САЛТЫКОВ А. Д.

ПУТЕШЕСТВИЕ В ПЕРСИЮ

ПУТЕШЕСТВИЕ В ПЕРСИЮ КНЯЗЯ А. Д. САЛТЫКОВА.

ПРЕДИСЛОВИЕ.

(В 11 и 12 NN Москвитянина, мы поместили отрывки из путешествия по Индии Князя А. Д. Салтыкова. Путешествие это, великолепно изданное в Париже, вышло уже в свет; но любознательный путешественник обещал нам сообщить Русский подлинник, который полнее Французского перевода. В скором времени этой добротою Князя Алексея Дмитриевича воспользуются и наши читатели; а между тем, нетерпеливое любопытство читать верный живописный рассказ соотечественника о чудной Индии, мы торопимся увлечь его же живописными очерками Персии.)

Еще в детстве я познакомился с известным нашим художником Орловским. Он был на Кавказе, и его кисть тогда уже переносила мое воображение на Восток. В то же время я узнал о Персидском посольстве в России, и ждал его с нетерпением. Наконец оно прибыло, в 1816 году, в Петербург; мне тогда было 12 лет. В один туманный зимний день, в три часа по полудни, нетерпеливое ожидание мое разрешилось трепетным чувством довольствия. У окна родительского дома на Дворцовой набережной, раздался торжественный звук кавалергардских труб, и вдали появились две громады, которые медленно, с странным колебанием, подвигались вперед. Это были слоны, предшествующие поезду посольства. В чудном убранстве, фантастически росписанные, и в сапогах, эти движущиеся колоннады прошли как чудные создания неведомого мира. Следом ехали два Абиссинца в бархатной шитой золотом одежде на ярых жеребцах. За ними угрюмые Персияне, в своем обычном наряде, вели под уздцы двенадцать коней. Потом следовала толпа Персидских всадников [172] в великолепных парчовых и шалевых одеждах, и наконец придворная золотая карета цугом, с скороходами и камер-пажами. В ней сидел посол, Фет-Али-Шаха, Мирза-Абул-Гассан-Хан, в белой шалевой одежде, с алмазной звездой и зеленой лентой ордена Льва и Солнца. Его сопровождали 9 Персидских всадников, с заводными странно оседланными конями. Весь поезд заключался козачьим полком и кирасирским эскадроном.

Это странное видение произвело на меня сильное впечатление и породило страстное желание видеть Восток и особенно Персию. Спустя долгое время, желание мое исполнилось: я был в Персии, прожил два года в Индии, изъездил ее во всех направлениях. Любопытство мое еще не вполне удовлетворилось, а тоска по отчизне томила уже меня, и я возвратился в Россию, ожил чувствами. Но страсть к путешествию завлекла уже чувства мои. Европу я видел; она уже мне опостылела; в Италии и Испании мне казалось все пошло и несносно; в Англии, Германии и Франции мелочно и нестерпимо: Индия восстала в памяти моей столь пленительной, что желание пожить еще в этой волшебной природе, посреди первоначальных обычаев народов и нравов, неискаженных мнимою образованностию, было во мне непреодолимо. Я поехал в Индию, пробыл там целый год в беспрестанных поездках, осмотрел много мест, которых не удалось видеть в первое мое путешествие; но второе впечатление было не на столько уже облечено очарованием, как первое. Скоро пожелал я снова родины; но любовь к Индии еще не иссякла, и, может быть, я навещу ее в третий раз и взгляну более беспристрастным взглядом, более изучу и природу и быт народа, столь строго и неуклонно живущего в исконных обычаях своих. [173]

ВЛАДИКАВКАЗ, 22-ГО АВГУСТА 1838.

Наконец я у подошвы Кавказских гор. В воздух, приметна уже сырость и прохлада; кончилась равнина, по которой я ехал от самого Петербурга до Владикавказа (за исключением Валдайских возвышенностей). Здесь я оставляю конвой (пехотный и конный), который провожал меня от Екатеринодара, около ста верст, по Кабардинской плоскости, не безопасной от набегов Черкес, До Тифлиса осталось только 170 верст. Дорога по Кабардинской плоскости проходит среди полей, заросших высокой травой, и часто пересекается ручьями чистой и холодной воды. Местами в отдалении видны дубовые рощи, а далее синие горы. Изредка встречаешь стадо баранов с пастухом, в котором нельзя не узнать Азиатца (Кабардинца или Осетина).

Хотя все народы, обитающие здесь, носят одинаковую одежду, но Азиатцы имеют в физиономии и движениях что-то разительное и странное: в них нельзя ошибиться. От чего такая суровая дикость в их лицах? Наш доктор, при миссии в Персии, Капгер, может быть, справедливо заметил, что это происходит от солнца, потому что они не носят козырьков и принуждены хмурить брови.

Не знаю, как в горах, а на равнинах Кавказских нет другой пищи, кроме арбузов и яиц. Яйца в жарких климатах довольно вредны, а что касается до бураков из арбуза, в том виде как их делают [174] здешние жители, то надо иметь слишком невинный вкус, чтобы довольствоваться столь патриархальною похлебкой. Цыплята в сахаре, как мне их подавали в Ставрополе (Где я неожиданно встретился и обедал с Хазы-Гиреем, находящимся там в отпуску.), мне также не нравятся. Но обратим внимание на Кабардинские степи. Иногда проезжий слышит скрип колес, возвещающий цепь телег, запряженных волами и провожаемых Осетинами. Редко попадаются близ дороги шалаши бедных жителей. Я вошел в один из них. В нем сидела белокурая женщина в белом платье, высокая ростом, еще молодая, на деревянном диване, в странных формах и изваяниях которого виден был первобытный стиль, а не подражание Европейскому, хотя некоторое сходство с готическими формами может быть и доказывало Европейское происхождение Осетин, Неожиданный приход мой ни сколько не потревожил Осетинку, — она даже не взглянула на меня.

Местоположение Владикавказа у подошвы ледяных гор похоже на Боценскую долину в Тироле. На базаре я видел людей разных племен, которых еще не умею различать.

Не знаю, к какому народу принадлежат эти женщины, которые приносят продавать на базар бедные произведения своих аулов. Покрой их простой одежды из крашеной холстины носит на себе какой-то отпечаток первых времен Азии; мне показалось, что я вижу тех же самых женщин, которые здесь жили за несколько тысяч лет. Выражение лиц их меня удивило. Я никогда еще не видывал подобной дикой простоты, какая изображалась в их чертах. Вероятно, уединенные жилища их скрыты от шумной жизни, в одной из печальных долин Кавказа, и они редко приходят в город.

Но утомленное воображение не владеет уже карандашом, и я принужден обратиться к перу, сколь ни жалко это средство. [175]

Наконец я совершенно окружен горами, в узкой долине, где стройные Черкесы скачут в разные стороны на легких лошадях, или живописно толпятся на лугах. Сцена освещена утренним солнцем; но некоторые места еще затаились в тумане; все зелено; черные буйволы резко отделяются на бирюзовой траве; высокие горы покрыты лесом; за ними другие еще выше в темносерой тени, а там снеговые вершины скрываются в небесах. Женщина, которую я вижу на арбе, не дурна собой, коса ее завернута в грубый холст, ноги и грудь обнажены: какая странность в понятии о приличии! Река змеится и шипит в долине, которая все более и более суживается. Козачий пикет на крутом холме доказывает, что место не совсем безопасно; но бедные жители приветствуют меня; дети просят милостыни; женщина, которая несет ношу на спине, также хотела бы дождаться, чтоб и ей что-нибудь дали, но шаровары ее изорваны в самых тех местах, которые наиболее требуют покрова, и потому она проходит, краснея, и закрывая руками обнаженное тело.

Однакоже берега обращаются в теснину; становится сырее и темнее; дорога узка и поката. Открывается другой вид, мрачный и дикий; громады гор одна над другой громоздятся около меня; уединенный аул таится в глухом ущелье, Черкес в черной бурке на вершине хребта стережет свое стадо. Леса густеют на горах, стада овец рассыпаны по крутым утесам, пастухи лежат в долине на сухой траве, а лошади пасутся возле них. С какой необъятной вышины спускаются тропы в эту печальную долину; по этим уединенным стезям пришла сюда вся эта паства из бедных деревень, сокрытых в горных глубинах пустынных скал. Мы остановились кормить лошадей в самом диком месте; старинный замок на утесе недавно еще был обитаем Осетинами, но теперь покинут. Мы едем далее; огромный камень лежит посреди дороги. Верно это обломок, некогда упавший с неизмеримых стен, [176] окружающих теперь меня; в нем почерневшие от огня впадины доказывают, что тут жили люди. Дорога идет сквозь кустарник диких ягод; мутная река шумит и рвется между скал; страшные крутизны все более сдвигаются предо мною, и как будто грозят заточить меня в мрачной глубине этого лабиринта. Еслиб я верил, что есть край света, то конечно подумал бы, что он здесь. Мне стало страшно, сердце сжалось, и я с детским беспокойством искал в темных стенах диких утесов, не прояснится ли где путь; но казалось, что злой дух Кавказа нарочно загородил его громадой исполинских гор. Чтоб видеть свет, я посмотрел на верх, но голова закружилась от необъятной вышины, я опустил взор и понял с невольным ужасом, что еду по дну необычайной пропасти, которой стены поднимаются до небес. Еслиб я не встретил Русского солдата в ранце и в белой фуражке, то подумал бы, что не здесь лежит мой путь, что я заблудился в глуши безызвестных пустынь Кавказа, которых дикое безмолвие никто еще не нарушал; но тут везет меня ямщик, сморкающийся рукой, в полусолдатской одежде. Ущелье начинает расширяться и посреди его возвышается одинокая скала, а на ней древний замок, как орлиное гнездо, висит на крутизне; здесь, может быть, в старину, обитало какое-нибудь хищное племя. В почерневших от времени башнях и стенах, которые я вижу на высоте, может быть много несчастных жертв томилось и погибло. Мирный голос не отвечал на безнадежные вопли, и одно эхо грозных гор дико повторяло их жалобные крики. Вдруг яркий луч солнца проник в эту унылую пустыню, согрел меня и как будто озарил душу. Мертвая серая тень, лежащая на всех предметах, окружающих меня, превратилась в живой свет; дикие утесы и черные развалины ярко заблистали и явились мне волшебными замками в очарованной долине. Чтоб насладиться сколь возможно более природой, я все иду пешком. Давно ли еще был я в толпе гуляющих по Невскому проспекту и набережной, — [177] а теперь в такой дали, в такой глуши Кавказа, еду в Персию. Неужели это истина, а не прекрасный сон? Но истина почти всегда монотонна и печальна; за то, в вознаграждение, самые лестные мечты оживляют мои чувства. Но вот еще старинный замок; Черкесы, кажется, живут в нем; я вижу сакли под стенами башень.

22-го Августа 1838 года. Карета моя висит над пропастью: но опасности, кажется, нет: дорога не худа. Я вспомнил о Греции, — мой путь из Пароса в Навплию: там горы не столь высоки, но дорога страшнее и опаснее; узкие тропы по скользкому снегу, над глубокими пропастями, приводили в трепет даже верных наших мулов; однакоже, в замен трудности пути, мы пользовались видами дикой природы, ночлегами в полуразвалившихся сараях, ужин наш состоял из соленых слив и вина, похожего на скипидар; ибо в Греции в вино кладут смолу или деготь, чтоб оно не кисло, путешественников же утешают уверением, что деготь полезен для желудка.

КРЕСТОВАЯ ГОРА.

(Гут-гора и Крестовая гора — одно и то же.)

Я взобрался на Крестовую гору. Вся дикость природы исчезла. Необъятное пространство открылось далеко подо мной; там горы, долины, леса и луга сливались в одну гармоническую картину, — я не ясно понимал, где я. Мне снилось иногда, что я блуждаю в каких-то подземных пещерах и тайных переходах, и потом вдруг выхожу на свет в прекрасную долину; но такой пространной долины, какова теперь предо мной, я не видал во сне; мое воображение не могло нарисовать такой великолепной картины. В этом волшебном зрелище была какая-то неизъяснимая важность и спокойствие; как будто после бури настала тишина, или после диких переходов Роберта вдруг раздался хор ангелов. Эта необозримая картина была Грузия. [178]

25-го Августа. Я долго спускался с Кавказа, и когда въехал в Грузию по направлению к Тифлису; то вид, окруживший меня, напомнил о берегах Рейна. Лесистые горы, скалы, заросшие плющом; и старинные замки, пленили меня с обеих сторон; но вместо реки между этими горами была широкая долина, заросшая фруктовыми деревьями, виноградом, разнородным плющом и кустарником. Все это сплеталось в одну темную густоту и образовало непроницаемые убежища от зноя и таинственный приют для неги сердца и наслаждений. Посреди всего этого почти неприметно змеится беловатый ручей, называемый Арагва. Домов не видно, потому что Грузины пользуются покатостями земли, чтоб выкапывать в них пещеры, и там живут; а когда нет покатостей, то просто роют яму в земле и сидят там, прикрыв свою нору вениками; дышать там трудно, — да все равно, надо же, — думают они, — когда-нибудь лечь навсегда в землю: так лучше заблаговременно привыкать.

Посреди густой зелени, совершенно не видно подземных Грузинских палат, — и тем лучше; это придает таинственный и пустынный вид долинам. Местами ореховые деревья раскидывают широкую тень; изредка видны луга; но трава желта уже от солнца — невыгода хороших климатов. На лугах пасутся коровы, буйволы и свиньи, отвратительное животное, которое портит поэзию картин; но так как оно повсеместно, то по неволе надо стараться к нему привыкнуть. Стада стерегут длинноусые Грузины в полу-Персидской одежде. Под тенью ореховых дерев иногда встречаются небольшие строения, состоящие из трех каменных стен с соломенною или настланною из веников крышею; четвертой стены нет, передняя часть открыта; тут продают вино и самый отвратительный сыр из козьего или овечьего молока; иностранец не постигает, как можно его есть, а природные жители употребляют его, как обыкновенную пищу, с большим вкусом. Около этих лавок (по тамошнему [179] духан) лежат беззаботные Грузины, курят трубки или пьют вино; а женщины занимаются садами.

Берега Арагвы заметно становятся каменисты и бесплодны, по мере, как приближаешься к Тифлису, от которого я теперь в 15 верстах. За недостатком лошадей я должен был остановиться в Душете, сквернейшем городе на высоком месте. Я был очень голоден, и вылезая из кареты (это было поздно), решительным голосом спросил ужинать, ожидая, что мне с изумлением на требование ответят, что ничего нет, как здесь в Грузии и на Кавказе обыкновенно водится; но, к удивлению моему, трактирщик засуетился, начал разводить огонь и будить своих товарищей, которые спали у порога под открытым небом; они медленно покидали одры свои. По большой и унылой площади Душета, под глубоким сводом небес, богато усыпанном миллионами звезд, ни малейший ветерок не потрясал тишины воздуха, теплого, как в Русской бане, и исполненного аптечным запахом ароматных трав. В ожидании ужина, я долго прохаживался, слышал уже пение первых петухов. Немец приготовил для моего ночлега все необходимое; я видел, что давно уже горели Московские свечи, которыми он гордился, но не шел в комнату нарочно, чтоб хотя ему досадить за то, что терплю такой продолжительный недостаток в съестных припасах. После неоднократных предвещаний утра Душетскими петухами, я все еще бродил взад и вперед с досадой в душе по безотрадной площади, и вдруг слышу жалобные стоны погибающего в мучениях существа. Смертный холод пробежал по мне, и я весь оцепенел. Но слух мой удвоился, и я несколько секунд прислушивался к страшному хрипенью и отчаянному визгу несчастной жертвы, приносимой в утоление моего голода: ее терзал тупой нож неловкого Грузина; полусонный, он машинально резал и [180] давил, а полузадушенные крики, подобно острым жалам, один за одним впивались в мое сердце; я был виновник этой страшной казни. Бедный цыпленок должен был претерпеть все ужасы насильственной смерти, и пожертвовать свое белое тело для моего ужина. Заказывая этот преступный ужин, мне и в голову не пришло, что разбудят несчастных невольников, отнимут детище у курицы, и повлекут его на казнь для того только, что я не довольствуюсь сухим хлебом с песком. Но в эту минуту отвратительная истина явилась мне во всей своей безобразной наготе. Среди ночи и безмолвия, в унылом уединении, тяжелое впечатление произвело во мне отвращение к самому себе, неприятное чувство на душе, которое усилилось до последней степени, когда принесли мне умерщвленного цыпленка; одна половина была изжарена, вся черная, облитая противным салом; другая, о ужас, плавала в густой жидкости, от которой распространялся могильный запах. Объятый страхом, я хотел бежать и требовал лошадей; но злой Немец с насмешливым видом сказал мне, что лошадей нет. В эту минуту он показался мне злым духом Душета, который коварно издевается надо мной и мстит за то, что напрасно горели его Московские свечи. Уже утренняя заря слабо освещала эту сцену; я впал в какое-то мертвое бесчувствие, и бросился на полуразвалившийся одр. Тут без памяти пролежал я до позднего утра. Лошади были запряжены, и меня повезли дальше; до Тифлиса оставалось только 27 верст. В Гартискале Немец сказал мне, что нет лошадей. Безнадежная скука овладела моим слабым духом, а бренное тело изнемогло от голода и томилось от палящего и удушливого зноя; трубка отчаяния дымилась в засохших устах; поникшая голова не мечтала уже ни о чем; отдаленные картины Персии не отражались более в потускневшем зеркале воображения; живительный огонь надежды не пробегал в жилах расслабленного тела. Наконец дали мне лошадей в два часа по полудни. И вот я уже вижу Тифлис вдалеке; но какой Тифлис? [181] совсем не тот, который я воображал, о котором грезил так давно! Где же он? — Увы, я уже не увижу его никогда: по мере, как я приближался к настоящему Тифлису, ложный Тифлис, нарисованный моим воображением, изглаживался с холста моей памяти; я отворотился от истины, и тщетно желал еще хоть раз взглянуть на давнюю мечту свою. Она исчезла, и надо сказать, что настоящий Тифлис не так хорош и велик; серые и более Европейские его строения печально стоят между голых скал; не видно отрадной зелени и Азиатской роскошной архитектуры, по крайней мере с того места, где я увидел Тифлис в первый раз; а мне так хорошо снилось о густых садах и Азиатской неге, смешанной с горскою дикостью. Мечта не сбылась. Я об ней мало жалею; но печальная мысль томит меня, что и все прочие мечты также не сбудутся, — и мой Тегеран, и Тавриз, и вся моя Персия, померкнут скоро под злым дыханием истины, которая мгновенно разрушит дивный сон постылой жизни, сон прекрасный, который я столько лет хранил и лелеял в больной душе.

ПЕРСИЯ.

21 Сентября 1838 года, мы выехали из Тифлиса: Полковник Дюгамель, супруга его, доктор Капгер и я. В трех верстах от города мы должны были остановиться, и принять приглашение завтракать в саду Полковника Шемир-Хана Беглярова, Армянина, служащего переводчиком при Главноуправляющем Грузиею. В Тифлисе и его окрестностях сады покрыты виноградником, под густыми сводами которого проведены аллеи, так что над головою всегда непроницаемая тень и виноградные грозды в распоряжении руки. В таком саду накрыт был стол с Грузинскими кушаньями и Кахетинским вином. Погода была прекрасная. После завтрака мы предпочли продолжать путь верхом; но все экипажи наши покуда еще следуют [182] за нами, потому что дорога хороша (Мы этим были обязаны Полковнику Эспехо, Испанцу в нашей службе, которому поручено было провести шоссе от Тифлиса до Эривани, сквозь непроходимое Дилиджанское ущелье. Он несколько лет там прожил, и наконец окончил отличное шоссе, которое проходит по крутизнам скал над страшными пропастями.). Далее, может быть, надо будет покинуть их вовсе. В первый день мы проехали только 25 верст, и ночевали в Русском почтовом доме, в Грузинской деревне, коей прочие дома были под землею, среди приятной долины, между зеленых холмов, над которыми белелись вдали снеговые вершины гор. На первом плане разбросанные пещеры Грузин, более похожие на убежища диких зверей, под тенью развесистых дерев, и несколько черных буйволов на лугу, составляли довольно живописную картину.

24 Сентября 1838 г. Еще очень рано, солнце не всходило. Дюгамель и доктор спали крепким сном в одной комнате со мной, но я не мог спать: мысль, что еду в Персию, достигаю Наконец своей цели, разбудила меня рано. Я боялся, не сон ли это? Чтоб успокоить себя, я повторял себе, что это истина, истина, что столь давнишняя мечта наконец осуществляется. Трудно объяснить чувство, которое одушевляет меня по мере, как я приближаюсь к местам столь знакомым моему воображению, где мне кажется, что я некогда жил, к местам прекрасных воспоминаний моего детства. Я так ясно вижу вдали города многолюдные или печальные, бесплодные степи или зеленые сады, и людей, принадлежащих будто к чужому миру, но мне столь знакомому. Расстояние исчезает день ото дня, и скоро эта картина моего воображения будет перед моими глазами, мечта о Персии исчезнет вдруг, как дивный сон, чтоб дать место истине.

Наше путешествие походит на прогулку. Виды прекрасные, и часто напоминают мне дорогу между Флоренциею и Римом. Третьего дня мы также проехали не более [183] 25 верст, и остановились, около трех часов по полудни, в довольно хорошем дом, недавно выстроенном Русскими, в полуверст от Татарской деревни. Пока приготовляли обед, мы пошли прогуляться пешком к деревне, где в одной из саклей нас вежливо приняли женщины и просили сесть, разостлав красный тюфяк у огня. Разговор наш посредством знаков и нескольких Константинопольских (Язык Татар, обитающих здесь между Персией и Грузией, во многом различествует от Турецкого Константинопольского.) Турецких слов был довольно затруднителен. Одной из Татарок, повидимому, было 18 лет, другой около 20. Одежда их состояла из короткой рубашки в Персидском вкусе, широких шаровар и узкого архалука, который ловко обрисовывал их стройный стан и тесно обтягивал плечи и руки, а на груди не сходился; ноги были босы; черные и густые волосы осеняли их томные и прекрасные лица, в которых выражалась девственная скромность. Солнечный загар на их нежном теле и поблекшие цвета изношенного платья доказывали бедность, но не могли отнять их врожденной прелести. Уходя, мы им дали несколько абазов (Грузинская монета, стоющая 8 гривен), которые они взяли как будто машинально, не подав никакого знака благодарности. После обеда мы опять пошли в эту деревню с доктором Каптером, вооружившись палками против стай собак, похожих на волков, которые охраняют Татарские деревни. Уже было темно, когда мы вошли в другую саклю, где лежала девочка 6 лет, больная уже несколько месяцев; она, бедная, не могла ходить, у нее была сломана нога от падения с лошади. Старик дед ее снял бережно перевязку с распухлой ножки; прекрасное дитя не плакало, но рассказывало что-то о своей болезни. Потом старик печально (Эти Татары секты Сунни, т. е. одной веры с Турками, которая запрещает выражать чувства горести, и вообще велит скрывал все страсти под личиной холодного равнодушия.) вынул из кармана кусок кости, который [184] вышел из ноги его внучки. Несчастная девочка погибла бы без помощи, не смотря на живое участие ее родных. Доктор рассказал, что было нужно делать с больной, одному из присутствующих, который говорил несколько по-Русски и сам был в лихорадке. Мать больной девочки с глубоким вниманием слушала слова доктора, как будто понимала их, и малютка также. Старик проводил нас до дому с фонарем. Ложась спать, я заметил, что потерял ключи от шкатулки с деньгами, что и помешало мне заснуть. На другое утро, рано собравшись в путь, я заехал в деревню, в надежде отыскать ключи, и увидел, что меня манит старуха, у той самой сакли, где накануне нас принимали молодые женщины. Это была, кажется, их бабушка. Она держала в руке мои ключи и с радостию вручила их мне, рассказывая, что вчера я уронил их, вероятно, вынимая деньги из кармана. Мою лошадь привязали, и я опять сел к огню на том же красном тюфяке. Одна из молодых Татарок держала ребенка, другая разводила огонь; мужчины начали жарить шашлык или кебаб (куски баранины, нанизанные на палке), чтоб изъявить мне свое гостеприимство; но скоро я услышал колокольчики вьючных лошадей нашего посланника, крики его и моих кучеров, и голоса Армян, Татар, Русских и Немцев, составляющих нашу толпу. Весь караван был в движении, и я, чтоб не сбиться с дороги, поспешил к нему присоединиться, и проехал в этот день 50 верст верхом, не чувствуя усталости. На половине дороги мы остановились в приятной Татарской деревне Астанбеглы. Жилища Татар были весело рассеяны по зеленым холмам. Комната, приготовленная для нас, была со всех сторон обтянута разноцветными коврами, стены, пол и потолок — все было ими обито. Свет входил только в небольшое отверзтие в потолке. Посреди комнаты на полу тлелись уголья. Темный и узкий Проход вел в эту уединенную горницу из наших сеней, открытых с одной стороны на картинную местность, где наши люди суетились с багажами, разводили огни, [185] приготовляли себе кушанье и кормили лошадей. Погода быль прекрасная. Оставя деревню Астанбеглы, мы стали подыматься выше. Природа одичала. Вместо свежей зелени, бесплодные серые бугры окружали нас, и снеговые горы к нам приблизились. Уже было давно темно, когда я приехал в Бибис, Армянскую деревню, расположенную в самом романическом и диком месте. Все мои товарищи еще далеко оставались назади. Со мной был только один из провожавших нас Татар. Так как для посланника не приготовлена была квартира, то я взял на себя должность квартирмейстера, переселив несколько буйволов и Армянок из одной избы в другую. Они с поспешностию удалились, не приняв даже моих извинений (народ дикий и вовсе не приветливый). Потом я занялся разведением огня, закупориванием перебитых окон войлоками, расстиланием ковров, и тому подобными домашними работами. Это был дом Армянского князя, который, кажется, не рад был нашему посещению; но что делать, куда деться? Все прочие так называемые дома были подземные пещеры, в которые даже страшно было заглянуть, и я долго блуждал в темноте, покуда не наткнулся на этот княжеский дворец, похожий на коровий хлев. Компания наша по немногу собиралась, экипажи далеко отстали, но наконец пришли. Мы поужинали кое-как, и вот все лежим уже на одрах отдохновения, не взирая на угрожающую опасность от бесчисленных тканей паутины, распростертой между бревнами потолка, на которые я также смотрел с некоторым беспокойством. Об этом даже было с вечера предварительное совещание с верным моим слугою Егором, должно ли чистить потолок и стены, или нет? Егор решил, что не должно, потому что будет еще хуже, если растревожить давних жильцов княжеского замка. Я обмер от одной мысли, что они разбредутся по всему дому при первом прикосновении, и поспешно согласился с благоразумным мнением Егора. Однакож, не смотря на эту меру предосторожности, мне во время ночи упала капля холодной жидкости на руку; что ж бы это [186] такое было? неужели яд тарантула? не мудрено. Золотистый свит восходящего солнца проник наконец к нам чрез два отверзтия, называемые окошками, и странное жилище представилось мне огромным гнездом паутины. В самом деле, в этой Армянской зале было такое отсутствие всякой архитектуры человеческой, в ветхих стенах столько трещин и странной кривизны, на закоптелом потолке такой лабиринт перекладин, темных углублений, паутины и щелей, и на всем вообще такой однообразный земляной цвет, что в этой отвратительной избе невозможно узнать человеческого произведения; она более похожа на уродливое создание бессмысленных гадин.

Вдруг дверь растворилась, — вошли два молодые буйвола и дружески приблизились к нашим постелям. Армянин, высокий, бледный и худой, выгнал их и зажег яркий огонь в камине. Ему еще нет тридцати лет, но мрачность и равнодушие выражаются в его лице, как будто он уже отжил век. Эта отличительная черта нередко встречается в Азиатцах, и может быть, происходит от однообразной и ленивой жизни среди уединенных пустынь, в которых они обитают. В Азии все уныло и печально.

Товарищи мои наконец проснулись, — мы собираемся в путь. Проехав 25 верст среди долин, похожих на Тироль, между снеговых гор, мы остановились ночевать в Армянской деревне Карвансарай, где нас принял Испанец Г. Эспехо, Полковник в Русской службе, которому как мы уже упомянули, поручено было устроить здесь шоссе. Этот веселый и приятный Испанец живет здесь, как Армяне, в подземелье — род погреба, без сомнения, весьма удобного для сохранения мертвых тел, но для живых не представляющего никаких выгод, кроме сырости, темноты и недостатка в воздухе. Может быть, могильный холод, царствующий в этих подвалах, удаляет некоторого рода насекомых, но за то сырость способствует к распложению других, например, мокриц, и проч. Г. Эспехо дал нам хороший обед, каким я не пользовался от [187] самой Москвы. Не смотря на любезность нашего хозяина, переговорив обо всем и выкурив по нескольку трубок, все источники развлечения истощились к 8 часам, и оставалось только ложиться спать. Я имел неосторожность последовать общему примеру и лечь в этой подземной пещере; но за то как горько было мое раскаяние! Лишь только Франц вышел от меня со свечкой, и — увы! с моими сапогами, — как вдруг беспокойство много овладело, сырость меня проникла, дыхание сперлось от недостатка воздуха, и сильная зубная боль схватила меня в первый раз с самого отъезда из Воронежа. Тут лежал Дюгамель и уже начинал храпеть, доктор также; было бы неделикатно встать, да сверх того я был лишен сапог, люди спали при экипажах; идти босиком, завернувшись в одеяло, подвергаться сырости горного тумана, было бы опасно; и я решился лежать, как живой мертвец в гробу, и ожидать в отчаянном положении, когда запоют петухи и взойдет солнце, Петухи запели, но солнца не видать, на дворе был дождь, и я, выпив три чашки кофе с буйволовым молоком, засел в карету.

Я не люблю здешних Армян; Татары лучше. У Армян женщины, как отшельницы, собаки у них злые; женщинам у Армян дозволяется говорить только с мужьями. Я слышал однако же, что после первых родин им дозволяется в необходимых случаях разговаривать с отцом и с матерью, или по крайней мере отвечать на их вопросы; в прочем они должны хранить вечное молчание, выражаться только знаками, или вовсе не выражать своих мыслей, а главное, избегать присутствия кого-либо, как от ревности мужчин, так и потому, что женщина у Армян считается творением непристойным и нечистым; они не должны сквернить мужчин своим присутствием, и в продолжение всей своей молодости должны скрываться в мрачных подземельях от взора мужчин. Вот до какой степени жадная ревность преобладает этим завистливым народом. Одни старые беспрепятственно лазят из одной норы в другую, как мертвецы, ползающие около своих [188] могил (Иногда весьма осторожно надо входить (особливо в сумерки), чтоб не провалиться в эти могилы, т. е. ямы, служащие вместо дверей подземельных Армянских квартир.). Здесь вообще мужчины имеют мрачные лица, а женщины печальные и болезненные; черты у Армян продолговатые и лица вообще сжаты.

У Татар лица довольно широки, черты не велики, цвет лица свежий, хотя немного смуглый от солнца и чистого воздуха, в котором они живут, кочуя летом на горах. Армяне же как зиму, так и лето томятся в тесных и сырых пещерах, и от того бледны и желты.

Мы едем в прекрасной долине, называемой Дилиджанское ущелье. Ревность к женщинам и скупость мне показались главными чертами характера здешних Армян. Эти две страсти изображаются в их бледности, впалых глазах и беспокойных взглядах. Я теперь воображаю себя на дороге в Рим, между Терни и Нарни; все покрыто лесом; огромные скалы меня окружают, и формы их и расположения на всяком шагу изменяются; горные ключи шумят и падают каскадами; бесчисленные стада овец, баранов и желтых длинноухих коз пасутся на крутизнах; даже свиньи имеют совсем особенный, благородный вид: в них нельзя узнать того тяжелого и нечистого животного, похожего на исполинскую, крысу, которое так отвратительно у нас в Европе; здесь свиньи тонки, высоки, проворны и похожи на кабанов. Путешественник невольно поражен мыслию, что приближается к центру мира (Центром мира Персияне называют Персию и Шаха Кыблен-Алем.), видя, что природа облагороживается все более и более, по мере приближения к Персии: люди, звери, произрастения и виды — все улучшается. Караван кочевых Татар спускается с гор, чтоб занять свои зимние квартиры в долинах; женщины едут на коровах, взнузданных и оседланных, как лошади; другие на лошадях, навьюченных пестрыми мешками. Одежда этих Татарок, [189] составленная из разноцветных лоскутков, красива издали. Облака возле нас лежат на покатостях гор, — стало быть мы очень высоко. Собаки (полуволчьей породы), охраняющие стада, бросаются на нас, но Татарские пастухи удерживают их клюками за шею. Какие высокие и густые деревья! Под ними краснеют кустарники кизила. Я забываюсь иногда, — мне кажется, что я или в горах Кастелло-Маре, или около Кавы (близ Неаполя). Но вдруг, будто пробуждаясь, память говорит мне, что это не Италия, что эта дорога сквозь ущелия и леса скоро приведет меня в Персию. Дюгамель и доктор также едут в Персию, но не туда, куда я: я буду жить в особом миру, где еще никто не бывал. В стране для них скучной и бесплодной я найду тайные сокровища, хранящиеся в ней только для меня одного; мне одному они известны, — никто не может отгадать, где они, я один могу ими пользоваться, но тайно, чтоб чужой глаз, чужое холодное дыхание, не разрушили волшебных замков воображения. Мечты, составляющие нравственную жизнь, должно хранить в душе глубоко; насмешки, презрение или зависть людей убивают их, аромат души вылетает, и она болезненно иссякает.

Мы перегоняем караван верблюдов; вид их в горах очень хорош. Вот, многочисленная толпа Татар и Армян, которые собраны здесь, чтоб помогать нашему проезду чрез крутизны.

27 Сентября, 1848 года, мы провели ночь в Дилиджане, дрянном местечке, едва заметном. Только несколько куч навоза, да вылезающие из нор своих люди, одетые на Персидскую стать, и бродящие лошади хорошей породы, но исхудавшие от усталости, напоминают путешественнику, что тут есть жилища под землей. Однако же дом, в котором мы ночевали, был не подземный. Он здесь единственный, похож на те дома, которые разбросаны по дороге из Неаполя в Портичи, и я думаю, на [190] Африканские мазанки, — безобразный, белый, с плоской крышей или террасой; внутри камин, который топится беспрестанно. Наша многочисленная свита Татар, Армян, Русских, Немцев и Чухонцев, зажгли огни около дома и расположились ужинать, курить, греться и отдыхать. Поутру рано, до солнечного восхода, я вышел из дому, чтоб любоваться видами гор. Караван верблюдов, который мы вчера объехали, поднялся уже в путь и представлял романическую картину на грунте темнозеленой горы с белым верхом. Я еду в карете; дорога идет в гору под густою тенью высоких дубов и каштановых деревьев. В трудных местах человек сто оборванных Татар и Армян с криком бросаются на наши экипажи, чтоб помочь лошадям: тогда эта дикая толпа более похожа на шайку разбойников. Наш ночлег верст за 18 или 20 в Чибухлы.

Таково здесь путешествие; большая часть времени проходит даром. Прекраснейшие декорации ежеминутно переменяются по сторонам дороги. Мы все подымаемся в гору, леса редеют, и вот уже совсем их нет; на горах одна только зеленая трава, и местами около дороги и во рвах лежит снег. Подымаемся выше и выше, — горы становятся бесплодны. Вдруг открывается большое озеро передо мной (Г. Дюгамель и другие уехали вперед верхом, а мне показалось холодно, и я остался один в карете). Это озеро называется Севан. На нем есть остров, и на острову бедный Армянский монастырь. Кругом озера возвышаются синие горы, которых верхи покрыты снегом и скрываются в небесах; за этими горами Персия. Но, кажется, мы приехали уже на ночлег: я вижу несколько куч навоза и сена, — это Чибухлы.

Здесь природа принимает совершенно другой вид. Долины расширяются, горы обнажены и серы, все мертво и пустынно, — вдруг показывается Арарат. Мы спускаемся, приближаемся к нему и въезжаем в [191] печальный Эривань, сквозь ряды серых стен, сооруженных из грязи, за которыми кое-где видны низкие дома также из грязи, и полумертвые сады, где больные ивы и сухие тополи осеняют бедные огороды, потопленные в болотах. Мне указали путь в один домик, довольно хорошо построенный в Мавританском вкусе и выбеленный. Тут недавно жил какой-то хан. На дворе засоренный фонтан мутной воды был представителем Азиатской неги; ряды завялых подсолнечников вероятно имели то же назначение. Мы взошли по узкой каменной лестнице в прекрасную комнатку, всю расписанную разноцветными и золотыми цветками; камин премилой формы и огромное окошко, все из мелких красных, зеленых, желтых и синих стеклышек. Сопровождаемый чиновником, я пробрался через болотистый двор в гарем, где расположился в сырой, темной, но уединенной комнате. Принялся топить камин; задохся было от дыма, отворил окошки и двери, простудился и всю ночь продосадовал. На другой день несколько рассеялся поездкою в Эчмиадзин, древний монастырь, построенный в 505 году после Рождества Христова. — Церковь в полу византийском, полуготическом вкусе (сколько я мог судить), с чудными изваяниями. Патриарх, старец благосклонный, велел меня подчивать козьим сыром, буйволовым каймаком, бурдючным вином и т. п. лакомствами. Возвратясь домой, я снова принялся за досаду на зубную боль; но комары и мускиты, забравшись в мою сырую комнату, утешили меня, предзнаменуя сухую и теплую погоду, а с тем вместе прекращение зубной боли, что и сбылось в самом деле. Но новая досада ожидала меня. При выезде из Эривани, на совершенно ровной Эриванской долине, бессовестный колонист (Мой извощик, который нанялся из Тифлиса довезти меня в 20 дней до Тавриза на одной четверне за 200 целковых, — расстояние около 600 верст. Дорога, сделанная Г. Эспехо, продолжается только от Тифлиса до Эривани, а тут начинается природная Азиатская дорога, состоящая из куч камней, глубоких рвов и частых ручьев. Прибыв, Бог знает как, в Тавриз с каретой, я немедленно с теми же лошадьми, отправил ее обратно в Тифлис, почитая несравненно лучшим средством продолжать путешествие верхом.) опрокинул меня в канаву; фонарь разбился в [192] дребезги, и карета моя как будто окривела на один глаз Это уже было неисправимо, потому что в Армении фонарей делать не умеют.

30-го Сентября. Комары кусают жестоко, жара невыносимая; а со стороны Арарата (который верстах, я думаю, в 20 от нас), по временам веет ледяной ветерок.

2 Октября. За несколько верст от станций жители выходили к нам на встречу. В их числе есть и Курды; мы видим их бедные палатки, оборванных Женщин; но мужчины на хороших лошадях и одеты хорошо на старинный Турецкий манер. Сегодня в числе выехавших к нам на встречу, были два Татарских князя, столь похожие друг на друга, что мы сочли их за близнецов; но они были братья только по обету дружбы — кунаки. Одежда их была совершенно одинакова, из красной тафты, рост высокий и тонкий, черты правильные, лица смуглые, локоны волос черные и большие. Они представляли разнородные битвы: то с пиками, то с джиридами, то с ружьями. Все эти оружие им подавали нукеры, их служители. Курды и Татары, всего человек до 20, также принимали участие в этих боевых игрищах, подвигаясь вперед перед нами, и развлекая нас во всю дорогу. Кроме того, выбегали к нам на встречу из деревень плясуны, двое или трое гадких мальчишек, одетых по-женски, с длинными волосами. Они прыгали около наших карет; а оборванный музыкант визжал смычком на балалайке. Мы еще в России, но во всем, что мы видим, нельзя уже не узнать Азию. Повсюду нищета, дикость и грубость нравов. [193]

НАХИЧЕВАНЬ.

Какая дикая природа! В какой страшной глуши заброшен этот Нахичевань! Не видав, нельзя себе вообразить странных форм и цвета гор и долин, окружающих нас. Самый город вовсе не понятен для Европейца. Кое-где видны стены из грязи, из-за этих стен выглядывают отвратительные старики, старухи в лохмотьях, или дети прекрасные собой, но нечистые, оборванные, — и это называют здесь городом. Но загородный дом Эхсан-хана, здешнего губернатора, довольно хорош. Мы у него, и мне удалось занять прекрасную комнату, возле хозяйского гарема; я даже не стараюсь узнать, где именно скрываются его гурии. Здесь, в Персии, все, касающееся до женщин, такая глубокая тайна, что даже скучно и охота пропадает ими заниматься. Я покойно и приятно расположился на коврах, и ем разведенную в воде алюбухару (отличный фрукт, известный только в Персии), или курю кальян, попеременно. Но у меня еще есть третье занятие: прекрасный лафит, который я сейчас купил в этой дикой степи, куда, кажется, и ворон костей не заносил. Но каким же волшебным стечением обстоятельств явился здесь этот, по крайней мере для меня, нектар? Оставляя Тифлис, я жаловался одному Грузинскому купцу, что на тамошнем базаре нашел весьма малое количество лафита. Вообразите же, этот добрый человек отыскал этого вина и послал в погоню за мной. Посреди пустынь это показалось мне совершенно романическим приключением, волшебным событием. В Нахичевань, где, я думаю, нет и простого вина, для меня вдруг явился лафит. Не даром же мечтал, что для меня в Персии хранятся сокровища. У меня есть и передняя, в которой Франц храпит не в духе, не знаю от чего, а Егор толчет кофе. Эти два цербера охраняют вход в вертеп моего уединения, а я пишу, рисую, курю кальян, ем алюбухару, пью вино, и доволен судьбой. Уж ночь, но в этих очарованных местах невозможно спать. Моя комната вся расписана и раззолочена, сам я на коврах [194] спокойствия; женщины подле меня, но куда запрятал их этот Эхсан-хан? Но, пора спать, а спать нет охоты. Возможно ли здесь спать? Вышел в сад, в одном ночном костюме, но и там, как в Русской бане. Завтра мы едем на встречу Персидскому михмандару (Уполномоченный от правительства доставлять все нужное путешественникам и провожать их до назначенного места. Провожавший Полковника Дюгамеля, михмандар Яя-хан был главным конюшим и любимцем покойного Абас-Мирзы, сына Фет-Али-Шаха.), и переступаем границу. Прощайте! В Тавризе буду чрез 5 дней; потом от Тавриза до Тегерана до 700 верст.

26-го Октября, 1838. Мы благополучно избавились от Мианских клопов. Вчера ночевали мы в Миане, и никто из нашей свиты не пострадал от них. Правда, что осторожный михмандар наш расположил нас всех лагерем в так называемом загородном саду. И возможно ли назвать городом сборище убогих мазанок, населяемых нищими, которых заедают клопы? Проезжая сквозь грязные улицы Мианы, мне стало грустно: я никогда еще не видал такой страшной нищеты, невольно отклонял взор вдаль, но и там ничего не видел, кроме мертвой степи, унылой и однообразной. Неужели вся Азия такова? Стало быть, я напрасно так страстно желал ее видеть? Позднее сожаление! Она умерла, и в иссохшей мумии нельзя уже узнать красавицы, некогда исполненной жизни и прелести. Низкие страсти людей погубили ее!

Вечером странные Звуки Азиатской музыки пробудили наше любопытство. Они раздавались со стороны палатки михмандара. Мы пошли туда с доктором Капгером. Яя-хан и сын его Фаррух-хан важно сидели в праздничных шалевых халатах; пред ними два мальчика, лет 15-ти, одетые в женские платья, с длинными волосами, в юбках, с кастаньетками в руках, то медленно изгибались, то прыгали, как бешеные. Эта вечерняя сцена была слабо освещена бумажными фонарями, привешенными к деревьям, и двумя свечами, стоявшими на земле. Одна сторона палатки была открыта. Михмандар встал и [195] просил нас сесть. Танец, остановленный нашим приходом, снова начался. Сперва несчастные эти дети низко кланялись, потом с видом вдохновения начали медленно кружиться под протяжную и унылую музыку, то закидывая назад голову, с распущенными волосами, то подымая руки к верху, то нагибаясь к земле, и звеня в этом положении кастаньетками у земли, то поднося их к ушам, и как будто вслушиваясь в их звон. По временам они пели нескладно и дико, и все это сопровождалось музыкой, то печальной и унылой, то раздирающей душу и буйной. Казалось, что плясуны старались изобразить что-то в роде любви и страданий. Но вдруг, после этих выражений неги, они начинали прыгать, метаться, вопить, как будто их режут. Музыканты не отставали, пронзительно скрипели, били в литавры, дули в дудки. Наконец это исступление стало по немногу утихать, снова начался медленный танец. Персияне слушали и смотрели на все это с глубоким вниманием; наш михмандар, постоянно веселый и живой, казалось, погрузился в глубокую думу. Я не долго присутствовал при этой сцене, странной и отвратительной; простившись с Яя-ханом, я пошел в свою палатку, которую однакож не без труда отыскал в темноте, и лег спать. Но музыка и пение еще долго раздавались в унылой Мианской степи.

Мы перешли через Кафланку (цепь гор, ограждающую Адербиджан). В Ираке (по-Персидски Арах) еще бесплоднее и суше. Первый наш ночлег в этой провинции был в каравансерае. Сквозь широкие и темные ворота нас провели в обширный двор полуразрушенного огромного строения. Также по темной, витой лестнице, я взобрался на террасу. Там у дверей, завешенных пестрыми занавесками, стояли маленькие девочки; ясно, что за дверьми стояли большие. Я бы мог, как будто нечаянно, по неведению, приподнять занавесь, но несколько собак оскалили уже на меня зубы; я сбежал вниз и пошел смотреть квартиру, приготовленную для меня. В ней было нечисто, сыро и темно; нельзя было не упрекнуть михмандара, [196] еще недавно получившего от меня несколько аршин сукна, и его помощника, которому за день подарил часы, чтоб они охотнее мне служили. Последний предложил мне квартиру на той террасе, где не удалось мне сделать рекогносцировки. Хозяин каравансерая, старик суровый, подозрительный, воспротивился этому распоряжению, и возразил, что рядом с этой квартирой живут женщины из пяти домов, очищенных для помещения свиты посланника, и что следовательно означенную квартиру мог бы занять только посланник, потому что он женат. Однакоже на сопротивление старика не обратили внимания, и начали переносить мои вещи, между тем как я, в ожидании, расположился с доктором Капгером под открытым небом на ковре, греться на солнце и курить сигары, с бутылкою портера, которым мы запаслись в Тавризе. Наконец известили меня, что все готово. Я пошел на верх, и был очень доволен моим помещением, где топился уже камин, и свежий воздух проникал сквозь окно с решеткой из глины, довольно оригинальной работы. После обеда, перед вечером, очень довольный собою, я взялся за кисть и перо, и не прежде, как в полночь, позвал своего человека. Пока он приготовлял мне что было нужно для ночлега, я взял свечу и подошел к стене, на которой заметил что-то в роде налепленных дынных семян. Мне вообразилось сначала, что кто-нибудь ел дыни и для забавы бросал внутренность их на стену. Странная забава, подумал я, приближаясь и не веря своим глазам: проклятые семена шевелились, медленно ползали... волосы стали на мне дыбом, лихорадочный озноб пробежал по всему телу. Меня отбросило назад; испуганным взором окинул я комнату, все стены покрыты были как будто подвижными обоями, составленными из насекомых... Как исступленный, я крикнул, перебудил людей, велел переносить постель и все вещи, в тот подземный грот или обширный погреб, который прежде назначен был мне на долю. Вообразите вой собак, злых телохранителей гарема, [197] и их остервенение противу нас, при ночной и внезапной передряге. В темноте я бежал по телам спящих на террас людей, ни чему не внимая, соскочил в несколько прыжков с лестницы, похожей на обрыв пропасти, и в ожидании переселения, ходил тревожно в халате по двору и около каравансерая: часовые приняли меня за своего брата Персиянина, и следовательно за вора, закричали по своему караул, и намерены были меня схватить; но я успел уже вбежать в свой погреб. Там старые стены по крайней мере были покрыты только щелями; в них могли водиться тараканы, но своды этой тюрьмы светились от сырости, а сырость и холод для них неблагоприятны. Не смотря на эту уверенность, я однакож заметил небольшое число этих черных гадов; но Абдулла, фераш мой, немедленно же их уничтожил, — они пали под ударами башмаков его, — я лег, и наконец заснул. Поутру михмандар с любопытством пришел осведомиться, что со мною случилось ночью; а хозяин каравансерая с важностию объявил мне, что комната, в которой я спал, была прекрасна, и что сам Шах-Аббас ночевал в ней не раз. Два следующие ночлега были в деревнях очень бедных; но в мазанках по крайней мере не было насекомых. Дома эти, построенные из глины, или просто из грязи, несколько похожи на Малороссийские избы. В них сносно, — пожаловаться нельзя. Несчастные крестьяне, которые живут в них, весьма понятливы и услужливы. Не смотря на бедность этих деревень, михмандар успевал доставлять нам все в изобилии, т. е. все то, чего можно ожидать в деревне: молоко, хлеб, простоквашу, арбузы, дыни, бесподобные гранаты, единственный виноград, лимоны и даже вино. В расстоянии 5 агачей или 35 верст от Зенгана, ночлег мой был в большой комнате без окон, с двумя скважинами в потолке для освежения воздуха; но воздух не освежался, мне было душно; я встал в три с половиною часа ночи, велел себе сделать настой (шербет) из алюбухары (шепталы) и гранатного соку, выпил стакан, и только [198] что показалась заря, отправился в Зенган. Товарищи мои еще спали. Погода несколько изменилась, дул сильный ветер, но не холодный. Здесь местность также неимоверно бесплодна, как и на всем расстоянии от самого озера Севан, где кончается Дилиджанское ущелье. Эривань, Нахичевань, Тавриз (по тамошнему Тебриз), Миана — посреди пустыни. По всем долинам и горам печальный цвет золы, как будто Божий гнев опустошил и превратил в пепел всю эту страну. Напрасно взор путешественника, утомленный унылым однообразием, стремится вдаль, и будет искать какого-нибудь предмета отрадного для души: он не увидит ничего, кроме мертвенности и гор свинцового цвета. В полдень я приехал в Зенган, с моим ферашем (которого мне рекомендовали как большого плута, но честнее его нельзя было найти в Тавризе). По предположению мне надо было бы приехать гораздо раньше; Туркменская моя лошадь почти во все время шла рысью. Зенган небольшой город серого цвета, как и прочие, но довольно живой. Я проехал по базару, потом провели меня через развалины дворцов, в несколько ворот, которые постепенно суживались и становились ниже. Я слез с лошади, чтоб не разбить голову, и меня ввели в сад, наполненный людьми. Тут было несколько строений. Мне указали лучшее из них, один из домов градоначальника, бывший прежде жилищем Шахов. Взбираясь по худой, узкой, витой и крутой лестнице, я вдруг, как из-под земли, очутился в чудном дворце. Только калейдоскоп может подать мысль о волшебной прелести форм и цветов, столь внезапно ослепивших мой взор. Золото, хрусталь и все радужные цвета повсюду горели в пространном лабиринте сводов и галлерей. Я не сходил с места, как будто боясь разрушить очаровательный чертог моими нескромными шагами. Легкость в блестящей архитектуре этих палат так необычайна, что они показались мне созданными не для людей, а для каких-нибудь духов, обитавших в Персии, когда она была еще цветуща и прекрасна, во времена Шехеразады. Я помещаюсь [199] в верхнем этаже осьмиугольной залы. Ряды тонких зеркальных столбов поддерживают осемь горниц, на подобие лож театра. Зеркальные призмы в стенах и потолке ярко блестят в чудном смешении по золотой живописи цветов, как будто только что сорванных, изображений охоты, битв, пышности царской и неги любви. Все полы устланы драгоценными коврами; радужные лучи солнца таинственно проникают сквозь прозрачную мозаику из миллионов разноцветных стеклышек. Мне казалось, что все стены чудно составлены из драгоценных камней. Огонь сапфира, яхонта и изумруда горел в мелких узорах окон. Я взглянул вниз: там обширный бассейн воды занимал средину этого осьмиугольного здания и бил фонтан, а кругом были комнаты, где раздавалось журчание кальяна и говор ленивых слуг. Я осматриваю все, иду из одной горницы или ложи в другую, — все они разнообразны и все прекрасны; каждая отделена от другой зеркальною дверью и парчовой занавесью. Под моими ногами ковры завалены фруктами и конфектами в баснословном изобилии. Наконец я восседаю, мне приносят богатый кальян из золота. Гостеприимный хозяин, Гакем или губернатор Зенгана, приходит и садится против меня, не говоря ни слова, из вежливости и приличия, чтоб не тревожить меня, и как будто не вынуждать говорить на языке, которого я не знаю. Но на лице его заметно заботливое беспокойство хозяина: довольно ли навалено конфект, довольно ли красив чертог его; тихо приказывает он, чтоб скорее принесли кофе и чай, а особенно, чтоб спешили подать плоф, челоф, чурек, чюрек и проч. Премилый человек! Как изъявить ему мою благодарность за такое радушное гостеприимство? Все эти богатства хотя и не для меня были приготовлены, однакоже я также ими пользовался. Щедрость его меня уничтожила, я был безмолвен, у меня недоставало слов выразить мою благодарность по-Татарски, а еще менее по-Персидски (Фарси). Наконец гостеприимный Гакем удалился из вежливости, усадив меня в одной из прекрасных горниц. Белую [200] занавесь этой ложи задернули, но я поспешил снова отдернуть, чтоб пользоваться видом прозрачного бассейна в нижнем этаже и восточной роскошью прочих покоев, где, сквозь узор цветных окон, солнце играло в зеркалах, сияло в позолотах и освещало чудную живопись: там бесконечные ряды принцев и придворных окружали тщеславного Фет-Али-Шаха, сидящего на троне или скачущего на белом коне; грозный Ага-Магомет-Хан с толпами хищников побеждал Русских; а Рустем поражал чудовищ. Портреты знаменитейших Шахов, казалось, устремили на меня свои суровые взоры. Вся Персия представлялась мне в бесконечной реке времен: во тьме глубокой древности баснословный Зейзак пожирал народ свой на скалах Демовенда. Благотворный Джемшид, блестящий как солнце, озарял Персию ярким светом, и распространял границы могучего своего царства... Потом снова все скрывалось как будто в черных тучах. Толпы варваров опустошали Персию... Но не берусь описывать прошедшего; передо мной, из туманного хаоса времен возникает современная Персия, опустошенная, сухая, серая, голая, пространная земля, на которой кое-где еще разъезжают верхами несколько плутов, в острых шапках, с черными бородами, и кое-где видны жалкие строения, во внутренности которых осталось еще довольно Азиатской роскоши и вкуса.

Между прочими изображениями на стенах, девы-соблазнительницы танцуют или отдыхают, и сладострастными телодвижениями и острыми или томными взглядами, как будто манят к себе и раздражают мой бренный состав. Что может сравниться с разительною красотой Иранских женщин? — Ловкий и тонкий стан, густые волосы, черноогненные глаза, уста, горящие страстью, смуглый цвет тела. Но не для нас цветут эти гурии: они заточены в гаремах, где истощают свое искусство над пресыщенными уже чувствами; ревнивые старики и жадные евнухи томят их безотрадно. [201]

Мне приносят богатый завтрак, ставят посреди комнаты мангал (жаровню), огромную сальную свечу, кладут подле меня кусок скверного мыла, изобильное количество двух красок, гэнэ и ранг, для крашения волос, бороды, рук и ног (без этих красок они думают, что жить нельзя). Все суетятся, но с наружным спокойствием, и шепчут между собою. Я иду гулять на базар; четыре фераша провожают меня и осыпают палочными ударами или бьют каменьями всех попадающихся мне на встречу. Я, разумеется, воздерживаю их усердие, особливо с тех пор, как одного нищего мальчика, который осмелился протянуть руку для прошения милостины, они закидали каменьями и расшибли бедному голову. Ослов и верблюдов колотили беспощадно, стариков толкали немилосердо, таскали за бороды и били кулаками в лицо. Вероятно, усердные фераши полагали, что я почту за обиду и за неоказанное должное внимание, если они не будут тиранить и осыпать ударами всех проходящих мимо. Но таков уже в Персии обычай: шествие благородного человека должно быть ознаменовано притеснением и побоями; в противном случае (думают они) что ж бы доказывало, что идет человек почетный, и что бы отличало джентельмена (по-Переидски наджиб-адама) от обыкновенного простолюдина?

Невозможно исчислить всего изобилия различных пилавов, соусов, жарких, рыб, яичниц, иогуртов или простокваши, каймаку, шербетов, конфект, компотов, фруктов, гранат, чудных дынь, и проч. и проч., которые подавали к обеду. Необычайные подносы, без конца следовавшие один за другим, вносимы были в окно, потому что дверь для них не довольно была широка. Пышные ковры загромождены вкусными плодами, блюда наставлены одно на другое горами; с трудом нужно пробираться сквозь груды небесных даров, которые Персидское гостеприимство наваливает пред теми счастливцами, которые приезжают сюда. [202]

Уже ночь. Занавесь разверзается предо мной, то есть, я отдергиваю ее, и вижу в противоположном открытом покое доктора Капгера, окруженного всею восточною пышностью и приготовляющегося, также как и я, ложиться спать. Единственная сальная свеча, горящая у него, производит таинственный и дивный эффект, отражаясь в тысяче зеркалах, сияя в позолоте стен, и неясно освещая чудные картины потолка. Он с своей стороны пользуется таким же зрелищем, глядя на меня. Но вот приходят с предложением идти в баню (фавер), вообще редко предлагаемую христианам; но уже слишком поздно; завтра надо рано вставать. Доктор гасит свою свечу и хочет уж предаться сну на роскошных Хорасанских коврах, прислушиваясь к журчанию бьющего внизу фонтана, посреди нашего волшебного дворца, и к стуку, который производит ветер, расшевеливая нетвердо соединенные стеклышки наших окон. Этот звонкий стук есть отличительная черта Персидских покоев, и несколько напоминает звук кастаньетов. Я следую примеру доктора. Егор давно уже храпит; он съел полпуда жирных конфект.

На другой день этот оазис роскоши и очарования исчез для нас. Мы уже в деревне (не помню названия, кажется Хуррул-дэре). Две женщины принесли нам винограду и гранатов (по-Персидски нар). Я попробовал приподнять их вуали, и был весьма тронут, когда они приняли мое любопытство с уничижением и покорностью. Чтоб вознаградить мою нескромность, я сунул им в архалуки несколько серебряных монет, и они изъявили свое довольствие, приятно улыбаясь и опустив глаза в землю. В Персии величайшее и почти единственное выражение благосклонности состоит в том, чтоб давать деньги, и чем более денег, тем более и значение благосклонности. Подарить, например, малостоющий подарок есть великое неуважение к сану особы. Я стараюсь как можно более раздавать детям мелкого серебра, в уверенности, что это мне вознаградится впоследствии хорошим приемом, в случае вторичного посещения Персии. Надо заметить, [203] что, мни показалось, деревни от Зенгана пошли чаще и в них менее нищеты; в деревенском комфорт нет недостатка, хотя он и неотличный. Что касается до фруктов самых прекрасных, — они в невероятном изобилии; не смотря на то, Персияне их едят страстно и с жадностию; но мне они успели уже надоесть: только что приедем куда-нибудь на станцию, тотчас же заваливают гранатами и дынями, а хотелось бы чего-нибудь сытного, и притом крепительного.

Здесь пропущены мною три дни пути. Сказать ли правду: скука и отчаяние овладели мною, и меня уж везут, как мертвеца; я уже не смотрю ни на что. Мы едем так долго, и не видим ничего хорошего. Наконец доехали до Казбина, который славится в Персии; говорят даже, что он лучше Тегерана, что давно уже хотят в него перевести столицу, что он похож на Герат, что он несравненно лучше Герата. И каково же слышать все это, въезжать в этот славный город, и не видеть ничего, кроме безобразия и пустоты. Казбинский губернатор Беглербеги-Тахмас-Кули-Хан, который только что вчера, говорят, вырвался из Тегерана от Шаха, куда его водили на веревке с связанными руками, за какую-то вину, выехал к нам на встречу с кальяном и с толпой оборванных мужиков. Сквозь обломки полинявших стен и разнокалиберных калиток и темных переходов привел он нас к разрушенному дому, покинутому со времен Надир-Шаха. Полковник Дюгамель велел разбить палатку, а я один поселился в пустом дворце, расписанном изображениями Персидских богатырей и красавиц, и большею частию составленном из разноцветных стекол, перебитых в дребезги. Я побежал на базар; но ничего путного не встретил: потом отправился в баню Баграм-мирзы (Шахского наместника в Казбине.) (сам он был в отсутствии). Четыре банщика старца расположились делать надо мной различные эксперименты, с приговорками из Алкорана, и между [204] прочим, выкрасили мои жалкие усы, волосы, руки и ноги бурой краской, уверяя, что это весьма красиво, полезно, и необходимо в Персии для порядочного человека. В продолжение всех этих церемоний, приговорок и притираний, неоднократно подавали кальян. К обеду жена Баграм-мирзы прислала нам гигантское блюдо плову с горьким маслом. На другой день мы опять отправились кочевать по деревням.

Довольно странно бы показалось всякому, мл бы мог взглянуть, как мы отдыхаем, лежа на полу в Персидской избе у камина с кальянами, или тащимся шагом по пустыням с толпой Персиян. Но вот, завтра, 6-го Ноября, мы въезжаем в Тегеран. Все опасности преодолены: в чем же они состоят? — Во-первых, путешественник в Персии должен весьма осторожно и со свечей вступать в Персидскую избу; в противном случае он подвергается падению в яму и даже в несколько ям, которые существуют во всякой деревенской комнате: одна для хранения хлопчатой бумаги, другая для разведения мангала, т. е. жаровни, третья для кур, четвертая для ржи, или пшена. Все эти пропасти прикрыты коврами, или глиняными крышками, которые при первом давлении рассыпаются. Во-вторых, при затопке камина, очень часто вся комната наполняется густым дымом. Эти два обстоятельства неминуемо угрожают путешественнику в Персии. Но я приобрел уже такой навык от несчастного опыта проваливаться и коптеть в дыму, что даже в темноте ловко миную прыжком все провалы; а во время растопки камина прогуливаюсь по двору. Но мы уже в последней деревне, и такой деревни еще не встречали. Она в горах; в ней везде протекает и шумит чистейшая вода, везде высокие густые деревья, народу много. Г. Бларамберг, адъютант Графа Симонича, занял нас приятным своим разговором. Он присоединился к нам в Казбине, куда приехал на встречу Полковнику Дюгамелю. Необыкновенно как отрадно среди Азии, вдруг съехаться с Европейцем, и особенно с Европейцем во всей силе [205] слова, любезным, умным, ученым и добрым, капов Г. Бларамберг. Какая разительная противоположность с типом Азиатца! Мы не чувствуем той сладости в пище душевной, которою пользуемся в Европе; но как жаждем ее в степях Азии!

Что-то не спится, Вместо петухов в Персии кричат по ночам муллы. Я этот народ не люблю. Так как теперь еще весьма рано, и можно воспользоваться свободным временем, то не худо записать все, что было от Зенгана до сих пор. В Султании, летнем пребывании покойного Фет-Али-Шаха, верстах в полутораста отсюда, мы дневали и ночевали в разрушенном его дворце. В комнате моей не было ни окошек, ни дверей. Михмандару нашему было совестно, и он так хлопотал, что я решился подарить ему свои золотые часы; он, кажется, этой вежливостию был очень доволен, — а сыну его Фаррух-Хану отдал последний кусок коричневого сукна. В одной комнате Султанийского дворца, на стенах, написан почти в рост Фет-Али-Шах на охоте, верхом на белой лошади, местами выкрашенной красной краской, то есть, хвост, грива, ноги, грудь и живот — вся нижняя половина лошади (мне сказали, что это отличие царя). Многие из детей его также были тут изображены. Близ Султании стоит великолепная развалина мечети, построенной за 600 лет некоим шахом Худавэнда, большею частью из голубого и белого муравленого кирпича. Осмотрев это огромное здание, мы продолжали путь свой. В одной деревне, нам показали гробницу какого-то имама, что-то в роде Имам-Ризы, также из голубо-зеленого кирпича; здесь мне страх как было досадно на нашего михмандара: он отвел нам всем для помещения самые скверные деревенские избы, где не было ни свету, ни воздуху, а сам поселился в хорошем доме у муллы, который приставлен к гробнице. Несколько дней после, т. е. вчера, мы провели почти сутки среди остатков Сулеймании, — дворец с садом покойного Фет-Али-Шаха, где я также видел [206] много портретов в рост, написанных на двух стенах большой приемной залы, то есть, диван-хана; между прочим портрет Шаха-Евнуха, Ага-Магомет-Хана на троне, в присутствии всего Двора. А с противной стороны Фет-Али-Шах с своими детьми. Две же другие противоположные стены были сделаны из разноцветных стекол. Потолок был из зеркал, перемешанных с позолотой и живописью. Две лестницы, ведущие в эту залу, сделаны из зеленого муравленого кирпича. Баня, на другой стороне двора, против этой залы, очень красива. Высокая башня стоит возле залы диван-хана, с которой можно обозревать всю окружность; но смотреть нечего: в Персии везде и всегда одно и то же серое однообразие.

8-20 Ноября 1838 года. Рано поутру мы выехали из Кента, той прекрасной деревни, о которой уже говорил я; она просто называется Кент, что значит деревня. Тегеран виднелся в туманной дали; как вдруг толпа народа окружила нас. Среди ее несколько конюхов с трудом держали двух прекрасных рыжих жеребцов, блестящих золотом, одетых в шали, с хвостами и гривами, выкрашенными огненным цветом. Еще мы не успели спросить, что это значило, как уже меня за ноги и за руки стащили с моей лошади, чтоб посадить на одного из этих борзых коней, а на другом посажен был Полковник Дюгамель. Тогда только объяснили, что Шах прислал нам этих лошадей. Среди поздравлений и восклицаний: мубарек! которые шумно повторяла толпа окружающих нас Персиян, Арабский жеребец нес меня в Тегеран (средоточие мира), куда мы и въехали при громе барабанов и звуке труб, между рядами Персидских солдат. Лошади наши бросались во все стороны и давили народ.

(Продолжение в следующем N)

Текст воспроизведен по изданию: Путешествие в Персию князя А. Д. Салтыкова // Москвитянин, № 16. 1849

© текст - Погодин М. П. 1849
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Иванов А. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Москвитянин. 1849