предлагали кн. Репнин и любимцы короля, Трембецкий и Камелли, миновала меня. Я не хотел иметь ни ее, ни королевской пенсии, подобно другим шамбелянам, получавшим от шести до пятнадцати тысяч содержания. Мне хотелось быть бесплатным слугою, и утешало то, что я ничем не был награжден королем. Даже мои собственные шестьдесят червонцев за две вещицы Флорентийской мозаики, которые я должен был уступить ему, пропали у него. Король должен был убедиться, что я не искал ни отличий, ни денег, ничем не был связан с его двором и ничто меня не удержало бы, если бы я встретил с его стороны оскорбление. И он, желая меня иметь на службе, старался привязать и действительно искренно меня привязал к себе своею любезностью. Когда я являлся к нему на службу, всегда он говорил мне что-либо лестное; часто спрашивал моего совета, как будто король придавал ему какое-либо значение. Наконец, хотя я не был ни литератором, ни поэтом, он всегда приглашал меня по четвергам на свои обеды, а все, приглашаемые на эти обеды, пользовались в Варшаве славою ученых.

На этих устроенных Станиславом Августом обедах обыкновенно приглашались двенадцать человек. Всегда, как бы ex officio были: Нарушевич, Вырвич, князь епископ Красицкий, шамбелян Трембецкий, ксендз Альбертранди и Хребтович, подканцлер Литовский. За столом говорили по-Польски, и потому чужестранцев не было. Сколько же мне пришлось видеть на этих обедах знаменитых родичей! Душею собрания всего был ксендз Нарушевич, красноречивый, ученый, веселый остряк. На одном из них ксендз Почобут екс-иезуит и, может быть, первый астроном тогдашней Европы, доказывала что некоторые звезды так отдален и от земли, что нужно, несколько тысяч лет, чтобы их свет достиг до нас; что, быть может, мы видим на горизонте звезды, которые двадцать веков не существовали и явились опять, а другие покажутся опять, за несколько сот лет. Этот разговор очень интересовал короля, который, сам будучи ученым, предлагал много вопросов, желая уяснить себе предмет беседы, а Почобут отвечал с такою ясностью и подробностью, что и не имеющий понятия об астрономии мог [574] понимать его. Беседа продолжалась четыре часа. Ксендз Нарушевич прекратил ее своею шуткою. «Если это так, и если звезды, настолько от нас отдаленные населены и имеют астрономическую обсерваторию с отличными телескопами, то сегодня в них видать, как Греки берут город Трою». Король и все засмеялись и встали из-за стола. В другой раз Трембецкий доказывал, что все совершившееся в истории должно было совершиться. Ксендз Вырвич такое мнение назвал фатализмом, противным христианскому учению. Трембецкий на возражение отвечал, что связь основания с его последствиями не есть фатализм, а логический вывод; что, если основание истории есть сотворение человека, очевидно все факты этой истории должны быть определены звеньями великой цепи, и следовательно такими, а не другими. Привожу эти два случая, и мог бы их много передать, как доводы того, о каких высоких предметах говорили на этих обедах, и каким умным должен был быть король, дававший направление такому разговору. Все приезжавшие в Варшаву, известные своею ученостью и высокими дарованиями ума и представившиеся королю, непременно были приглашаемы по четвергам к королевскому столу. Я встретил на королевских обедах Адама Вонсовича, знаменитого расскащика и импровизатора; Венедикта Гулевича, славного лингвиста изумлявшего, в тогдашнее время господства классицизма, глубокими знанием древних литератур, и вдобавок неподражаемого комика; Антония Дзедушицкого, глубокого знатока Восточных наречий, с которым король говорил по-Турецки; Альберта Миера, остряка-поэта, которого, впрочем, общество не любило за его неукротимый нрав и страсть к дуэли. И многих других я встречал.

В то время поединки на пистолетах и саблях в столице Польши были в большой моде. Между прочими поединками был замечателен поединок Рж..., полевого Коронного писаря, шефа полка фузилеров, с Коз..., генералом и шефом полка драгун королевы Ядвиги. Рж., богатый и знатный потомок славного рода, был непомерно горд. Генерал Коз..., уроженец бедного семейства, сам себе проложил дорогу к почестям. Красавец собою, он покорял всех своею изысканною предупредительностью и мягкостью обращения, так что аристократия уважала и любила этого пришельца. Высшее общество разделилось на два лагеря: одни были за Рж..., другие за Коз... Это бесило первого, и он искал повода ссоры. Но генерал благоразумно удалялся. Так дело тянулось целый год, пока не прибыла в Варшаву певица, Итальянка Тоди, вскружившая головы всей молодежи. Рж... овладел ею первый. На беду и Коз... был страстным поклонником женщин и ради их терял благоразумие. Тоди изменила Рж... и открыто сделалась любовницею генерала. Рж... не выдержал. Однажды в театре он ворвался в ложу, в которой сидел Коз... с Тоди и избил первого палкою. На другое утро генерал послал к нему секундантов, но Рж... гордо ему ответил, что он уже дал ему удовлетворение, которого он заслуживает. Коз... ничего немог сделать своему врагу, который, как комендант города, везде являлся с вооруженными гусарами и носил в карманах заряженные пистолеты. Он подал в отставку и как-будто исчез. Но Коз... скрывался в Варшаве и раз на рауте, переодетый в лакейскую ливрею, он вошел в залу и во время танцев побил Рж... палкою, приговоривая: «вот тебе за твое!» Произошло общее смятение, во время которого Коз... успел скрыться и выехать из города, переодевшись Евреем. Это вызвало поединок, небывалый в Польше. Стрелялись четыре раза, оба остались ранеными, но живыми. Секунданты заставили их подписать условие, по которому оба враги обязались невстречаться, не искать друг друга и, если один встретит другаго где-нибудь в доме, немедленно удалиться. К. впоследствии был сенатором Русской императрицы, но в Варшаву после поединка неприезжал.


Комментарии

1. Продолжение. См. февральскую книгу.

2. Бартэк — уменьшительное от Варфоломей.

3. Сатирик и поэт, известный к тому же своими баснями.

Текст воспроизведен по изданию: Записки Михайловского // Древняя и новая Россия, № 3. 1880

© текст - С. З. 1880
© сетевая версия - Тhietmar. 2017
© OCR - Андреев-Попович И. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Древняя и новая Россия. 1880