Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

РОВИНСКИЙ П. А.

МОИ СТРАНСТВОВАНИЯ ПО МОНГОЛИИ

IV.

Обычай монгола, в сравнении с европейскими порядками. — Незамкнутость монгольской жизни. — Кладбища. — Роль собак. — В городе: улица, дворец кутухты снаружи и храм Майдари; — В Гандане: кумирня и беседа с ламой. — Буддийский индиффернитизм. — Наши отношения к буддистам у себя дома и в Монголии. — Кумирни различных родов. — Богослужение. — Религиозная процессия. — Монголы поглощаются ламством. — В школе. — Что делается кругом города. — Базарная площадь. — Нищие. — Отношения к нищим монголов и китайцев. — Параллель между монголом и китайцем.

Мне хотелось бы изобразить жизнь монгольского города со всеми частностями и подробностями ее обстановки, нарисовать физиономию монгола со всеми характеристическими чертами и особенностями в различных типах; но все это так трудно дается: с одной стороны рискуешь дать сухой перечень отдельных черт без внутренней их связи, с другой — сознаешь, что многого не уловишь, а потому и не припомнишь. Как, например, описать внутренность буддийского храма, где вы видите массу идолов крупных и мелких и такое же множество их аттрибутов и принадлежностей богослужения? Без предварительной подготовки можно затеряться в куче мелочей и не схватить главного, существенного. Еще труднее уловить особенности физиономии. При однообразии одежды у всех монголов, вы постоянно смешиваете их: на кого ни взглянешь, все вам кажется, будто вы его где-то видели, а в сущности вы сошлись с ним в первый раз. Все это дается только при изучении и при более продолжительном наблюдении; а прожившии несколько недель, вы выносите только смутное понятие о всем виденном и только намечаете вперед, на что нужно обратить внимание.

Поэтому я предлагаю не полное и точное описание, но те впечатления, которые привелось вынести из наблюдения жизни, совершавшейся, так сказать, перед глазами, без системы и порядка; я буду только рассказывать о том, что привелось видеть или слышать, и что было доступно путешественнику, временному, неприготовленному наблюдателю совершавшейся перед ним жизни. [259]

А жизнь эта, заметим, чрезвычайно доступна всякому, как на улице, так и в жилище; проникнуть в нее нет запрета никому. Приехавши в Кяхту, с первого раза вы скандализируетесь тем, что вдруг к вам в комнату приходит незнакомый вам человек, китаец или монгол, в то время, как переднее крыльцо было заперто; он нашел задний ход и вошел, не спросясь ни у кого. Еще больше поразит вас безцеремонность обращения: он приходит, садится с вами без приглашения и ведет речь о том, что ему нужно, а это выражается тем, что он будто снимает с вас допрос: кто вы, откуда, зачем приехали? и т. п. Эта безцеремонность имеет иногда весьма неприятные последствия для посетителя, если хозяин — человек горячего и крутого нрава: он смотрит на непрошенного гостя, как на дерзкого нарушителя его спокойствия, вдобавок подозревая в нем намерение обокрасть, и потому выталкивает его нечестью, пинками и тычками; а тот, в простоте сердца, не понимает, что он тут сделал дурного, потому что у них таков обычай.

У монголов всякий подъезжает к юрте, вяжет лошадь к столбу, непременно тут поставленному, и идет в юрту; войдя, садится на корточки или скрестивши ноги, и после обычного приветствия, состоящего в распросе хозяина о здоровьи скота, а потом и его самого, накладывает трубку и берет огонь из очага. Затем идет взаимное угощение табаком, потом гостю дают чаю и еще что есть. Последнее может и не быть; но из юрты прогнать никого нельзя, хотя бы она была битком набита, и посетители стеснили хозяев. Таков обычай всех номадов, который возводится и в закон. В монгольском уложении есть следующий § 188-й: «Кто не пустит проезжего человека на ночлег и особенно в зимнее холодное время, и тот человек замерзнет, взыскать с виновного за душу, им погубленную, 1 десяток скотин; если же он не замерзнет, то двухгодовалого бычка. Если у пущенного на ночлег будет украдено что-либо из вещей или из скота, то все то доправить с хозяина дома».

А между тем у нас, на Руси, во многих деревнях вас с трудом пустят в избу ночевать, а иногда так и останетесь на улице, хотя бы тут была самая страшная вьюга, была какая угодно непогода. В саратовской колонии Сарепте проезжающих не впускали после 9-ти часов вечера даже в гостинницу, покуда однажды генерал Слепцов, известный кавказский герой, не прибил плетью тамошнего содержателя гостинницы. [260] Это уж западноевропейский порядок. Меня однажды в немецком городке Лунденбурге (в Моравии) не впустили в гостинницу, потому что я пришел позже 10-ти часов вечера, и я должен был ночевать на площади.

Конечно, при существующих отношениях людей в так-называемых цивилизованных странах, особенно в городах, если вы растворите двери вашего дома для всех и каждого, то может не только не остаться ничего в доме, да и жизнь ваша будет не безопасна. Это происходит от усложнения нашей жизни и внесения в нее чего-то ненормального, нарушающего естественные отношения людей; номад-монгол покуда прост и натурален, не боится этого, и потому крайне доступен. Это одна из привлекательных сторон монгола, заставляющая вас мириться со многими неудобствами, какие случается испытывать в его сообществе, и с удовольствием вспоминаемая в то время, когда вы расстались с ним и находитесь среди цивилизованного мира. В нем много природного гуманного начала, которого не встретите у его своеобразно цивилизованного и господствующего над ним соседа, китайца. Нет ничего легче, как войти в его простую незамкнутую жизнь: вам всегда открыта его юрта, его общественные увеселения, его храмы; только жилище гыгэна-кутухты и священные рощи окружены таинственною неприступностью; но это одинаково как для иностранца, так и для монгола: тут нужно особенное разрешение за пожертвование или по протекции, и иностранцу добиться его еще легче. Кутухту простые монголы видят только во время празднеств, когда его выносят для благословения народа; а русский пристав нашей миссии, Игумнов, в 1794 г., представлялся ему лично в его собственных покоях.

Буддизм как нельзя больше пришелся по нраву монголам. Излагая историю развития буддизма, проф. Васильев характеризует его следующим образом: «Руководящею идеею первоначального буддизма было: «все, что согласно с здравым смыслом или, говоря вообще, с обстоятельствами, то, как согласное с истиной, и должно быть принято за руководство, то только и мог преподавать учитель-будда», — поэтому он изменялся не в идее и догматах, а в учреждениях, сообразно с климатом и вообще с природой и людьми. В этом изречении обширное поприще для будущего развития» (Буддизм — его догматы, история и литература. Ч. I, стр. 18 и д)» Поэтому буддизм нисколько не нарушил простоты и естественности нравов [261] принявшего его народа, а напротив, освятил их и упрочил; во многих случаях он смягчил нравы, внушая, например, чувство любви и милости в бедняку. Типом монгола-буддиста в отдаленной древности является Кублай-хан, каким изображает его Марко Поло. «Одержав большую победу (над дядею Наяном), — говорит знаменитый путешественник, — великий хан вступил с великою пышностию и торжеством в столицу Камбалу (Пекин). Это было в ноябре: он жил там еще в феврале и марте; в последнем месяце приходился наш праздник Пасхи. Зная, что это один из главных наших праздников, он велел всем христианам явиться в нему, и принести с собою то священное писание, в котором заключается четвероевангелие. Окурив торжественно ладоном эту книгу, он благоговейно поцеловал ее; то же должны были сделать, по его приказанию, и все тут бывшие вельможи. Это у него постоянный обычай при всяком большом празднике у христиан о Рождестве и о Пасхе; то же соблюдал он и в праздники сарацин, жидов и язычников. Когда спросили его, зачем он делает это, он отвечал: «Есть четыре пророка, почитаемые и обожаемые четырьмя разными племенами мира: христиане почитают Иисуса Христа, сарацины — Магомета, жиды — Моисея, а у язычников самый вышний бог — Согономбар-Кан (Шекиамуни). А я почитаю всех четырех и молю о помощи себе того, кто в самом деле выше всех из них» (Путешествие Марко Поло. 2 кн., 2 глава. Перев. Шемякина. Чтен. в Общ. Ист. и Древ. М. 1862. Кн. II).

Одна язва, поразившая монголов с принятием буддизма, это — аскетизм и ламство, явления, вытекшие из самого учения и достигшие громадного развития вследствие особенных обстоятельств. Об этом мы еще поговорим после, а покуда проследим жизнь в Урге, держась избранного сначала пункта отправления — нашего консульства.

Находясь между монгольским городом и китайскою торговою слободою, в расстоянии от первого в четырех, от второй в трех верстах, русское консульство ближе всего стоит в царству мертвых. Почти прямо перед ним на краю угора стоит высокий деревянный крест на могиле жены первого ургинского консула и строителя этого дома Боборыкина, и рядом маленькая могилка ребенка одного из служащих при консульстве. В некотором отдалении по обе стороны, к Урге и к маймачену, находятся два монгольские кладбища. [262]

С названием монгольского кладбища однако не соединяйте того представления, какое существует вообще о кладбищах. Здесь вы не встретите не только никаких памятников и знаков на поверхности, но и никаких признаков могил, потому что их здесь и нет. Это совершенно открытое и голое поле, и, придя на него, вы увидите только всюду валяющиеся человеческие кости. Эти кладбища от консульства по обе стороны в одноверстном расстоянии, и одно из них, ургинское, отлично видно из самого консульства. Каждый почти день вашим глазам представляется такая картина: на равнине появилось какое-то большое черное пятно; оно движется, волнуясь, становится то меньше и гуще, то шире и реже, и вы ясно видите, что это стая собак, которая то сбивается в кучу, то рассыпается. Это они хлопочат над только-что положенным человеческим телом. Окончивши свое дело, собаки разбредутся, и только тогда вы можете отправиться туда, где найдете еще целёхонькую человеческую голову, там-сям другие кости, клочки шубы, в которую был одет покойник, и дырявый войлочек, на котором он был положен.

Покуда собаки не разошлись, отправляться туда не безопасно. Один раз, ехавший в Ургу вдвоем с казаком, я своротил туда, когда там еще были собаки: голова, руки и ноги были уже оторваны от тела, волочились также и внутренности, а несколько собак заняты были самым туловищем, уткнувшись мордами меж ребер, еще необломанных; все собаки были заняты, но только мы подъехали, они кинулись в нам: хватали лошадей за хвост или наровили поймать за морду, одна кидалась прямо на крестец лошади. Мы, с трудом сдерживая лошадей, не давались на утёк, а твердо держались одного направления будто мимо, и этим маневром избавились. Бывали случаи, что собаки кидались на пешеходов и растерзывали их; между прочим, растерзали одну крещеную монголку, шедшую в консульство за получением милостыни.

Таким образом, собаки здесь исполняют роль могильщиков, и, благодаря им, тело здесь не залежится и полдня. Когда мне нужно было собрать монгольских черепов (для этнографической коллекции), то я наблюдал, как соберутся собаки, и через час после того я находил голову готовую, а остальные части были уже растащены. Черепов детских и молодых субъектов я не мог найти цельных, потому что собаки легко их раскусывают, да и от взрослых, чтобы получить с нижнею челюстью, нужно торопиться. Поэтому я [263] полагаю, что Гюк только для эффекта рассказывает, будто в Долон-норе и Хуху-хотоне он видел везде валяющиеся человеческие трупы, заражающие воздух своим гниением. Там так много собак, что на них недостает пищи. В Урге их наверное не одна тысяча, и все они безхозяйные: на свободе плодятся, никто не кормить их и не заботится о них; зато никто не смеет и убить ни одной собаки.

В городе собаки, однако, чувствуют себя в чужой области, и потому не кидаются и не лают на людей, разве только какая-нибудь ощенившаяся под забором оберегает своих щенят, или привыкшая около какой-нибудь юрты, и потому считающая себя ее стражем. Собаки составляют непременную и характерную принадлежность всех монгольских городов.

Кроме кладбищ около консульства нет ничего, что могло бы привлечь ваше внимание. Поэтому берите лошадь и отправляйтесь в город.

Между высоким частоколом идут узенькие улицы, но домов в улице нет; из-за частокола иногда виднеются еще выше его наложенные поленницы дров, мелких, коротеньких, тщательно уложенных; ворота украшены лоскутками красной бумаги с надписями, выражающими различные нравственные сентенции, и всегда почти заперты на замок. Перед воротами чисто выметено, а у противоположного забора и среди улицы бугром намерзли всевозможные нечистоты, так что лошадь ваша скользит, и вы бережетесь, чтоб она не шлепнулась на бок. Людей тут мало, они не любят ни проходить, ни проезжать по этим улицам, и пробираются в храмы или на базар околицей; только собаки уныло бродят или греются против солнышка под забором; одна расположилась тут с маленькими щенятами, которые, визжа и тиская лапами, теребят тонкие груди своей голодной кормилицы. Через отворенные ворота вы увидите внутри двора войлочные юрты и китайские мазанки. Улиц здесь немного, и все они воротки; выходом всем им служить большая базарная площадь, или площади, на которых стоят кумирни, дворец кутухты и другие здания, относящиеся в ним.

Прерываясь площадью, город продолжается по другую ее сторону, которая называется Бардн-курэ (западный город), где находятся лавки и китайские домы; там же живут и трое русских купцов.

Дворец кутухты занимает довольно обширное пространство; он имеет общий вид кумирен: черепичные крыши с [264] загнутыми кверху краями в несколько этажей украшены позолоченною резьбою из жести, идущею по краям и по коньку; тут вы видите уродливые изображения львов, драконов и других животных; кругом деревянные столбики и перильца, раскрашенные в различные цвета; над крышей поднимаются позолоченные шпицы, на них и по краям крыши навешаны такие же колокольчики, которые вечно шевелятся и позванивают. Кругом серая каменная стена, над воротами башенка, и такие же башенки идут по стене кругом. Перед ним большая четырехугольная площадь, отгороженная жердями, посреди ее высокий помост, в роде трибуны, а перед самыми воротами два высоких столба, вышиною сажен по 5 или по 7, покрашенные красною краской и с золоченными верхушками. Такие столбы, различные по величине, ставятся обыкновенно перед кумирнею, ямунем (присутственное место) и домом знатного чиновника. Между дворцом и находящеюся перед ним площадью можно проходить только пешком, а проезжать на лошади запрещено, и за исполнением этого условия следят сидящие у ворот ламы.

Из всех храмов наружным видом своим особенно выдается храм Майдари, божества, которое должно явиться для обновления человечества, когда оно дойдет до последней степени измельчания. Храм Майдари — тибетской архитектуры, которая очень близко подходит в нашей европейской. Это высокое квадратное здание, в роде нашей церкви, с плоскою крышей, края стен с зубцами, как на рыцарском замке; кругом нарисованы четырехугольные окна. Внутри его, по средине, на высокой эстраде огромная статуя Майдари. Он изображен сидящим на кресле, и в этом положении высота его — сажен 5; ступня ноги более 1 1/2 аршина. Вся статуя отлита из меди по частям и покрыта густою позолотой. Кроме громадности, вся фигура представляет правильные формы человека: он должен возвратить человечеству красоту, силу и огромный рост, утраченные им вследствие греховной жизни.

Перед ним, как обыкновенно, длинный стол, уставленный курильницами, золотыми и серебряными сосудами, в которых находятся хлебные зерна, коровье масло, вино и т. п.; тут же разложены различные подарки: куски материй, каменные изделия, огромные морские улитки, колокольчики, весь он обвешан хадаками. Кругом по стенам здания расставлено множество других бурханов; тут же священные картины на бумаге и на материях. Справа, у входа, лесенка, по которой можно подняться и обойти кругом по галлерейке: это, [265] конечно, сделано для того, чтоб можно было сметать и стирать с бурханов пыль и копоть, и нужно правду сказать: ламы очень старательно блюдут чистоту в храмах. Так как средина храма занята Майдари, то помещение в нем довольно тесное, и я не думаю, чтоб он мог вместить больше 200 человек; поэтому, придя туда во время богослужения, мне привелось постоять только у дверей. Впрочем, кумирен так много, что всегда есть возможность насмотреться на монгольское богослужение. В Гандане есть большая кумирня, в которой в небольшом саркофаге, кажется, серебряном, хранится пепел от сожигаемых кутухт. Бывши в этом храме, я, по обычаю, принес в дар бурханам хадак, а ламе, который водил меня, на прощанье подарил серебряный рубль. Когда я пояснил ламе, что рубль этот назначается ему лично, он отказался, и принял с тем, что положит его в церковную казну, и тут же спросил мое имя, чтоб записать. Оказалось, что это ему нужно было для поминовения во время моленья. Я заметил ему, что я другой веры; замечание это вызвано было еще тем, что в некоторых кумирнях, видя, как я приношу хадаки их бурханам, считали меня за русского буддиста, в роде бурята. На это мне лама ответил: «У нас этого не разбирают; мы молимся за всех, кто молится нашим бурханам, а молитва простых людей выражается подарками им; вер много, а бог один у вас и у нас, мы только на разных языках и разными способами молимся». Тут же он предлагал мне принять их веру, убежденный сам вполне, что между русскими много буддистов; конечно, это относилось к инородцам, но он не делал различия между ними и чистыми русскими. Убеждая меня принять буддизм, лама не обнаруживал нисколько того прозелитизма, который пробивается у всех миссионеров; он говорил, что буддизм они считают выше других вер, но, может быть, найдется и еще лучше, и эта лучшая вера будет христианская, они, однако, не должны изменять своей вере из того почтения, которое должно оказывать предкам. У буддиста нет этого, чтоб он всякого, исповедующего другую веру, считал нечистым или, как у нас говорят, поганым; он не допускает только возможности, чтоб небуддисты могли стать на одинаковой степени с буддистами впоследствии, в будущей жизни, в безконечном ряду метемпсихоз; он убежден, что души небуддистов в будущей жизни вселятся в низшие существа, а в этой жизни он уважает в вас ваш человеческий образ. В кумирне их вы можете все рассматривать, до всего дотрогиваться, только бы [266] они были уверены, что вы ничего не испортите и не утащите, в чем иногда сомневаются, не видя во многих из нас должной осторожности и деликатности. Отсутствие прозелитизма в буддистах и в православных русских ведет к тому, что в Сибири между русскими и бурятами не только нет ни малейшего национального и религиозного антагонизма, но, живя в соседстве, они многое перенимают друг у друга, а кто находится в меньшинстве, тот невольно поддается влиянию окружающего большинства. Русские, живущие в глухих местах между бурятами, с почтением относятся в их ламам, веруя в их высшие познания, в их уменье лечить и некоторую святость; проезжая в опасных местах мимо поставленных там обонов, они всегда встают с лошадей в знав почтения; верят в бурятские заклинания и прибегают в ним, чтоб иметь удачу на охоте или оградить себя и свой скот от зверя и лихого человека и т. п. Факт, конечно, весьма грустный, сам по себе, так как доказывает низкую степень умственного развития тамошнего населения; но нужно заметить, что это суеверие и соединенные с ними обряды не так дики, как многие суеверия наши, коренные русские, как, напр., купание ведьмы в реке, чтоб она дождь пустила, заколачивание осинового вола в умершего колдуна и т. п. Факт заимствования друг у друга, как выражение добрых отношений двух народностей и двух вер, по-моему, весьма утешительный. Буряты взаимно оказывают еще большее уважение в нашим верованиям: там же в пустынных местах, где есть часовня, буряты-буддисты заходят в них, молятся по-своему и делают приношения, посылают свечи или деньги на свечи в наши церкви, в особенности Николаю Чудотворцу. На картине, изображающей какого-то героя на белом коне, поражающего чудовище, они видимо все более и более подражают изображению нашего Георгия Победоносца; а на одном празднике, при котором замаскированными ламами совершается религиозная пляска богов, один из богов — цаган-убугун (белый старик) изображается в виде Николая Чудотворца. Еще более утешительно то, что многие буряты, даже не крещеные, мало-по-малу переходят к оседлой жизни, учась от русского народа обработывать землю, устроивать лучше свои жилища, печь хлеб и т. д. Только преследования, воздвигаемые по временам против них фанатиками из местных начальников и миссионеров, выражающиеся такими мерами, как уничтожение обонов и школ при дацанах, и усиленное понуждение к крещению, портят эти отношения, возбуждая в [267] преследуемых фанатизм. Монголы и их ламы вообще относятся в нам очень дружелюбно, любят расспрашивать о нашем «белом царе» (цаган-хан) и при этом выражают свою готовность служить ему, причем страшно ругают китайских чиновников; но всегда выражают сожаление о насильственном будто бы крещении бурят, о чем у них идет общая молва.

Кроме кумирен, построенных из камня, в Урге есть еще 27 кумирен, принадлежащих 27 хошунам (округам), имеющих вид огромных юрт. Это настоящая войлочная юрта, только основу ее составляют не ханы — тонкая решетка, сжимающаяся и растягивающаяся, а столбы и перекладины, в которым примкнуты крупные решетины, внутри очень прочные связи из брусьев и толстых жердей, так что постройка выходит весьма солидная, благодаря тому, что в окрестностях Урги достаточно хорошего строевого леса. В других же местах подобные временные кумирни гораздо меньше по объему и легче по постройке. Это так-называемые дугуны, которые находятся в местах удаленных от дацанов, куда стекается народ на богомолье только в известные праздники: при них обыкновенно постоянно находятся две-три, а иногда до 20-ти юрт; иные же из них разбираются и перевозятся с одного места на другое.

Входим в одну из таких кумирен во время службы.

Высокий круглый свод с обычным отверстием вверху поддерживается столбами, расположенными четырехугольником; между ними помещены лавки по направлению от двери вперед, а в самом переду алтарь, т.-е. стол, уставленный различными богослужебными предметами, на нем же и за ним стоят бурханы. Лам всех более 200. Они резко различаются между собою: одни имеют на головах высокие желтые шапки с коническими верхушками, и, как в римские тоги, драпируются в широкие плащи желтой и красной шелковой материи; другие с голыми бритыми головами и в грязных оборванных покрывалах красно-бурого цвета. Цветом одежды определяются различные степени ламского достоинства, и на несоблюдение этого предписания подвергаются — высшие ламы штрафам, составляющим 1 десяток скотин, а низшие — ста ударам. С этим, конечно, связана и разница в богатстве, следовательно в средствах жизни; но, несмотря на эту разницу, они все почти отличаются здоровьем и довольством. Высшие ламы находятся впереди: один главный стоит у самого престола, кричит что-то, [268] схватывает колокольчики и неистово звонит ими; другие сидят, поджавши под себя ноги, и, держа перед собою тетради, читают; но чтение это особенное: они читают не шевеля губами, и от этих, неподвижно сидящих, жирных, с лоснящимися лицами человеческих фигур выходит какой-то гул. По временам главный лама, обратившись во всем, провозглашает какую-то фразу, и все собрание подхватывает ее и твердит несколько раз нараспев. В это время некоторые ударяют, что есть силы, в висящие перед ними бубны, а другие бьют металлическими тарелками одну об другую: тут вы слышите и самый высокий, дерущий ухо, дискант или тенор, и ревущий бас; гром бубна смешивается с дребезжащим звоном тарелок, а передний лама кричит, ломается и звонит в колокола. Потом все стихло, протянул немного визгливый тенор, а густой бас каким-то бороздящим звуком тянет долго, точно как надутый мех в органе, не может остановиться, покуда не выпустит всего воздуха. Служба эта продолжалась несколько часов: ламы преспокойно выходят и опять возвращаются; в заключение принесли просо и стали раздавать всем: каждый брал — кто в особый мешочек или кисет, или в платок. Опять крик и гром, и все на один лад. Поют они, видимо, без всякого понимания: иной в это время зевает по сторонам, другой закрыл глаза и дерет себе, как будто он тут один. Но вот, после некоторой паузы, передние ламы поднялись с мест и взяли различные музыкальные инструменты. Прежде всего послышался какой-то отрывисто-скрипучий звук — тыр-тыре-тыр, — точно ворота отворяют; он выходит из двух, сложенных вместе, больших раковин, в щель между которыми сильно дул один из музыкантов, с раскрасневшимся лицом и с глазами, хотевшими выскочить; потом присоединилась дудка и совершенно не в тон потянула одну резкую ноту, затем еще и еще — дудки, трубы, тарелки, бубны. Все это сначала трещит, пищит, гудит, а потом сливается в один звук, который ростет, идет фугой и достигает такой силы, что вы чувствуете внутри себя дрожание. Другие ламы в это время под балдахином несут на головах какого-то бурхана, а подле несут знамена или значки, и вся толпа с ревом выходит вон. Есть тут что-то потрясающее и торжественное.

Процессия двинулась вон из города, по пути толпа росла, и с нею усиливался рев. Дошли до места, где была сложена из поленьев пирамида, и в середине ее виднелась [269] человеческая фигура, слепленная из теста. Это было молебствие для предотвращения дунганского нападения. Дойдя до пирамиды, ламы, несшие бурхана, поставили его со столом, на котором несли, на землю, и вместе с другими высшими ламами сели в два ряда друг против друга, а остальные ламы и светские стали на одно колено. Снова было чтение и пение, и в заключение все подходили в бурхану, падали перед ним на землю и прикасались в нему головой, или рукой касались сначала своей головы, а потом его. Потом снова его подняли; а один из главных лам в это время зажег пирамиду. Сухия дрова, может быть, облитые чем-нибудь горючим, быстро вспыхнули, и пламя с треском охватило пирамиду доверху. Один момент это был столб пламени. Минуты через три пирамида рухнула, дрова рассыпались. Нужно было посмотреть, что тут сделалось: толпа нищих кинулась подбирать недогоревшие поленья, туша их об землю; в той же толпе тискались собаки, тоже, видно, предполагая какую-нибудь добычу. Сделалась общая свалка: собака сбивала с ног человека, человек давил собаку, та визжала, но не кусалась и продолжала тискаться вперед. И те, и другие были здесь на нейтральной территории; никто не был здесь хозяином, и каждый старался воспользоваться только своею долей.

Таким образом, сожженная кукла изображала дунгана, и постоянно совершаемые молебствия в кумирнях и торжественные процессии вокруг города, по мнению благочестивых буддистов, совершенно обеспечивали Ургу от нападений неприятеля; но тем не менее, когда кто-то, вбежавши в Гандан, крикнул: «хойхой ирне!» — все ламы кинулись оттуда поголовно на утек в Курень, и единственную надежду полагали на защиту русских казаков. Это была фальшивая тревога, произведенная, кажется, мошенниками с целью грабежа, что после и оказалось, когда ламы не досчитались многого в своих покинутых юртах.

Не знаю, верят ли простые монголы в действительность ламских молитв и процессий, или делают свои приношения по обычаю предков и собираются на них из любви в зрелищам; ламы, конечно, не верят, но находят все это выгодным для себя, и потому продолжают усердствовать.

Мы уже имели случай показать, какое значение для Урги имел кутухта со всем ламством. Это чувствуется везде, куда бы ни ступили в Монголии. Там, где по естественному положению местности нет возможности собрать большое население, [270] чтоб на его счет содержать целый монастырь со множеством кумирен, там они строят дугуны; кроме того, есть еще шутоны — маленькие деревянные будочки, в которых хранятся книги ганджур-данджур — это тибетская библия, ковчег тибетской премудрости; или ставятся маленькие часовенки с вылепленными из глины бурханами и обоны, из которых многие представляют довольно большие сооружения. И на всех этих пунктах, крупных и мелких собираются массы народу, и каждый сюда приносит посильную, а иногда и очень усиленную жертву, и все это достается в руки лам. А какая их бездна! Если не третий, то наверное каждый четвертый монгол — лама. В каждой юрте есть непременно хоть один свой лама; сплошь и рядом 7-ми-летнему мальчишке бреют голову и делают его ламой. Правительство, конечно, старается ограничить число их настолько, насколько это отражается на его финансах, так как лама избавляется от податей и повинностей; но оно определяет штат только относительно дацанов, а до тех лам, которые живут в частных юртах, ему дела нет, потому что подати и повинности отбываются за него тем семейством, которому он принадлежит; семейству же выгодно платить за него, так как он своим званием приносит ему гораздо больше, чем сколько приходится платить. Лама, хотя бы жил дома, всегда имеет доход: он исполняет религиозные требы, служит писарем и вообще, как грамотник, пользуется влиянием; к нему обращаются за советом в каждом деле, не говоря уже о лечении как людей, так и скота, которое всецело находится в их руках, и за все получает не деньгами, а натурой, скотом: барана, быка, лошадь, а в более важных случаях и целый табунок. В приобретении они имеют особенную ловкость. Большинство из них живет в довольстве. Есть, конечно, и ламы бедные, но они во всяком случае богаче простых или черных (хара), как их называют в отличие от лам. Многие же владеют значительными табунами, занимаются торговлей и почти исключительно в их руках находятся подряды по перевозке товаров и по снаряжению караванов. Если вам говорят, что вам дают ламского коня, это значит — конь добрый, такой, что только урвать, да умчать. Лама щеголяет седлом и всею сбруей; он не курит табаку, зато нюхает, и ни у кого нет такой дорогой табакерки, как у ламы: самая обыкновенная табакерка белого нефрита, в серебряной оправе, с коралловой пробкой стоит рублей 10. Вот почему каждый монгол желает если не сам быть ламой, то [271] посвятить в ламы одного из своих детей, а если их много, то и в ламы назначаются несколько.

Ламы — это настоящие господа в Монголии, паразиты, живущие насчет богатых и знатных, равно как и простых бедняков. Народ, однако, повидимому, не тяготится этим: по крайней мере, мне не приходилось слышать жалоб на них, какие слышатся, например, у нашего народа против своего духовенства. Причина этого заключается отчасти в том, что монгол вообще не скуп и не ценит своих богатств, для приобретения которых он не трудился: все ему Бог дает, поэтому он и старается угодить его представителям; отчасти же, как мы видели, это уравновешивается тем, что каждое семейство имеет своего ламу; бедняки же, которые не могут добиться чести иметь своего ламу, так принижены и свыклись с своим положением, что смотрят на все равнодушно, как будто так и должно быть. Их давят богатые светские люди, чиновники и правители, отнимая последнее, заставляя пасти чужия стада и загоняя на посылках последнюю лошаденку и его самого, отнимая у него красивую жену или дочь. Ламы для бедняков являются будто благодетелями: приобретая все даром, они щедрее простых. Множество бедняков кормятся около дацанов. Нужно, впрочем, отдать справедливость ламам в том отношении, что они отчасти и оказывают услуги народу — лечением, развитием ремесла и торговли, посредничеством между им и купцами, и наконец, знакомясь с тибетскою наукой и скитаясь по свету, дают какой-нибудь импульс умственной деятельности монгола, хотя, конечно, весьма слабый; но и этого нельзя сказать о распространяемой ими грамотности, которая в том зачаточном, грубом виде, в каком сообщается большинству, скорее сковывает мысль, чем развивает. Обет безбрачия, строго предписываемый им законом, в действительности не соблюдается. Так, законом строго запрещено пускать женщин в дацаны, а лама не смеет ночевать в одной юрте с женщинами, особенно если они одни. Но о соблюдении этого условия никто и не думает. Есть у монголов монахини — это шабаганца, женщина, давшая обет безбрачия: она стрижет голову и носит широкую длинную ленту красного цвета, которая перекидывается через левое плечо и под правым у талии завязывается так, чтобы концы с боку висели почти до полу; входя в юрту, она развязывает ленту и, взявши ее в обе руки, подносит ко лбу и кланяется в землю перед бурханами. Шабаганцы живут в юртах, но имеют законный [272] доступ в дацаны и вхожи в жилища лам, которым и заменяют иногда жен. По это, без сомнения, бывает редко, потому что отношения эти могут иметь невыгодные для обеих сторон последствия, да и женщины эти большею частию очень старые или больные, действительно преданные своему обету. Ламы устраивают свои дела проще. Около дацанов всегда садятся своими юртами и простые монголы; в этих же юртах помещаются и ламские жены. В Урге подобного рода отношения дошли, наконец, до такой простоты, что правительство нашлось вынужденным отселить женщин подальше. Теперь там образовался целый улус или селение из ламских семейств. Связи их не прекратились. В этом улусе ламы ведут торговлю через свои семейства; там же работают седла, узды, шапки, различную одежду, ханы для юрт, круги для их верха, валяют войлоки и т. п., и все это привозится на продажу в Ургу.

Это еще ничего: здесь каждый имеет свою семью и об ней заботится; но лама, имеющий какое-нибудь значение, куда бы ни приехал, непременно получает жену: понятно, что такой обычай вносит значительную долю разврата в общую семейную жизнь.

Для поддержания ламского контингента в Урге есть школа, в которой учат религии. Вот что представляет эта школа.

Здание, в котором оно помещается, находится близ храма Майдари: снаружи оно представляет длинный каменный дом с черепичною крышей в китайском вкусе, а внутри помещение во весь дом, разделенное 16-ю рядами столбов, поддерживающих крышу, а в каждом промежутке между этими столбами по два ряда лавок, на которых сидят ученики с поджатыми под себя ногами. Сосчитавши, сколько сидело на одной лавке и сколько лавок, я пришел к заключению, что там помещалось до 700 учеников. Дверей трое: одна в середине двустворчатая, а с боков тут же еще две поменьше. По обе стороны дверей сидели на возвышениях два ламы; у каждого в руке была палка, в роде булавы; это надзиратели или блюстители порядка. В самом переду были бурханы и там стояли ламы-учители. Как и в храме, они выкрикивали какую-нибудь фразу, а остальные за ними твердили ее несколько раз нараспев. Когда я вошел (это было часу во 2-м пополудни), учение шло в полном разгаре, т.-е. крик был ужасный. Но ученики продолжали входить в боковые двери. Войдя, каждый становился на колени перед надзирателем, и подставлял [273] ему спину, а тот отпускал три удара палкой. Один из них совершал это чрезвычайно спокойно, видимо — исполнял одну форму: он бил по вздувшейся на спине шубе, и наказанный уходил от него смеясь, чему вторили его товарищи; другой же бил не так громко, но наровил ударить по кости, по плечу или ближе к шее. Поэтому, его стороны все избегали, и если попались двое, то, конечно, по ошибке или второпях. Иногда кто-нибудь проскальзывал в дверь незаметно и занимал свое место на скамейке; тогда его вытаскивали оттуда товарищи, так что это было нечто в роде наказания за опаздывания, и в то же время потеха для публики. Возраст учеников, называемых хуварак, крайне различный: тут были дети от 8-ми лет и совсем пожилые люди, за 40. Вообще, здесь совершалось то же самое, что и в кумирне: стоящие впереди что-то выкрикивали и запевали, а остальные за ними повторяли также бессмысленно, зевая по сторонам, занимаясь исканием чего-то в своей одежде и проделывая руками разного рода проказы. При мне длилось такое учение с час; затем началось кормленье. Стали приносить в ушатах жидкую кашу из простого пшена: каждый вытаскивал из-за пазухи деревянную чашку, подставлял раздававшему, получал свою порцию, и принимался за еду, а потом аккуратно вылизывал свою чашку и клал опять за пазуху. Затем продолжается по прежнему учение. Оставаться больше не для чего; идем туда, где варится каша.

Подле школы рядом находится обширный двор; в глубине его виднеется мазанка и юрта, подле забора навалены дрова, а посередине в землю вделано несколько котлов, так чтобы под них можно было снизу подкладывать дрова. В них-то и варилась каша. Не совсем приятно войти на этот двор: около кипящих котлов намерзли целые бугры, от разливаемой воды и каши вместе с различными нечистотами, так что трудно ходить, чтобы не поскользнуться; тут толпятся люди: одни из любопытства, другие, чтобы получить какой-нибудь половник каши, и непременные сочлены — собаки вылизывают то, что выплеснулось; разносчики ваши то с полными, то с порожними ушатами снуют туда и сюда; кто разрубает бревно, кто подкладывает дрова; все это суетится в дыму и в пару, клубами поднимающихся над кипящими котлами.

Школа эта, как видно, обучает только молиться, не выучивая даже грамоте: поэтому можно встретить много называющихся ламами, которые читают наизусть тибетские молитвы, не зная никакой грамоты. Обучение чтению идет частным образом: ламы [274] принимают к себе мальчиков в виде послушников и обучают их чтению; это делают они большею частию за деньги, и из этих-то послушников со временем выходят главные ламы. Их ламы холят, потому что пользуются от них различными услугами; и некоторые из них необыкновенно ловкие и умненькие, а иные — настоящие плуты, которые умеют обирать простодушных посетителей.

Кроме того, ламы обучаются медицине и астрономии. Это совершается также частным образом, и конечно, обучаются очень немногие. Когда мы отправлялись в Ургу, то по случаю праздника обучение этим предметам было превращено. Мы отправились было к известному там лекарю ламе, родом тангуту из Тибета, но нам сказали, что он ни сам никуда не выезжает, ни к себе не принимает гостей, потому что, пользуясь праздниками, вычитывает знаменитую книгу ганджурь-данджур.

Мы слишком много занялись религиозною стороною монгольской жизни; но она поглощает большую ее часть. Когда-то у буддистов не было ни храмов, ни бурханов, были только учители-проповедники и их последователи, которые собирались под открытым небом для проповеди или для диспутов, употребляли только скамейки и подстилки; в древнейших сочинениях есть статья только о седалищах (Васильева, Буддизм, ч. I, стр. 88); а теперь храмов, бурханов, лам — безчисленное множество; масса праздников и обрядов, сопровождающих благочестивого буддиста от рождения до смерти, не дает ему времени ничем почти заняться: то он едет куда-нибудь на поклонение, то участвует на празднике, то вычитывает по обету какую-нибудь книгу. Мы видели, что происходит в храмах; посмотрим теперь, что делается кругом их, тоже по случаю праздника.

Вереницею тянутся друг на другом поклонники, обходя кругом всего города: одни останавливаются и вертят чуть не до одуренья кхорло; другие на каждом шагу растягиваются на земле, отмечают черту, до которой доставали руками, и от той черты протягиваются дальше; так они обмерят верст 5 или 6 кругом города; иные просто ходят и перебирают четки. Все это молится и исполняет обеты и собралось для того издалека, может быть за сотни верст, иные пришли пешком; есть, которые всю дорогу ползут.

Беспрестанно снуют всадники, вечно вскачь и [275] приподнявшись на стременах, только коса сзади треплется, да сбоку брянчать различные принадлежности к трубке и туалету — огниво, протыкалка, щипчики и другие безделушки, привешанные на цепочках. Перед вами мелькают самых ярких цветов халаты. Особенно резво кидаются в глаза ламы: на ламе всегда шуба, врытая красной или желтой шелковой материей, соболем опушенная остроконечная шапка, сдвинутая на затылок и держащаяся только подбородником; до половины открытая бритая голова его сливается в один массивный шар с мясистым лбом и с жирным широким лицом, на котором едва заметны узкие глаза и плоский нос, и выделяется только широкий рот, с толстыми губами и рядом белых зубов, да большие, отставшие от головы уши; сзади с шапки спустилась в два конца красная лента и развевается по ветру. Лицо его красно, как его халат, лоснится, как шелк; видно, что он сытно поел и изрядно выпил майгуло или тарасуна (Майгуло — китайская водка, которая гонится из риса, и потом перегоняется через листья розы и немного подслащается; она крепкая, но довольно приятная; тарасун — водка из молока, гораздо легче, но тоже довольно приятная; в Урге этот тарасун делается, кажется, не всегда из молока, а из чего-то другого, и чуть ли не привозится из Китая, и потому дороже Монгольского, который гонится только с весны до осени).

Пешие бродят кучками, взявшись за руки, слегка пошатываясь и ведя горячую беседу. Кучка молодых женщин присела на луговинке: они поют, каждая врозь, но так усердно, что лица раскраснелись; может быть, они тоже слегка подогрелись тарасуном.

Один едет верхом и слегка бьет плетью проходящего близ него пешехода. Этот хватает лошадь за повод, а тот его за косу, и, ударив по лошади, мчится вперед так, что пеший только ногами болтает, повисши на поводе и на собственной косе. Пешеход, однако, успевает остановить лошадь, сталкивает всадника с седла, валить его на землю; порожняя лошадь помчалась, мальчишки припугнули ее; другие всадники ударились в догонку на ней, а милая шутка кончена. До серьёзной драки не дошло. Совсем другое было бы у китайцев, страшно задорных и охочих до драки.

Любопытно потолкаться и по базарной площади. Подле нее с одной стороны китайские фанзы и лавки, а на середине выставлены различные монгольские произведения: колеса, щепы седельные, ханы, шапки и т. п. Тут же возы с дровами и с сеном, сено связано в снопики; несколько десятков [276] верблюдов, недавно пришедших из Кяхты или из Калгана, стоят, дожидаясь отправки; гурток овец пригнан на закланье; на возах и около возов приставлены готовые туши. Тут же варят чай, жарят на рожне мясо, продают бобо — различные печенья из муки, на постном масле или на жиру.

Кучка людей сидит в кружке: один что-то рассказывает, протягивая нараспев, а другие слушают его и по временам вскрикивают, будто выражая удивление и похвалу, и повторяют его последния слова. Это сказочник. Есть тут также и фокусники, около которых также собираются зеваки. Немного поодаль упражняются стрельбою из лука: ставится ряд деревянных чурбачков, обделанных в роде шахматных пешек; стрела с тупым концом пускается из лука сажен за 30 или на 40, и навесным ударом должна вышибить один из чурбачков. Кругом сидят зрители и, при всяком удачном или неудачном выстреле, выкрикивают нараспев похвалу или сожаление.

По одному краю площади стоят несколько кумиренок или капличек с освященными изображениями на бумаге; а перед ними наложены кучи какого-то тряпья и обрывков, разного рода хламу и сору. Всмотревшись ближе, вы увидите, что в них шевелятся какие-то живые существа: это люди, бедняки, немогущие бродить от болезни или от дряхлости, которых родные их, будучи не в состоянии содержать дома, выносят сюда, кладут, обернувши в кое-какие лохмотья и прикрывши хламом из этих же куч; и в таком положении они остаются до тех пор, пока не помрут. Кто подаст им чашку чаю, кто — не на чистообглоданный мосол, иной пожертвует какой-нибудь лоскут материи, за который его могут покормить; этим они только и живут, но, конечно, не долго. Исход здесь один — смерть. Если он умрет днем, то его успеют еще оттащить на кладбище; а если в ночь, то еще до утра с ним здесь же расправятся собаки. Хорошо должно быть тому, возле которого происходит эта расправа с мертвым трупом, и который ждет со дня на-день, с часу-на-час, что и его постигнет та же участь!

Нужно заметить, что в мое время там было много нищих сверх обыкновенного, вследствие несколько лет продолжавшегося падежа на скот и разорений, произведенных дунганами и заставивших многих побросать все свое имущество и скучиться ближе в Урге, где и без того народу много, корм выбить, и потому скота мало. Обычно у монголов бедняки [277] прокармливаются около богатых, ухаживая за их стадами и исполняя различные послуги, многие прикочевывают в дацанам и кормятся около них тоже за услуги; а другие, как мы говорили прежде, садятся на караванном пути и живут от караванов. Нищих, которые ходят и прямо просят подаяния, у них немного. Такой нищий подходит к воротам и затягивает песню, состоящую в вымаливании куска. Его оставляют у ворот петь по крайней мере четверть часа, и тогда только подадут. Это несообразно с характером монгола, который не скуп и не жесток в ближнему; но, по его убеждению, обеднение человека происходит от Бога, который карает его за грехи. Такой взгляд составляет наследие монгола от самого древнего времени; он смягчился несколько, но не искоренился совсем, только под влиянием буддизма. На это указыкает Марко Поло, сообщая следующее в 24 главе II-й книги, о великой и удивительной благотворительности царя Кублай-хана: «Надобно знать, — говорит он, — что в то время, когда татары (монголы) держались своих первобытных обычаев и еще не принимали веры идолопоклонников (буддистов), они ничего не знали о милостыне бедным; когда какой-нибудь бедняк обращался к ним с просьбою, они прогоняли его с бранью и говорили: «Убирайся со своими жалкими песнями про невзгодье, посланное на тебя Богом; если-бы он любил тебя, как, кажется, любит меня, ты был бы так же счастлив, как и я». Но с тех пор, как люди из идолопоклонников и особенно бакши (Бакши вероятно — бихшу, нищий; так как Будда-Шакьямуни, по словам Васильева, был "не что иное, как основатель братства нищенства" (стр. 14-15)), представили его величеству, что благотворение и милосердие к нуждающимся дело доброе и очень милостиво принимаемое их божествами — хан и стал делать пособия бедным».

Совсем иначе относятся в нищему китайцы. Они положительно ненавидят нищих, хотя бы то были китайцы же. Я видел, как несколько лавочников расправлялись с нищим-китайцем, когда он им надоел своею песнею: они пинками сбили его с ног и волокли по земле; он только стонал и визжал, тоже ожесточившись, так что на посинелых губах пенилась слюна, и, как подстреленная сова, он дрягался ногами и царапался когтистыми, костлявыми руками. Перед моим отъездом лавочник убил таким же образом нищего-монгола, ударив его поленом в висок. Я не дождался решения суда, но [278] известно, что за неумышленное убийство простого человека взыскивается только денежная пеня.

Много столетий китайцы и монголы живут вместе одною историческою жизнию, управляясь одним правительством и одним законом; волей-неводей идет взаимный обмен понятий и обычаев, и под влиянием этих заимствований изменяется образ жизни того и другого народа. Монголы кое-где принимаются за пашню, переходят из юрт в китайские фанзы, привыкают в употреблению хлеба в пищу и, вообще, перенимают китайскую кухню, подражают китайцам и в одежде. Китайцы, конечно, поддаются монгольскому влиянию туже: но и здесь многое, в обычаях и одеянии, внесено было в Китай монгольскою династией. До монголов они, например, не выбривали головы спереди и не носили косы, а просто запускали волосы, не брея и не заплетая, и отпускали также бороды; так и теперь носят волосы хун-хуцзы (рыжебородые) — разбойники-революционеры на северо-востоке Китайской империи, и некоторые хэшены (монахи), также частию настроенные в революционном духе против современного правительства. Многое у них перемешалось так давно, что не разберешь, кто у кого перенял. Теперь они вместе празднуют «белый месяц»; но неизвестно, чей это собственно праздник: монгольский или китайский.

То, что смешалось в давнее время, делается общим достоянием обоих народов, но по прежнему один остается представителем культуры оседлой с земледелием, промышленностью и торговлею; другой застыл на степени скотовода, с самыми скудными зачатками ремесла и при первобытных способах торговли, состоящей в простом обмене естественных произведений. Но между монголом и китайцем, кроме разницы культурной и политического антагонизма, существует резкая разница в природном характере, — так сказать, в самой крови того и другого народа. Мы видели, как различно относятся китаец и монгол к нищему. Проводя сравнение это дальше и в других отношениях, вы найдете такую-же разницу во всем. Она существует в самом организме их. Монгол плечист, физически крепок, здоров, ловок в движениях; нрава довольно спокойного, хотя не флегма; довольно неподвижен, ленив, не жесток в гневе и не злопамятен; довольно груб и не развит, но доступен всякому мягкому чувству и способен предаться идее. Совсем другое китаец: тонкие кости, жидкие мышцы, узкие плечи и грудь — не позволяют [279] предполагать в нем физической крепости и силы; лицо его или женственно-пухлое, с ярко играющим румянцем на щеках, или мертвенно-бледное, темное, почти как подошва; в говоре и во всех движениях торопливость и резкость, манеры без всякой грации; он нервозен, легко возбуждается, но до некоторой степени сдерживает себя, а прорвавшись, не знает меры и границ: тогда у него глава наливаются кровью и он сначала разражается потоком брани, потом кидается в драку, причем старается выцарапать ногтями глава своему противнику или изодрать ему лицо в кровь; он может приостановиться на минуту, одуматься немного и снова отдаться бешенству. Сдержавши гнев, он не простит обиды, и при случае выместит. Постоянные обиды и раздражения могут довести китайца до сумасшествия; он способен перетерпеть некоторое время, а потом придет и зарежет. Между китайцами не редкость и самоубийство. Все это, конечно, обнаруживаеть болезненность организма, и такое совмещение горячности и способности совершить убийство после, когда весь пыл гнева и раздражения должен пройти, указывает на какого-то нравственного и физического урода.

Приводим один эпизод из жизни в Урге за последнее время, представляющий, при всей его циничности, довольно ярко разницу между этими двумя характерами.

В 1870 г. дунганское движение развилось так широко, что юго-западная часть Монголии была вся в руках мятежников, два города Кобдо и Улясутай также были взяты ими, и они стали грозить Урге. Жители тех мест, в которых они появлялись, бежали от них, или по неволе приставали в ним. Грабежи, произведенные ими, и повсеместный скотский падеж довели многих до совершенного разорения, и, вследствие того, кое-где и вне района дунганских действий начались грабежи и в широких размерах воровство. Монгольские власти, конечно, переполошились и держались очень далеко от всякого столкновения с дунганами; но успели нахватать разного рода воров и грабителей, которые будто бы имели связь с мятежниками и были, так сказать, их эмиссарами. В устрашение прочим, 24 человека, таким образом схваченные, приговорены в смертной казни, хотя общее мнение монголов было то, что многие из них были почти невинны. Монголы вообще не любят казней, и тем больше в Урге, священном городе, смертная казнь — дело необыкновенное. Вспоминают про один случай казни, когда сын убил родную мать. Преступление было по общему мнению ужасное, и все-таки с трудом могли найти [280] палача между монголами, заплативши ему 120 ланов (около 350 руб). Каково же было найти палачей для 24 человек, и притом таких, в виновности которых никто почти не убежден? Понятно, что на это не согласился ни один монгол; тогда обратились в китайцам, и между ними нашли 12 человек бедняков, которые летом занимаются огородами, а зимой кое-какими ремеслами, большинство же помещается у купцов в качестве поваров, караульщиков и различной прислуги; они же исполняют и роль актеров. Плата палачу за голову идет с того хошуна, откуда происхождением преступник, и установляется по обоюдному договору палача с его представителями, которые должны на то время приехать в Ургу, и потому была различна; но кругом каждая голова обошлась в 50 лан, или каждый палач за две головы получил 100 лан (260 руб). Такая сумма для бедняка, конечно, довольно сильная приманка, чтоб подавить в себе человеческое чувство сострадания.

Преступников там содержат так: после равного рода истязаний при выпытывании, их сажают в колодки и цепи, едва кормят, и почти не одевают, а только перед казнью дают им вдоволь есть и даже поят водкой. Трудно, чтобы в виду смерти можно было есть и пить, но они исполняют это с жадностью: значит, голод так силен, что подавляет все другие чувства и даже страх смерти. То же самое испытали и эти 24 человека. Затем подвезли одноколки, запряженные верблюдами; на каждую положили по два человека рядом вдоль телеги, в которой их, конечно, крепко привязали веревками, и в сопровождении конвоя солдат, под командою двоих чиновников, маньчжура и монгола, повезли их в хребет, — в такое место, откуда нельзя бы было видеть ни храмов Урги, ни Хан-улы.

На месте казни заблаговременно поставлено было две юрты для чиновников, которые, как приехали, забрались в одну из них, занавесили даже отверстие вверху и принялись угощаться вином, чтобы ничего не слыхать и не видать, и меньше сознавать, что должно было произойти подле них.

Телеги поставлены в ряд, и каждый палач принялся расправляться со своею парой жертв. Отвязывали руки и поворачивали корпусом так, чтобы шея приходилась как раз на ободе колеса, в которому и привязывали сначала собственной его косой, а потом веревкой; затем рубили топором с широким, четверти в 2 1/2, лезвеем, на длинном древке. Сразу не была отрублена голова ни одному; иному досталось 6 ударов, благодаря плохому качеству китайского железа. Иные, по [281] всем вероятиям, ошеломлены были сразу и остальные удары получали без чувств; другие же, будучи не в состоянии кричать, потому что туго были притянуты в колесу, стонали и бились. Солдаты не могли смотреть; стояли отвернувшись и только взывали: «о, гыгэн!» А палачи, в особенности один из них, актер, делали свое дело с удивительным равнодушием: они поскакивали, покрикивали и ободряли друг друга шуточками. Трудно сказать, делалось ли это спокойно или для ободрения себя, от сознания внутренней тревоги, — только сцена вышла крайне циническая. Двадцать четвертому обыкновенно давалось всегда прощение и тут оставлен был очень молодой парень, почти мальчишка, и уже отвязан. На этот раз, однако, не было сделано и этого помилования: его опять положили на окровавленную уже тележку, и, не внимая мольбам и воплям, привязали и казнили.

Я приехал в Ургу вскоре после этой казни, и тогда все говорили о ней с ужасом и отвращением. Монголов удивляло то, что при казни присутствовали и русские из консульства, и мирились только на том, что консул обязан о всем знать и доносить своему правительству. В новый год обыкновенно актеры ходят в купцам и чиновникам для получения подарков и денег, из-за которых они играют в театре; монгольские чиновники не приняли ни одного актера за то, что они были палачами. Сравнивая характер цивилизованного китайца и простого сына природы — монгола, вы отдаете сочувствие скорее последнему. Что это за цивилизация, которая съуживаег взгляд человека до того, что он не может устремиться ни к чему отвлеченному, выходящему из круга его самых узких материальных потребностей, подавляет в нем естественные чувства ради материальной выгоды, выражающейся в серебряных ланах! Что толку в трудолюбии, в том, что до значительной степени развито земледелие и промышленность, когда это не обеспечивает целые массы от голодной смерти, когда, ради нужды, прибегают к убийству собственных детей женского пола, и в то же время очень значительная доля мужского населения проводит жизнь без женщин... когда нужда или просто корысть превращает человека в палача!

А между тем такое уродство, соединение весьма разумных и гуманных законов и философских учений с самыми нелепыми и дикими проявлениями воли на практике, составляет характерную черту во всей истории китайского народа. [282]

V.

«Белый месяц» у монголов в древнее время и теперь. — «Белый месяц» у китайцев. — Кяхтинский китайско-русский язык и его происхождение. — Мой чичероне — Чечен. — Маймачен. — Лавки. — Внутренность жилья. — Обед. — На улице. — Игроки. — Старый китаец, владетель девочки-монголки. — Браки китайцев с монголками. — Метисация (эрлицзы). — В гостях у учителей. — Два различные типа. — Обед. — Музыкантши. — Монгольские песни. — Театр и представление с лодками.

До сих пор мы говорили, так сказать, о вседневной жизни монголов в Урге, и не указали ничего, характеризующего специально празднование белого месяца. Да оно у монгола почти ничем и не выражается, как только еще большим против обыкновенного ничего-неделанием, разъездами в гости по соседям, сборищами около святых мест, где одни исполняют свои религиозные обеты, другие отдаются разгулу.

Совместная жизнь монголов и китайцев в продолжение многих веков, как мы заметили, привела оба народа к обмену и заимствованиям нравов и обычаев друг друга до такой степени, что теперь, я думаю, трудно разобрать, что у кого из них оригинально и что заимствовано. Так и относительно белого месяца. Теперь они празднуют его одинаково: один год, в Урге, пришлось мне встретить его в начале февраля, а другой год, в Калгане — в конце января. Между этими числами он происходит и, всегда вместе, у монголов и китайцев. Но что белый месяц составляет праздник монголов в очень древнее время, опять мы находим свидетельство у Марка Поло. Вот что рассказывает он во II-й книге, в 12-й главе о белом празднестве, бывающем в 1-й день февраля месяца, с которого начинается год у татар (монголов):

«При этом случае соблюдается тот обычай, что великий хан и все подвластные ему в различных странах надевают белые платья, которые, по их мнению, знаменуют счастие; они надевают их при начале года, полагая, что целый год для них во всем будет счастье и благополучие. В этот день люди всех областей и государств, зависимые от великого хана по владению землями и судебной власти, посылают ему дорогие подарки в золоте и серебре и драгоценных камнях, со множеством кусков белого сукна, которое прилагают, чтобы его величество весь год наслаждался счастием и имел казну, равную его расходам. По той же причине вельможи, князья и все [283] сановники государства в своих домах дарят друг друга вещами белого цвета, и притом обнимаются с радостию и изъявлениями торжества, и говорят, как принято и у нас: «желаю тебе на весь год счастия и полного успеха во всех твоих предприятиях!» При этом случае дарят его величеству множество белых лошадей, хоть и не совсем белых, но преимущественно этого волоса. Белые лошади обыкновенное явление в этой стране».

У простых монголов в настоящее время, кроме поздравлений и угощения друг друга, кажется, ничего не осталось; но обычай, чтоб князья и вельможи ездили поздравлять и дарить китайского императора, как прежде великого хана, остался во всей силе, и по всем вероятиям, белый месяц и в то древнее время праздновался особенным образом только при царском дворе и у князей. Предпочтение белой и вообще светлых мастей в лошадях осталось во всей силе у монголов до сих пор.

У монголов на время этого праздника прекращаются все дела: к тому времени заканчивается все, исполняются все решения суда, совершаются казни и другого рода наказания; государственная печать запирается амбанями в ящик, и ямунь (присутственное, судебно-адмииистративное место) затворяется. В новый год чиновники получают чины и награды, и разъезжают друг к другу с поздравлениями. Наше консульство также принимало визиты и подарки и отплачивало их, и оба амбаня не один раз посещали нашего консула, не говоря уже о других чиновниках.

У китайцев этот праздник более характерен. Присутственное место, во главе которого стоит их заргучей, конечно, прекращает всякую деятельность; но торговля идет, и закрываются только те лавки, хозяева которых почему-либо заблагорассудят, отправляясь сами в гости или принимая гостей у себя, ну конечно, на какой-нибудь один день или даже на несколько часов; впрочем, у китайцевь торговля идет не только в лавке, но и в том отделении дома, где он спит и ест. Когда же настанет, так-называемый, счастливый день, указанный в их календаре, тогда они заканчивают все свои рассчеты, производят уплаты долгов, что ведет иногда к сценам весьма скандалезного свойства: кредитор является к должнику, а тот не в состоянии уплатить; кредитор ругает должника, иногда бьет, а виноватый только упрашивает и валяется в ногах. Процедура эта бывает весьма долгая: одному хочется в счастливый [284] день непременно получить, чтоб иметь получение целый год, другому по той же причине не хочется отдать. Иногда кредитор, получивши деньги, на другой же ден возвращает их; ему важно было только получение непременно в счастливый день. В этот же день они стараются продать что-нибудь, как можно выгоднее, пожалуй, ловчее обмануть. Поэтому, вы сделаете купцу величайшее удовольствие, если в этот день купите у него хоть какую-нибудь безделушку и дадите себя принадуть: после он вам это одолжение наквитает. Во дворах ставятся ёлки и сосенки, украшенные разноцветными лоскутками бумаги; в жилой комнате перед бурханчиком или перед картиной религиозного содержания, на столе лежит испеченный барашек, с подогнутыми ножками, с раззолоченными рогами и украшенный также разноцветными бумажками; тут же расставлены разные лакомства, разложенные на тарелках: бобо, фрукты, орехи и целая пирамида, сделанная из прутиков теста, замешанного на постном масле и облитого леденцом; непременное также украшение — букеты искусственных цветов. В кумирне, которая китайцами никогда не посещается, в это время раздается музыка и пение; это производится двоими китайцами из приказчиков: они тут кривляются, поют и что-то рассказывают; проходящие останавливаются не надолго, позевают и уходят; большой толпы тут не бывает. То же самое проделывают и у себя дома. Как только смерклось, часов в 8, все дворы запираются, в маймачене (в Урге) запираются и городские ворота, и там идет музыка, пение, пускаются ракеты, зажигаются различные фейерверки; при этом кругом слышится лопание ракет и треск петард. Все это оканчивается театром в продолжении трех дней и фонарным праздником.

По монгольскому городу я ездил с казаком или с кем-нибудь из консульства; а отправляясь в китайцам, я взял с собою в чичероне Чечена, китайца, жившего долго в Кяхте, и потому говорящего по-русски. Но что это на русский язык! С непривычки вы ничего не понимаете, как будто вам говорят по-китайски. Главным образом вас затрудняет выговор, а потом нужно узнать особенные обороты речи и, наконец, особенные слова, которые Бог знает откуда взялись. Трудно сразу догадаться, что в словах: оложестава, попич_и_, хычи заключаются русские слова: рождество, писать, хочешь; фраза: твоя кушая хычи не хычи, означает: хочешь-ли ты есть. По-китайски вопросительная фраза образуется посредством повторенного глагола со вставкою отрицательной частицы — бу: но бу [285] но — хочешь не хочешь, т.-е. не хочешь ли; таким образом, твоя попичи буду не буду — значит: будешь ли писать. Есть русские слова, которые, при очевидном их русском происхождении, употребляются в особенной форме или с особенным значением. Так: ярова — скорей, живей; к_о_рпи — овчинка, курпей; узор — образчик товара какого бы то ни было; поговори тониньки слово, файзир слово — дружелюбно, деликатно; покопай — похлопочи: тиби за мени покопай буду не буду? несапёда — нельзя (что-нибудь делать), не вывозит. Выражаясь о ком-нибудь, что он так запутался в делах, что хоть в петлю лезь, китаец говорит: яму буду соли повеси,

Трудно добраться, откуда они взяли многие слова, которые никак не могли быть сделаны русскими путем коверкания своего языка и приноровления их в китайскому выговору. Кяхтинские китайцы так упорно говорят этим языком, что русские, имеющие с ними дело, принуждены выучиться ему. Дело в том, что китайцы выучиваются этому языку по книжкам. Вновь прибывший из Китая является в Кяхту уже подучившись или тут учится по книжке. В Долон-норе в одной лавке китаец обратился, к нам с несколькими русскими фразами, и по расспросам оказалось, что он никогда не был между русскими, а научился по книге, собираясь ехать в Кяхту. Только такого рода искажением путем переписки и можно объяснить сочинение такого оригинального языка. Китайцы или маньчжуры на Амуре говорят совершенно иначе: они искажают русские слова в духе своего собственного языка, но не сочиняют совершенно новых слов и оборотов, а наконец, выучиваются и совсем чисто говорить по-русски, то же самое можно сказать и про маньцз в Усурийском крае.

Кяхтинский же китайско-русский язык есть произведение книжное, возникшее в Китае. Обучение китайцев русскому языку началось уж давно. С тех пор, как пал Албазин (в 1689 г) и часть албазинских русских отведена в Пекин, там основалась русская церковь и русская школа. Албазинцы, с течением времени, конечно, окитаились, но тогда начались у нас более постоянные сношения с Китаем, а наконец, стала постоянно проживать в Китае наша духовная миссия и при ней основана русская школа, которая содержалась насчет китайского правительства. В ней «обучались российской словесности дети, принадлежащие 8 пекинским монгольским корпусам», как видно из «Уложения китайской палаты внешних сношения» в переводе С. Липовцева (1828 г., стр. XXX, [286] § 54). Что за школа была до основания в Пекине нашей миссии, мы не знаем; знаем только, что она была. Известно также, что много наших старообрядцев в ХVIII-м и начале ХIХ-го столетия уходили на Амур, из-за чего у нас возникало несколько дел. Хватая некоторых из них, маньчжурское правительство заставляло их брить бороды и поступать в китайское подданство, и поручало им также обучать русскому языку. Одним из таких был Гурий Васильев, который три раза бегал в Маньчжурию: первые два раза его выдавали обратно в Россию, так как он не хотел принять китайского подданства, а в третий раз «он оставлен был в Айгуне под присмотром полиции, и ему вменили в обязанность обучать взрослых детей русскому языку, за что отпускали ему пищу, одежду и содержали вообще в большом довольстве». Потом его отправили вниз по Амуру на рыбную ловлю, где с ним обращались дурно, и он ушел, и весной в 1828 году явился в Удской острог.

Так давно китайцы начали обучаться русскому языку, и, при их склонности передавать все книге, без сомнения давно уже стали составлять учебники русского языка.

Как ни давни наши сношения с Ургой, я не встретил там ни одного монгола, знающего по-русски, а из китайцев таких было трое: Чечен, Лоска и Далайка, которые исполняли при консульстве роль факторов и чичероне.

Чечен отличался от тех двоих тем, что одевался щеголевато и держал себя с большим достоинством. Когда-то он был богат, но после вследствие каких-то обстоятельств разорился, и теперь перебивается кое-как переторговывая, и живет весьма бедно; по одежде однако этого нельзя заметить. Он ходит всегда в шелковом синем халате на вате, подпоясан черным креповым кушаком; сверху черная курма; на голове черная поярквая шляпа с загнутыми вверху полями, подбитыми черною шелковою материей, на верхушке ее свит из красного шелкового шнурка шарик в роде того, как у чиновников; в руках всегда четки, с мелкою резьбой из красного дерева, а иногда вынимает из кармана пару грецких орехов, покрытых лаком, которые на досуге перебирает в руке, чтобы развивались подвижность и ловкость в пальцах; сбоку неизбежный кисет с табаком и с обыкновенной медной гамзой, у которой чубук украшался мундштуком из белого нефрита чуть не в четверть длины; не нюхал он табаку ради опрятности, как он сам заявил мне. По опрятности он [287] был лучший из китайцев; одна была беда: как бы рано ни пришел, всегда успевал наедаться чесноку так, что издали уж несло от него. Китайцы, видимо, относились в нему с почтением, во-первых потому, что когда-то он был богат и многие одолжались и угощались у него, и, обедневши, он все-таки не роняет своего достоинства; во-вторых потому, что он приходит к ним не один, а с русскими, которые всегда что-нибудь да купят.

Итак, мы с Чеченом отправляемся в маймачен.

Ургинский маймачен ничем не отличается от кяхтинского. Также имеет он четвероугольную форму, окружен высоким палисадом, на четыре стороны ворота, внутри еще несколько ворот; на одних воротах, которые находятся на улице, идущей на полдень и ведущей к жилищу заргучея, вверху, под крышей устроено нечто в роде клеток: там выставляются головы казненных преступников, а на этот раз виднелись только обыкновенные китайские сапоги. Эти сапоги принадлежали бывшему здесь когда-то заргучею, который стяжал себе славу мудрого и справедливого правителя, и сапоги теперь должны напоминать потомству доблестного чиновника. Весь город пересечен прямыми узкими улицами и каждый дом здесь лавка. Одни из них прямо выходят на улицу, так что с улицы вы подходите к прилавку и видите различные товары: гамзы (медные трубки), чубуки, мундштуки каменные, фарфоровые и стеклянные; такие же табакерки в виде пузатых флакончиков с узенькими горлышками и с каменными или стеклянными различных цветов пробками, к которым внизу приделана костяная или металлическая ложечка в роде уховертки, чтобы доставать табак; огниво с кожаным мешечком для хранения кремня и трута; кисеты и кошельки; ножи в ножнах с различными принадлежностями: двумя костяными палочками, служащими вместо вилки, напилочком, зубочисткой, уховерткой и т. д.; поясы, тесемки, шелк в мотках и плетенках, бляхи, пуговицы, куски дабы, плитки кирпичного чая, леденец, глиняные и плетеные из тальнику сосуды с маслом или с водкой; шапки, башмаки, конская сбруя; на палках расставлены коробочки и свертки с различными мелочными товарами, фарфоровая посуда, тут же и русские стаканы; более же ценные товары, как шелковые материи, сукна, шертинги, меха, мелкие вещи из более ценного материала, — все это находится в задней комнате в сундуках, и выносится только по требованию покупателя. Другие лавки можно назвать магазинами: в них на улицу [288] выходит стена с окнами, в которых, вместо стекол, бумага и такая же прозрачная дверь. Есть, наконец, лавки, которые находятся внутри двора. Через ворота вы входите во двор, вымощенный камнем; он чисто выметен; по середине нечто в роде жертвенника, столбик с каменной или с чугунной чашей, в которой наложены курительные свечи, несколько ёлок или сосенок; на вас высыпают собаченки маленькие, косматые, так что у иной не видать ни глаз, ни морды, все они в красных ошейниках, унизанных мелкими погремушками; кругом расположены — кладовые, конюшня, лавка, жилые комнаты. Лавка всегда прямо со входа, и рядом с нею, а иногда в ней самой, жилье. Дверь закрыта занавескою из стеганной на вате бумажной материи, по середине, поперек, перехваченная планочками, чтобы она сама падала вниз. В лавке вы встретите полки с товарами и сундуки, кое-что расставлено на полу; у окна конторка, и там постоянно сидит конторщик и пишет все счеты кистью и тушью, перебрасывая по временам кости на счетах. Рядом, направо, жилая комната; тут у задней стены кан — широкие нары, которые снизу нагреваются посредством топки; они закрыты сначала циновкой из гаоляна (род крупного проса, растущего высоко, как камыш), а потом узкими ковриками; по сторонам свернуты тонкие тюфяки; у самой стенки длинненькие, в роде валиков подушки; на кане-же, с боков стоят сундуки темно-красного цвета, покрытые лаком, и на нем же, в середине, скамеечка, заменяющая стол. Стены украшены картинами на бумаге; над дверью надпись, род девиза, взятого из какого-нибудь знаменитого сочинителя; перед каном — печка с жаровней и на ней постоянно кипятится вода для чая. Вас сажают на кан и в вам придвигают столик, и начинается угощение чаем, перепрелым, невкусным; в него кладется леденец, который не скоро тает и не размешивается, так что вы сначала сверху спиваете чай вовсе несладкий, а после остается почти один леденец, но вам опять доливают и т. д.; чашки фарфоровые, в роде наших полоскательных, только маленькие, немного больше нашей обыкновенной чайной чашки. Около собирается непременно толпа приказчиков, молодых парней, с красными, пухлыми щеками; разговор ведет старший, а прислуживают мальчишки. Трудно у них разобрать, кто хозяин, кто приказчик; это все больше фирмы купеческие, товарищества, в которых, как хозяева, участвуют и очень молодые люди; старики же, как более опытные, руководят делом, но без общего совета ничего не [289] решают. Кроме чая угостят вас печеньем, фруктами и непременно табаком — покурить или понюхать.

Мы были в нескольких лавках, везде купили что-нибудь и везде угощались чаем и лакомством. В одной лавке мы били приглашены обедать, когда окончим ходить по городу. Приглашение это, видимо, было Чеченом предусмотрено и, кажется, предустроено. Мы обедали только втроем с хозяином, а остальная публика все время толпилась тут, но ни в чему не прикасалась. Кушаний было множество, так что всех не припомнишь. Прежде всего поставили тарелочки в роде тех, что у нас употребляются для варенья, и положили по паре деревянных палочек, вместо вилок: затем подали до 10 блюдечек различных солений из редьки, моркови, бобов, капусты китайской (в роде сафоя), капусты морской, кореньев петрушки или пустарнака, огурцов, каких-то червячков в роде раковых шеек, очень тонких и мелких, трепанги, чеснок, в чашечках уксус и при них фарфоровые ложечки. Всего этого мы попробовали, как будто для возбуждения аппетита; затем пошли настоящие кушанья: мясо различных сортов — говяжье, баранье и свиное — вареное, жареное или с каким-нибудь соусом, смешанное с капустой и с луком, и все изрезанное на мелкие кусочки, соус с трепангами, уаньцзы — род колобков мясных, суп густой с катышками из какой-то неопределенной массы, затем рис, густо сваренный в воде, и бульон; тут же подали и кругленькие пресные хлебцы, не печеные, а вареные. Последния три блюда были самые невкусные; а все остальные очень вкусны. В промежутках между переменою блюд мы пили подогретую майгуло маленькими, как большой наперсток, чашечками. Кушаний было так много, что я едва мог каждого съесть, чтоб только попробовать; хозяин ел очень мало; зато Чечен выручал: он съедал все, что подавалось, и то и дело запивал; лицо у него раскраснелось, лоб вспотел; он только отдувался, уставлял на меня свои мутные, на выкате, глаза, и невнятными словами и миной приглашал следовать его примеру. И этот самый Чечен иной день питается одним чаем. Вообще я заметил, что китаец предается умеренности только по нужде или из рассчета, но где ему это ничего не стоит, он ест и пьет без меры. Не удивительно, что по отчетам английского госпиталя в Пекине самый большой процент болезней приходится на болезни желудка: большая часть из них страдает диспепсией, и они постоянно принимают лекарство, чтоб желудок лучше варил. [290]

Может быть, от изобилия пищи у нас не было времени для разговоров, так как мой переводчик был все время до того занят, что некогда было переброситься хоть несколькими словами; от хозяина исходило только постоянное напоминание, чтоб мы ели и пили. Но, сколько мне привелось потом познакомиться с китайцами поближе, я не заметил у них большой любознательности; их интерес не идет дальше того, почем у нас продается тог или другой предмет, получается ли он откуда или производится дома, есть ли у нас такие лавки, такие домы, как у них, есть ли такие хорошенькие женщины, и при этом, что им ни говорите о громадных, блестящих магазинах, о многоэтажных домах, они вам не верят, и, не возражая, отвечают вам расхваливанием своего. Неудивительно слышать это от тех китайцев, которые никогда не были в России, но даже из кяхтинских много есть таких, которые будут уверять вас, что у их китайского царя есть такая пушка, из которой, если выстрелить в Пекине, ядро долетит в Москву.

Итак, пообедавши без дальних бесед, мы отправляемся, заплативши повару, который, отпустивши все кушанья, не замедлил предстать в грязном переднике и с грязною тряпкою в руках.

В улицах бродят праздные толпы и вам приходится то и дело останавливаться. Как ни часто бывают там русские, вас не пропустят, не осмотревши в подробностях и не ощупавши. Ощупывают мой черный дубленый полушубок, поднимая полы, и исследуя, довольно ли он пушист, безцеремонно заглядывают вам в лицо и делают свои замечания; потрогают вашу бороду, тянут с носа pincenez и стараются надеть себе; но у большинства толстые носы с плоским переносьем не допускают этого. Один продирается сквозь толпу и протягивает во мне руку со словами: «Здаласатуй!» — «Здравствуй, здравствуй, приятель!» — отвечаю на его привет, и начинаю разговор, но он кроме этой фразы, ничего не знает, только трясет мою руку, кланяется, и что-то мычит, глупо улыбаясь. Похвалив его, как он хорошо говорит по-русски, и, потрепав по плечу, я иду дальше: толпа бросила меня и окружила знатока русского языка, дивясь, конечно, его познанию и стараясь узнать, что я за человек.

Одна толпа отстала, в другую снова попали. В кумирне раздается музыка и пение; в одной лавке слышится дудка и в акомпанимент ей колочение палочек в доску, заглянув, [291] мы увидели несколько китайцев, играющих в карты, и при них два музыканта. Карты в роде наших, только вершка 1 1/2 длины и в 1/2 в. ширины; числом их будет до сотни, если не больше; играют они, как-то пряча в руках и выкрикивая нараспев, на что отвечают тем же другие; на лицах у всех страшный азарт: они косо, будто злобно, смотрят на посторонних, приходящих к ним; даже любопытство их не разбирает; судя по наружности, это играли бедняки. Да, они не пьяницы, но в карты проигрывают все свое имение, даже жен и детей, и тогда идут куда-нибудь на-сторону, в новые земли: таким образом населяется Маньчжурия, где они называются пауторр (р выговаривается картаво: в переводе — беглая головушка), строят мазанку, живут одни мужчины человек по 10 и до 30, сначала занимаются ловлею рыбы, собиранием грибов, копанием кореньев, или идут на поиски золота, а со временем переходят и к земледелию. Сколько нам приводилось встречать таких «беглых головушек», все они почти исключительно из шаньдунской провинции; тогда как купцы всегда шаньсийцы; как будто эта разница обусловливается различием племенным.

Было еще рано, когда мы вышли из ворот города, солнце стояло над Хан-улой, и сквозь тонкую, покрывающую ее, мглу бросало косвенные лучи свои сбоку на дорогу, по которой двигалось человечество; ярко обрисовывался на горе наш «зеленый дворец», а там далеко блестели светлыми точками кумирни с золочеными шпицами. Навстречу нам ползет воз, запряженный сытым красивым мулом, высоко нагруженный сырыми воловьими и конскими шкурами, а на самом верху сидит китаец и управляет не возжами, а криком: «и-и-и!» «вохо-вохо-вохо!» (налево или направо), и животное его слушает. На нем надет серый чесучевый халат; на голове обыкновенная черная поярковая шляпа; лицо рябое, коричневого цвета, как подошва; ноздри вздернуты вверху, точно рваные; толстые, посинелые губы не закрывают десен и почернелых, длинных, косых зубов; несколько седых волос, щетиной торчащих на верхней губе, заменяют усы, а сзади на тонкой, в роде крысиного хвоста, седой косе навязана целая плетенка из черного шелка и спускается ниже пояса. А за возом, как тюльпан среди серой степи, мелькнуло что-то красное: эта была девочка в красной шубке — лет 14 или 15. Высокая не по летам, она имела совершенно детский склад и вид. Шубка, крытая шелковою материею, перехваченная на талии простым черным поясом с серебряною пряжкой, украшенной [292] крупным кораллом, обрисовывала ее тонкий, гибкий стан, и, спускаясь только до половины голени, выказывала маленькую, стройную ногу, которой не могли обезобразить даже неуклюжие китайские сапоги, с толстою в два пальца подошвой и с обрубленным носком; она казалась оттого еще выше, точно стояла на пьедестале, как будто сразу поднялась и выросла из своей шубки. Из-под шапочки, с остроконечною голубою верхушкой и с загнутыми вверху полями, подбитыми соболем, выбивались густые волосы, черные, с естественным лоском, и спускались сзади густою косой вдоль спины ниже пояса, вместе с двумя красными лентами, падающими с шапки. Прелестью дышалося детское личико, не имевшее резких черт монгольского типа — широких скул и узких косых глаз, не нарумяненное, не набеленное, свежее, детски-нежное, не успевшее ни загореть, ни полинять от времени. Не было на ней никаких украшений: ни серег, ни ожерелий; голая шея и открытая грудь, окаймленная собольей опушкой ворота шубки; не боится она ни ветра, ни мороза, ни любопытного взгляда. Поровнявшись с нами, она остановилась, и хотела стать на колени перед Чеченом, но тот, как истинный кавалер, не допустил ее до этого: быстро поднял ее, взявши за руки, и, положив свои руки ей на плечи, занялся разговором. Она внимательно слушала его, быстро отвечала и наивно смеялась; большие черные глаза, в которых ничего нельзя было видеть, кроме глубины и непроницаемости, смотрели так прямо и весело, а между розовых, прелестного склада, губ, выступал ряд необыкновенной белизны зубов, крупных, но ровных и частых. Старик Чечен говорил ей что-то такое, от чего она улыбалась и по временам потупляла глаза, пряча их под длинными бархатными ресницами, а смуглые щечки ее загорались румянцем.

Эта девочка — собственность того самого китайца, который проехал на возу с сырыми шкурами. Он купил её маленькою у бедного монгольского семейства, вспоил, вскормил, держал в холе и неге, и теперь, хоть она еще не дозрела, но стройна и прелестна, он делает её своею женою: это должно совершиться в тот именно день, который в календаре обозначен счастливым для брака. Теперь она ходила со своим обладателем в последний раз перед замужеством повидаться с родными.

Китайцы, проживающие в Монголии, большею частию имеют семейство в Китае, куда они ездят за товарами; но большинство ездит очень редко, лет через 6, через 10, а иной и [293] совершенно отстает от своей семьи. Живя здесь, они обзаводятся женами из монголок; для этого берут девочек маленькими и воспитывают, а чаще покупают прямо уже взрослых, иногда берут вдов и даже замужних. Браки эти, однако, не считаются законными и потому супружеская связь не обязательная. Жена, конечно, не может бросить мужа, потому что за неё заплачены деньги, но муж совершенно вправе отпустить ее, когда захочет: покуда она молода и красива, конечно ни один китаец не отпустит; а как скоро постарела, он берет себе другую, молодую, а эту или прогоняет, или она остается в роли стряпки и служанки. В маймачене я много видел молодых монголок — китайских жен, прогуливающихся по улицам и покупающих что-нибудь в лавках, но в самых домах видел их очень редко; кажется, они их держат за маймаченом, в расположенном как раз у его стен монгольском предместье, где возникло целое особое поселение из смеси китайцев с монголками. Дети их остаются монголами и называются эрлицзы, — что значит: двуутробный, происходящий от двух различных пород. В них выработался особенный тип: у эрлицзы лицо не так широко, глаза не так узки, острее нос, нежнее цвет кожи, вся физиономия выразительнее; они красивее, особенно женщины, способнее, подвижнее и развитее чистых монголов. Из них скорее выходят в учители, писаря и чиновники; оставаясь монголами, они окитаиваются в нравах и образе жизни.

Население это должно бы быть гораздо больше; этому мешает то обстоятельство, что женами и семействами обзаводятся только такие, которые успели составить себе хорошее состояние, а это достигается с летами, когда человек уже стареет; молодежь же вся почти живет без жен; да и из людей, давно возмужалых, большинство по скупости предпочитает пользоваться этим изредка, — если можно, почти даром, — от тех монголов, которых они ссужают товарами, или довольствуются тем, что окружают себя мальчиками и молодыми людьми, которые своим женоподобным видом напоминают им женщин.

Подходя к консульству мы увидели целый кортеж всадников, а впереди их виднелась изящная китайская тележка: это уезжал один из амбаней, сделавши визит нашему консулу. Во все время, покуда я был в Урге, амбани несколько раз посещали нашего консула, но так как эти визиты были чисто дружественные, делались без предуведомления, то и нельзя было узнать вперед, когда они будут; поэтому мне ни разу не [294] удалось их видеть; но мне пришлось два раза обедать у учителей маньчжурского языка, занимающихся с нашими учениками при консульстве, и видеть ближе домашний быт монгольских чиновников.

Обеда собственно у монголов нет. Вставши утром, они пьют кирпичный чай; иногда тут же варят мясо; потом не едят целый день, только пьют чай, молоко, заедают сухими яствами из молока, как арюл, бисалык и др. Если явится гость, то, угощая его, и сами угостятся; если этого гостя особенно почитают, то заколят сейчас барана, и тогда идет пир. Прочуяв об угощении, соберутся и посторонние. Таким образом, монголы едят, когда оголодают, не определяя времени, или когда представится случай; бедный, конечно, соображается с тем, есть ли чего поесть. Поэтому, принявши от учителей приглашение к обеду, мы должны были сами назначить время и, соображаясь с удобствами, назначили 6 часов вечера.

Оба учителя, кажется, эрлицзы: по крайней мере, они живут в маймаченском предместье. Эти личности весьма интересны сами по себе; они овладели тою ученостью, которая заключается в их книгах; несколько раз, по поручению начальства, ездили в самые отдаленные края Монголии, и, как люди очень разумные и наблюдательные, составили себе очень верное понятие о своем народе и стране, и понятие весьма неутешительное. Знакомство с русскими дало им понятие о том, что есть другие, лучшие порядки, и пришли к сознанию необходимости коренных реформ. Как горячие патриоты, они ненавидят китайское правительство. Любознательность в них развита до высшей степени: давши урок своим русским ученикам, они остаются еще долго после урока, стараясь научиться чему-нибудь от них. Они были из числа тех, которые сильно негодовали против казни инсургентов.

По жизни со всею обстановкою они резво отличаются от всех монголов — не только простых, но даже знатных и богатых. Они живут достаточно, но не богато. Во дворе чистота и порядок: хорошо устроены навесы для лошадей, деревянная кладовая; для приготовления кушанья сделана китайская фанза; достаточный запас дров и сена. А в юрте, довольно необширной, так чисто, светло и тепло, что предпочтешь всякой китайской фанзе. Она поставлена не прямо на землю, а на маленьком фундаменте, чтоб снаружи не могло нисколько затекать и чтоб не гноились нижние ее края; войлок двойной снаружи и изнутри; кроме очага, подле него же маленькая печка, [295] с трубою, выходящею вон; под низенькие нары посредством труб, идущих в земле, проведено тепло от очага и от печки. Как они сами, так их жены и дети чисто вымыты, все в чистых рубашках. Оба они молодые, молодые у них и жены, немного за 20 лет; видно, что они были красивы, но в 5 — 6 лет замужства они значительно постарели, сморщились и вообще подурнели. Не красив и костюм замужних: широкие шубы, как мешки, без разреза и без пояса; только посредством шнурвок обозначен лиф с талиею ниже пояса; две косы, зашитые в мешечки, а на висках часть волос приподнята и ущемлена между широкими серебряными пряжками, в роде гребешков; волосы чем-то сильно намазаны, будто склеены и оттопыриваются. Серьги, ожерелья, на руках кольца — все это не в состоянии скрасить рано увядшей, безвозвратно поблекшей молодой женщины. Кроме того, что вообще как у монголов, так и у китайцев женщина скоро старится именно от замужства, тут участвует и то обстоятельство, что на ее долю выпадает слишком много труда и заботы. Я видел двух княгинь, одну в Урге, другую в Кэрэлюне: они не моложе этих женщин, но видно, что живут без заботы: полные, свежия, и остаются довольно красивыми, несмотря на замужство.

Сами учители, Цуван Дорчжэ и Наинтэ, по-своему очень образованные, представляют два совершенно различные типа, как по наружности, так и по характеру. Один с длинным лицом, тонким носом, малым ртом, тонкими губами, станом тоже высок и тонок; у другого, наоборот, широкое лицо, большой рот с толстыми отдувшимися вперед губами, ростом ниже, костью широк, но крепости и здоровья в первом больше, последний все жалуется на грудь. Дорчжэ присутствовал при казни и вынес оттуда озлобление и чувство мести; Наинтэ, как заговорят только о казни, затыкает уши, но находит оправдание беднякам-палачам, и винит во всем жестокий закон; не признает вообще смертной казни, тогда как первый допускает казнь, но возмущается несправедливостию.

Так эта безразличная, повидимому, толпа заключает в себе множество крайне разнообразных типов и характеров, стоит только присмотреться ближе. Впрочем, нельзя не признать, что в них все-таки больше однообразия, чем в нас и других народах Европы. Когда мы были в Кэрэлюне и ходили по городу, то некоторые вслух заявляли: «какие они страшные, все разные!» Действительно, из шести человек, ходивших тогда в городе, у нас и двоих не было одинаковых. [296]

Оба обеда были одинаковы, с тою только разницею, что на первом обеде у Наинтэ нам прислуживал хозяин с хозяйкой и один из его учеников, монголов, и под конец только явились певицы и музыкантши, а у Дорчжэ — музыкантши и певицы были с начала до конца пира, и поочередно подносили нам питье, а хозяева угощали только едой. На втором обеде труднее было отказаться от питья, поэтому и беседа шла живее. Оба раза мы засиживались от 6 часов за 12.

Не стану говорить об обеде, потому что он был совершенно в китайском вкусе, поэтому уже известен из прежнего; разнился только тем, что вначале мы пили кирпичный чай с затураном, т.-е. заправленный мукой, поджаренной в масле,. и с молоком, потом чай байховый с русским сахаром, и в числе мясных блюд поданы были целиком баранья грудинка и ребрушки, испеченные на рожне. Музыкантш было четыре: одна играла на скрипке, помнится — о трех струнах, и притом волосы, натянутые на смычке, продеты были между струн, а самый лучок был снизу, и скрипка держалась на полу, как контрабас; другая играла на балалайке, третья — на инструменте в роде арфы, а четвертая явилась позже с цимбалом.

Хозяин, встретивши нас у ворот, повел во двор; там приняли у нас лошадей (нас было пятеро: кроме меня, два ученика, секретарь и урядник), и у самой юрты жена с двумя детьми-мальчуганами. В юрте нас усадили на приготовленные места, по правую руку от хозяина. Прежде всего шло угощение чаем, что с морозу было очень кстати. Разговор шел сначала об интересах дня, а этот интерес заключался в производствах в чины и наградах в чиновном мире. Рассуждали о том, кто награжден по заслуге, кто — нет; о причинах особенной приязни правительства к одному, и неприязни к другому; особенно занимало то обстоятельство, что старший адъютант Цецен-хана получил такой чин, в котором хан не может ему ничего сделать, тогда как его адъютант должен быть только исполнителем его воли. Разговор о чинах и разного рода назначениях занял нас более часа. Тут мне припомнилось, что и у нас теперь в чиновном мире интерес сосредоточивается на том же и идут такие же разговоры о производствах в Новый год. А между тем поставлен столик и покрылся множеством тарелочек. Не по-монгольскому, а уж по-русскому обычаю нам поднесли вина перед обедом, и не в маленькой чашечке с наперсток, [297] а с добрую рюмку. Музыкантши поместились против нас, заиграли и запели; а с каждой переменой кушанья одна из них подходила к нам, и, став на одно колено, подносила вино. При питье шли поздравления и пожелания: хозяин говорил целые спичи, мы старались ему вторить, не забывали и музыкантш. Блюдо сменялось блюдом, чарка погоняла чарку, становилось теплей и веселей, музыка делалась живее; но, к удивлению нашему, прекрасные монголки пели только китайские песни и, по-видимому, одинакового содержания и однообразные по мелодии. Все песни были эротического содержания и веселого характера: особенно часто слышались звуки: мяу, тяу, в роде кошачьего мяуканья; произношение в нос, и вообще мелодичного мало. Напрасно мы просили спеть нам монгольскую песню; оказалось, что монголки не знают своих родных песен, да и не любят. Наконец-то они припомнили одну, которая по духу близко подходит к китайской. Вот ее дословный перевод (Эта песня, равно как и приведенная выше о "Гыгэне", и еще одна, которая будет помещена ниже, переведена мне учениками при консульстве, Мосиным и Зодбоевым; а записанными я их нашел у Я. П. Шишмарева. Припев бам-бурмими — не имеет никакого значения и повторяется после каждого стиха. Для понимания, предлагаю толкование некоторых слов: бурдюки — кожаные мешки или большие фляги, в которых держат молоко; хойлык — птица и кличка собаки; хадаки — куски шелковой материи. Путь, который здесь указывается, идет по дворам, потому что там в улицах переулков нет, а сплошь идет частокол очень далеко).

Ты зачем ко мне не ходишь? — Бам-бурмими, бам-бурмими.
Иль дороги в нам не знаешь?
Научить тебя должна я?
Приходи к ламе Дымчику,
От него спустись на речку.
Через речку перешедши,
Заходи к ламе Голчику.
Рядом с ним и наша юрта
За высоким частоколом.
Тихо лестницу приставив,
Перелезь; но берегися!
Пес наш чуткий и залает.
Ты окликни: «хойлик! хойлык!»
Если-ж кинется кусаться,
Брось ему кусочек сыру;
Пока съест, ты будешь в юрте.
Но и здесь не безопасно!
Чутко спят мои родные;
Берегись, чтоб не проснулись. 
[298]
Обойди за бурдюками,
И к моей постели тихо
Подойдешь, и приподнимешь
Одеяло из мерлушки,
А другое из козлины...
Там уж нечего бояться...
Оставайся до рассвета;
А как будем расставаться,
Подарю тебе на память
Хадаки-самба цветные,
И еще платок цветной
Подарю я на прощанье.

Больше мы не могли добиться от них ничего. Но они так усердно занимались делом угощения, так ласково и нежно упрашивали, что мы, конечно, простили им охотно это незнание.

Видя наше сильное желание услышать монгольские песни, хозяин призвал своего родственника — старика, который дал нам понять и почувствовать монгольскую поэзию и монгольскую мелодию.

Одна песня — Дагн-хара, (вороной годовалый жеребенок) особенно хороша как по содержанию, так и по мелодии. Мне тогда показалось, что она переведена у Тимковского, и потому я не попросил мне ее перевести; только после я увидел, что ошибся и что у Тимковского ее нет; поэтому я не могу теперь представить ее перевод, хотя не теряю надежды получить его со временем. Между тем она замечательна тем, что нет ни одного края в Монголии, где бы ее не знали: я слышал ее от забайкальских бурят, от Чахара (в южной части Монголии), на Косоголе, и помнится, что она поется также и у калмыков. Мелодия ее необыкновенно характерна и нежна. Начинаясь тихо с низкой ноты, она восходит по целой скале выше и выше, сильней и сильней, и потом вдруг, без всякого перехода, возвращается к той самой тихой, низкой ноте, с которой началась; затем, почти не прерывая голоса, с легким переходом, певец опять поднимает постепенно кверху, и, поднявши еще выше прежнего, протягивает эту последнюю высокую ноту, так постепенно ослабляя, что не заметишь когда звук этот замер. Певец молчит, а вам все будто слышится эта последняя нота где-то вдалеке или внутри вас.

Кроме этой песни и приведенной выше о «Гыгэне», старик пел нам еще одну песню: Шубу-убугун — старик-птица. Она также очень оригинальна; смысл ее местами тёмен: может [299] быть, тут есть пропуски или неверности, а может быть, это просто следствие некоторой неясности в самой мысли монгола, которую он хотел выразить в песне. Вот она;

«Зачем вы, крылатые птицы, в благодатное время теплого лета с криком: «га-га-га!» летите сюда с безграничного океана?»

— По древневременному предопределению три летние месяца сопровождаются ясными днями и тихой погодой: нам приятно тогда наслаждаться на берегу у синего моря.

«А зачем в осеннее время вы снова летите обратно?»

— Когда с неба падает клочьями снег и покрывает теплую землю, мы предпочитаем лететь тогда в теплые страны, где нет ни зимы, ни морозов.

«А весной вы опять сюда прилетите?»

— Напрасно, старик, ты спрашиваешь нас, однообразно пернатых: не нам рассуждать о тон, что не нами поставлено раз навсегда. А чтобы значило, что человек, живущий да своей воле и в полном довольстве, под старость слабеет рассудком? Всему есть предел и указан порядок всему миру.

Не личную грусть, а какую-то неопределенную, широкую тоску и раздумье нагоняет на вас монгольская песня. Старик замолк, и все в молчании, будто задумались о чем-то: хозяин молча потягивает свою гамзу, уставив глаза на жар, подернувшийся пеплом, потому что за пением забыли подкладывать дров; не шевелятся дети, прижавшись к отцу, и никому не хочется прервать эту тишину и раздумье.

Первый очнулся хозяин; снова пошла круговая чарка; заиграла музыка и замяукали прелестные певицы свои бессмысленные, веселые песенки; пошла живая беседа; все будто проснулось.

Близко полночь; а разгулявшийся хозяин не пускает нас: «Останемся до утра — уговаривает он нас — и музыкантши останутся с нами; еще так уж не будем веселиться».

«Ваше благородие!» — жалобно обращается ко мне урядник: «Что это такое? пьем-пьем, все брюхо распучило, а толку никакого нет!»

Действительно, мы пили тарасун, не переставая, часов шесть, а опьянения большого ни в ком не было заметно; все были только необыкновенно веселы; а русскому человеку этого мало: ему хочется пить для того, чтоб напиться, чтоб одичать или себя не помнить.

Да, такого рода пьянство чисто наша оригинальная черта. У монголов пьянство поголовное летом. Тогда они каждый день гонят водку из молока, и часов с 10-ти утра, как [300] только выходит котел, начинается попойка. Пьют до тех пор, пока выпьют все; каждый курит вино для себя, а кто придет — пьет вместе; но как скоро выпили свое, купить негде, да и не водится покупать его; поэтому поневоле делается перерыв и организм отдыхает. К тому же опьянение от него не так сильно и скоро проходит. Летом с монголами нельзя почти никакого дела иметь, потому что они каждый день пьянствуют; но как только наступила осень, перестали доиться кобылы и коровы, пьянство кончено. Таким образом, монгол не может предаваться пьянству круглый год; упивается не так сильно, как с нашей водки, и не пропивается, потому что пьет свое вино.

Перешло за-полночь, тогда только мы могли отделаться от гостеприимного хозяина. Ему была тоже приготовлена лошадь, он проводил нас из предместья, а дальше дал нам проводника, который поехал впереди с фонарем. «Белый месяц» не оправдывал своего названия: он не светил, и, при бесснежьи, кругом было так черно, что действительно легко было если не сбиться с дороги, то попасть куда-нибудь в овраг. Мы, впрочем, домчались быстро; у ворот окликнул нас часовой и пропустил, после того как урядник ответил ему лозунг.

Долго потом вспоминался нам этот маленький пир: добродушие хозяев, безконечное угощение, навевающие раздумье песни старика, веселая, вполне застольная, музыка монголок, их красивые лица и ласковое угощение.

Воротимся опять к китайцам. Последние три дня идет театр. С полдня труппа актеров дает уличные представления, обходя кругом весь город; часа в 2 они собираются уже в здании театра. На небольшой четвероугольный двор, рядом с помещением заргучея и между другими каменными постройками, выходит здание в роде павильона: с той стороны, с которой он выходит на двор, стены нет, и аршина на два от земли помещается сцена, т.-е. помост из досок, и под крышей, ни декораций никаких, ни занавеса нет. Тут же у одной стенки помещаются музыканты: один скрипач, другой флейтист, а третий бьет палочками по деревянной доске; а по другую сторону сидит посторонний зритель. Актеры входят сзади через боковую дверь; выступление их возвещается музыкой и особенно сильным ударением в доску. Публика помещается, стоя на дворе; у одной стены сбоку только лавки, на которых сидят женщины, в красных и голубых шубах, набеленные и нарумяненные, и издали довольно красивые. В одном углу двора [301] нечто в роде беседки с помостом на высоте сажени: это помещение для заргучея, чиновников и других более почетных лип; тут же помещаемся и мы, русские. Купцы приходят сюда не надолго, и предпочитают, кажется, оставаться внизу в толпе, которая очень одушевленно относится к сцене, предаваясь неудержимому смеху, по случаю курьёзных сцен, острот и выходок актеров.

Театр продолжается с двух часов и до семи вечера без перерыва: сцена идет за сценой, пьеса за пьесой. Не зная языка, конечно, нет возможности следить за представлением, особенно на китайской сцене. Так, напр., какой-то старичок выходит с метелкой в руке, бегает по сцене, машет метелкой по воздуху и по стенам: это изображаются кумирня, и старичок, хэшен — монах или вообще служитель храма, обметает пыль с кумиров, предполагаемых здесь. Затем входит какой-то пожилой уж толстяк и орет, как будто ругается; он видимо пьян, поднимает ноги кверху, машет руками, скачет, как козел; другие два молодые человека держат его под руки, уговаривают и, как будто, хотят увести; сцена эта длится с 1/4 часа; потом он садится тут-же в сторонке, — это значит, что его уж нет на сцене, на которой происходит нечто новое: ставят стол, на него стул; приходит какой-то урод с черной рожей, с красной бородой, с рогами, с разинутой пастью, с рядом длинных торчащих зубов. Отдыхавший актер опять начинает изображать пьяного; опять ломается, кричит, шатается; но вдруг взглядывает на чудовище, пугается, дрожит, падает на брюхо и кричит благим матом: это оскорбленное божество выступило во всем грозном виде и навело на него трепет. Безчинника хотят казнить; но он и все родные вымаливают прощение, и пьяница обещается, конечно, никогда не пить и не буйствовать.

Сидевший возле меня заргучей старался мне растолковать смысл всего происходившего на сцене; но он, природный пекинец, не совсем понимал шаньсийский жаргон актеров, и потому многое оставалось и для него не совсем понятным, особенно многие остроты и выходки, на которые так усердно отзывалась нижняя публика.

Самая сцена вовсе не помогает вам понимать происходящее. Выходит, например, женщина (конечно, наряженный мужчина), за нею еще две женщины и мужчина; все они идут друг за другом, поднимая высоко ноги и хлопая себя по заду хлыстами; ходят они таким образом кругом сцены, потом [302] садятся на пол: это значит, они приехали верхами и потом слезли с лошадей. Или: усиленный писк и треск музыки предваряет вас, что имеет произойти что-то необычайное, и действительно выходит какой-то воин в черной маске с мечом, с пикой, с топором на длинном древке: кричит и машет оружием во все стороны; затем музыка гремит еще шибче, и из двери выскакивает огромная лягушка вся в пятнах: желтых, коричневых и зеленых, рот красный, передния лапы короткие, задния длинные, она скачет на задних ногах; но зачем у нее длинный-длинный хвост? Это оказывается тигр. Начинается сражение с тигром: несколько раз они убегают со сцены и опять возвращаются, наконец, тигр убит. Сцена эта так нравится публике, что заставляют ее повторить три раза.

Три дня я ходил в этот театр, высиживая часа по 4; впрочем, мы выходили, хоть сцена и продолжалась, занимались своей беседой; заргучей то и дело угощал нас то чаем, то лакомствами, мы угощали его. Не понимая вполне содержания пьесы, я мог вынести понятие только о сюжетах, занимающих китайцев.

Главные сюжеты их любовные сцены, сопровождаемые самыми скандалёзными и смешными приключениями; жены и мужья непременно имеют любовников и любовниц и обманывают друг друга; все мужчины непременно ловеласы, и ни одна женщина не устаивает против их ухаживаний. Но в каждой почти пьесе непременно является суд, кого-нибудь засуживает, и непременно кого-нибудь казнят, и иногда несколько человек; бывают, что является спасительница кого-нибудь из них и уводит его или подменяет другим. Казнь совершается так: кладется бревно, изображающее плаху, подлежащий казни подходит, ложится, и кладет шею на плаху; палач махает над ним картонной секирой, при этом припрыгивает и кричит что-то, а казненный вскакивает и бежит за сцену. Любят они также воевать; иногда фехтуют палками, при этом кувыркаются и кривляются.

Смотря, с каким удовольствием изображаются и совершаются казни на сцене, я думаю, не здесь ли отчасти развивается в китайских актерах способность и, может быть, даже страсть в казням? Между сценой и жизнию у китайцев существует тесная связь; все пьесы, если не вполне, то в отдельных сценах, в характере действующих лиц и их отношениях, воспроизводят просто обыденную жизнь китайца. [303]

Наконец, пришел и фонарный праздник. Мы получили приглашение от заргучея быть на этот праздник у него, так как вечером должно было произойти одно представление прежде всего у него на дворе. Представление это особенно интересно, потому что с ним непосредственно связан фонарный праздник.

Мы усаживаемся на галлерее заргучеевой квартиры; перед нами двор освещен разноцветными узорными фонарями. В ворота входят 6 лодок: они изображают из себя фантастических рыб и украшены не менее фантастическими травами и цветами; сверху балдахин, с боков фонари, также в виде каких-то животных. В каждой лодке сидит человек: он собственно стоит пролезши через дыру в дне лодки и таскает ее на себе, но ног не видать, потому что лодка до низу занавешана. Впереди идет какой-то старик в изодранном кафтанишке и в шляпе, в роде нашей крестьянской, с длинной бородой; он бегает по двору, семеня ногами и держа весло, так как будто править им в лодке; лодки плывут за ним, виляя так, что выходит фигура цифры 8; они делают это несколько раз, так что кажется, будто много лодок, и потом становятся в ряд. Затем выходят два человека, рассуждают о чем-то с жаром, сопровождая каждое слово обыкновенною их неуклюжею, смешною жестикуляцией, потом начинают суетиться, бегают и будто ищут кого-то. Лодки опять начинают по-прежнему маневрировать, и наконец, уходят. Тоже самое проделывают они по целому маймачену: среди темной ночи, целое почти население рассыпалось с фонарями, дома освещены, горят огни, фонтанки рассыпают струей искры, ракеты взлетают и хлопают, везде крик, шум — все это, в своем роде, оригинально и красиво.

Китайцы, к которым я обращался за разъяснением всего происходившего на сцене и о поводе установления этого праздника, не могли сказать мне ничего определенного; но после я нашел объяснение в записках французских миссионеров при пекинском дворе, и объяснение это, по смыслу всего, что происходить на празднике, должно быть верно. Мы берем это сведение из русского перевода, сделанного в 1787 г. ("Записки, надлежащие до истории, наук, художеств, нравов, обычаев и проч. китайцев, сочин. проповедниками веры христианской в Пекине. На российс. яз. перелож. в 1737 г., губернии московской, клинского округа, в сельце Михалеве." М. в университетской типограф., у Н. Новикова. 1788 г. Т. V, стр. 69-60).

У китайцев был знаменитый философ Киу-Пинг или Шу-Юэн, который удивлял всех глубиною мысли и [304]   необыкновенным природным красноречием; он был в то же время и поэт; поэзия его была преисполнена самого нежного чувства, и вообще слог его сочинений был легкий и изящный. Эти качества обратили на него внимание императора, который призвал его во двору и поручил ему сообщать царские повеления областным начальникам и другим провинциальным чиновникам, для чего требовалась необыкновенная ясность и благоразумие. По наговорам, однако, он был удален от двора. Это так огорчило философа, что он удалился вовсе из пределов китайского царства и поселился у самой границы, где и предался исключительно литературным занятиям. Там он написал знаменитую элегию Ли-сао, «извлекающую слезы у читателей». Клевета не дала ему покою и здесь: его оклеветали в затеваемых будто бы им оттуда кознях против царя, за что он подвергся ссылке внутрь болота, недалеко от берегов р. Кианга. В этом заточении он написал еще девять элегий; но в то же время отдается крайне мрачному настроению, и в таком настроении однажды навязывает себе на шею камень и бросается в реку. Народ, узнавши о таком печальном конце любимого всеми изгнанника, стекается отовсюду; собирают все лодки ищут его днем и ночью в продолжении нескольких суток; но поиски оказываются напрасными. В память этого несчастного события в 5-й день 5-й луны установилось «торжество на лодках».

Через два дня после этого я ехал уже в Кяхту.

П. Ровинский.

Текст воспроизведен по изданию: Мои странствования по Монголии // Вестник Европы, № 7. 1874

© текст - Ровинский П. А. 1874
© сетевая версия - Thietmar. 2011
© OCR - Бычков М. Н. 2011
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1874

Мы приносим свою благодарность
М. Н. Бычкову за предоставление текста.