ДИТТЕЛЬ В. Ф.

ОЧЕРК ПУТЕШЕСТВИЯ ПО ВОСТОКУ С 1842 ПО 1845

(Окончание.)

Я выехал в начале страстной недели (в понедельник, заметьте)! с полным, убеждением быть в Алеппо через три или четыре дня; меня сопровождали пятнадцать вооруженных солдат, но независимо от дурного состояния дороги, Турки воевали на пути с Арабами, а Курды и Бедуины, пользуясь этим, выходили воевать с караванами.

Описать дорогу на Востоке, да притом самую дурную, кажется дело совершенно невозможное, для этого не достанет ни слов ни воображения. — Вы может быть знаете, что на Востоке [296] дороги оставлены на попечение самой природы, там об них никто не заботиться; руки человеческие до них не прикасаются; от дорог терпят только ноги четвероногих — и двуногих животных. Восточные дороги представляют какую-то хаотическую полосу, забросанную как попало каменьями, в которых теряются тропинки, называемые дорогою. Каменья разных размеров и форм, утесы, овраги, горы, ущелья, леса, реки и болота, пески, словом решительно все соединяется на дорогах, но это нисколько не мешает пробираться, взлезать, спускаться и наконец терять тропинку, по которой идет ваша лошадь или другое животное, обреченное на такую муку.

Перевозы через реки очень редки и можно сказать вовсе не существуют. На Тигре и Евфрате около селений и городов встречаются иногда переправы, на караванных дорогах, которые прерываются этими реками; там устроиваются для перевоза род маленьких плотов (келек), сплетенных из сучьев дерев, под которыми подвязываются пузыри. На этот плот сажают всех и кладут весь багаж путешественников или каравана. Лошади и мулы плывут возле, погоняемые пловцами, которые привязывают под себя пузыри, и если караван велик, то такие переправы продолжаются иногда по нескольку дней. [297]

Есть еще род лодок, которые называются в Багдаде куфи; они представляют совершенно круглую корзину, с плоским дном. Куфи плетутся из тростника и обливаются смолой или нефтью. Пассажир входит в нее и садится, или стоит в этой посудинке, а один или двое управляют чем-то, в роде весла. Посудина во время плавания или вертится вокруг, или только поворачивается взад и вперед. Вот и все роды переправ, но и этих весьма немного. Обыкновенно переход через реки совершается в брод. Не жалейте тогда ни себя, ни своего багажа. Мост на Востоке вещь довольно редкая и принадлежит по большей части ко временам Римлян, Греков, и других древних народов.

Я сказал уже, что все реки разлились неимоверно; горные потоки надулись от дождей и вообще были опасны для переходов. Они вырывали с корнями деревья, и катили с быстротой камни, падающие с оторванною землею. Через несколько таких рек и нам предстояло переплыть. Весной переходы чрез них вообще опасны, и потому путешественник, вооружась терпением, может расположиться на берегу речки и провести несколько недель, наблюдая убыль или прибыль воды; но за то летом, когда реки мелеют, к этим переправам [298] привыкают до такой степени, что они не представляют никаких затруднений.

Когда я выехал из Диарбекра, после многодневного дождя, то страна, по которой мы странствовали, представляла первый день после всемирного потопа; мы плыли по залитым полям, падая беспрестанно с лошадей, которые не будучи в состоянии вытаскивать нас из этой топи, преспокойно ложились в грязь. Вы конечно знаете, что на Востоке нет экипажей, а путешествуют верхом на лошадях, мулах, верблюдах и ослах.

Правда, вас не трясет, не качает, но подобная езда изломает вас совершенно. Лошадь, спускаясь с крутизны, иногда прядает через камни, и если вы не удержались на седле, то можете свалиться на земь, а может быть и на камень; наконец, когда лошадь, после напрасных усилий, ложится в изнеможении, то она может притиснуть к земле или к камню ногу вашу и заставить испытать все ужасы пытки, более или менее продолжительной. Но за то подобное путешествие заменяет всякую гимнастику, и укрепляет того, кто все вынесет.

В первый день, когда силы наши были свежи, а лошади бодры, этот вояж имел для меня особенную занимательность; но когда вечером в тот же день лошади пристали и мои спутники отказывались идти далее, то мы [299] должны были свернуть с большой дороги и искать убежища. Каждый из провожатых хвастал своим знанием края, но на деле оказалось, что все они ровно ничего не знали. Догадки были не верны; деревень близь дороги не оказалось, а дождь, снег и град промочили нас до костей. — Положение наше было критическое; мы ночью оставили дорогу и забрели в непроходимое бездорожье, не будучи в состоянии ни согреться и развести огонь, ни накормить истомленных лошадей. Так прошла однако первая ночь нашего путешествия.

Второй день, проведенный так же на большой дороге, изнурил нас дотого, что мы не знали что делать... В окрестностях не было и следов деревни; но кто то начал уверять, что в нескольких часах пути, было когда-то селение, и что оно уцелело и до ныне. Не имея возможности продолжать наш путь, мы снова решились оставить дорогу, для новых поисков.

Наконец нам удалось найдти несколько пустых мазанок, до половины зарытых в землю. Мы обрадовались несказано; но совершенное безмолвие этого quasi-селения еще издали дало нам почувствовать, что оно необитаемо. В самом деле, не было слышно даже лая собаки, этого верного предвестника жилого места. Мы однако влеклись вперед, не смотря ни на что, и наконец достигли деревушки. Она действительно [300] была оставлена. Жители ее Курды откочевали в горы, а мазанки были совершенно пусты, следовательно оставаться здесь не было расчета. Лошади решительно не пошли бы, или лучше, не поплыли бы завтра, после двухдневной диэты; и вот мы начали рыть ружьями и саблями всякое возвышение, в котором, по нашему мнению, могли, быть спрятаны какие нибудь запасы для наших слабых лошадей.

Надобно заметить, что оседлые племена, откочевывая в горы, часто зарывают зимний запас фуража, — рубленую солому или ячмень, — около домов своих; а летом оставляют лошадей на подножном корме.

Когда все наши поиски оказались совершенно бесполезными и еще более утомили нас, то мы решились идти нигде не останавливаясь через эту безлюдную пустыню, пока не найдем корма лошадям, хотя бы нам пришлось делать по двадцати шагов в час; каждая минута медления расслабляла только лошадей наших.

Ночью не представлялось нам опять никакого убежища, даже на дороге в продолжении этих двух суток не встретили мы ни одной живой души. Наконец нам пришлось идти пешком, по колена в лужах, и никто не знал, чем кончится это странствование.

Таким образом тащились мы молча несколько часов, едва вытаскивая ноги из страшной [301] грязи; как вдруг один из провожатых крикнул с восторгом: «Здесь люди, люди! Смотри, вдали огонек». У нас явились новые силы; подобно пловцам после продолжительной бури, мы держали прямо на огонек, оставив большую дорогу. Наконец мы подошли к какому- то домику. — Это была мельница. Мои провожатые, обогнав меня, радостно толпились около дверей, в след за ними подъехал и я к дворцу надежд наших.

Я не успел спросить еще «кто здесь, и что это такое?» как мои товарищи начали кричать: «не сходите с лошади — здесь ничего нет»... Между тем двое из солдат спорили не на шутку с Курдами, которых было человек десять.

В Турции, солдат не может обойтись без насилий — он ничего не просит, а все требует или отнимает.

Курды, увидев толпу моих молодцев, могли думать, что это авангард какой нибудь толпы, ищущей хлеба вооруженною рукою. Заметив это, я вмешался в дело, и, обратясь к самому старейшему, просил хлеба и соломы для лошадей наших, объяснив, что двухдневное странствование наше, под проливным дождем, без пристанища, без хлеба, по страшной слякоти, совершенно нас обессилило. В заключение обещал заплатить все, сколько бы ни запросили, а [302] толпа отвечала за старика, что ни хлеба, ни соломы у них нет, и что денег им не нужно. Я повторил мою просьбу в другой, и даже в третий раз, слыша, что конвой мой ропщет уже не на шутку.

Когда все эти просьбы и обещания, начинавшиеся словами «заплачу и дам», нисколько не помогли, мы перестали просить, а начали требовать, чтобы они сказали нам — из какой они деревни? — Мы надеялись как-нибудь сами туда добраться, и там найти на время убежище. — Но в этом нам было отказано. Тогда просьбы наши перешли в угрозы, а потом и в открытую драку. Так, начав действовать кошельком, мы обратились к сабле и пистолету, которых язык легко понимают на Востоке.

Когда Курды решительно не хотели сказать — откуда они и есть ли около мельницы какое нибудь селение; то один из моих солдат назвал их шайкою разбойников, и грозил, что мы истребим их, если они не будут нам повиноваться. Курды оскорбились и отвечали какою-то бранью. Солдат мой снял с плеча ружье и начал изо всех сил колотить кого попало. Товарищи заступились за обиженных, и завязался бой. Никто не слушал моих слов, они терялись в крике. Я видел, что это может кончится дурно, и что следствием отчаянной драки будет несколько человек избитых [303] замертво. — На Востоке христианин более всего должен остерегаться ссор с мусульманами. Там христианин вечно виноват — а мусульманин прав: убить христианина там не редкость. — И потому когда я заметил, что дело принимает сериозный оборот, и что я могу поправить его только личным вмешательством, то выхватил из седла пистолет, дал шпоры усталому коню своему, и сбивши с ног несколько Курдов очутился в два скачка в толпе, лицом к лицу с виновником сражения; приставив ему пистолет ко лбу, я громко закричал: «убью, если не перестанешь»!

Курд был окровавлен и стоял передо мной, не выпуская из рук жертвы. Я выстрелил... Это произвело ожидаемое действие: выстрел, сделанный на воздух, отвлек их от драки и напугал... Побоище кончилось; но нам не было от этого легче.

Драки оканчиваются обыкновенно отрывистыми объяснениями — короткие фразы перекидывались из одной толпы в другую, как последние отголоски недавней вражды. У нас было двое раненых. Я опять обратился к старику, прося его за червонец довести меня до ближайшей деревни. Старик не согласился. Два, три раза, просьба была отвергнута. Новые угрозы заключились тем, что либо зажжена будет мельница, чтобы можно было погреться у этого костра, либо кто [304] нибудь из них проводит нас в деревню... Ничто не помогло. Я испытал последнее средство и грозился накинуть старику петлю на шею и потащить его таким образом. Старик был непоколебим и спокойно повторял «я не пойду». И так просьбы, угрозы, золото, все было бесполезно. Нам оставалось обратиться к единственному средству диких — к насилию. Дело происходило около мельницы; было уже темно; до полуночи оставалось часа два: молния сверкала время от времени; гром то перекатывался, то трещал как частая ружейная пальба, то разражался пушечными выстрелами. Стук оружия, крики и ржание лошадей, довершали картину, на которую падал мерцающий свет из дверей мельницы. Свирепые лица разъяренной шайки моей были ужасны — ни дать ни взять походили на товарищей Карла Моора. Старик Курд вошел в мельницу. Я обратился к Курдам и, весьма торжественно призывая Аллаха в свидетели, объявил: «что разведу огонь, и разрою могилы их отцев», если кто нибудь из них не будет нашим провожатым. Они поклялись не идти.

Я приказал снять узду с одной лошади, закинуть ее петлей на шею старика и тащить его. Приказание мое начало приводиться в исполнение, я сошел с лошади и стал на пороге мельницы с двумя пистолетами в руках, [305] заграждая вход, пока солдата, мой вытащит старика. Курды, видя нашу решимость, стали наконец советоваться, как бы уговорить старика, взять червонец и идти добровольно. Старик явился на привязи. Мне стало совестно, и я предложил пленнику два червонца. Старик отвергнул их, говоря, что он пойдет не иначе как на веревке. Мы пошли. Он шел между двух верховых, которые угрожали ему страшнейшим наказанием в случае обмана.

Таким образом мы шли опять с надеждою, что по милости старика дойдем наконец до какой нибудь деревни. Между тем я по временам обращался к нашему чичероне, прося его взять два червонца. — Старик упрямился: «Ведите меня, кричал он, а денег я не возьму». Не смотря однако на такое самоотвержение, я велел снять с него веревку. Он отвечал, что без нее не пойдет. Это внушило мне невольное уважение к старику и я вооружился против него оружием нравственным — убеждениями. Победа осталась за мной. Мы посадили его на лошадь, остановились и начали рассуждать. Дело кончилось тем, что старик жаловался на холод, грязь, дождь, и на обратный дальный путь, который предстоял ему. Я разжалобился и решился отпустить его, на что никто не согласился. Полночь прошла давным давно. Мы все таки шли, перед нами опять засверкал огонек, мы [306] обрадовались больше чем первому, который мы с таким удовольствием оставили. Старик, указав нам на свет, пробивавшийси по временам через дождь и тьму, стал неотступно просить об освобождении. Мы отпустили его. На прощанье я дал ему обещанные червонцы, но он не взял их. Неужели и здесь не найдем мы наконец пристанища, думал я, приближаясь к огоньку? Увы! нет...

Конница моя с восхищением понукала лошадей, чуя отрядный отдых. Я отстал, выбившись совершенно из сил; но едва толпа солдат моих успела приблизиться к какой-то массе крыш или террас, освещаемых по временам молниею, как крик отчаяния, сложившийся из женских и детских голосов поразил меня сильнее грому, который разразился над нашими головами и зажег дерево в двадцати шагах от нас. Это однакож не помешало пронзительнейшим крикам. Я поспешил вперед, но лошадь моя не шла от изнеможения. Что же нам представляла наша новая надежда — этот новый свет, блеснувший нам какою-то отрадою? Толпу оборванных седых стариков и старух, за которыми прятались дети; все они подымали руки, указывали на небо, и кричали так отчаянно, что я ничего не мог понять и расслышать. Признаюсь, я засмеялся в душе и готов был принять за ночной мираж. Я не видал сцены [307] отвратительнее и невыносимее. Тут не помогли бы ни просьбы, ни золото, ни угрозы, ни насилия, которым, увы! мы должны были прибегать столь бесчеловечно, если хотите. Некоторые седые колдуньи держали в руках зажженные головни, которыми освещалась эта сцена не смотря на проливной дождь. Мои кавалеристы остановились в каком-то остолбенении и смотрели, не понимая ровно ничего.

Я сначала думал, что, может быть, присутствие солдат произвело такую тревогу, в этом племени стариков и ребятишек, и приказал отойти всем назад; а сам подъехал к этой неистовой толпе, и стал просить ради Аллаха замолчать, повторяя, что я Френг, и что никто ничего не возьмет, без денег, а что эти солдаты мои.

Страшное племя наконец замолчало. Я вступил в разговор с одним не совсем дряхлым стариком, прося только хлеба, соломы и угол для отдыха. Старик клялся что у них ничего нет, что племя их откочевало в горы, унесло с собою все, что у них самих нет хлеба; и они остались здесь только потому, что не могут добраться до гор, за неспособностью, старостью и слякотью.

Каков народ, с которым мы имели дело!... Я решительно потерялся... Голод терзал меня и моих товарищей; еще более страдали [308] бедные лошади. Нам отказали и в куске хлеба. Мы конечно могли бы воспользоваться кровлей и обсушиться, но на завтра оголодавшие лошади наши решительно бы не сделали шагу.

И так должно было думать о дальнейшем пути, и искать этого кочевья, но на пути ли оно у нас или нет?... Я боялся уморить с голоду моих спутников; но нечего делать, идем искать кочевья!.. и усиленными просьбами, нам удалось достать наконец мальчика в провожатые. Мальчика посадили на седло к одному из солдат; и мы опять тронулись. Свернув совершенно в сторону от дороги, мы переходили в брод и реки и необозримые лужи. Дождь не прекращался, но уже сделался для нас привычной стихией, и мы не обращали на него никакого внимания. Еще до выступления, я строжайше приказал моим солдатам; смотреть за нашим чичероне и не спускать его с седла. Я как будто предвидел, что он отведет нас от деревни и потом скроется в темноте, и не ошибся.

Мальчик постоянно указывал на горы, где кочует их племя и наконец, заведя нас в какую-то непроходимую трущобу, просил позволения сойти с лошади, потому что мы решительно тонули и беспрестанно спешивались, вытаскивая за поводья лошадей своих.

Я отстал в это время. Солдат, который караулил нашего чичероне, склонился на просьбы [309] мальчика, обещавшего пешком лучше отыскать дорогу, с которой он сбился в темноте, и спустил его с седла; но как мы шли в рассыпную, то он постоянно был на глазах, то у того, то у другого... Вдруг мои солдаты начали перекликался... Моя догадка сбылась. Мальчик исчез в темноте.

Сильный и порывистый ветер хлестал дождем и градом, прямо нам в лицо. Град был так крупен, что лошади поворачивались назад и прятались друг за друга. Молния освещала эту безлюдную страну, обреченную, казалось, на потопление. Мы стали в тупик. Я принялся за чтение Таблиц непосредственного предопределения, и нашел, что кому, из нас суждено утонуть в реке, а не в грязи, тот не смотря на все страсти, верно доберется до реки, и там утонет: а кому суждено умерет дома тот доберется и до дому. Предопределение не обмануло действительно; на другой день, одному из нас суждено было добраться только до реки, а другому остаться в ней.

Мои правоверные сочли меня за великого Хакима (мудреца), и решили, что надобно держать прямехонько в горы, чтобы там после ни случилось.

Идем. Я Алла! Я Алла! С Богом, с Богом, крикнули мы, и по указанию Его непосредственного предопределения. [310]

Мы двинулись и шли, держа прямо в горы. Когда же наконец выбились из луж и болот, то перед нами вдали опять засветился огонек; он нам казался на какой-то высоте, на небе. Это были горы и кочевье, у подошвы их широкая полоса воды — это река, или порядочная речка.

Но как мы уже привыкли к таким обманчивым огонькам и нерадушным приемам, то сочли за лучшее, пуститься на хитрости. Старший из солдат советовал мне держать себя как можно важнее и не рассказывать о всех приключениях, потому что с таким важным лицом подобные приключения не должны никогда случаться; и наконец, чтобы я приказывал и покрикивал на всех, а отнюдь не просил; потому что крик полезнее просьбы. Решено было, чтобы около меня ехал впереди урядник, сзади солдаты, и в таком порядке мы должны были приблизиться к кочевью и крикнуть «шейха». Потом остановиться у его палаты, и с приличною важностью приказать, чтобы разместили солдат по палаткам...

Мы взобрались наконец на горы, и подъехав к палатке шейха, спешились. Бородатый Курд, огромного размера, называвший себя шейхом, пожалел с первого раза, что лошадям нашим нечего будет есть, и прибавил, что для меня будет курбан (жертва) из жирного [311] ягненка. Прием был так неожиданно хорош, что мне было совестно разыгрывать долее приготовленную роль.

Извините, прибавил шейх, дождь, затопил нас, и со стадами в этих шатрах: вы должны как нибудь потесниться. Ведь и скотину не выгоняем под дождь.

Я уже приготовился просидеть хоть под дождем, да только не голодным. Шатер Курда был залит водою. Около ста баранов, несколько Курдов и лошадей, столпились около костра, разложенного почти по средине шатра. Все грелись, я уступал место гостям, десяток полен заменили диван, который постепенно тонул по мере дождя. Мы считали себя счастливейшими из смертных. Шейх хлопотал о том, чем накормить лошадей наших. Рубленой соломы, которая на востоке заменяет сено, не было у них вовсе, и потому лошади кормились травой. После многих усилий удалось наконец найдти несколько горстей ячменю.

Наконец, явился пилав и курбан... Можете себе представить блаженство, которым наслаждались мы сидя но колена в воде и грязи? Никто не думал о завтрашнем дне и, как все живущий надеждой, мы полагали, что к утру дождь кончится и мы преблагополучно пойдем далее. За трапезою сидели без разбору чина, звания, состояния и лет, и потом, поблагодарив [312] Аллаха и шейха, разместились в палатке в сообществе сотни четвероногих, для давно желанного отдыха.

Мой давуд спал в объятиях коровы, для того чтобы согреться, как объяснил он после. Два барана, члены нашего общества, задохлись от тесноты, и были зарезаны в продолжении нашего отдыха, который длился часа три. Я два раза хватался спросонья за пистолеты, при словах «зарежь его, зарежь!», которые были произнесены хриплым голосом, около ушей моих: к счастию, слова эти относились к двум жертвам, павшим от духоты. Вот все приключения ночи.

Утро, начавшее новый и самый несчастный день наших странствований, пришло как незванный гость. Дождь продолжал лить. Мы не знали, пускаться ли нам в путь, или нет. Нам было здесь так хорошо! Шейх беспрестанно повторял нам, что на пути есть страшная реченка, которая, говорят, бушует, надувшись от дождей: но что я мог делать против воли провожатых, — у них были свои лошади, мои же были наняты.

После многих совещаний, решили, что оставаться здесь нельзя по недостатку корма для лошадей. На Востоке, когда лошадей кормят травой, тогда на них не ездят; они отдыхают [313] во все время подножного корма, что продолжается месяц.

Должно было ехать. Перебравшись наконец через горы, на которых падали мы с лошадьми, бесчисленное множество раз, мы увидели и реченку, о которой так невыгодно отзывался шейх. Нам оставалось три часа, не более, до станции, и как мы шли по обыкновению, в рассыпную, то некоторые из провожатых стояли уж на берегу и рассуждали: как и где перейти в брод? Никто не решался пускаться вперед, потому что одна попытка была уже неудачна. Один из солдат, едва вступив в реку, упал с споткнувшейся лошади, и решительно отказался следовать за нами, жалуясь на сильный ушиб. Мы стояли и рассуждали, а он отправился в кочевье Бедуинов, которое к счастью находилось не подалеку.

Я подал мысль перейти там, где речка шире, рассчитывая, что тут она не так быстра. Река была мутно-глиняного цвету, и влекла с необыкновенною быстротою не только сучья и сломанные бурею деревья но даже камни. Мои солдаты не соглашались со мною. Я не стеснял никого в выборе; смелый Давуд последовал моему совету, и первый бросился в реку, за мною последовали два, три солдата. Мы разделились на две партии. Наша партия вступила в реку в одно время с другой; между нами [314] было шестьдесят или семьдесят шагов расстояния. Мы держались на лошадях или лучше за лошадей как могли, некоторые лошади дрожали от страху, шатались, и даже вовсе не хотели идти... Только что мы успели отойдти от берега, шагов на тридцать, как между солдатами поднялся крик, «гитты! гитты!» (ушел). Это значило: утонул! утонул!»

Я взглянул туда, где переправлялась другая партия, несогласившихся с нами товарищей, и увидел в воде ноги и голову опрокинутой лошади; река несла ее с неимоверною быстротою, и била о выдавшиеся утесы берега; седок исчез в волнах... Несчастная лошадь, несомая быстрым потоком, то останавливалась на мелях, где подымалась на ноги, то брошенная с новой силой неслась вниз, разливая вокруг себя кровь. Она была изрезана камнями, о которые билась.

Мы перебрались на другой берег и товарищи мои пустились спасать израненого коня. Лошадь, оправившись, пыталась наконец встать среди речки, на отмели; но едва могла держаться на ногах и сколько ее ни манили с берега, она не двигалась, и только арканом могли ее с трудом втащить на берег. Тогда начался страшный ропот между правоверными... Но я сам был глубоко тронут гибелью несчастного спутника моего трудного путешествия... Сожаление невольно вырывалось в моих восклицаниях, но [315] мой Давуд, человек беспримерной храбрости, и знавший чуть ли не лучше меня физиологию Азии, начал давать мне наставления, казаться как можно равнодушнее, и напротив прикрикнуть на солдат, чтобы они не тратили время попустому, а шли бы дальше.

Он объяснил после, что еслибы они заметили мое сострадание к товарищу, то сейчас же начали бы просить цену его крови, то есть какую нибудь плату его семейству. Они придумают ему, говорил Давуд, множество родственников, и тогда вы заплатите тысячи две три пиастров (400-600 руб.). Нельзя было не согласиться с справедливостью этого совета. Я никогда не мог бы найдти у себя такого богатства. Нас только двое христиан между ними, продолжал мой верный Давуд, они не потерпят, чтобы мусульманин гибнул за неверного, и пожалуй, убьют нас обоих, а потом скажут, что мы также утонули, как и товарищ их. Здесь ведь нет таких судов, как у вас: мы пропадем ни за что! Действительно, надобно было отложить чувствительность, и последовать совету Давуда.

Не смотря на мои приказания, рассыпавшаяся по берегу толпа продолжала свой ропот. Я сначала не обращал на это внимания, а потом принялся опять за астрологическое чтение, на которое они же мне указали, говоря: «Вот и [316] таблицы непосредственного предопределения!... Ведь ты сам их толковал».

Да, отвечал я, жаль что со мною нет моей таблицы, может быть мне суждено также утонуть в следующей реке. Что делать? Нет силы и крепости как только у одного Аллаха. Река, которая впереди перерезывала наш путь около станции, была шире пройденной, и хотя мы слышали о трудности переправы, но все-таки предпочли лучше утонуть, чем томиться голодом и неизвестностью. Мы шли дальше, утешаясь астрологическими таблицами, скрывавшими будущее во мраке неведения... Спутники мои шли довольно скоро; я отстал по обыкновению, толкуя с утешителем моим Давудом, который говорил, что я весьма странный человек и выезжаю по понедельникам, тогда как ему известно, — он бывал в Тегеране с русским посланником, — что понедельник у нас тяжелый день. Ведь был же один пример в Персии, когда ездили мы из Испагана в Шираз; мы вернулись, оттуда без лошадей и без товарищей!.. Я прибавил, и без денег... Кого из наших ограбили, других прибили!... Я согласился с Давудом. Спустя часа полтора мы сошли с гор, и стояли на берегу другой реки, разлившейся шире первой. Мои Турки были уже на другой стороне и посматривая на нас издали, вероятно рассчитывали, что если по [317] предопределению суждено мне дойти только до этого берега, то никакие провожатые не перекинут меня на другую сторону. Давуд заметил эту хитрость и с решимостью вызвался сойти с лошади и вести мою за узду, он плавал прекрасно и смело. — Я согласился. Не скидавая платья, он бросился с ружьем в реку, — а я вел за повод коня его.

Мой верный товарищ, то погружался с головой в воду, сносимый быстрым течением, то, опираясь на ружье, отталкивался от дна, или хватался за гриву моей лошади, но все-таки подвигался вперед. Моя лошадь плыла, погружая меня в реку выше груди; каждый раз как она спотыкалась, по телу моему пробегало какое-то странное чувство; наконец она упала на колени, мой Давуд успел только крикнуть Алла! Алла! я упал с лошади, потому что не держал в руке повод и исчез в воде. К счастию, я не выпускал из рук узды Давудовой лошади. Это спасло меня. Мой товарищ страшно испугался; он знал, что я плохой пловец, но утешал себя отчасти тем, что был свидетелем моего подвига, который совершился в его глазах при одной переправе, где я бросился за Англичанкою выкупавшеюся подобно мне (хотя это происходило в спокойной реченке, которая была не глубже двух аршин с половиною). Конвой мой, как я сказал, [318] давно стоял на другом берегу, и смотрел весьма хладнокровно на мою переправу. Когда же мы добрались до берега, то один солдат сказал мне: «Я думал, что ты также утонешь, как наш товарищ — однако видно этого не сказано в твоей Зайче (гороскопе)». Через час, мы были на станции (в Сивереке). Мои Курды забыли об утопшем товарище, о голоде и всех приключениях и просили с меня хороший бахмелес (подарок) за все понесенное в этом пути. Так кончился третий день нашего несчастного странствования, а мы были еще только на первой станции от Диарбекра, которую рассчитывали сделать в семь или восемь часов!...

После всевозможных приключений мы добрались до Орфу, древней Эдессы, и осмотрев его, прибыли в Алеппо. — Приближаясь к Сирии, полной столькими воспоминаниями, мне казалось, что я сближался с целью всех моих странствований и достигал предела, за который не переходили желания. Знакомство мое с достопримечательностями города началось с алепского паши. Как подобные встречи записываются крупными буквами в расходной книжке путешественника, то я тотчас же по приезде успел узнать от русского вице-консула, о цене, за которую можно видеться с пашею, или лучше о бахшишах, которые должно будет раздать его прислуге. Не сделать этого визита, значило бы [319] подать повод паше думать, что Россия его разлюбила... Уверения в любви стоили мне слишком сто пиастров!

Алеппо принадлежит к тем шумным городам Востока, в которых толпится множество Европейцев и людей, принявших европейские костюмы. Таковы Левантийцы, из них многие считают себя потомками крестоносцев, хотя большею частью происходят от Европейцев, издревле зашедших сюда для торговли. Некоторые из этих крестоносных потомков не знают порядочно ни одного языка, кроме арабского. Левантийцы по наружности кажутся полу-Европейцами; но в быту своем представляют какую-то странную смесь нравов, обычаев и даже костюмов.

В Алеппо уцелело много развалин, которые относят ко времени крестовых походов. В городской крепости до сих пор хранятся кольчуги и копья, которые, по словам правоверных, принадлежали Френгам — Крестоносцам. Если посетитель не поскупится на приличные бахшиши сторожам и двум-трем офицерам, приставленным к этим древностям, то может приобрести кое-что из них. Я скоро познакомился со всеми достопримечательностями и отчасти с языком города, и оставил столицу Сирии, для нового странствования по пустыни. Отсюда по берегу Средиземного моря я продолжал путешествие до Бейрута. [320] Антики (древняя Антиохия) и Латания (древняя Лаодицея) через несколько дней были за мною, далее дорога сбегала к самому морю, вилась по его краям и уклонялась по временам в горы. Мы шли по берегу древней Финикии, кипевшему когда-то жизнью, торговлею и богатством. Развалины, разбросанные кое-где, напоминали о судьбе страны и народов ею владевших. С одной стороны подымались горы одни выше других, — это ветви чудного Ливана; с другой расстилалось Средиземное море: я любовался им как другом, который понесет меня на родину.

Путешествие по Сирии отраднее плаваний по аравийским пустыням. Путешественник, привыкший к трудностям дороги, делается здесь прихотливым баловнем; здесь прохлада моря заменяет зной степей, а его равнина — сухие пески; горный поток утоляет жажду усталого и шопотом манит под тень померанцев, миртов, лавров...

В Финикии нет миража, нет обмана для глаз — здесь населенность, движение, разнообразие, и сколько картин, которых никто не передаст?.. Но вот и Триполи.

Отсюда недалеко и до Бейрута — первой станции путешественников, вступающих в Сирию.

В Бейруте каждый чертит себе маршрут, применяя его к переменчивым обстоятельствам [321] Сирии и Палестины; но как путь этих ежедневных посетителей редко уклоняется от проложенной Европейцами тропинки, то мне хотелось изменить его по возможности. Я предположил идти через вершины Ливана к развалинам, которые теперь забыты многими, я шел через леса кедров ливанских; чрез Баальбек Дамаск, Тивериаду, Фавор, Назарет, Наплузу, — в которой дрались тогда Арабы — и Иерусалим; отсюда по берегу Средиземного моря через Кайфу, Сен-Жан д’Акр, Тир, Сидон, обратно в Бейрут, чтобы оттуда отправиться в Африку, В несколько дней все было готово к моему путешествию и мы пошли на Ливан.

Эти горы могут назваться очаровательнейшими местами Сирии. Величественные цепи их покрыты вечноцветущим садом, который согрет роскошным небом, и орошен прохладным дыханием моря, воды которого, расстилаясь у самых гор, обмывают их подошву. — На этой сплошной массе зелени пестреют селения и монастыри, которые живописно красуются то на вершинах холмов, то в глубине ущелий, куда они заброшены как будто по прихоти самой природы. Унылый благовест колокола, которого звуки разносятся по горам — нарушает мертвую тишину окрестностей и напоминает о вечности. Этот знакомый [322] каждому с детства голос, зовущий на молитву, наводит на душу какую-то думу, усладительную, как вера, и безотчетно-грустную, как воспоминание изгнанника о родине... Идите по горам, и с каждым шагом вам открывается новая панорама, новый ряд картин — то радостных и веселых, то диких, грозных, и при всем том восхитительно-прекрасных.

Но вот Вади-Салиб (долина Салиб)... Рев воды, раздающийся еще издали и удваиваемый горным эхом предвещает близость Вади-Салиб, вскоре открывается и самая долина — она не широка, и сжата двумя неприступными скатами гор, которых подошвы сливаются в одно целое; между ними лежит снежная полоса. Скат, по которому вы спускаетесь в долину, зеленеет редким лесом и усыпан камнями; в нем высечено несколько правильных уступов, возвышающихся один над другим; домики, живописно разбросанные на этих уступах, образуют деревню. Противоположный скат также крут и каменист. В этой теснине кипит бешеная река; ее называют Негрисалиб (река Салиб); она вырывается из ущелья, бушует среди камней, которыми загромождено русло ее, перекатывается через них белыми буграми, и наконец, освободившись из сжатых берегов, расстилается на раздолье как зеркало.

Путь к развалинам Фокры идет сначала на [323] крутизну, а потом вьется по горам, с которых вы увидите новую необъятную картину, столь же противоположную по красотам своим, как жизнь и смерть.

По широкой равнине, окаймленой горами, змеится голубая река, служащая рамою для двух разных видов: на одной стороне дышет все жизнью; по зеленому ковру раскиданы веселые селения, прислоненные к горам; зелено-бархатный фон (fond) этого ланшафта серебрится светлыми потоками, которые то прихотливо извиваются, то стремятся прямо к руслу реки; здесь земля привольна и щедра с избытком. На другой стороне нет признаков жизни: утесистый холм, как уродливый скелет, возникает посреди каменистой почвы; человеку как будто во всем здесь отказано; лучи солнца иссушили и спалили тощую, каменистую землю. И на этой-то массе раскаленного плитняка, по которой не видать даже и следа дороги, лежат развалины Фокры.

Не берусь описывать тысячу других картин; они щедро рассыпаны по всему Ливану. Посмотрите с вершины его хоть на это море и берег, который то стелется пологими зеленеющими скатами, то упирается в море гигантскими и темными как ночь, грудами... Воздух так чист и прозрачен, что отсюда кажется будто видишь все прибрежье Сирии и Палестины! Сойдите с высоты по этим [324] чудовищным ступеням на зов диковинного водопада около Акуры, пройдите кедровую рощу, и, перешагнув через темя Ливана, спуститесь в долину, расстилающуюся между ним и Антиливаном, и тогда вам откроется Баальбек (древний Гелиополь) с храмом солнца. Здесь опять новые чудеса и картины. Храм солнца стоит по справедливости на ряду с величайшими памятниками древнего мира. Это чудное создание искусства уцелело от сокрушительности времени; гигантские столпы не все еще пали и поддерживают своды великого храма, достойно носящего имя великого светила.

Дорога в Дамаск, перерезывая разные ветви Антиливана, проходит по живописным долинам. Дамаск (Шам) зеленеет как оазис на краю песчаного моря — пустыни Арабов, дышащей самумом. Этот город принадлежит к числу лучших городов не одной Сирии, но и всей Турции. Мусульмане считают его священным, потому что отсюда, как из преддверия, правоверные пилигримы отправляются прямо в Мекку. Эта святость Дамаска и удерживала многих путешественников от посещения его. Правоверные не хотели позволить гяурам, даже постоянно живущим в Дамаске, ездить верхом по улицам; они могли показываться в стенах города не иначе, как пешком; но со времени [325] появления в Сирии Египтян, Дамаскинцы оставили такие строгости.

Дамаск особенно привлекателен своим чисто арабским типом, который сохранился только здесь и в Каире, где Арабы живут со всеми своими привычками, прихотями, удовольствием — со всем кейфом; словом, как жили они в тысячи одной ночи, при халифах.

Из Дамаска мне предстояло путешествие в Иерусалим; я хотел идти туда не по обыкновенной дороге, через Ливан и по берегу моря, а направиться через окрестности Джиср — бени Якуб (мост сыновей Якова) по дороге, ведущей к озеру Тивериадскому и Наплузу (древний Сихем). Хотя в этих местах небыло тогда спокойно, но я, как Френг, не принимавший участия в кровопролитиях Арабов, мог пройти безопасно. Таким образом на этом пути посетил я без особенных приключений Фавор, Назарет, древнюю Самарию и другие места, освященные воспоминаниями о Спасителе.

С именами разных мест Галилеи, Самарии, Иудеи и вообще Палестины, соединено столько святых для каждого христианина воспоминаний и они так знакомы каждому, что здесь нет надобности снова повторять их.

В Иерусалиме провел я несколько дней.

Был июнь; солнце Палестины палило как африканское; степи Египта, соединяя песками [326] своими эти два угла Азии и Африки, веяли зноем; я приближался к Яффе (древняя Иоппия): там ветер с моря стал уменьшать палящий жар жгучих лучей полудня. Яффа находится неподалеку от египетского берега, куда лежал мой путь; но затруднительные сообщения с Александриею к счастью доставили мне случаи увидеть южный берег Сирии до Бейрута.

По дороге в Кайфу, С.-Ж.-д’Акр и Тир, встречаются развалины времен Римлян, Крестоносцев, Арабов, а в Суре (Тире) остатки храмов Геркулеса, Сатурна, и другие развалины засыпанные песком морского прилива.

Осмотрев приморский берег со всем, что замечательного оставила там древность, мне захотелось на пути из Сидона посетить Джуни, жилища леди Стенгоп, названной кем-то царицей Пальмиры. Не смотря на утомительный переход до Бейрута, я решился сначала идти в горы и полюбоваться затеями причудницы Англичанки.

В романическом жилище этой поэтической женщины пусто, тихо, мертво. Вершина горы, на которой оно расположено, покрыта садом; в нем разбросано в беспорядке несколько домиков и более ничего. Не далеко от любимой ее беседки, сплетенной из жасминов, уцелела галерея, перед которою высится небольшой холмик... Это могила, скрывшая двоих... Груда [327] земли заменяет надгробный камень, а цветы — эпитафию. Здесь-то и покоится знаменитая племянница Питта... Вечером я опять был в Бейруте, где меня приветствовали известием о чуме в Александрии; а через несколько дней море несло нас к берегам Африки, в этот страшный, чумный город.

Загадочное начало Египта, некогда колыбели цивилизации, теряется во временах до исторических. Памятники древности, свидетели его величия, до сих пор вызывают удивление своими гиганскими размерами; многие уже пали под бременем тысячелетий, но многие еще уцелели, выдержав почти без повреждений удары времени и варваров. Монументальный Египет разработывается ныне с особенною ревностью египтологами, читающими жизнь его на каменописных памятниках Нила. Едвали есть другая страна, с судьбою которой связывалось бы столько исторических происшествий других народов, хотя не все народы, управлявшие судьбою прибрежий Нила, оставили на них одинаковые следы своего владычества... Но вот виднеется след завоевателей — колонна Помпея... Мы близ Александрии.

Невольно поразит вас вид Египта с моря, в особенности пустынные окрестности Александрии. Тут видна Африка с ее жгучим солнцем, наготою и бесцветностью. Сойдите на берег, и [328] перед вами шумный, торговый, полуевропейский город. Находясь в центре трех частей света, Александрия, кажется, скликает со всех сторон купцов и торговлю, которая едва ли найдет более выгодную местность на всем земном шаре. Наполеон справедливо сказал, что Александрия должна быть столицею мира. Множество Европейцев, наводняющих город, наружность некоторых улиц, преобразование Египта — все это вместе иногда заставляет забывать о знойных пустынях Африки. Но для путешественника, желающего познакомиться с Египтянами или вообще Арабами, с их языком, бытом, литературою и тому подобным, Александрия не представляет никаких выгод: народный тип выражается здесь не так ярко, как в Каире. По этой причине пребывание мое в этом городе ограничилось только несколькими днями. Нельзя однако не вспомнить о древних памятниках Александрии. Здесь уцелели обелиски Клеопатры, гипподром, чистерны (водохранилища), так называемые бани Клеопатры, и славная колонна, несправедливо прозванная Помпеевой, которую вы еще видите с моря.

Осмотревши город с его древностями, я отправился в Каир.

Мы поднимались по Нилу, восхищаясь его прекрасными берегами, усеянными кое-где рощами пальм, над которыми рисовались в воздухе [329] легкие арабские минареты. Прибрежье величественной реки, покрытое то зеленью, то песком, заливалось мало-по-малу водами. Нил рос по часам: он готовил ежегодную дань пустынным берегам своим. Развалины Саиса, — место рождения Платона, — давно остались за нами. Берега становились живописнее, мы приближались к Каиру, и он скоро был у нас в виду; а на другой стороне, на мутно-багровом горизонте неба показались какие-то громады, поставленные в степи: это — пирамиды.

Трудно передать восторг, который наполняет душу при первом взгляде на эти необъятные памятники древности, возникающие в пустыне из-за холмов, приветствующих вас только нильскими пальмами, да арабскими мазанками. Высочайшая из всех — пирамида Хеопса, кажется какою-то грозною первозданною скалою; она больше Мокаттема — горы, к которой прислонился Каир, даже больше самого города. Не верится, чтобы рука человека могла сложить такое чудовищное здание, столь же прочное как самое время. Гигантам-пирамидам как будто пригляделись столетия, которые спокойно проходят мимо, не трогая их своими разрушениями; им не страшны и бури Сахары, когда жгучая пустыня, раскачивая зыбь свою, сыплет целые горы песку, от которых пирамиды защищают Каир, лежащий по ту сторону Нила!.. [330] Войдите на одну из них и посмотрите на Египет.

Каир — столица Египта, нынче может назваться столицею всего мусульманского мира. Здесь живут ученейшие люди Востока, здесь все высшие учебные заведения — памятники времен халифов. По своей красоте и населенности, город этот занимает первое место в турецкой империи и стоит на ряду с Константинополем. Масса древнейших памятников, окружающих Каир, беспрестанно привлекает сюда пытливых путешественников. Каир разнообразен, одушевлен; жизнь Араба проявляется в нем во всех оттенках. Подле прекрасных произведений арабской архитектуры, остатков Тулунидов, Фатемидов и других времен, вы встречаете замечательные образчики европейского вкуса. Многолюдность Каира придает городу живость, движение, пестроту, в которой сливаются три части света. Видя быт Араба, не отставшего от старины, вы можете поверить на самом деле тысячу и одну ночь и в тоже время взглянуть на Египтянина века Мухаммеда-Али Паши, или Араба под влиянием европейской цивилизации. Посмотрите на Каир (в месяц Рамазан) в тот день, когда благодарный Араб приветствует первую волну, которую подаст Нил иссушенным полям каирским...

Египет живет Нилом; Нил — его кормилец. [331] Страна эта цветет населением, жизнью, только на берегах родимой реки или моря Нила (как ее называют Арабы); все что лежит дальше, пустынно и мертво. В известные дни года, река ждет своей жертвы (По преданию древнего Египта, доныне бросают разукрашенную куклу перед полноводием реки.), она приняла ее, спешит отблагодарить. Арабы приходят встречать дань Нила и считают этот день священным (хылыдж). Они собираются не по далеку от Каира, там где прорезан путь водам, которые спешат напоить сгоревшие от зноя поля. Торжественная ночь празднуется со всем возможным великолепием, при неумолкающем громе пушек и зажженном фейерверке. Чего не увидишь также в Каире в месяц мусульманского поста, — он же и карнавал, — когда город начинает жить ночью, и засветится огнями; когда Араб развертывается как он есть, — со всеми недостатками и добродетелями, веселится как умеет, словом живет на распашку. И все это делается на улицах, открыто, всякий принимает участие, как в празднествах так и в посте. Не забуду я Каира в карнавальном наряде — в эту пору особенно он привлекателен! Если вы знаете арабский язык и вам скучно с веселящимся Арабом, идите послушать антари — лучшего чтеца в городе, и [332] посмотреть на восторги более образованного круга. Хотите видеть дервишей (закир) и суровые обряды их ордена, молитву правоверных — остановитесь у мечети. В одну и туже ночь вы можете видеть множество разнообразных сцен, которых не встретишь в большей части Востока.

Новый преобразованный Египет занимает также каждого путешественника. Учебные и вообще все публичные учреждения Мухаммед-Али Паши, действительно заслуживают внимание; нельзя не удивляться успехам, которые сделал Египет, освобождающийся от ига восточного невежества; но за то не спрашивайте о феллахах (земледельцах).

Из Каира я ездил в Дельту, и посетил город Танту (Родина ученого профессора нашего Шейха-Мухамеда прозывающегося по этому Тантауи.), в котором была тогда ярмарка, по причине ежегодного стечения толпы поклонников, приходящих ко гробу Шейха Бедеди. Странники приносят с собою свои изделия и привлекают толпы народа из разных стран Африки и Азии. Но причину большого стечения посетителей Танты, некоторые объясняют весьма странным завещанием покойника, похороненного здесь в великолепной мечети; многие верят этому завещанию, другие отвергают его. [333] Я пропускаю подробности описания трех весьма любопытных празднеств, которых был свидетелем, нося египетский костюм и мусульманское имя, прибавлю только, что эта пора пребывания моего в Египте хотя и познакомила меня еще более с Арабами, но за то я поплатился порядочным ударом африканского солнца, при 34° Реомюра в тени, в июле. Европейские медики стращали уложить меня на ряду с почившими правоверными; но на таблицах предопределения мне суждено было переплыть бурное море и видеть еще Афины.

Из Египта мой путь лежал в Смирну, через греческий остров Сиру — точку соединения путей всех туристов на Востоке. Я отправился в Смирну, но случай, по которому я выдержал карантин в Пиреях, а не в Сире, подал мне повод посетить столицу Греции.

Плавание наше по Средиземному морю от берегов Африки до берегов Греции было не совсем счастливо, и потому было продолжительно. Русский военный бриг Эней, на котором я находился, на второй же день своего путешествия, был встречен сильным ветром, который не стихал до самого Пирея, и загнал нас в пролив Навплии или Аргос, где собравшись с новыми силами, мы пустились к давно желанной пристани и там, в нескольких милях от Афин, выдержали шестнадцатидневный [334] карантин. В Афинах мы забыли неприятности нашего путешествия. Возраждающиеся Афины, возникая подле древних развалин, или из среды их, представляют любопытное сближение могилы с колыбелью. Акрополис, с высоты своей, угрюмо приветствует новых незнакомцев, возстающихся на ряду с ним, и напоминает об усопшей столице умственного мира и славы. Нельзя смотреть на этот музей Греции без благоговения и тысячи исторических воспоминаний, которыми полна эта классическая страна.

Самое время пощадило стены Акрополиса, Пропилей и Парфенон, построенный при Перикле Фидием. Здесь поставил он свою дивную богиню (Минерву), в честь которой воздвигнут этот храм.

Посмотрите на Афины с высот Акрополиса, и они представятся вам чуть ли не со всеми окрестностями: вы увидите Гиммет, Пентелис, Парнас, Икарские горы, вершину Киферона, море, Пирей, берега Саламина, Эгины, Коринф, а у подножия вашего обрисуется бассейн моря, окаймленный зеленью, усеянною разными остатками древности.

В храме Тезея вы найдете музей греческого резца, одушевлявшего мрамор Пароса и Пентелика. Припомните, что храм этот построен по прорицанию оракула, в честь главного героя, которого прах не был почтен Грециею и [335] оставлен вне Афин; его справедливо считают одним из замечательнейших памятников художественной Греции — он походит на Парфенон, сожженный Ксерксом.

Взгляните на другие остатки греческого зодчества, приводящие на память общественную жизнь Греков. Война с Турками оставила на всех их следы разрушения; вот театр Бахуса и над ним грот, посвященный этому богу; подле, остатки театра Ирода-Аттика, который построил его в честь жены своей. Неподалеку еще грот, высеченный в скале, который Греки называют темницею Сократа.

Храм Юпитера Олимпийского, над которым Аоиияие трудились около семи веков, представляет величественные развалины; время безжалостно разрушило памятник, над которым трудилось столько государей древнего мира. Несколько уцелевших колонн, служат ныне мавзолеем великолепному храму. Вот Стадий, основанный Ликургом, и грот, куда уходили побежденные; по-близости до-сих пор можно видеть следы колесницы, оставшиеся на. камне; вот ворота Агоры, на которых врезан декрет императора Адрияна; башня ветров; фонарь Диогена; ручеек Калиоппы. Какое множество славных имен и памятников, которые, даже трудно и перечесть, так они близки друг к другу, гак сгруппированы... [336]

Афины, как я сказал, одушевляются новою жизнью: город принимает европейскую наружность; толпы народа, беспрестанно встречаемые на улице Эрмеса и проводящие день и ночь в общественных залах, все заняты народным интересом; везде слышите вы толки о делах Греции, каждый принимает в них какое-то неотвязчивое участие. Любовь Греков к отечеству и ненависть их к Туркам доходят до фанатизма... Но пойдемте опять на Восток, в мир мусульманский...

Мы на берегах Ионии и Эолии. Смирна — базар Европы с Азиею, наравне с Бейрутом держит в руках торговлю этих стран, и заключая в себе население, собравшееся чуть ли не из всех частей света, Смирна, богатая и роскошная в старину, представляет ныне живой, веселый, полуевропейский город Востока (Последние пожары, говорят, значительно уронили красоту этого города.). Окрестности ее столько же привлекательны историческими воспоминаниями, сколько сама Смирна роскошью природы и наслаждений.

Я посетил Смирну, как город, лежащий на пути в Константинополь; короткое мое здесь пребывание было посвящено осмотру окрестностей города, древней Магнезии, и Пергамо. Язык горожан имеет свой оттенок. Взглянувши на [337] берега Трои, я отправился наконец в столицу Османской империи, на берега Босфора — последнюю станцию мою на Востоке.

При слове Босфор в воображении каждого конечно представится красота берегов его, описанных и описываемых всеми путешественниками, богатство его древностей, и так далее. Но как в нашем рассказе пропущена уже не одна дивная картина природы и искусства, на которую глядишь — и не наглядишься, то позвольте, благосклонный читатель, и здесь не утомлять вас моими описаниями того, что недоступно описанию.

Пребывание мое в Константинополе навсегда останется для меня незабвенным. Один счастливый случай раскрыл любопытству моему многое, недоступное для туристов.

Я видел преобразованную Турцию, и Турков, бросающихся слишком слепо на все френгское (европейское); они, повидимому, быстрыми шагами идут по пути цивилизации, или лучше, к ним насильно вторгается соседняя цивилизация. Но прочно ли все усвоиваемое Турками? — Это решит будущее.

В Турции, как и в Египте, вам тотчас бросаются в глаза две касты народа, выражающие резкий контраст — борьбу фанатизма и прежнего порядка, с нововведением и порядком европейским. [338]

В первом ряду противников преобразования — стоят улемы — враги всякой мысли, в основании которой не положен Алкоран. Они всеми силами отвергают все новое, что приходится им в наследие от Европейцев; и не смотря на то, беспрестанные сношения сами собою вводят в Турцию наши общественные условия. Всякая попытка правительства, — если исключить отсюда улемов, — всякое стремление сбросить с себя безотчетно закоснелые привычки, находит преграду или вовсе разрушается этими фанатиками. Противоборствуя всякому нововведению, иногда весьма полезному для общества, улемы видят в этом нарушение Алкорана, которому они часто дают произвольное толкование. В подобном случае султан, идущий во главе народа, или колеблется или решается идти к своей цели скрытными и непрямыми путями. Приведу, один пример из тысячи: медицина у мусульманских народов не могла быть разработываема с полным успехом, потому что анатомия и трупоразъятие противны началам Алкорана. Мусульмане прибавляют к этому, конечно отчасти в свое оправление, что умерший уважается ими столько же сколько и живой; оттого-то тело и мертвого человека не должно терять первобытного естественного образа. Между тем ныне в Галате-Серке (медицинская академия в Константинополе) изучают [339] анатомию по трупам. Замечательнейший случай на мусульманском Востоке; и этим обязаны нынешнему султану: не желая нарушить слишком видимо предписания ислама, он приказал — трупы сосланных на галеры, как заклейменные отвержением, и трупы осужденных христиан отдавать в жертву науки. Этим нарушалось, как будто в половину или, может быть, еще меньше, запрещение Алкорана.

Султан заботился о распространении школ и положил в следствие представления совета народного просвещения, устроить одно высшее учебное заведение «дарульфунун» (жилище наук), для ученых высшего класса. Он приказал так же упредить комитет для разработки турецкого языка в грамматическом и лексикографическом отношениях. Комитет этот состоит из нескольких высших сановников, которым даны в помощь несколько ученых и образованных людей. Его занятия начались уже в нынешнем году.

Ограничиваюсь сказанным, потому что по нем можно судить о новом умственном движении Турков; но не могу не прибавить, что пока не утихнет слепой фанатизм — источник презрения ко всему не мусульманскому, до тех пор на почве Турции не могут с успехом привиться отпрыски европейской образованности. Теперь на европейски образованного Турка, [340] смотрят косо все его земляки; они видят в нем полуотпавший член ислама... И неужели с просвещением мусульман развился в них этот фанатический характер, эта страшная нетерпимость? Посмотрите на Арабов пустыни, на Бедуинов — они те же мусульмане, но они живут сообразно с своею внутреннею и внешнею жизнью, и по ее указаниям выполняют закон Мухаммедов, и что же? — истые мусульмане зовут их за это плохими правоверными, хотя сами не имеют и сотой доли тех достоинств, которыми богата пустыня с ее кочевым населением.

Несколько месяцев, проведенных мною в Константинополе, я употребил на разнообразные занятия: я поверял мои наблюдения на Востоке, приводил на память мелькнувшую передо мною панораму Азии и Африки, и теперь представляю вам бегло набросанный ее очерк.

На возвратном пути в Россию я объехал Крым — последнюю ступень Востока, отрывок мусульманского мира...

В. ДИТТЕЛЬ.

Текст воспроизведен по изданию: Очерк путешествия по востоку с 1842 по 1845 // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 83. № 332. 1846

© текст - Диттель В. Ф. 1846
© сетевая версия - Тhietmar. 2017
©
OCR - Иванов А. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001
© ЖЧВВУЗ. 1846