ВАРФОЛОМЕЙ МИХАЛОВСКИЙ

ЗАПИСКИ

ЗАПИСКИ МИХАЛОВСКОГО. 1

Был январь. Отличный санный путь заставил меня поставить мою карету на полозья. При отсутствии в крае порядочных дорог, это было самое лучшее время для моей поездки в Варшаву, куда я прибыл вечером и остановился в новой гостинице, открытой отставным Саксонским офицером на Краковском предместье, против Радивиловского дворца. Этот Саксонец, променявший меч на поварской нож, скоро составил себе состояние, приобрел шляхетство и значительные имения в воеводстве Познанском. Товарищи по оружию, мы скоро сблизились, и я во все время моей стоянки в гостинице, пользовался со стороны хозяина самою любезною предупредительностью.

На другое утро, по тогдашнему нашему обычаю, я решился начать свое пребывание в Варшаве молитвою, и в восемь часов отправился в костел о. о. Босых Кармелитов, где отговел и приобщился св. Тайнам. В костеле обратила на себя особенное мое внимание дама, стоявшая на коленах и молившаяся с особенным усердием. Костюм ее напоминал мне женщин Германии и Лотарингии: она была в черной бархатной мантилье, подбитой белым горностаем, и на голове имела теплый чепец. Черты лица сразу говорили, что эта дама была высокого положения в свете. Я не ошибся. Скоро узнал я, что это была Мария-Иозефа, эрц-герцогиня Австрийская, королева Польская и принцесса курфюрстина Саксонская. Набожная королева имела обыкновение отправляться всякое утро с придворною дамою пешком в один из ближайших костелов и стоять литургию. Кто был в костеле набожен, мог быть уверенным, что обратит на себя внимание благочестивой женщины. Скоро это фарисейство обратилось в ремесло: много было таких, которые спешили в костелы, чтобы предупредить там королеву, принимали на себя вид самых пламенных молитвенников, поднимали вверх руки, били себя в грудь, лежали ниц на полу и производили всякие чудачества исступленного фанатизма и таким путем приобретали доброе о них мнение королевы и, по ее [333] неограниченному влиянию на мужа, служебные должности и поместья. Потом я убедился, что и моя набожность обратила внимание королевы. Но, свидетельствуюсь Богом, я не играл комедии и даже не знал, что вблизи меня молилась королева.

Я вышел из костела и отправился осматривать незнакомый мне город. Варшава того времени не могла похвалиться красотою и была далеко не то, чем стала в позднейшее время. Рядом с великолепными дворцами магнатов стояли деревянные лачуги; большая часть улиц была без мостовой. Ночью город не был освещен, и выходить на улицу было рискованно, потому что мошенников в городе было много, а присмотра мало. Господа, в руках которых находилось управление городом, ночью выезжали в каретах, окруженных вооруженною стражею и о бедных жителях нисколько не заботились. Только Белинский, сделавшись великим Коронным маршалом, принялся энергично за устройство в Варшаве городового управления: он организовал полицию и перевешал негодяев, так что потом в Варшаве можно было безопасно ходить в полночь по самым глухим переулкам. Порядок, заведенный Белинским, пережил его.

Я прибыл в Варшаву, чтобы засвидетельствовать королю мою признательность за дарованный мне орден. Не имея при дворе знакомых, я не знал, куда обратиться. Вся надежда была на Бога, которая и не обманула меня. Вспомнил я, что товарищ моего путешествия к Пиринейским минеральным водам, граф Гогенталь, как генерал-адъютант короля, должен быть в Варшаве. Под впечатлением этого воспоминания я отправился во дворец, где паж Трипольский любезно указал мне квартиру графа. Граф принял меня дружески, прямо привел в кабинет и усадил рядом со собою. Узнав о цели моего приезда, граф сказал, что я очень легко получу аудиенцию у короля. Но что же потом я буду делать с собою?

— Если мне (ответил я) удастся пристроиться ко двору, я буду вполне счастлив. В противном случае я возвращусь к родным, или куплю землю и займусь хозяйством.

— Нет, друг мой, предоставьте мне позаботиться о вас, и даст Бог, мы вас поместим при дворе короля. Здесь дождь и вёдро творит мой дядя, граф Брюль, который даже переродился в Поляка, создал себе предков Поляков и называется теперь Брюль из Войцешина, чем своим сыновьям облегчил и получение высоких должностей, и женитьбу на Польских магнатках. Хоть я остался Немцем, но продолжаю пока пользоваться его добрым расположением, и предо мною он не запирает дверей. Шутки в сторону. Граф добрый человек и не злоупотребляет доверием короля, но так ревниво оберегает свое значение при дворе, что я не решусь представить вас королю без предварительного дозволения графа. Поедемте к нему.

Граф ушел переодеваться, а я невольно задумался над тем, [334] что сказал мне он о моем определении ко двору. Для меня было загадкою и это превращение Немецкого графа в родового Польского шляхтича, которое потом мне уяснили. Дело в том, что граф Брюль, несмотря на свое влияние на короля, благодаря тому, что не могли быть устроены сеймы, не мог ничего приобресть в Польше для своих четырех сыновей, потому что не был Польским шляхтичем и не было законного средства приобресть шляхетство. В этом помогли графу друзья его, князья Чарторыйские. Они вошли в соглашение с каким-то Брухлем, вотчинником имения Войцешин, которым владели его предки, купили в несколько сот тысяч злотых имение и потом судебным порядком приобрели графу право наследства, как старшему в роде. Все было подложно, но дело сделано. Граф стал Польским дворянином, усердно начал заботиться о приобретении для сыновей высокого положения в крае и породнил их с аристократическими семействами республики.

Граф Брюль был роста среднего, стройный, ловкий и изысканно-вежливый ко всем. Когда граф ввел меня в кабинета министра и представил ему, он встал и приветствовал меня любезно. Потом он спросил меня о кампаниях, которые я отбыл, о моем путешествии, о короле Лещинском, о министре Австрийском, о князе Каунице и об императрице. Как-то рассеянно он слушал мои ответы, как будто о чем-то думал. В заключение он обещал доложить обо мне королю. Действительно, чрез несколько дней я был извещен графом Гогенталем, что в десять часов утра следующего дня мне назначена аудиенция у короля, во время возвращения его из костела во внутренние апартаменты дворца.

На следующее утро я с графом стоял в зале, ожидая возвращения короля. Это была третья коронованная особа, которой я имел представиться, несмотря на то, что я был еще во цвете молодости. Со мною ожидали выхода многие важные сановники. Все они почти до пола наклонили головы, когда вошли король и королева. В королеве я сразу узнал даму, которую видел в бархатной мантилье в костеле кармелитском; и она бросила на меня взгляд, как будто увидела знакомое лице. Король, остановившись среди залы, проговорил несколько ласковых слов к приблизившимся сановникам, и чрез несколько секунд граф Гогенталь представил меня королю и его августейшей супруге.

Король и королева заговорили со мною по-Немецки. Я поблагодарил короля за орден, которым он изволил почтить меня. Король сделал мне несколько вопросов о генерале Шибыльском и подробностях его смерти. Король был молчалив, постоянно повторял поговорку «ding, ding», и хотя долго царствовал, заметно было, что он стеснялся говорить с теми, к которым не привык. Королева, напротив, при подобных представлениях была вполне на своем месте: каждому она умела сказать что-либо приятное и каждый выходил от [335] нее с чувством признательности. Я сам испытал это при моем нервом представлении. Королева мне сказала, что видит меня не в первый раз, потому что видела меня в костеле кармелитов, поздравила меня с принятием св. тайн и обещала помнить обо мне.

Граф Гогенталь так хорошо выполнил свою опеку над моею судьбою, что я чрез месяц после моего приезда в Варшаву был полковником Польских войск без содержания и шамбеляном Саксонским с содержанием в две тысячи злотых и квартирою во дворце. Кроме того, по распоряжению королевы, граф де-Брюль приказал выдать мне годовой оклад жалованья на обмундированье. Это содержание не удовлетворяло моих потребностей жизни при дворе и мне приходилось ежегодно делать долг, потому что кого заставить необходимость иметь постоянные сношения с богатыми, измеряй хоть пядью, все будут непредвиденные, экстренные расходы. Чрез четыре года моей службы при дворе я имел восемнадцать тысяч долга, но, получив от короля jus communicationem 2 на староство Розовское в Киевском воеводстве, которым владел шестидесятилетний старец Немежиц (Niemierzyc), коронный регент, я терпеливо ожидал смерти старика, тем более, что надежда на староство давала мне кредит между небольшими капиталистами.

Прошел год со смерти королевы. Захват Саксонского государства королем Прусским, и с ним любимого ею Дрездена — принес ей много горя, которое сократило ей жизнь. Я видел вблизи ее добродетели и живыми слезами оплакал ее кончину. Я имел счастие нравиться королеве; она всегда милостиво принимала мои услуги, и подаренное мне староство, которое обеспечивало мою будущность, я получил благодаря заступничеству королевы пред министром короля.

Король Август III был государь набожный, справедливый и человеколюбивый. Он ввел при дворе строгий этикет, к которому Поляки привыкают с трудом. Хотя его окружало много придворных, в преданности которых Саксонскому дому он не сомневался, ни к одному из них, даже ко своему всемогущему министру, графу Брюлю, не позволял ни малейшей короткости отношений. Его нога не была ни у одного из его подданных. Он не был похож на своего отца, Августа II, который посещал аристократов Польских и Саксонских, любил бывать на их балах и заводить любовные интрижки с дамами, чем всю жизнь свою гнушался сын его. Только трем придворным мальчикам (из которых один был Поляк, другой Итальянец, третий Француз), подававшим королю трубку, была разрешена фамильярность обращения. Они одни умели развлекать его своими шутками. Король был апатичен, никогда не заботился об интересах [336] своих государств, кроме раздачи должностей и поместий; ни во что не вникал и во всем полагался сначала на князя Сулковского, а потом на графа Брюля, который был секретарем первого и занял его место при короле.

Служа при дворе, я присмотрелся к жизни короля. Король вставал в семь часов и отправлялся в капеллу, где, стоя на коленах, слушал литургию. Потом садился в кабинете в Вольтеровское кресло у большого стола, на котором дежурный шамбелян клал ножницы и несколько дестей бумаги; приходил граф Брюль с огромным портфелем и, стоя, делал королю доклад. Король молча вырезывал из бумаги фигурки, будто внимательно слушая доклад министра, ни одним словом не прерывал чтения, только, когда граф докладывал об имеющейся свободной вакансии, король отзывался, высказывал и упорно поддерживал свое мнение. Так продолжалось до одиннадцати. Король отпускал министра, отправлялся к другой литургии, принимая на возвратном пути лиц, представляемых ему великим Коронным подкоморием, иди генерал-адъютантом и, сошедши вниз, отправлялся в экипаже на прогулку, в чем ему сопутствовали дежурный шамбелян и придворный сановник в одном с ним экипаже, а генерал-адъютант, командир дворцовой роты, несколько дворян и два пажа — верхами. В половине третьего пополудни король. обедал с семейством; никто из посторонних никогда не был приглашен к этому столу. После обеда король кушал черный кофе и курил в присутствии трех своих шутов, которые потешали его своими остротами. В пять часов на двор замка сгоняли собак, и король стрелял их из окон. Эта забава, продолжавшаяся ровно час, создала в Варшаве особый промысел разведения собак, потому что едва можно было достать собак для королевской охоты. Сначала платили за собаку пятьдесят семь копеек, а в последний год царствования Августа III цена на собак возвысилась втрое. Ежедневно в семь часов вечера во дворце была ассамблея, на которую собирались наша аристократия и чужеземные послы. Ассамблея оканчивалась ужином, для которого накрывался небольшой овальный стол в одной комнате королю и его семейству, а в другой комнате — огромный стол для гостей. В десять часов король с семейством оставляли залу, а гости разъезжались.

Я сказал, что князь Сулковский был долгое время всемогущим в Польше и оказал королю много услуг. Он устроил брак дофина Французского со старшею дочерью короля. В благодарность ему Станислав со своим внуком отказали в пользу князя Сулковского все поместья, которыми они владели в Великой Польше, и таким образом ему достались Лешно, Рыжина и другие огромные имения, который возвысили в крае его фамилию, едва известную прежде, благодаря его ограниченному состоянию. [337]

Князь Сулковский с большими дарованиями соединял в себе и обширные познания. Он первый в Польше завел образцовое хозяйство и нажил этим огромное состояние. Вместе с тем, он был поклонником Французской школы, любил вольную жизнь, был горд и вспыльчив. Пользуясь неограниченным к нему доверием короля, князь в минуту откровенности посоветовал королю найти себе фаворитку, чтобы избегать ежегодного приращения в семействе. Набожному королю говорить этого не следовало, хотя этот совет князя не лишил его благосклонности монарха. Но когда узнала о словах Сулковского королева, она как будто присягнула на непримиримую ненависть к нему. Несмотря на все происки Сулковского, она оставалась его врагом. По совету супруги, король предоставил место князя графу Брюлю, надеясь, что и народ этим будет доволен, потому что Поляк охотнее видит власть над собою в руках чужого, чем своего. Сулковский скрылся от двора, при котором запрещено было произносить его фамилию, и поселился в имении.

Граф Брюль, наученный примером Сулковского, не допускал того, чтобы секретарь его читал доклады королю. У него была единственная дочь Антонина, блестевшая своим умом наравне с умнейшими мужчинами при дворе, а своею религиозностью и скромностью приобревшая любовь и уважение и короля, и королевы. Если граф не мог являться лично во дворец, он отправлял с портфелем свою дочь, которой таким образом были открыты все тайны государства и которая приобрела доверие короля может быть более своего отца.

Когда по смерти Белинского открылась вакансия великого Коронного маршала, граф хотел предоставить это звание маркизу Пинчовскому Велепольскому, но король назначил Мнишка, сына усерднейшего сторонника Саксонского дома. Удалившись от двора, где жить не позволяли ему малые средства, Мнишек поселился в Гданске (Данциге), поправляя бережливостью состояние, расстроенное его отцом на службе королю и республике. Осчастливленный милостью короля, он поспешно прибыл в Варшаву и вступил в должность. В самое короткое время он своим остроумием, прекрасным образованием, приятностью в обращении, наконец молодостью и пригожестью понравился королю и королеве. Но, к несчастью, его гордость и упрямство принесли впоследствии вред ему и еще более республике.

Как Коронный маршал, Мнишек имел постоянные сношения с Брюлем и скоро с ним сошелся близко. В его же доме и у королевы он познакомился с графинею Антониною. Они с увлечением молодости полюбили друг друга, и в присутствии королевской семьи примас благословил их брачный союз. Часто я видел молодую жену маршала. Она не была красавицею, но с приятным выражением лица соединяла больший ум, говорила отлично и любила говорить по-Польски и свободно говорила на некоторых других языках, знала [338] даже Латинский язык. Едва Мнишек стал ее мужем, на него посыпались милости короля. Он получил староство Уейское, «генеральство» 3 Великопольское, а с ним вместе и управление целою провинциею, так что от его воли зависело назначение на должности в нескольких десятках учреждений. Вслед затем он получил староство Динабургское и, наконец, самое богатое из всех — Белоцерковское. Благодаря его участию, шурин его, Брюль, женился на дочери воеводы Киевского Потоцкой. Пан Мнишек стал главою партии дома Саксонского, которая называлась партиею магнатов.

Король восседал прочно на своем троне. Он был в родственных связях с правителями государств Западной Европы и находился в тесной дружбе с императрицею Елизаветою, которая посадила его на Польский престол по смерти его отца, наперекор Франции, хотевшей видеть королем Польским Станислава Лещинского. Франция тогда рассорила Польшу с Россией и Австрией, обещала Польше помощь, которая, как известно, закончилась очень печально.

Во время моего поступления в службу короля, он был тестем королей Французского и Испанского. Один из его сыновей был коадъютором архиепископа; другой был женат на принцессе, дочери Марии Терезии; наследник курфюрста Саксонского был женат на родственнице великого князя Петра, наследника Русского престола. Таково было положение короля заграницею. Не менее могуществен он был и в Польше, благодаря сильной партии магнатов, которые богатством, силою своих наследственных достоинств и привязанностью шляхты управляли народом.

Польская аристократия не опиралась на древность рода, как в племенах Германских и Романских, но на обширном землевладении, на важном общественном значении, которое магнат мог сохранить в своем роде, и на связях родства с другими сильными домами. Кроме Оссолинских, которых родословная начинается с баснословных времен Польши, и Любомирских, которые уже во время Пястов были сильными людьми, а также князей Литовских и Русских, которые, впрочем, не все входили в число аристократии, — Коронные аристократические фамилии не восходили далее конца ХVІ-го века, если искать действительного начала их родословной и не признавать легенд, измышленных монахами, чтобы польстить гордости даже недавно возвысившихся вельмож.

Но, если мы выслушаем справедливые доводы, убедимся, что фамилия Мнишек появилась во время Сигизмунда Августа; Замойских — во время Генриха Валуа; Потоцких — во время Стефана Батория; Малаховских — во время Сигизмунда III; других — еще позже. Какая же [339] это давность в сравнении с родами Литовскими, которых известность опередила принятие Литвою христианства, или с некоторыми дворянскими фамилиями на Руси, которые авторитетными документами могут доказать своих предков, занимавших высокие места еще при князьях Киевских? И однако не последние, а первые составляли действительную аристократию народа, потому что у народов Славянских она опирается не на древность рода, а на особенные заслуги и богатство.

А потому все домы вельмож были преданы королю и его семейству. Одни Чарторыйские, обязанные своим положением Августу II были противниками короля. Князья Чарторыйские, потомки Гедимина и родственники некоторых фамилий Польских и Русских, до Люблинской унии не занимая высоких должностей, не имели никакого влияния на дела общественные. Во время Августа II Чарторыйских было три брата, которых всех я знал лично. Отец их, первый в своем роде был сенатором и умер Виленским каштеляном; он и проложил потомству дорогу к почестям. Дочь его вышла замуж за человека совершенно нового, пана Понятовского, не надеясь, что сын ее от этого брака сядет на престоле Ягелонов. У него было три брата: Михаил, Флориан и Август. Все они получили самое тщательное образование и заграничную полировку. Михаил первый приобрел благоволение Августа, получил от его щедрот много поместий и печать Литовскую. Он выдвинул и братьев своих: Флориану он выхлопотал доходную Познанскую епископию, а Августу Познанское командорство св. Иоанна Иерусалимского. Это было хорошее начало; но нужно было и богатством своим стать наравне с Радивилами, Любомирскими и Потоцкими. Этого они скоро достигли своим умом, каким-то особенным счастием, а более всего водительством Провидения.

Жила тогда молодая вдова, Денгоф, будущая супруга Литовского польного гетмана, последний потомок богатого дома Сенявских и владелица огромных имений в Короне, Литве, а особенно на Руси. Князь Радивил, Виленский воевода и великий Литовский гетман, первый начал ухаживать за нею. Хотя жизнь необразованного Литовского вельможи не вполне соответствовала прекрасному образованию великосветской женщины, но, по тогдашним понятиям, возвышение польной гетманши в звании гетманши великой было великою честью, и потому прекрасная вдова, казалось, склонялась на сторону этого союза. Но советники короля успели убедить его, что, если соединятся в одном лице сила и богатство Радивилов и Сенявских, половина республики будет его собственностью, — и тогда какое же будет положение короля в отношении к его подданному, который будет в силах выступить против него с армиею сильнейшею, чем все армии короля? Король не сомневался в привязанности князя к его [340] дому, и сознавал, что князь-канцлер, отец гетмана, любимец Петра Великого, был одним из главных лиц, содействовавших его возвышению на Польский престол, но для блага народного он пожертвовал чувствами сердца и употребил все усилия, чтобы не допустить этого брака. Тогда начал посещать вдову Денгоф молодой князь Чарторыйский, обративший уже на себя общее внимание умом и элегантностью обращения. Король употребил все интриги, чтобы сблизить молодого бедного князя с богатою вдовою, не видя в этом союзе никакой опасности для себя. Не предчувствовал он, что возвышение князей Чарторыйских такою болью отзовется его сыну и будет главною причиною упадка в Польше «Саксонского дома».

Князь Радивил был оскорблен поступком короля, и последствиями этого оскорбления могли быть большие замешательства в республик. Но, к счастью, Радивил скоро женился на Уршуле Вишневецкой и, нашедши семейное счастье, забыл про свое прежнее сватовство и поступок короля.

Между тем, у князя Августа явился другой соперник, молодой Салезий Потоцкий, староста Львовский, а потом воевода Киевский, владетель огромной Уманьской вотчины и многих других поместий. Но он не был опасным соперником. Старо-Польский вельможа, окруженный всегда многочисленным двором из самой шляхты, популярный, любимый народом, с ничем незапачканным именем, он ходил в кунтуше, с выбритою макушкою, не знал Французской приятной болтовни, говорил только по-Польски и знал несколько Латинский язык. Он не мог нравиться воспитанной заграницею вдове. Видя, что Французское платье и образование его соперника одолели его, Потоцкий задумал унизить его своим богатством. Он приказал двенадцать человек своих Уманьских крестьян причесать и одеть по Версальской моде и сделать им такие же костюмы, какие были в гардеробной князя. Узнав чрез шпионов, в каком платье будет князь, он непременно являлся туда же со своими крепостными, которых платье ничем не отличалось от платья Чарторыйского. Мало того: признавая себя простым шляхтичем, — а Чарторыйский был князь, — Потоцкий нашел где-то живущего на чинше нищего князя, который совсем походил на грубого мужика, вымыл, одел его, выпросил ему у курфюрста Баварского орден св. Губерта и назначил его маршалом своего двора. Бедный князек получил за это порядочное имение. И чего он не перенес? Всегда, когда кто-нибудь из родных или сторонников Чарторыйских являлся в его доме, Потоцкий звал своего князя-маршала, величал его титулом светлости и не жалел самой грубой брани и ему, и его княжеской шапке.

Но это не помогло. Сердце вдовы уже принадлежало его противнику. Она занемогла и ей открыли кровь. Князь Август, подкупив ее компаньонку, во все время болезни оставался в ее доме и приказал себе [341] открыть кровь, чтобы соединить ту и другую, для симпатического воздействования на любимую женщину. Когда узнала об этом Денгоф, она стала женой князя, который сейчас же получил от короля воеводство Русское.

Я позднее знал воеводу Киевского и бывал у него в Христинополе. Он был человек незлой, но очень недалек и крайне испорчен своими льстецами. Ему несправедливо приписывают злодеяния, которые омрачают его память: не он, а его дворня виновна в этих злодеяниях. Дворовые люди того времени были истые разбойники, если им казалось, что оскорбленная шляхетская честь пана требует отмщения. Потоцкий не топил своей невестки, он только хотел запереть ее в монастырь, чтобы заставить согласиться на развод с его сыном; но слуги воеводы так напугали несчастную, что она умерла от страха, и они, чтобы скрыть преступление, бросили ее труп в речную полынью. Еще ужаснее был другой их поступок. Потоцкий вел процесс в Люблине, куда явился лично. По выслушании речи адвоката Глинчевского, Потоцкий подошел к нему и, покручивая усы, громко сказал адвокату:

— Спросим вас, сударь, из какой глины сделаны вы, господин Глинкевич?

Искажение фамилии взорвало шляхтича; он ответил:,

— Не из Молдаванской, не из Итальянской, а из чистой Польской, пане Поточинский!

Воевода побледнел от злости, но замолчал. Глинчевский, чуя, что ему не миновать большой беды, поступил в семинарию, предполагая, что духовное звание предохранит его от мести оскорбленного вельможи. Но и чрез несколько лет, когда он в сане священника, возвращался со Св. Дарами от больного, на него напали слуги воеводы, переломали ему руки и ноги, и он вскоре умер. Родственники его поставили над его могилою памятник с надписью: «тирания сделала меня свидетелем» (tyrania me fecit testim) и кратким описанием причины его смерти. Только недавно сын воеводы, по уговору с панами, приказал снять камень и бросить его в реку.

Во время пребывания моего в Христинополе, я присмотрелся к жизни воеводы и никак не могу забыть одного обычая до сих пор возбуждающего во мне смех. Воевода после литургии имел обыкновение заниматься корреспонденцией. В присутствии дворян, прислуги и гостей он садился в обширном своем кабинете в кресло, секретарь громко читал ему полученные письма, а он диктовал ответы. Но, как? Потоцкий громко произносил: «Мой, милостивейший государь и любезный брат!» Потом тихо бормотал под нос: «пиу, пиу!», а приобыкший к такому делу секретарь быстро писал ответ, и прочитывал громко написанное письмо. Воевода, выслушав прочитанное, громко говорил: «а, так! Прибавь: сударь, милостивого государя и [342] любезного брата» и сам своею рукою писал: «нижайший слуга такой-то». Так одно за другим были диктованы все письма. Воевода был убежден, что он их составлял и жаловался присутствующим на тяжкий труд, на который обречен он.

Когда я поступил ко двору, Чарторыйские возвысившиеся чрез женитьбу князя Августа со вдовою Денгоф, находились в открытой вражде с королем. Хотя король, поддерживаемый аристократиею, был силен, и его враги не могли быть ему опасны, однако Чарторыйские продолжали работать в пользу его низвержения: распространяли про него в народе оскорбительные толки и старались вредить ему. Партию короля составляли следующие лица: Малаховский, Коронный канцлер, муж государственный, образованный, честный, которого мнение было законом для его партии; Браницкий, Краковский каштелян и великий Коронный гетман, который с современным образованием соединял достоинства Римлянина в лучшие времена Римской республики; Вацлав Ржевуский, Краковский воевода, Коронный польный гетман, человек высокого образования и неподкупной совести; Потоцкий, Киевский воевода, о котором я говорил; молодой Карл Радивил, Виленский воевода, человек бурного характера, но верный раз принятому убеждению, и, к тому, божество Литвы; Мнишек, великий Коронный маршал, который чрез своего тестя графа Брюля управлял убеждениями короля, и много других вельмож, связанных с ними тесною дружбою. Казалось, что бы могли сделать Чарторыйские против этой сильной партии? И однако же партия короля, т. е. народная партия, в интересах государства, усиливалась включить Польшу в союз России, Австрии и Франции против короля Прусского и даже соединить свою армию с армиями союзников. Чарторыйские, пользуясь тем, что без согласия сейма нельзя было заключить никаких трактатов, и что им достаточно было иметь на своей стороне одного посла на сейме, чтобы разогнать сейм, рвали сеймы и после каждого из них на два года отдавали государство в жертву анархии. Из шестнадцати сеймов созванных Августом III, только два пришли к концу. Один из сеймов был созван послом Бельского воеводства, которого фамилии, во всех отношениях уважаемой, я не упоминаю. Прусский агент вручил ему за это сорок тысяч. Но бедный посол недолго ими тешился: деньги оказались фальшивыми. Среди партии короля произошел один случай разлада, которым воспользовались Чарторыйские, чтобы разрознить эту сильную партию.

Дело было так. Король пожаловал Мнишку Белоцерковское староство. Последний принятие староства доверил Киевскому епископу Каетану Солтыку. Солтык, умерший епископом Краковским, человек с образованием и достоинствами, но вздорного характера, вступая во владение староством, захватил деревню Рокитно, принадлежавшую Борковскому, который, не надеясь выиграть процесс с сильным [343] противником, продал Рокитно Карвицкому, клиенту и родственнику канцлера Малаховского. Карвицкий уже был известен крутостью своего нрава, когда исполняя должность маршала трибунала, приказать отрубить голову депутату Сулержицкому за то, что последний осмелился начать мятеж. Купив Рокитно, Карвицкий вызвал Мнишка в ассессорский суд, где председательствовал канцлер Малаховский. Юрист убедил Мнишка обжаловать Коронному трибуналу прошение Карвицкого, потому что не было надежды выиграть дело в суде, которым заведывал протектор Карвицкого.

На балу у князя Любомирского, великого Коронного стражника, недавно женившегося на дочери Русского воеводы, князя Чарторыйского, встретились маршал и канцлер. Первый спросил другого: будет ли он разбирать его дело с Карвицким. Когда последний на основании закона дал утвердительный ответ, маршал сказал ему дерзость. Отселе началась вражда между этими вельможами.

На следующее утро был разбор дела в суде канцлера. Карвицкий дал показания, а Мнишек за неявку был подвергнут штрафу в пользу истца. Мнишек был взбешен. Напрасно гетман Ржевуский, женатый на его двоюродной сестре, убеждал его в законной правоте канцлера: все было напрасно. Это несчастное столкновение разрознило окончательно маршала с канцлером и много принесло вреда самой республике. Мнишек, по совету своих юристов, для которых ссора великих панов тоже, что для врачей эпидемия, для снятия наложенного штрафа вызвал Карвицкого в трибунал, в котором собрались маршал и много вельмож его партии и друзья канцлера.

Король, по заключении мира, возвратившего ему Саксонию, переехал со своим двором на жительство в Дрезден и отправил меня с бумагами к Мнишку. Вот почему мне пришлось быть очевидцем этой грустной ссоры в Польше. Скоропостижная смерть моей матери вызвала меня на некоторое время в Поречье, для раздела оставшегося после покойной имения. По возвращении моем в Варшаву, все общество было заинтересовано спором маршала с канцлером. Естественным последствием этой ссоры были замешательства и беспорядки на депутатских сеймах: каждая партия хотела иметь своих депутатов при окончательном приговоре трибунала, который имел собраться в Пётркове. Во всех Коронных воеводствах и уездах сеймы разделились на две части; вместо двух депутатов выбирали четырех, потому что обе враждебный партии хотели иметь своих депутатов, опровергая законность выбора другой партии. Мало того. Обе партии готовы были силою оружия поддержать своих депутатов. Междоусобная война была неизбежна, и народ был настолько встревожен, что, если бы в то время Польша имела короля энергичного, умеющего пользоваться настроением народа, он без всяких затруднений сделался бы самодержавным государем. Тогда уже проникало в народ [344] убеждение, что эта пресловутая Польская вольность не была чем иным, как анархиею, главами которой были вельможи, а раменами шляхетский пролетариат, который первые кормили и одевали.

Я сопутствовал Коронному маршалу в Пётрков, который на возвратном моем пути в Дрезден находился по дороге. С маршалом следовал целый табор, как во время давнишних войн: более пяти-сот лошадей верховых и в экипажах было в этом таборе. Но и его враги не дремали, потому что когда мы прибыли в Пётрков, он был наполнен вооруженною толпою. Сторонники маршала и канцлера рознились кокардами на шапках. С одной и другой стороны города стояли обозы. Шляхты и магнатов собралось так много, как на выбор короля. Одна половина города, была занята партиею Малаховского, а другая сторонниками Коронного маршала. Часто они нападали друг на друга, причиняя увечья и убийства. Рассмотрения дела нельзя было начинать, потому что поочередно то те, то другие выгоняли друг друга из ратуши. Положение было ужасное: было два трибунала, и нельзя было разобрать, кто был прав и кто виновата. Ожидали генеральной битвы, потому что спор мог быть решен только силою оружия. Мнишек влиянием своей партии, наконец, достиг того, что трибунал перевернул его дело. Карвицкий проиграл и подвергся штрафу в пользу Мнишка. Таким образом, по несогласно между двумя высшими судебными учреждениями, Мнишек выиграл процесс совершенно противозаконно. Но чего же это стоило ему и его друзьям? Один Киевский воевода, чтобы задобрить депутатов, даровал многим из них право пожизненного владения в своих Уманьских имениях, а Мнишку спор из-за имения, не стоющего и ста тысяч, обошелся до двух миллионов. Вот до чего доводить гордость при невежестве в знании законов.

Чарторыйские воспользовались этою ссорою маршала с канцлером. Они перетянули последнего к себе, и он обязался помогать их политике. Вместе с тем, князья чрез своих креатур, более или менее проникнутых заграничными воззрениями, а потому ненавидящих не только судебные порядки, но обычаи и все без изъятия уставы республики, убеждали граждан, что царствующая в Польше Саксонская фамилия — причина всех несчастий народа; что в Польше должен царствовать потомок Пяста, с которым только засветит заря порядка, спокойствия и общественного благополучия. Значение, которое они съумели приобресть при дворах соседних держав, делало их влиятельными; а у себя дома они успели найти сильную поддержку в примасе. Владислав Помян Лубенский, примас, получивший первое место в сенате, благодаря членам дома Саксонского, был первым врагом этого дома. Это был не первый примас, носивший эту фамилию. В памяти народа остались предания о другом примасе, Лубенском, который с глубокою наукою соединял христианские добродетели, и [345] далекий от всякой политической деятельности и всяких стремлений к возвышению своего рода, явил образ пастыря, всецело посвященного духовному благу своей паствы и верного подданного правительства. Память о нем была единственною причиною, послужившею Владиславу к получению им сана примаса. Правда, и он был жизни нравственной, образован, человеколюбив, но вместе с тем, горд и неудержимо злопамятен. Как мне говорили, его ненависть ко королю и в особенности ко графу Брюлю, имела причиною отказ в сенаторском кресле одному из его родственников. Ненавидел он и великого Коронного маршала Мнишка за его неограниченное влияние на короля. Может быть, он был и убежден, что дом Саксонский был источником зла для Польши и; соединившись с Чарторыйскими, сделал очень много для удаления Саксонского дома от престола Польши.

Я благодарил Бога, что мне удалось выехать из Пётркова без неприятностей. В дороге я случайно встретился и продолжал путь до Дрездена с великим Литовским надворным казначеем, графом Флемингом. Немчик ловкий, услужливый, живого темперамента, он умел угодить и панам, и шляхте. Он был очень богат, имел большие имения в Польше, Саксонии и Голландии, жил по-барски и собирал деньги своим умом и распорядительностью. Будучи зятем одного Чарторыйского и тестем другого, он должен был принадлежать к их партии; но не утратил при этом благосклонности короля и продолжал быть в самой тесной дружбе с графом Брюлем. Живость его характера доходила до смешного. Возвратившись с бала, он еще на лестнице бросал парик, платье, шпагу, платок, так что входил в комнаты в одном белье. Его уговорили родственники Чарторыйские ехать в Пётрков, чтобы помочь канцлеру. Увидал Немец, что там дерутся, сейчас же выехал для лечения заграницу от беспокоющей его подагры.

— Ah, Herr Iesus! — заговорил граф, увидев меня,— какие ссоры! В мою карету стреляли, как будто я чей-нибудь враг. Я родственник Чарторыйских и друг канцлера, живу в дружбе с графом Брюлем и маршалом. Эта ссора моих друзей вредить моему здоровью. В Варшаве распространился слух, что я еду в Пётрков поддерживать канцлера. Как же я могу быть недругом маршала? Сохрани меня Бог! я человек старый: в Терасполе я не вел процесса ни с одним соседом. Вы, когда будете у короля, закиньте доброе словечко обо мне. Бог знает, может быть и его против меня предупредили. А знаете ли что? Поедемте вместе; я с величайшим удовольствием свезу вас в Дрезден. Что, gutt?

Я согласился. Прибыв в Дрезден вечером, я на следующее утро представился королю и вручил ему конверта Коронного маршала. Я должен был доложить королю о происходившем в Пётркове. Его видимо волновало и он повторял: «Ding, ding»! Вспомнил я [346] пред королем и про поездку надворного казначея. Король легко улыбнувшись сказал: «Ding, ding! Флеминг истинный Саксонед; как я, любит спокойствие». Я ушел.

Весь следующий день я был на дежурстве у короля. Король был весел, ел с обычным аппетитом и даже против обыкновения шутил за столом и дразнил королевну Кунегунду, говоря, что отдаст ее в замужество за Феодора, короля Корсиканского. Это был барон Нейгоф, известный тогда искатель приключений, назвавший себя королем Корсики и живший потом во Франкфурте подаянием. Вечером во дворце была ассамблея. Король раньше обыкновенного оставил собрание; мы удалились за ним. Помолившись, король в нашем присутствии начал раздеваться и казался погруженным в глубокую задумчивость. Раздевшись, король сел в кресло и, оперши голову на руки, просидел безмолвно около четверти часа времени. Потом быстро поднялся и упал на кровать. Мы, встревоженные, подбежали к нему но король был без сознания. Открыв на мгновение глаза, он сказал: «Ding, ding, ah mein Gott»! К утру король скончался.

Наследником его на трон курфюрста был старший сын Августа, принц-регент, имеющий нескольких детей. При физическом недостатке, он был слабого здоровья и по крайней апатичности характера не мог ничем заняться серьезно. Еще при жизни покойного короля рассудительные сторонники его тихонько говорили, что сыну его трудно будет взойти на Польский престол. Младшие братья не были лучше его. Но никто не подозревал, что этот трон достанется Польскому шляхтичу. Опыт достаточно доказал Польскому народу, что ему нужен король, который бы, кроме трона в Польше, был королем в другом государстве и имел свою готовую боевую силу; он не мог сразу создать ее в народе, где обо всем и малейшем деле необходимо торговаться с толпою в несколько сот человек, которые все вместе и каждый отдельно составляли единичное целое. Со времени Казимира Великого в Польше было только два короля, нецарствующие за границею Польши, и в правление их Польша много пострадала. Потому что только династия царствующая дает политическую твердость народам, а на создание династии нужны века. Опыт доказывает это громче всяких теорий о самодеятельности народов. После этого естественно было желание Польского народа и магнатов иметь короля из рода давно царствующего; тем более, что и в тридцатилетнее царствование Августа III, несмотря на господствовавшую постоянно анархию, Польша ничего не потеряла, благодаря единственно родственным связям покойного короля с царствующими династиями в Европе.

Все находящееся в Дрездене Польские магнаты и шляхтичи были огорчены скоропостижною смертью короля и предвидели большие беды для края, могущие последовать как с его смертью, так и от [347] физических и душевных недостатков молодого курфюрста и однако же все, готовые поддерживать его кандидатуру на Польский престол, поспешили в Польшу.

Я один остался в Дрездене. Не был я в Польше важною фигурою, чтобы вмешиваться в политическую деятельность, и потому я продолжал при молодом курфюрсте нести обязанности, которые я нес при его родителе. Но сообразив, что при отделении Саксонии от Польши, я не мог быть шамбеляном Саксонским и Польским полковником, я в скором времени просил об увольнении меня от службы. Курфюрст милостиво уволил меня, наградив тысячью червонцев и выдав самое лестное свидетельство. Прощаясь со мною, курфюрст высказал сожаление, что должен расстаться с честным слугою, и обещание, что если Бог призовет его на трон отца, он будет помнить мою службу при его родителе.

Я однако нескоро возвратился в Польшу. Не хотелось мне быть свидетелем беспорядков, которые имели произойти. Междоцарствие полезно для магнатов-временщиков и окружающих их интриганов, но всегда гибельно для человека среднего сословия, смирного и любящего родину. Известия, полученные нами, были очень тревожны: все судебные учреждения закрылись, и настали суды каптуровые 4. Шляхта, собравшаяся в Пётрков, разъехалась, потому что во время междоцарствия трибунала не может быть. Высшая власть в республике находилась в руках примаса, друга князей Чарторыйских, и потому неприязненного Саксонской фамилии. Маршал Коронный, находящийся под штрафом, не мог исполнять своих служебных обязанностей, пока оставался канцлером его противник. Партия, враждебная королевичу, немногочисленная числом, но опирающаяся на силу заграничную и с примасом и канцлером во главе, составив временное правление, разогнала в Варшаве партию противную, которая осталась без руководителя. Каптуровые суды пополнялись сторонниками Чарторыйских, и из них же образованы были сеймики для выборов послов на сейм конвокацийный, на который, при помощи заграничных войск, не допущены были все, подозреваемые сторонниками партии магнатов. Этот созванный вне всякого закона сейм изрек определение, что Пяст может быть избран королем Польши, и никто посторонний не может быть допущен ко кандидатуре. Для Саксонской фамилии была потеряна всякая надежда.

Благодарю Бога, что я не принимал никакого участия в этих беспорядках. Имея все средства для жизни, я решился ехать в Вену и оставаться там, пока в Польше установится спокойствие. Оставляя Дрезден, я написал брату регенту и просил сообщить мне обо всем, что происходит в нашем крае. В Вене я пробыл четыре месяца. [348] Поэт Метастази уже умер, а у моего доброго благодетеля Брамбилли я нашел прежнюю ко мне любовь. Я встретил в Вене князя Иосифа Радивила, Плятера, Осолинского, Потоцкого и некоторых других Польских вельмож, которые скрылись туда в начале беспорядков. Все они были знакомы со мною, еще в Варшаве, и были ко мне дружественны. Через две недели я получил ответ брата, который крайне меня огорчил. Брат писал, что анархия везде; что Понятовский, генерал армии Австрийской императрицы, которого я знал насколько хорошим солдатом, настолько неспокойным гражданином, разогнал сейм в Грауденце и подписал по настоянию сторонников Чарторыйских изгнание из Польши князя Радивила, воеводы Виленского, и конфискацию всех его огромных имений в пользу казны, и совершил другие беззаконные действия, на которые шляхта заявила протеста во всех актах Литовских и Коронных. Брат присовокупил, что все желают поскорее иметь какого-нибудь короля, только бы окончилось междоцарствие. Это письмо еще усилило во мне желание подольше оставаться в Вене. Но чрез некоторое время брат-регент сообщил мне известие, что Немерич, староста Розовский, около года тому назад умер и староством управляет кто-то другой, и советовал мне ехать немедленно, чтобы, на основании королевской привилегии, вступить во владение пожалованным мне староством, присоединив, что вся Украйна занята войсками Русской императрицы, и потому я могу быть вполне безопасным под защитою войска. Делать было нечего: нужно было ехать, чтобы получить имение честно приобретенное. Я ехал и днем и ночью, только на несколько часов остановился у моей сестры Репецкой, и наконец прибыл в Бердичев, где мне хотелось отговеть.

Бердичев, единственный торговый город на Украйне, ничем не рознился от других городов той местности. При первом взгляде на улицы города, в глаза бросалась масса Евреев, снующих возле своих лачуг, и множество лавчонок, в роде шалашей, куда Еврейки преусердно звали каждого прохожего. Был какой-то резкий контраст между внешностью этих шалашей, часто подпертых кольями, и богатством товаров. Евреи на Украйне отличались ото всех Евреев других провинций своею угодливостью шляхте. И на Украйне вся торговля находилась исключительно в руках Евреев, потому что одни Евреи могли заниматься промыслом в неустроенной части государства, подвергавшейся набегам из Крыма, Запорожья и гайдамачины, не имеющей никакой полиции, где и гордость шляхтича могла каждого из них обидеть безнаказанно. Сознание солидарности их интересов тогда уже создало те кассы сбережения, которые далеко позже были учреждены в Западной Европе. Ограблен ли был Еврей, весь кагал нес его убытки; мало было наличных средств одного кагала, ему, по голосу раввинов, шли на помощь другие кагалы. Евреи успели [349] своею покорностью и терпеньем обезоруживать необузданность и грубое племя шляхты, которая была дерзка, но не искала несправедливой обиды из-за ничтожного приобретения.

Украйна была счастлива и богата. Правда, денег было немного, но и потребности были ограниченны. Только во время моего проезда мне говорили, что все вздорожало, потому что Украйну наводнила Русская армия, чтобы спасти ее от ужасов анархии, платившая за все Елизаветинскими рублями.

Под вечер я нашел еще на базарной площади много Украинского люда, снующего между возами, на которых мне удалось видеть остатки шерсти, воска, лука, овощей и древесных плодов, смолы и дегтя, а более всего зернового хлеба. Я был поражен красотою и богатством этого народа. Работники в чистых свитках, с поясами, сияющими стеклярусом, с чертами лица правильными и благородными, с улыбкою на устах, составляли контраст с меланхоличными физиономиями последователей Моисеева закона. Молодицы с кораллами на шее, в белых как снег наметках, в жупанах, напоминающих тюники древних Гречанок, мешались с девушками, которые еще более нравились своим костюмом. Тщательно сплетенные косы были переплетены разноцветными лентами, которые играли с ветром; холстинковые юбки покрывали их стройный стан, а короткий передник, часто из Персидской материи — с приятностью ласкали взгляд; на верху головы поднимались венки еще не совсем поблекших цветов; желтые сапожки дополняли этот живописный костюм. Некоторые из них были чарующей красоты; лицо некрасивое было исключением. Ко всему этому движение, жизнь, веселость! Я был восхищен этою картиною, которая до сего времени не исчезла в моей памяти.

На следующее утро я посетил костел. После богослужения, любезный о. настоятель пригласил меня к себе, показал мне библиотеку, ризницу, типографию и другие редкости монастыря. Потом я сам осмотрел более подробно монастырь, который, как крепость, опоясан был высокою стеною, и на ней стояли орудия. Кармелиты на свой счет содержали двести человек гарнизона, и комендант его имел чин майора войск республики. Как монастырь, так и костел своею архитектурою и красотою могли быть украшением большого города.

Бердичевский монастырь имел большие богатства, принесенные ему окрестным населением, благоговеющим к чудотворной святой иконе и был для Руси тем, чем Ченстохов для Польши. Но монахи свое богатство употребляли на пользу края. Кармелиты первые открыли белильню (blich) и книгопечатню, издали первый календарь церковно-хозяйственный; устроили фабрики бумажную и медных изделий. Мало того. До учреждения школ иезуитских они открыли у себя учебное заведение для детей всех сословий и конвикт для шляхетской молодежи. [350]

Я отправился в Житомир и должен был на берегу реки Каменки ночевать в экипаже, потому что всю ночь переправлялся на пароме полк Русской армии, который шел форсированным маршем. Прибыв в Житомир, я едва нашел себе помещение, потому что город был занят пехотным гренадерским полком. Это был полк великанов, которыми командовал Брянчанинов, молодой еще полковник, не уже не раз отличившийся в боях.

Устроившись кое-как в постоялом дворе, я отправился к известному юристу Дегтевскому, от которого узнал, что моим староством завладел, пользуясь анархиею, племянник покойного старосты Пеньковский, которого будет очень трудно выжить оттуда. И в Житомире было то же, что и в других местах: партия противная, поддерживаемая вооруженною толпою, разогнала сейм и, вопреки воле противников, поставила судьею пана Выховского, человека доброго, но слабого, которому первая храбрая баба могла наплевать в кашу. Нечего было надеяться на его помощь.

Я попробовал обратиться к Пеньковскому и с нарочным отправил к нему письмо, в котором просил его быть ко мне справедливым и выразил желание познакомиться с ним. На следующий день я получил от его управляющего следующий ответ: «Мой пан делает только то, что ему разрешено законом. Чем меньше будут его беспокоить, тем менее он будет презирать мою дружбу. Никаких и ничьих наставлений он не слушает. Пишет чужою рукою, потому что не имеет обыкновения писать собственноручно ответы на глупые письма». Этот ответ ясно показал мне, с каким противником я имею дело.

Делать было нечего. Я отправился к судье Выховскому. Он обласкал меня своим старо-Польским гостеприимством, объявив, что сегодня же делает обед полковнику Брянчанинову, пригласил по этому случаю много дворян, с которыми мне будет полезно познакомиться. В три часа я явился к судье одним из первых приглашенных. Все гости были в Польском костюме, кроме полковника, нескольких офицеров и меня. Скоро при помощи хозяина я познакомился со всеми и потом убедился, что все они были люди образованные и честные, и большинство из них в душе хотели видеть на троне курфюрста-королевича, но должны были петь песенку на данный им тон. За обедом усадили меня с Брянчаниновым. Полковник, как и я, участвовал в Семилетней войне. Это несколько единило нас, — и мы разговорились о подробностях этой войны. Брянчанинов был истинно-благородный, умный и прекрасно образованный человек совершенно свободно говорил по-Французски и по-Немецки. Скоро мы, как военные, сблизились, и он мне сообщил про свою любовь к Якубовской, которой он уже сделал предложение и ожидает только разрешения императрицы, чтобы повенчаться. Увидев во мне [351] товарища по оружию, он пригласил меня по-товарищески посетить его Я душевно был благодарен хозяину, давшему мне возможность познакомиться с таким милым и образованным Русским, и во время моего пребывания в Житомире каждый день бывал у полковника.

Обед окончился, и пошла круговая чаша. Я тихонько улизнул от этого кутежа. Утром я узнал, что в полночь нескольких собеседников без чувств принесли домой, и что молодой старостич Житомирский, пан Ильинский, единогласно получил пальму первенства в этом пиршестве. А я благодарил Бога, избавившего меня от этого небезопасного развлечения.

Когда я возвращался домой, то мне заслонил дорогу пьяный шляхтич и спросил меня:

— Какий это вы носите мундир?

— Мундир Немецкого императора,— отвечал я и хотел продолжать путь.

— Как это? Ты Поляк и служишь Немцам? Слава Богу, что мы сбыли Немцев, и будем иметь Пяста. Я называю дураком Поляка, который преобразился в Немца.

Шляхтич взялся за саблю. К счастию моему, он едва стоял на ногах, я легко от него убежал, но долго слышна была его площадная брань.

А дело мое нисколько не подвигалось. Как ни убеждали Пеньковского мои новые знакомые, какие выгодные для него сделки ни предлагал я, — он оставался непреклонен и глух. Думаю, он не ожидал скорого избрания короля, потому что, хотя Саксонская партия не могла рассчитывать на победу, но была настолько сильна, чтобы отдалить избрание. И он надеялся получить доход со староства, с которым так трудно было ему расстаться. Мне оставалось покинуть и ехать в Варшаву ожидать избрания короля.

К великой радости моей, пришел ко мне старостич Житомирский и дал мне прекрасный совет — не надеяться на благожелание обывателей, при которых я мог погибнуть и с моими друзьями, как заяц Федра, и отправиться в Киев к командующему войсками Русскими, князю Репнину, которому конфедерация доверила, с согласия императрицы, охрану населения от насилия и произвола. Директором канцелярии князя был родный дядя и друг полковника Брянчанинова. Обнял я молодого приятеля и побежал к полковнику. Когда я рассказал ему суть дела, он вскочил и быстро сказал:

— Какая же эта ваша вольность, когда каждый делает другому, что ему нравится, и каждый имеет для себя свой закон. Как вы можете жить в таком хаосе?

— Наш закон хорош (сказал я), но люди стали хуже. Наши законы были совершенны для наших честных предков. И теперь [352] случаи подобного нарушения закона исключительны, потому что нашими гражданами управляет совесть более закона.

Полковник перестал говорить о деле, которое оскорбляет национальное чувство Поляка и написал письмо, которое вручил, заверив меня в полном успехе моего дела.

Я в тот же день оставил Житомир. Дорогою смущал мою совесть вопрос: зачем я обращаюсь к чужим, прося у них помощи против своего? Но что же было делать мне? Человек ищете правды, как жизни; а если ее не может найти у своих, должен искать у чужих. Опека России во время междоцарстия много предотвратила кровопролития, и в этом она была вполне законна. Россия была в союзе с Польшею, и временное правительство просило вооруженной помощи для спасения мирных жителей от ужасов анархии. Эти размышления успокоили мою совесть.

На другой день я прибыл в Киев, колыбель Славянского христианства. Св. Владимир опередил в принятии христианства всех Славянских монархов. В России существует небезосновательное предание что еще св. апостол Андрей прибыл в окрестности Киева и там, положив начало христианству, принял смерть мученика. Киев не был похож на Европейский город: на нем была печать Востока. Строения отделялись друг от друга садами и огородами, в центре города были но местам пустые пространства. Все частные домы, даже царский дворец, были деревянные. Одни церкви были каменные, и некоторые из них, как кафедральная св. Софии, памятник средневековой архитектуры, были очень художественны. По большинству церквей Киев не без основания называют Русским Римом. Киев разделяется на три совершенно отдельные города, отделенные друг от друга полями; старый Киев, Печерск, местопребывание властей, и Подол, место торговое, где Европейское искусство спорило с Азиатским о первенстве. Я остановился в Печерске у бородатого мещанина, Русского купца, честного и не сребролюбивого человека. В его гостиннице я имел все удобства без особенных расходов.

Была суббота. На следующее утро я испытал великое неудовольствие не имея костела, чтобы отстоять литургию. Помолившись дома я отправился в Печерскую лавру, где пригляделся к величию обрядов Восточной церкви. Музыка всегда производит на меня сильное впечатление, и потому я был восхищен пением Григорианским, исполненным прекрасными певцами во время литургии, в присутствии массы народа, погруженного в молитву и в благоговейном молчании предстоящего. После литургии монах водил поклонников и любопытных по пещерам, где почивают мощи святых Восточной церкви. Было там и несколько святых, признанных Римскою церковью, как то: Борис и Глеб, св. Владимир, св. Варвара, которых я почтил благоговейным сердцем. После посещения пещер показали [353] нам ризницу церковную. Какое же там богатство, какое неисчислимое количество перлов, бриллиантов и других драгоценных камней! Едва ли ризница Пресвятой Девы Ченстоховской могла бы сравняться с ризницею Печерской лавры. Увы! ризница Ясной Горы как и все другие, составляются собственность святых, собранные во имя их почитания жертвами верных, обобраны их же исповедниками, хотя бы во имя патриотизма и политической экономии; а богатства святых Восточной церкви, не только не уменьшились, но с того же времени умножились и умножаются. Церкви этого народа владеют, так сказать, баснословными богатствами, и однако в самых критических обстоятельствах России никому и в голову не приходило протянуть святотатственную руку за украшениями, серебром и золотом, посвященными Богу и Его святым. Есть же еще люди, которые удивляются постоянно возрастающим счастью и славе этого народа, который более силен своею набожностью, чем мужеством и твердостью.

Из лавры я отправился во дворец, где имел помещение князь Репнин и его канцелярия, чтобы представиться директору канцелярии Соломке и вручить ему письмо его племянника. Я был в мундире и с орденом. В приемной ожидало директора много просителей. Мне недолго пришлось дожидаться. Один какой-то канцелярист доложил обо мне и меня сейчас пригласили в кабинета.

Соломка был родом Малоросс, отличный знаток дела, и с трудолюбием, любезностью в обращении и умом соединял высокую честность, а потому пользовался доверием князя. Принял он меня не только любезно, но и с почтением, какое в России обыкновенно оказывается всякому, имеющему высший чин. Я подал письмо племянника. Соломка просил позволения прочитать его при мне и при чтении делал на нем заметку карандашем. Потом, расспросив меня про подробности дела и рассмотрев мои документы и оскорбительное письмо ко мне Пенковского, Соломка выразил полное негодование и обещал полное содействие Русской военной силы. Письмо Брянчанинова произвело на его дядю такое действие, что он сам продиктовал канцеляристу прошение ко князю, которое я подписал Русскими буквами; я не знал Русского языка, а знал лишь алфавит Русский еще в Житомирской иезуитской школе, где одним из учителей был униатский священник, за вдовством оставивший приход и поступивший учителем.

Я не находил выражений, как поблагодарить директора, но он мне сказал:

— Полковник! дело ваше настолько ясно и справедливо, что будь я и вашим заклятым врагом, совесть и звание не позволили бы мне действовать против вас; а вы — друг моего племянника. Он за родного брата не хлопотал бы усерднее. Меня еще более радует, что он, с юности предавшись военному званию, знает гражданские дела и [354] пишет не хуже меня. Теперь четверть первого. Я должен идти с докладом. В два часа князь принимает просителей и желающих представиться. Я ему доложу про вас и ваше дело. Князь очень любезен, и в особенности для иностранцев, и вы сами в этом убедитесь, когда ближе узнаете его.

Простившись с директором, который обворожил меня своею добротою и предупредительностью, я зашел в публичный дворцовый сад. В оранжерее сада обратили мое внимание огромные апельсинные деревья, каких я не видел ни в одних теплицах. Садовник говорил мне, что их садил отец Петра Великого. Не знаю, насколько это было справедливо: но в этом нет ничего и удивительного. Вся красота сада исчезала пред главною картиною, которая была пред моими глазами. Сад был на взгорье: с правой стороны шел широкий Днепр, а за ним лес и степи Восточной Украйны тянулись на далекое пространство и исчезали в лазури небесного свода. У моих ног — Подол, со своею Восточною физиогномиею. Слева — Печерск, более Европейский, и между ними, как бы в раме, Старый Киев со своими золотыми куполами храмов, над которыми возвышался митрополичий собор св. Софии, величественное здание Византийского стиля. Смотря на эту картину, я был так восхищен, что и не замечал массы гуляющих в саду.

Однако, мне пора было отправляться во дворец. Дежурный адъютант князя, спросив меня: кто я таков, сейчас же представил меня дежурному при главнокомандующем, генералу Фитингофу, Остзейскому уроженцу, который любезно обласкал меня, заявив, что он меня первого представит князю, так как это мне принадлежит по праву, как чужестранцу, гостю России. Вошел, наконец, князь и с учтивостью истинного магната сделал общий поклон. Князь Репнин был красавцем, лице его дышало благородством, не лишенным гордости; голову он держал высоко, как все привыкшие приказывать взор его был пронизывающий и возбуждал невольное уважение, хотя было в нем и что-то такое, что привязывало и делало смелым.

Когда генерал Фитингоф представил меня, князь с ласковою улыбкою заговорил ко мне по-Французски:

— По вашему ордену я вижу, что вы служили в армии Австрийской императрицы?

— Точно так. Я служил во время Семилетней войны и не оставил бы службы, если бы рана, полученная под Гогенфридбергом не сделала меня неспособным к службе в кавалерии. Императрица милостиво уволила меня с пенсионом и правом ношения ее мундира.

— Значит, мы товарищи, потому что и я участвовал в Семилетней войне. Где же вы служили по выходе в отставку?

— Очень недолгое время я жил у родных. Отправившись потом в Варшаву, чтобы благодарить моего покойного короля [355] за данный мне орден, я был назначен полковником армии республики и шамбеляном его двора. По смерти его я перестал быть Саксонцем; получив увольнение от службы со стороны курфюрста — наследника, я возвратился на родину.

— К которой же вы принадлежите партии — Саксонской, или Пяста?

— Ваше сиятельство изволите шутить. В Польше, чтобы принадлежать к какой-нибудь партии, необходимо быть магнатом, или слугою магната. Первым Бог меня не сотворил, вторым не хочу быть; я потому и служил иноземному государству, чтобы избегнуть необходимости служить магнатам. Я признателен Саксонскому дому, пожаловавшему мне староство, в которое я не могу попасть, и потому я сочувствую этому дому. Но я и ограничиваюсь добрым желанием; человек я бедный, изувеченный; что я могу сделать? Об одном молю Бога, чтобы дал нам какого-нибудь короля и поскорее окончил это несчастное междоцарствие.

— Вы вполне правы. В утешение ваше сообщу вам, что час назад я получил депешу с извещением о смерти курфюрста. Так как у него остались только малолетние дети, то кандидатура Саксонской фамилии уничтожилась сама собою. Обе партии должны соединиться, и вы будете иметь королем Пяста, кровь от крови и кость от костей ваших. Чему я должен приписать честь посещения вами Киева?

— Это прошение разъяснить, почему я должен был прибегнуть к защите вашего сиятельства.

И, сделав покорный поклон, я вручил князю мое прошение. Быстро взглянув на бумагу, князь сказал:

— А, знаю. Сейчас Соломка доложил мне о вашем деле. Оно совершенно справедливо, и я не могу отказать вам в моей помощи. Очень рад случаю познакомиться с вами. Прошу пожаловать ко мне завтра обедать. Мы поговорим более.

Я поклонился князю с благодарностью и вышел с радостью, осчастливленный надеждою. Когда я уходил от князя, Соломка шепнул мне тихо: «прошу вас без церемонии в четыре часа на Украинский борщ» и, не ожидая ответа, приблизился ко князю. В назначенное время я был у Соломки. Он вполне обнадежил меня, что завтра будет дан приказ об удалении Пенковского военною силою. Сели за стол. Кухня была чисто Украинская, какая была в употреблении у приличной шляхты, жившей преимущественно на Руси. За этим обедом я впервые узнал Русский напиток — кислые щи, который мне очень понравился, и я опорожнил всю стоящую предо мною бутылку.

На следующий день я имел честь сидеть за столом князя Репнина, который своею изысканною любезностью, умом и роскошною [356] обстановкою произвел на меня неизгладимое впечатление. Аристократ по рожденью, князь все чины получил за отличия. Как храбрый солдата и способный вождь, он в тридцать лет был генерал-поручиком и главнокомандующим; как искусный дипломат он получил высокую политическую миссию в Польше. Это был тип магната не одного, а многих народов и в нем гармонически соединялись достоинства Версальского придворного, Русского боярина и что-то из типа Восточного. Кажется мне, Трембецкий его имел в виду, когда, говоря о придворных императрицы Екатерины, во время ее свидания с королем Станиславом-Августом, написал следующее двустишие: «Величественные, образованные, исполненные доблестей, они соединяют утонченность Версальскую с храбростью Скифов». За столом сидели до тридцати человек военных и гражданских сановников, и князь наиболее был занята мною — иноземцем, как будто давая собою пример гостеприимства, так сильно развитого в племенах Славянских. Стол был пышный, кухня чисто Французская, прислуга во Французском костюме; весь сервиз серебряный. За столом хор певчих, придворный шут и с ним сказочник: словом, как в замках наших магнатов. Усадив меня пред собою, между прочим спросил:

— Вы знаете Понятовского, Литовского стольника?

— Да, ваше сиятельство. Несколько дней я был его неотлучным товарищем в Страсбурге и потом встречал в Люневиле, при дворе короля Станислава.

— Какого вы о нем мнения?

— Он человек высокого ума, с лоском, воспитанный, любезный.

— Я рад, что вы отдаете ему должное. Я познакомился с ним, когда он состоял посланником республики при нашем дворе, и мы большие приятели. В Петербурге он нравился всем. Я поздравил бы Поляков, если бы он сделался королем. Как вы думаете, может ли это случиться?

— Это во власти светлейшей императрицы. Особенно теперь, по смерти курфюрста Саксонского, я не думаю, чтобы кто-нибудь осмелился противоречить ее воле.

— Нет, нет! Императрица, моя государыня, хочет одного, чтобы не чужой принц, а ваш Пяст царствовал над вами; и вопрос этот решен окончательно, решен приговором генеральной конфедерации. Впрочем, она не навязывает вам короля, напротив — она хочет, чтобы избрание совершилось совершенно свободно. Я вас спрашиваю об одном: если бы, например, пан Понятовский заявил свою кандидатуру на престол, мог бы получить все голоса?

— Что касается, ваше сиятельство, меня, я не против такого избрания; потому что, надеюсь, он был бы для меня добрым государем. [357] Но признаюсь, я не смею обнадеживать, чтобы пан Понятовский мог получить корону, если она будет зависеть от добровольного избрания. Я не предвижу этого.

— Почему?

— Вашему сиятельству известно, что вся сила в руках магнатов, и по одному слову некоторых из них последуют за ними целые воеводства. Все могут покориться принцу, царствующему за границею; но сомневаюсь, чтобы хотя один магнат захотел быть подданным другого магната, который был с ним равен; а что же если он сознает свои преимущества пред последним? Никто не может отказать пану стольнику в личных его достоинствах; но он ни богатством, ни древностью рода, ни численностью своих приверженцев не может стать выше первых людей в народе, которые могут видеть в нем только нового человека. Правда, его мать Чарторыйская; но этот древний княжеский род только недавно приобрел значение в Польше, благодаря уму князя-канцлера и счастливой женитьбе его брата. В моем присутствии, при жизни покойного короля, молодой воевода Виленский, князь Карл Радивил, сказал князю, воеводе Русскому, что он живет не богатствами отцев, а приданым. Последний замолчал и уступил, потому что заметил, что присутствующей шляхте понравились слова Радивила. Как же пану стольнику царствовать над ними?

— Кто знает, — ответил князь и, отвернув голову, приказал хору петь, чтобы прекратить разговор, который заметно не нравился ему.

Обед окончился в восемь часов. Я возвратился домой и начал анализировать впечатления, которые произвел на меня этот день. Мои размышления прервал хозяин, пришедший звать меня на чай. Не понравился мне этот напиток, а теперь, чрез двадцать лет, он — необходимая потребность моей жизни.

Я прожил в Киеве еще неделю. Ежедневно я бывал у обласкавшего меня князя Репнина; был у гражданского губернатора Скоропадского, потомка исторической Украинской фамилии; у директора таможни Мазараки; у вице-губернатора Кукеля, женатого на Польке, которая, как соотечественница, была особенно благосклонна ко мне; у богатых помещиков Капниста и Иваненко и некоторых других. Воспоминание об этих людях всегда жило в моем признательном сердце. Они меня чужого, не имевшего к ним никаких отношений, приютили как своего, угощали и, насколько было возможно, помогали на каждом шагу.

Наконец, как-то утром Соломка привез и вручил мне приказ генералу Сулиме, командующему войсками в Житомире, о командировали военной силы для немедленного ввода меня во владение староством и письмо ко своему племяннику, полковнику Брянчанинову. Я [358] не нашел слов, как благодарить его, и потому только обнял его сердечно. Сейчас я отправился ко князю откланяться ему. Князь принял меня в кабинете и около часа со мною беседовал.

— Ваше дело улажено,— сказал он,— а потому незачем оставаться долго в Житомире и в вашей деревне. Время избрания приближается, я советую вам быть там. Кто бы ни был вашим королем, никогда не повредит подданному, если он в числе первых засвидетельствует ему свою верноподданническую преданность.

Князь прибавил:

— Вы сказали мне, что сомневаетесь в том, чтобы Понятовский мог царствовать в Польше, потому что магнаты не захотят покоряться тому, на кого привыкли смотреть как на низшего против себя и в достатках, и в заслугах. Я знаю Польшу, и не разделяю потому вашего мнения. Как Поляк охотнее покорится чужому, чем своему, так ваш магнат скорее согласится быть подданным убогого шляхтича, чем равного себе магната. То, что я сказал вам, я повторяю и теперь: светлейшая императрица моя предоставила вам полную свободу выбора; ей желательно, чтобы избрали Понятовского, который ей известен более других и приобрел ее уважение; но ее войско, стоящее в Варшаве, для сохранения общественной безопасности, и не покажется в Воли. Императрица хочет, чтобы избрание совершилось спокойно и законно. Впрочем, так как вы отклонили от кандидатуры всех чужих принцев, и у вас будет царствовать Пяст, то если выбор не падет на Понятовского, корона достанется воеводе Русскому, или его сыну, генералу земель Подольских, потому что другие, могущие стремиться к престолу, не думают присутствовать на избрании. Нам все равно; но я, как благожелатель ваш, советую избрать Понятовского, который скорее приобретет любовь панов, чем его родные, которых я только что назвал. Так как каждый голос шляхетский имеет значение при избрании, надеюсь, что и вы охотнее назовете того, с кем вы имели сношения, чем других, которых вы не знаете, или знаете только по виду.

Я, поклонившись низко, ответил князю:

— Я очень малый человек, чтобы иметь влияние на дела общественный в республике. Как имеющий право голоса, я заявляю, что, если бы жил курфюрст-королевич и был кандидатом, я был бы на его стороне. А теперь, когда будет кто-нибудь другой, я охотнее дам голос в пользу пана стольника, удостоившего меня своей ласки. Свидетельствуюсь Богом, что в числе всех знакомых мне Пястов, по моему убеждению, пан стольник выше всех. Я не имел намерения быть, на избрании; но по совету вашего сиятельства, я, по окончании моих дел, немедленно еду в Варшаву, чтобы засвидетельствовать пану стольнику свое уважение и ожидать его приказаний.

Я откланялся достойнейшему князю и в тот же день уехал в [359] Житомир. В пять часов утра я уже был у Дегтевского, который с чиновником и воинскою командою немедленно отправился для приема староства. Пенковский, как говорится, сначала стал на дыбы, но, увидев команду, сейчас же смирился. Дегтевский отнял у него староство и его собственную деревню. Тогда-то мой шляхтич свернулся и прибежал ко мне покорнейшим слугою. Беда у нас тому, чьим добром завладеют чужие руки: нескоро он его возвратит. Я не хотел обиды ближнего; рассчитался с ним честно. Дегтевскому за хлопоты я подарил триста восемьдесят рублей и, отдав имение в аренду одному честному шляхтичу, поспешил в Варшаву, Но, оставляя Житомир, я еще раз посетил полковника Брянчанинова, которого полюбил как друга, и старостича Житомирского, давшего мне добрый совет — съездить в Киев.

Я прибыл в Варшаву на шестые сутки и остановился у Робачиньского, бывшего камердинера покойного короля и моего доброго приятеля. Варшава настолько была наполнена приезжими по случаю избрания, что я очень был рад помещению, полученному мною хотя бы в Праге. Какие же суммы должны получить трактирщики торгующие вином! Огромные толпы шляхты, пьяной и подвыпившей, сновали по улицам. Часто удавалось видеть кулачное единоборство одного шляхтича с другим; иногда измеряли свои силы и саблями; но по крайней мере не было буйных нападений многих на одного и грабежей, потому что в городе находились двенадцать тысяч войска, и генерал Романус обуздывал страсти вождей. Всякий сознавал, что чуждое правительство своим войском сохранило кое-какой порядок, что не будь его, во время анархии, к которой мы привыкли, столица могла бы стать жертвою пламени или междоусобной кровавой резни, во имя пресловутой вольности и независимости народной.

Русский посол Сальдерн устроил в Варшаве и свою полицию, потому что бывшая в управлении великого маршала вся разбрелась во время междоцарствия. Если кому-нибудь было необходимо навести справки, не знал к кому обратиться. Фактор-Еврей был единственною полициею для приезжих; но съезд шляхты был так многочислен, что я трем факторам платил деньги трое суток и не мог найти моих родных, прибывших в Варшаву. Потом Русское посольство, по сношении с военным начальством, установило правило, по которому всякий домовладелец в двадцать четыре часа должен был под строгою ответственностью дать знать о всех прибывших. Были случаи, что за неисполнение этого распоряжения, домовладельцы подвергались взысканию. Это навело такой страх, что более не осмеливались делать нарушений. В Польше о таком порядке и понятия не имели. И потому сделанное распоряжение многим показалось [360] противным вольности шляхетской, которая, по тогдашним понятиям о вольности, не хотела знать никакого порядка.

Я обратился в Русское посольство и на утро следующего же дня мне дали знать, что мои братья уже четыре дня живут в Варшаве, на берегу Вислы. Я крайне устал, пока наконец, к моей радости, нашел обоих братьев и с ними некоторых друзей их, которые все вместе наняли четыре рыбацкие избушки. По просьбе братьев и я, несмотря на страшную тесноту помещения, в тот же день переехал жить к братьям. Понятно, что предметом на этих беседах было политическое состояние края. Брат-регент уже успел все выведать, потому что, будучи приверженцем Малаховских, которые имели влияние на избрание, он был допущен в собрания их сторонников. Он действовал в том убеждении, что так как смерть королевича-курфюрста и воля двух соседних дворов, находящихся в тесном союзе с Польшею, уничтожили кандидатуру Саксонской фамилии, и должен был быть избран Пяст, то единенье с партиею, противною покойному королю, гарантировало скорое восстановление порядка, и напротив противодействие ей обнаружило бы в шляхтиче стремление не ко благу общественному, а личной корысти. Это единенье было тем более возможно, что во главе партии Чарторыйских стояли два опытные государственные мужа: князь-примас Лубенский и канцлер Малаховский, а руководители партии магнатов, Радивилы, Потоцкие, Мнишек, оба гетмана и другие разъехались но своим поместьям и никто ни из них, ни из приверженцев их не хотел присутствовать при избрании.

Судьба народа оставалась в руках партии, руководимой примасом и канцлером. Чарторыйские были душею этой партии. О пане Понятовском никто и не вспоминал. Князь Любомирский, Коронный подстолий, хотя был поставлен кандидатом, но никто серьезно не верил этому. Все были уверены, что корона достанется генералу земель Подольских, потому что Русская императрица благоволила его отцу, и сын его был молодым, поэтому опасения нового междоцарствия были отдалены. Когда я как-то в разговоре сказал братьям и приятелям их: «а что, если бы мы избрали пана стольника Понятовского, разве было бы худо»? — он пожал плечами, как будто я заговорил о чем-то несбыточном.

Воевода Русский и его сын, генерал земель Подольских, настолько были уверены в том, что ни один соперник не может быть им опасным, что своею невнимательностью оскорбили заведующего делами Прусского посольства, Бенуа. Это была ошибка, за которую они скоро жестоко поплатились. Они не подозревали, что оскорбленный ими, дипломат, лицо доверенное Фридриха Великого, большого знатока людей, изощрился в придворных и дипломатических интригах. Бенуа скоро [361] разбил все надежды Чарторыйских. Он отправил в Берлин курьера с донесением, что императрица Русская хотела бы видеть на престоле Польши стольника Понятовского, лично известного королю. Но, предоставив шляхте свободу выбора, государыня убеждена, что избранный ею кандидата не получит избрания, и потому она единственно по этой причине согласна на избрание его двоюродного брата. Это донесение дало Фридриху Великому случай оказать любезную услугу могущественной монархине, и король Прусский предоставил Бену а полную свободу действий, Бенуа скоро сделал то, что всем казалось невыполнимым.

Я продолжал посещать пана стольника и, как старый знакомый, пользовался его гостеприимством. Не делая даже намека на политическое состояние Польши мы говорили о Франции, дворе Люневильском и Итальянской литературе. Пан стольник казался заинтересованным единственно кандидатурой брата и не только не думал противодействовать тому, с кем был в тесной дружбе, но еще считался всеми его усердным сторонником. Между тем Бенуа вел в пользу его интригу, которой никто, и даже сам стольник, и не подозревали.

В первый день избрания на Воли князь-примас делал под навесом больший обед, на который был приглашен весь дипломатический корпус и все из Поляков, которые в республике пользовались значением у шляхты. Был и пан Понятовский. Собрались все, кроме Бенуа; хозяин был в неловком положении, потому что некоторые из гостей начали посматривать на часы, а садиться за стол и тем оскорбить посла великого монарха никак нельзя было. Входит Бенуа с пачкою в руке. Поклонившись князю-примасу, он известил, что важные депеши короля его задержали. В это мгновение он заметил пана Понятовского, который недалеко от примаса вел беседу с генералом земель Подольских, имеющим быть сейчас же объявленным кандидатом на престол, быстро обратился к нему и громко произнес:

— Это орден Черного Орла, который король посылает вам, как выраженье его благожелания. Позвольте мне возложить его на вас и приветствовать не только с честью, но с дружбою светлейшего короля Прусского, который не желает ничего больше, как назвать вас своим братом.

Потом, обратившись ко князю-примасу, Бенуа сказал:

— Покорно прошу ваше сиятельство именем моего монарха, чтобы вы изволили стольника Понятовского провозгласить кандидатом на Польский престол.

Кейзерлинг, посол Русской императрицы, знавший, как видно, обо всем, заблаговременно прибавил:

— И я именем моей всемилостивейшей монархини присоединяю мое ходатайство к словам высокого Прусского посла. [362]

Князь-примас и многие из присутствующих пришли в великое замешательство. Преодолев себя, князь-примас сказал слабым голосом:

— Я намеревался провозгласить кандидатом князя, генерала земель Подольских, теперь я должен провозгласить его двоюродного брата и сторонника. Позвольте господа, дать братьям некоторое время поговорить с собою.

Но князь-генерал быстро сказал:

— Ваша светлость, князь-примас! не нужно отсрочки! Я охотно отказываюсь от кандидатуры в пользу моего брата и присоединяю голос мой и моих приверженцев к голосам ему доброжелательных. Я считаю себя счастливым, что скоро назову государем моего родственника и друга, тем более, что я глубоко убежден, что отчизна лучшего и разумнейшего государя и не может иметь.

Поступок генерала всех изумил. Не знали, чему приписать его, потому что, если бы он настоял на своей кандидатуре, то удержал бы ее за собою: Понятовский не посмел бы ему противодействовать, а Бенуа взял бы со стыдом свое предложение назад. Ошибся бы тот, кто подумал бы, что он имел цель политическую или глубоко обдуманную. Ничего в нем не было, кроме романического джентльменства. Пан стольник был счастливым соперником у дамы, в которую был влюблен князь-генерал. Не желая показаться ревнивым к счастливому сопернику, что противоречило тогдашнему кодексу Французскому любовных похождений, которого молодой генерал был безотчетным исполнителем и сделало бы его смешным в глазах его товарищей, он уступил. Таким образом из-за любовной интриги и рукоплесканий Варшавских офранцузившихся гостиных он добровольно отказался от того, что было целью его жизни. Если бы ему, по крайней мере, дали время на размышление, он наверное иначе поступил бы; его ошеломила нечаянность. Видно Бенуа знал его легкомысленный характер. Все его сторонники перешли на сторону пана Понятовского, а с ними и сам князь; оставшаяся без руководства шляхта последовала его примеру. Таким образом в тот же день пан Понятовский был назван королем.

Я стоял со своими Судомирцами на Вольском поле, где происходило избрание. Было заметно сильное изумление, когда вместо того, которому шляхта приготовилась дать свои голоса, был провозглашен другой кандидат. Но однако шляхта без всякого затруднения отдала свои голоса этому новому кандидату. Более двух недель она прожила в Варшаве, и большинство шляхты уже не интересовалось, кто будет королем: был бы первый лучший, и ей была возможность возвратиться домой, ко своему хозяйству. Таков наш народный характер, что нам непременно прискучит то, что делается в более продолжительный период времени. Вся наша история доказывает, что у нас все [363] хорошо начиналось и скверно кончалось, и именно потому, что ничто нам долго не может нравиться. Мы единственный в мире народ, который пренебрегает свое прошедшее.

И так у нас был король. Уставшая и истратившаяся шляхта начала мало-помалу разъезжаться, Варшава, наконец, опустела. Король с доверенными лицами мог заняться устройством города и государства без опасения, что пребывающие в Варшаве могут вредить ему. Впрочем, если бы король был и наследственным государем, он не мог быть сильнее того, каким он был в первые года его царствования. Все его противники дали согласие на его избрание. Магнаты один за другим приезжали в Варшаву, чтобы засвидетельствовать ему покорную преданность. Один только князь Карл Радивил, воевода Виленский, лишенный имения и осужденный на изгнание партиею, управлявшею государством во время междоцарствия, к которой принадлежал тогда и бывший стольник, странствовал заграницею. Король не помиловал Радивила, что мог легко сделать. В этом была его великая ошибка: личная неприязнь всегда должна уступить видам политическими Гонитель Радивила не мог быть популярным на Литве, которая составляла большую половину государства, потому что все Русские воеводства всегда были с Литвою заодно. Король не умел понять Радивила: он видел в нем гордого и необузданного полудикаря, неумолимого в ненависти, и не хотел усмотреть под покровом грубости и самодурства великих достоинств и глубокого ума этого начальника партии. Он презирал его ум и боялся его необузданности. Удивительно, как умный король не остановился на том, что человек, приобретший такую неограниченную популярность у легкомысленная народа, не мог быть без великих душевных достоинств и способностей. Если бы король сошелся с ним, когда он еще крепко сидел на своем троне и предупредил бы возвышение Радивила другими людьми, он приобрел бы в нем друга и верного советника, который отдал бы ему сердца всех Литвинов, и тем упрочил бы его блестящее положение в Польше. На сейме коронацийном, в инструкциях, данных послам всех воеводств Литовских и большей части Русских, была отдельная статья о снятии конфискации с князя воеводы. Король отнесся с невниманием к этому выражению любви большей части своих подданных к тому, кого он считал своим личным врагом, и воспротивился воле народа, которую он должен был предупредить. С этого времени его сила начала умаляться, и умолкнувшая было ненависть, даже в его собственной фамилии, начала отзываться громче.

Другая ошибка короля была — его страсть к чужестранцам. Без сомнения, вся новая, так сказать, Польша, которая наполняла двор и столицу, эти пришлые реформаторы народа, воспитанные во Французской школе, которые, вместе со старо-Польскою одеждою, сбросили [364] с себя и веру и народные обычаи, находя в короле выражение своих собственных взглядов, были искренно преданы ему. Но сила народная была не в них, а в шляхте, жившей в провинциях, а она с ужасом взирала на столицу и на тех, которые, окружая короля, всем управляли. Как же могла она соединиться с ними, когда они с наглою насмешкою говорили о народных обычаях, преданиях и религии, словом — о всем том, что составляло Польское.

Король действительно был умен и не сиял, как они, отражением света чужеземного и потому умел скрыть свое отвращение к народному — Польскому, что его советники с насмешкою назвали сарматизмом. Ему нужно отдать справедливость, он всегда был и религиозен, но исполнял обязанности религии тайно, как бы стыдясь этого. Часто я видел его, целые часы стоящего на коленах пред ликом Спасителя и заливающегося слезами. Хотя он говорил на семи языках, но умел понимать и ценить литературу народную и поощрял ее: он выискивал народных поэтов и по-царски награждал их; восхищался поэзиею Трембецкого и произведениями Нарушевича, и, в тоже время, отдаленная от Варшавы шляхта считала его чужим. В этом случае он был менее счастлив, чем его два предшественника, Саксонцы, которые были Немцы, и первый из них не говорил по-Польски, а последний с трудом понимал сказанное. Где же была причина этого?

Без сомнения, король был умнее и способнее всех тех, которые хотели преобразовать Польшу во что-то похожее на Францию; но король всегда был членом партии, нелюбимой шляхтою, которая составляла народ. Если оба его предшественника и привезли с собою иностранцев, то последние происходили из важных фамилий и не силились преобразовать Польшу по-своему, а напротив, сами применялись к туземной жизни. Брюль и Флеминг породнились с Польскою аристократиею и устроили по-Польски свою домашнюю жизнь. При дворе Августа III, кроме военных, врачей, артистов и свиты королевской все надевали одни кунтуши; кроме первых чинов двора, Чарторыйских и Мнишков, никто не надевал Французского платья и не употреблял Французского парика. Шляхтич, прибывший в Варшаву, когда находился во дворце, видел себя между своими, и потому и двор был популярен в народе.

Станислав-Август, напротив, воспитанный в иностранной школе и потомок дома, которого шляхетство было сомнительно, не только не мог иметь любви к народным преданиям, но даже не мог скрыть ненависти, какую чувствовал к великим представителям народных преданий, которых присутствие, казалось, изобличало его происхождение. Король начал с того, что короновался не в Кракове, как его предшественники, а в Варшаве, и не в древнем Польском костюме, который надевали даже Саксонские курфюрсты, но в каком-то [365] костюме как будто Испанском, а в действительности театральном, который в людях серьезных возбудил хохот и оскорбил гордую шляхту и еще более гордых панов, ее представителей. Далее он окружил себя заграничными выходцами, не дворянской крови, а проходимцами всякого рода из Франции и Италии, открыто показывая, что их общество ему приятнее высшего Польского общества. Тогда-то появились у нас Казановы, Камиллы и другие, которые, как чужеземцы, видели Польшу только во дворце; а глупая придворная молодежь льнула к ним и, стараясь подражать, — оскорбляла шляхту кунтушевую и возбуждала в ней ненависть к королю. Были и другие недостатки у короля, человека, в действительности, честного, которые устроили ему несчастную будущность. Скажу только одно, — что все его царствование было непрерывною борьбою с древними домами Польскими.

Что касается меня, я один из первых явился к новому королю повергнуть к ногам его мою верноподданническую преданность. Я не хлопотал о должности и не принимал на себя униженную роль искателя чего-то. Если бы я и хотел заглянуть в казну короля, что я получил бы? Как вороны на падаль, со всей Западной Европы бросились искатели приключений на то, чем король мог располагать своею властию, и все разделили между собою. Чрез эту толпу я не мог протискаться. Они имели ухо короля и офранцузившихся панов, которые пользовались его доверием. Впрочем, мое положение позволяло мне не искать ничьей, даже королевской милости. И потому я хотел иметь какую-нибудь должность без жалованья, не по необходимости, а чтобы не стыдно было пред братом-регентом, и остался жить в Варшаве частным человеком, как Еврей, или Немец, и ни у кого не просил ходатайства за меня у короля.

В числе моих знакомых, которых я часто посещал, было семейство супруги Коронного крайчаго 5 моей знакомой но Вене, куда она скрылась с мужем во время беспорядков междоцарствия. С обворожительною наружною красотою она соединяла пленительную доброту сердца, и кто ни приближался к ней должен был любить ее. Аристократка по происхождению, она с блестящим заграничным образованием съумела сохранить душевную простоту, и была для всех равно гостеприимна и мила. Она встретила меня в Варшаве, как старого знакомого, и взяла слово посещать ее почаще. Король был влюблен в нее до безумия. Злые языки говорили, что отношения их были небезупречны; но хотя я был великим другом прекрасной женщины, ничего не мог заметить худого в ее отношениях к королю. Однажды, во время моего посещения совершенно неожиданно в гостиную вошел король. Все гости вскочили со своих [366] мест, а я тихонько прошел у стены, чтобы выйти из салона. Но хозяйка отозвалась:

— А! неприлично уходить, господин староста. Ведь государь не для того пришел, чтобы рассеять окружавшее меня общество.

Мы остались и по знаку короля заняли наши места. Разговор велся на Французском языке, которым король владел образцово; трудно соединить в себе и столько остроумия, и утонченной любезности, сколько их было в короле, но я заметил в нем и какую-то театральность; в Страсбурге и Люневиле он был натуральнее и милее. Как ни приятно было общество, в котором находился, но я постарался поскорее убраться домой. Случилось мне и в другой раз встретиться с королем у той же дамы и даже беседовать с ним, но во дворце нога моя не была с тех пор, как я засвидетельствовал ему свою верноподданническую преданность и не услыхал от него ни одного ласкового привета.

Бывал я часто у князя епископа Краковского Каетана Солтыка. Во время избрания он был противником короля, потому последний считал его своим личным врагом. Еще в царствование Августа III были между ними какие-то недоразумения, которые потом их разрознили. Король называл епископа ханжою и скудоумным, что было передано князю-епископу. Как ни хлопотали рассудительные люди, чтобы примирить их, примирение было невозможно, потому что епископ был очень горд для того, чтобы сделать первый шаг к примирению.

— Я не признаю себя,— говорил Солтык,— ниже короля. По рождению, все знают, кто Солтыки, и кто Понятовские. По значению я такой же царствующий в Севере (w Siewierzu), как король в Варшаве.

Действительно, епископы Краковские были удельными князьями в Севере 6. Этот гордый ответ дошел до короля, который еще более возненавидел Краковского епископа и всеми мерами старался вредить ему. С другой стороны, кто был врагом короля, мог быть убежден, что у князя-епископа его встретят с распростертыми объятиями... Я старался молчать. С одной стороны, я считал грехом осуждать своего монарха, хотя бы он и обидел меня; с другой стороны, считал неприличным шляхтичу вооружаться против вождей народов, благодаря какому-то зуду в языке, который неприличен и в женщине, и тем более в мужчине. Наконец, сплетни, которыми пятнали имя помазанника Божия, мне надоели, и я осуждал себя, что слушал их в молчании.

Был у короля еще один враг, хорунжий Литовский, Ржевуский. Женатый на родной сестре князя Карла Радивила, он более других чувствовал кровную обиду, нанесенную воеводе Литовскому незаконно [367] собранною конфедерациею. Он был открытым врагом короля, никогда не хотел признать его своим государем, сложил с себя воинское звание и отказался от Холмского староства; отказался от подданства королю, прибегнув к покровительству Австрийского посольства, как генерал-майор Австрийской армии; никогда не был у короля и избегал встречи с ним на улице. Он, казалось, старался забыть, что он Поляк и, живя пока в Варшаве, был чуждым всему его окружающему; говорил только по-Немецки, носил Австрийский мундир и дома у себя держал одних только Немцев.

Я любил его, как брата. Союз товарищества по оружию, укрепленный общностью опасностей и славы, также силен, как и союз крови. Ржевуский, честный, искренний, храбрый и способный офицер, был общим любимцем в полку Шибыльского; все офицеры и солдаты плакали, когда он, назначенный в штаб фельдмаршала, оставлял полк. Мог ли я его не любить? Потому и в Варшаве мы сходились каждый день. И я знал, что он недруг короля; но он никогда, ни одним словом осуждения, не выразил тогда этой ненависти; глубокое чувство хранить молчание. Только оставляя Варшаву, чтобы навсегда поселиться в Вене, он при прощании сказал мне:

— Милый товарищ! если собственный дом горит и нет возможности спасти его, благоразумнее перейти в другую квартиру. Увидишь, что у нас произойдет. Народы живут или умом, или предрассудками. Все наше молодое поколение презирает предрассудки, но ума не наживает. Все в Польше приближается к концу. Впрочем, если бы я и предложил республике мои услуги, люди, стоящие у ее кормила, наверное, отвергли бы мою жертву. А потому не удивляйся, если я со своими пенатами уезжаю в Вену.

Я и сам начал мечтать о жизни в Вене, с несколькими друзьями, которых я не мог найти в Варшаве. Порассудив, я решился поскорее собраться и оставить Варшаву, пожить некоторое время у родных, чтобы устроить свои дела, а потом навсегда оставить Польшу.

Делая прощальные визиты, я заехал к супруге Коронного крайчего. У нее я встретил прибывшего из Вены брата короля, князя Андрея Понятовского, фельдмаршала-лейтенанта Австрийской армии. Мы встречались во время Семилетней войны и с удовольствием узнали друг друга. Добрая женщина не хотела верить, что я переселяюсь в Вену и старалась отклонить меня от этого намерения. Между прочим, она сообщила мне радостную весть, что через два дня назначен при дворе бал в честь новоприбывшего посла Русской императрицы, князя Репнина. Я не слышал ни об этом назначении, ни о прибытии князя в Варшаву. Простившись с хозяйкою, я поспешил во дворец Ходкевича, но к горю моему князя не было дома. Все остальное время дня я занялся упаковкою своих вещей и страшно устал. Вдруг, [368] вечером, явился ко мне придворный паж Азаричь, с приглашением от маршала двора быть на бале. Это приглашение поставило меня в крайнее затруднение. Ехать на бал — значит приостановить свою поездку; отказаться от приглашения было бы дерзко со стороны подданного пред государем. Однако же я решился на последнее. На вопрос пажа, какой дать ответ маршалу двора, я сказал, что уезжаю в Вену и не могу явиться ко двору. Отсутствия моего никто не заметит, и потому просил Азарича не передавать моего ответа маршалу двора.

Поздно вечером вбежал ко мне Трембецкий. Я близко знал его. Он был не только верным подданным и слугою короля, но в его привязанности к королю было какое-то увлечение, которое тем было удивительнее, что было искренно. Как герой романа в своей возлюбленной, так он в короле видел свой идеал, усматривал одни только достоинства. Он убедил меня, что маршал двора, по словесному приказанию короля, в присутствии Трембецкого, записал меня в число приглашенных, что, отдавая это приказание, король прибавить: «я хочу с ним поговорить». Трембецкий, узнав от Азарича о моем отказе, просил не докладывать его королю до возвращения Трембецкого во дворец. Делать было нечего, я дал шляхетское слово исполнить его волю.

Наступил, наконец, вечер, когда было нужно ехать во дворец. Мне хотелось явиться туда в числе первых. Я приказал парикмахеру убрать мою голову по последней Версальской моде и, надев на себя бальное платье, прибыл в ярко-освещенные залы дворца. Изумился я, увидев, что, несмотря на мою поспешность, залы дворца уже были наполнены прибывшими. В числе их находился и князь Репнин, в ожидании выхода короля. Я приблизился ко князю, который не только узнал, но и милостиво меня приветствовал, выразив сожаление, что он не был дома во время моего посещения и не успел отдать мне визит. Поблагодари в еще раз князя за его ко мне милости в Киеве, я спросил про Соломку. На мой вопрос князь ответил усмехаясь:

— Вы тогда завоевали моего Соломку: он не только ваш друг, но и обожатель и часто вспоминал при мне о вас. Я хотел взять его с собою в Варшаву, но дипломатия не его удел. Теперь он губернатором в Курске.

Во время нашего разговора в залу вошел король в сопровождена Ржевуского и Браницкого, Коронного ловчего; оба они были давними друзьями короля и остались его любимцами, когда он сделался государем.

Король прежде всего подошел ко князю Репнину, который приветствовал его глубоким поклоном. Заметив при Репнине меня, король сказал и мне несколько ласковых слов. Чтобы не препятствовать [369] их беседе, я удалился и начал ходить по зале, присматриваясь к публике. Кроме Чаплица, Литовского ловчего, и Малаховского, Судомирского воеводы, которые были в Польских костюмах, все остальное общество было одето по последней Французской моде. Но что касается женщин — сколько было красоты! На одном из диванов залы сидели: княгиня Любомирская, Радивил, Сулковская, две Сапеги и Чарторыйская. Красота их была так очаровательна, что не было возможности сделать между ними выбор.

Тогдашнее положение высшего Варшавского общества было такое, что довольно было одного фамильярного со мною разговора князя Репнина, чтобы все, кто заметил это, знакомые старались выразить мне предупредительность, а незнакомые искали случая познакомиться со мною. Не ускользнуло от моего наблюдения и то, что король, разговаривая с Репниным, посматривал на меня: но я не основывал на этом никакого заключения.

Заиграла музыка, и король с супругою крайчего открыл бал. Танцы сменялись одни другими. В числе их была одна кадриль, которой я никогда не забуду. Танец составили четыре пары: король с княгинею, женою воеводы Смоленского, князь Репнин с княгинею, супругою генерала земель Подольских, граф Вальдштейн с княгинею, супругою стражника, и Велепольский с княгинею Сулковскою. Король был лучше всех. И недруг его должен был сказать, что он вызывал восхищение, и раз увидав этот танец, нельзя было забыть его. Черты лица, звук голоса, осанка, движения: все в нем гармонировало. Кто жил в то время, не будет противоречить, что Станислав был красивейшим монархом во всей Европе, что даже Людовик XV не мог сравниться с ним в величественности.

Наглядевшись вдоволь, я собирался домой, но в передней остановил меня Ржевуский, придворный маршал, которого тогда звали по-Французски Grand-Maitre, и сказал:

— Милостивейший государь! Король чрез меня приказывает вам представиться его величеству завтра в одиннадцать утра в его гардеробной.

Поклонился я ему и ушел.

На следующее утро, по причине ненастной погоды, fructus belli сильно беспокоил меня в пояснице и колене, так что я едва поднялся на лестницу во дворце. В гардеробной ожидали выхода короля: прибывшая из провинции «кунтушевая» шляхта и дворяне во фраках. Каштелян Трембецкий, по приказанию короля, ввел меня в комнату, где совершалось одевание короля. Он был в халате, и парикмахер из Парижа убирал ему голову. Возле короля находились: духовник его ксендз Паулин, генерал-адъютант Чапский, шамбелян Трембецкий, два шамбеляна Камелли и Манучи, — потому что король ни на одно мгновение не мог оставаться без своих заграничных пришельцев, — и [370] глухонемой, но умный Вильчинский, любимец короля и всего двора. Король в это утро был очень весел и многоречив. Говорил он о разных предметах, блистая в речи остроумием, как павлин перьями. Говоря о короле Станиславе Лещинском, он припомнил мне наше знакомство. Наконец, обратившись лично ко мне, король сказал:

— Господин староста! Вы имеете большую приятельницу в супруге моего крайчего. Она мне жаловалась на вас, что вы хотите оставить нас и переехать в Австрию. Что, вам немила отечественная земля?

— Ваше величество! Мне мило жить под скипетром вашим, но я калека. Нездоровье мое заставляет искать спасения на водах, а живя в Вене, я буду к ним ближе. Не будь этого, я хотел бы умереть среди своих.

— Что касается заботы о восстановлении вашего здоровья, то вы можете быть спокойным и оставаясь в Варшаве. Мой придворный врач, доктор Сио, заслужил Европейскую славу. Будьте уверены, я похлопочу и помогу вам и, если будет необходимость поездки заграницу, дам вам средства. С того времени, как Бог призвал меня к управлению государством, я забочусь, чтобы окружить себя людьми известными и умными, к числу которых я не могу не отнести и вас, и потому я назначаю вас пока шамбеляном, до другого назначения. Обер-гофмаршал моего двора, получивший уже приказание, укажет вам ваши обязанности. Я надеюсь, что в вас найду для себя верного слугу и друга, а в нужде — умный и здравый совет.

Король расстроил все мои планы. Я преклонил пред ним колено и в знак признательности поцеловал руку. Но, стоя более часа на одном месте, я так был измучен, что, когда он дал мне знак идти, я был рад этому более, чем пожалованному мне придворному званию. Нужно было отправиться к маршалу двора. Пан Ржевуский большую часть жизни провел заграницею. Главная в нем черта была сибаритство. Кроме удобств и изнеженности жизни он ни о чем не думал. Утром, когда парикмахер убирал ему голову, в небольшой соседней комнате четыре гайдука, при помощи особенного прибора, пудрою, как туманом, наполняли всю комнату; маршал, причесанный и напомаженный, входил на полминуты в комнату и был напудрен. Он имел шесть одеял, которые ночью посредством пружин то сдвигал то придвигал на себя. Без термометра он не оставался ни на одно мгновение. Никогда даже в постели, не снимал с рук перчаток, несколько пар которых лакей всегда носил за ним. Сколько раз ни отлучался из дому, двое слуг несли за ним два сюртука и два плаща, он то снимал, то надевал, их сообразно с настроением духа. Он был мучеником своего сибаритства и мнительности есть он мог только у себя. Сидя за столом в гостях, даже у короля, которого повар Тремо был первым в [371] Европе, он ни к одному кушанью не дотрогивался, потому что ему грезилось, что масло, которое простояло со времени его сбиванья более суток, есть отрава, и у него в доме масло приготовляли ежедневно. Ни платья, ни обуви, ни белья, ни какой вещи, купленной в лавке, он не брал в руки, пока они не были обкурены. Любил он фрукты; но если было на них малейшее пятнышко, он не ел их. Но всего смешнее было видеть, что он делал, когда хотел сесть на стул: он долго ворочал его на все стороны из боязни найти на нем какое-нибудь насекомое. Сам я был свидетелем, как он, приглашенный на бал ко княгине Сулковской, бежал оттуда, заметив летающую у света мошку. Ему пригрезилось, что она прилетела из лазарета. Такие его странности были предлогом для постоянных на счет его шуток, но при всем том все его любили и уважали. Доступный, он принял меня в халате с Европейскою утонченною любезностью и вкратце уяснил мне мои обязанности, прибавив свое поздравление с милостью королевскою. Я, конечно, усердно благодарил его, как будто меня постигло большое счастье. В действительности же мое новое назначение, расстроив все мои планы, не вознаграждало меня ни материально, ни нравственно. Должность шамбеляна была без жалованья. При покойном короле, королевских шамбелянов было восемь человек и курфюрстовских четыре человека; все были из хороших шляхетских фамилий; титулярных, почетных, шамбелянов не было. У царствующая короля служащих шамбелянов было более двадцати и между ними многие без прав происхождения, заграничные авантюристы, может быть половые из трактиров и приказчики из мелких овощных лавчонок; титулярных же шамбелянов было в Польше несколько сотен. У нас в уездах нельзя было получить никакой должности, не приобрев значения у оседлой шляхты, и хоть должность раздавал король, но и он должен был сообразоваться с воззрениями шляхты. А раздача шамбеляний зависела единственно от короля, и так как это денег не стоило, то король раздавал щедро. Кто не имел надежды получить должность по выбору шляхты, просил у короля шамбелянию и при помощи камердинера короля Рикса, получил ее, подарив ходатаю несколько червонцев. Вследствие чего должность эта потеряла всякое значенье у шляхты, которая составила поговорку «лучше быть камелиею несколько часов, чем шамбеляном всю жизнь» (wole byc k.... kilka godzin, niz szambelanem cale zycie). Впоследствии действительные шамбеляны присвоили себе названье надворных подкомориев, чтобы иметь различье от титулярных шамбелянов.

Таким образом безо всяких с моей стороны усилий и против моей воли, я должен был поступить на службу ко двору, но под условиями менее выгодными, чем в первый раз.

С Польского перевел С. З.

(Окончание будет).


Комментарии

1. Продолжение. См. Январскую книгу.

2. Так называлось право (даваемое королевскою привилегиею), по которому данное королем старостинское имение переходило в пожизненное владение жены пожалованного лица. Обыкновенно это право называется — jus communicativum.

3. Т. е. capitaneus generalis. Такии «главных старость» (в роде генерал-губернаторов) было два: один для Великой, а другой — для Малой Польши. — Ред.

4. Так назывались суды во время междоцарствия.

5. Крайчий (incisor) — придворная должность, заключающаяся в резании и сортировании мясных блюд.

6. Местечко в Олькушском уезде Радомской губернии.

Текст воспроизведен по изданию: Записки Михайловского // Древняя и новая Россия, № 2. 1880

© текст - С. З. 1880
© сетевая версия - Тhietmar. 2017
© OCR - Андреев-Попович И. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Древняя и новая Россия. 1880