Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

РОВИНСКИЙ П. А.

МОИ СТРАНСТВОВАНИЯ ПО МОНГОЛИИ

I.

Восток за 600 лет назад и теперь. — Отправление в путь. — В дороге: ненужные промедления и неприятные, приключения. — Верблюд и монгол. — Новый год. — Однообразие местности.

В 1295 г. в гавань Венеции вошел корабль, на котором три человека обратили на себя всеобщее внимание своим необыкновенным видом: долгополый костюм, странная манера, лица загорелые чуть не до черноты, — все это изобличало, что они не должны быть европейцы; но они говорили итальянским языком, с оттенком венецианского наречия, хоть и с особенным характером в выговоре. Младший из них был Марко Поло, а остальные — отец его и дядя. Они возвратились с отдаленного Востока, где провели 26 лет. В такой долгий период, конечно, привелось этим людям много видеть и испытать; их разговоры были так же интересны, как впоследствии рассказы Христофора Колумба и его спутников, и подтверждались массою предметов, оттуда вывезенных: тут были различные ткани, фарфор, чудных форм каменные изделия, резьба из дерева и из кости, редкие растения с их семенами, и между прочим компас, порох, ассигнации, печатные книги и самые доски, посредством которых печатали и т. д. Любопытству не [213] было меры; дом Марко Поло сделался складом редкостей и несметных богатств, за то его прозвали corte dei millioni.

Это были первые точные сведения об Индии, Тибете, Монголии, Китае; о многом, что говорил Марко, мы не имеем таких сведений до настоящего времени, и многое, вероятно, скоро услышим от нашего соотечественника Пржевальского. Путешествие Марко Поло без сомнения составляет эпоху в области науки, и если не прямо, то косвенно имело влияние и на такие великие открытия, как книгопечатание и употребление знаков, заменяющих металлическую монету.

Но с тех пор прошло чуть не полтысячелетия, и, конечно, многое и многое изменилось. Из 26 лет, проведенных Марком Поло вне своего отечества, 9 лет приходится на одни переезды. Отправившись Средиземным морем и через Палестину, он только в 3 1/2 года мог достигнуть до столицы Кублай-хана, и при этом, конечно, должен был на все то время отрешиться от всех привычек европейца. Теперь вы на пароходе достигаете любого из китайских городов не более, как в три месяца, находясь в обществе своих людей, окруженные даже комфортом европейской жизни. Сухопутно через всю Сибирь и Монголию вы достигнете Пекина в 2 месяца, и, чтоб особенно не изнурить себя, можете по одному дню в неделе употребить на отдых. Вам не нужна тут ни особенная протекция великого богдыхана, ни конвой для охраны вашей личности и вашего имущества, запасаетесь только паспортом да деньгами. Этот последний путь, конечно, сопряжен со многими неудобствами, которые неизбежны вообще при сухопутных сообщениях там, где еще не положены рельсы; но тем не менее вплоть до Кяхты вы довольно точно можете рассчитать время, не можете страдать от голода и холода; а там, запасшись некоторой провизией, вы также можете устроиться не плохо.

Вам дают двухколесную врытую тележку; вы намащиваете как можно мягче ваше ложе, и вас везут так же, как по России на почтовых лошадях, которые сменяются по станциям, и весь этот путь до Пекина, почти в 1 1/2 тысячи верст, совершаете в 15 дней. Следовательно, если вам и приведется испытывать дорогой некоторые лишения и неудобства, то утешаетесь тем, что это недолго, и на пути, в Урге и в Калгане, вы можете отдохнуть у европейцев. С Китаем у нас теперь правильные почтовые сообщения; мы можем торговать во всех больших городах его, и во всех портах есть европейские кварталы; европейцы проникли даже в глубь страны, [214] вверх по Голубой реке, и имеют там свои чайные плантации или фабрики. Одним словом, этот самый отдаленный Восток перестал быть для нас темным и грозным, сблизился с нами или, вернее, мы втиснулись в него со своими порядками и со своею торговлей.

В этом отношении изменение порядка вещей громадное. Европеец с тех пор двинулся вперед так далеко, что он везде может быть как дома. Мы втиснулись в Китай, насильно и крепко связали с ним свои торговые интересы, но связь эта покуда только внешняя; до сих пор Восток остается Востоком, не вступая в органическую связь с остальным человечеством через объединение культурное, которое проявилось бы в самой жизни. Вековая неподвижность и неизменяемость и по сю пору остаются главным наружным признаком и основным принципом этой жизни.

В Монголии те же пустыни, по которым бродит кочевник со своим подвижным жилищем, со стадами скота, истощая природу и ничего не создавая, точно во времена Чингис-хана; тот же верблюд и неуклюжая одноколка — составляют единственные перевозные средства. Так же неподвижно стоит и Китай: те же способы обработки земли, те же мануфактуры, прежние способы торговли и перевозки товаров, те же принципы в жизни семейной, общественной и политической, какие были много столетий назад тому. В Китае вас не поражают памятники древности, потому что рядом с ними вы встречаете того же самого характера памятники новые. Вы скорее можете заметить, что во многом сделан шаг назад, как, напр., самые лучшие фарфоры — самые древние, тоже и шелковые ткани; в литературе и науке также упадок; смотря на огромные пустыри в Пекине, разрушенные и неисправляемые мостовые по дорогам между главными городами, вы приходите в заключению, что вообще благосостояние сильно подвинулось назад. В Монголии, где человек живет только тем, что дает ему природа, вы найдете также упадок: много озер и рек исчезло, больше и больше исчезают тучные пастбища, а с тем вместе уменьшаются и стада домашнего скота; скудные проявления органической жизни убиваются там усиливающимися засухами и все шире и дальше раскидывающимися песками.

Вы видите и там жизнь, но жизнь чисто стихийную, которая проявляется только во внешнем движении, сопровождаемом сильными потрясениями и постоянным разрушением.

Рядом с постоянным истощением сил природы, вы на [215] мечаете там такое же постоянное усыпление человека; а там, где проявляется жизнь, она выражает себя вьюгами и ураганами, которые все сдвигают с места, все перепутывают, и оставляют после себя хаос и разрушение. В Монголии, откуда-то с вершин Хоан-хэ, разрушенные граниты и другие кристаллические породы мелким песком несутся к востоку, погребают местную флору, и тут же разносят семена древесной растительности, которая не имеет ничего родного с окружающими местностями, составлявшими дно когда-то бывшего здесь моря. Благодатная низменность собственно Китая нередко вся затопляется водою, и тогда разрушаются дела рук человека, который после того гибнет на месте или, скитаясь по миру без крова и приюта, умирает с голоду и холоду под заборами, среди всеобщей суеты и движения многолюдных городов своего отечества. Не то же ли самое здесь и в истории человека? Культурное племя, создавшее когда-то весьма высокую цивилизацию, как песком и наводнениями, покрывается наплывами новых некультурных народов, и жизнь эта глохнет: едва она отродится, как новые перевороты, новые наплывы снова душат ее, и наконец все цепенеет и останавливается на одной точке, не развиваясь, не изменяясь, как неорганическое тело. Во всем здесь вы видите переворот и движение, которое однако не дает никакого толчка органической жизни. Китайцы расползаются до гранитных хребтов Саяна и Алтая, баргуты и солоны с берегов Амура придвинулись в стене Китая, монголы поселены на берегах р. Сунгари, а в самом Китае вы найдете монгола, маньчжура, татарина и албазинского русского; все это сливается под одним наружным типом, но полного, органического слияния нет: это какой-то конгломерат, который механическою силой был слеплен, ею же может и разрушиться.

Одним словом, со времени Марка Поло изменились только мы и изменили наши отношения в Востоку. Мы открыли себе новые пути и средства для эксплуатации его, какими не обладал первый его эксплуататор, но в жизнь его не внесли почти ничего: Восток по сю пору остался Востоком. Не уступает он западно-европейцам, являющимся там во всеоружии цивилизации с ее богатствами материальными и нравственными, с проповедью, с торговлею и со всевозможными изобретениями, под прикрытием пушек, против которых ему нечего выставить; еще меньше успеха имеем мы, русские, сильные только экстензивно: для нас отчасти неблагоприятно такое соседство, по [216] тому что мы сами еще довольно слабы и не в состоянии охранить себя от обратного воздействия.

Одного только мы достигли — это свободы и некоторых удобств путешествия по этим, когда-то недоступным, странам. В этом отношении мы прогрессируем чуть не с каждым годом. С каждым годом путешествие туда становится все легче; так-что, бывши в Кяхте, как будто неловко не съездить до Урги, которая оттуда всего в 300 верстах. В конце января 1871 г. я был в Кяхте и в-то самое время отправлялся караван в Калган, в которому примкнули и меня. Мне наняли верхового верблюда за 18 кирпичей чая или за 12 рублей. Мой путь был очень недалекий; но другие отправлялись весьма далеко: один ехал в Ханькоу, или Шанхай, чтоб там купить чаю и отправиться с ним морем на Амур; а трое молодых людей ехали на свои чайные фабрики, верст на 700 выше Ханькоу. Несмотря на такую даль путешествия и опасность положения, в котором находятся наши молодые плантаторы середи страшно густого населения, вовсе не дружелюбно настроенного против европейцев, ни сборы, ни проводы не показывали этого, — как будто отправлялись до какого-нибудь своего города.

Телеги были уже во дворе, откуда отправлялись; мой верблюд, привязанный у крыльца, нетерпеливо топтался на месте, потому что он чуял, как в это самое время караван уже тронулся в ход. В самом веселом настроении духа находилась вся публика, как отправляющаяся, так и остающаяся; всплакнули немного только две девушки, которые также отправлялись в Тянь-цзин в услужение в проживающим там русским агентам. Насилу я мог заставить верблюда лечь, так ему хотелось скорее в путь; но едва успел сесть, как он помчался в догонку за караваном, но лишь только догнал и сравнялся, потерял всякую горячность: его увлекало одно табунное свойство, он не любит ни отставать, ни удаляться от остальных, ни вперед, ни в сторону.

Первый переход наш был не больше 15-ти верст, и то уже мы прихватили часа 1 1/2 ночи. Тотчас поставлен был майхан: это — шатер из синей дабы. Берутся два шеста с железными наконечниками и с железными же не вертящимися кольцами вверху, и ставятся один от другого приблизительно на одну сажен; в кольца продевается длинная жердь, потом этот остов покрывается пологом, концы которого оттягиваются, и петельками из веревочек нанизываются на железные клинья, [217] которые вбиваются в землю. Спереди две лопасти оттягиваются как можно дальше: это делает в передней части такой простор, что огонь можно разводить в самом майхане. После хорошего и позднего обеда на проводах, нам, конечно, было не до ужина, и мы все, напившись только чаю, отправились спать в телеги. К моему благополучию и для меня оказалась телега, так как один из наших спутников остался в Кяхте праздновать аннин день (3-го февр), чтобы потом догнать нас на лошадях; этою телегою я и пользовался почти всю дорогу. Монголы, 10 человек, имели отдельный майхан. Итак, все предались сну; а верблюды были положены между тюками товара.

Не знаю, сколько я спал, но, проснувшись, я почувствовал, что мы едем: ночь царила еще во всей силе; в запушенные морозом окна нельзя было ничего видеть; только перебрасывало меня туда и сюда; колеса страшно гремели, снег хрустел и резво скрыпел под железными шинами. Отворяю дверку и выхожу. Светло; ясное небо усыпано звездами; вожак, держа запряженного верблюда в поводу, ехал подле, и, обнявши передний горб своего верблюда, склонился и спал, и в козляке, т.-е. в верхней шубе из козлиных шкур, шерстью вверх, изображал из себя скорее вьюк мягкой рухляди, чем человеческую фигуру. Сзади шло до 20-ти завьюченных верблюдов, из которых передний привязан в моей телеге, а остальные вереницей друг за друга. Кругом тишина; только раздавался гром телеги, да слышалось мерное шлепанье широких мягких лап верблюдов; идущий за телегой верблюд пыхтел, отдуваясь, потому что ноздри его сильно обмерзли инеем; некоторые скрипели зубами, и этот скрип какой-то металлический, будто скрип качели от тренья кольца о кольцо. Где же остальные?

Бужу вожака и, обладая самым скромным запасом монгольских слов, с трудом выражаю ему свой вопрос. — «Ойрха», ответил он мне, показывая плетью вперед, т.-е. близко. Но это близко было таково, что не было видно ничего, хотя было светло, и впереди на далекое пространство шла пологая, гладкая покать. Мы остановились на минуту; монгол прозябь и слез с верблюда, чтобы согреться на ходу, и тут только можно было расслышать отдаленный гром телег; значит, мы приотстали немного.

Как ни просто дело, но оставаться одному было неприятно, а делать ничего не оставалось, как лезть опять в свою гроб [218] ницу и спать до рассвета. Неприятное впечатление производит эта телега; в ней даже будто холоднее, чем на дворе. Но вот, видно, взошло солнышко; замерзшее стекло залито красным заревом, вы не видите, однако, солнца, а только блестящий луч его светлой полосой пробивается сквозь густой иней и осветил ваше темное жилище; даже будто теплее стало. Налюбовавшись светом, вы снова предаетесь сну или, скорее, какой-то дремоте, в которой перед вами проходят воспоминания из прошлого, и в то же время рисуются какие-то фантастические сцены и образы, и вы не можете отделить сна от действительности. Но вот телега не гремит и не скрипит уж больше; вам так приятно и сон совершенно вас так и давит; сознание, однако, борется, и через несколько минут у вас возникает вопрос: что-ж это? — мы стоим? Выхожу: действительно стоим. Вожака нет, нет также и половины задних верблюдов и у моего верблюда повод брошен на землю. Вздремнул, значит, и вожак, пригретый солнышком, и не заметил, как отцепились задние верблюды и отстали на версту. Такие остановки отнимают времени по получасу, и в продолжение дня случаются много раз, что значительно замедляет ход, без надобности лишнее время, часа на два удерживая верблюдов под тяжестью вьюков и не оставляя почти времени для пастьбы, потому что их засветло уж кладут по местам. Для едущих это тяжело страшною скукой: весь караван оттого разбивается, и вы целый день не видите никого, кроме своего монгола. Не зная этого обстоятельства вперед, я не взял в свою телегу никакой провизии, и это было крайне неприятно: имея привычку, вставши утром, непременно напиться чаю, нелегко целый день быть без всякой пищи. Впоследствии, конечно, я брал с собою какую-нибудь сухую еду и бутылочку чаю; но все это нужно было держать за пазухой, чтобы не замерзало. Есть в этих остановках и другая дурная сторона. Однажды мы спали в телеге двое и слышим, что она мчится; очнувшись, мы тотчас сообразили, что это верблюд понес, не сдержавши, под гору; предпринять было ничего невозможно, как только приотворить немного дверку и приготовиться в паденью телеги или, в крайнем случае, выскочить. Дело, однако, кончилось очень благополучно: верблюд, своротив с дороги, попал в овражек, набитый снегом, и завяз; тогда мы выпили, выручили его и телегу, и выправились на дорогу; но верблюд так напугался, что его едва можно было удерживать, и он все боченился. Мы еще не успели совершенно спуститься, как с вершины, горы [219] тем же способом скачет к нам другая тележка: дверка расхлопнулась, оборвалась с петлей и изнутри слышался крик девушек; нам удалось забежать наперед, схватить за бурундук (повод) и остановить верблюда.

Подобные случаи, конечно, не неизбежные, нужно только наблюдать за вожаком. Потом я наблюдал и за тем, чтоб остановки были реже и короче, поэтому приходилось беспрестанно выглядывать, не отвязались ли задние верблюды, что делается очень легко, так как повод не привязывается, а только затыкается за что-нибудь и при малейшей остановке верблюда вытягивается, а в противном случае он разрывал бы ноздри. Сам же монгол крайне невнимателен: он или спит, сидя, или просто идет, не оглядываясь назад, а если сзади его никого нет, то некому и указать, что отвязались верблюды. Особенно этим качеством отличался мой вожак, и потому мы с ним вечно были задние, и приходили на стан по крайней мере получасом позже. Бывало так досадно станет, выскочишь, укажешь и тут же обругаешь, как только сможешь по-монгольски; а он такой добродушный, что тотчас же обращается с разговором, или начнет по-русски считать «один, дива, тэри» и т. д., таким образом от скуки у нас шло взаимное обучение. Нельзя не относиться снисходительно к тому, что вожаки всю дорогу дремлют; ведь им приходится почти не спать ночью. Мы становимся довольно поздно; равзьючивши и отпустивши верблюдов пастись, монголы принимаются железными лопатами соскребать снег там, где должны ночью лежать верблюды; расчистить род дорожек между лежащими по обе стороны вьюками. Потом идет варенье чая и мяса, а к тому же кое-что пооборвется во вьюках и у телег, так что мы бывало насидимся в майхане вдоволь и идем ложиться спать, а они все еще не спят, поднимаются же раньше полуночи. Это, впрочем, обстоятельство только смягчает приговор, а не оправдывает вполне. Мы были в ходу постоянно часов 14 и до 17, а уходили всего от 40 и до 50 верст, тогда как на проход того самого расстояния нужно не более 12 часов, в чем я убедился на опыте, когда ходил с русским караваном; тогда больше времени было бы у них для отдыха, а у верблюдов для пастьбы.

Здесь позвольте сказать несколько слов о верблюде, этом несчастном животном, истинном благодетеле сына пустыни, испытывающем, однако, от него много страданий и неправд; да и натуралисты-зоологи, как, напр., Брэм, относятся к нему крайне несправедливо, называя его глупым, а нрав его злым [220] и упрямым. Это неправда. Ум животных проявляется в их инстинкте, а этот инстинкт в верблюде нередко спасает как его, так и человека: он имеет необыкновенную способность отыскивать воду и хороший норм, иногда за целый переход, верст в 20 по крайней мере; он предчувствует вьюгу, и если утром он не поднимается, то ожидайте ее, а как скоро ударила вьюга, они все будут лежать, сбившись в кучу, хотя бы вьюга длилась несколько суток, сознавая, что идти в это время — значит выбиться из сил понапрасну и в конце-концов замерзнуть, тогда как другие животные в это время бегут и, конечно, погибают. Он пуглив при какой-нибудь неожиданности, но очень скоро, всмотревшись внимательно, преодолевает этот страх; взгляд у него чрезвычайно умный, он будто хочет проникнуть в самую глубь. Как пример глупости, приводят то, что, увидевши волка, который катается перед ним, он протягивает в нему шею и обнюхивает, а тот в это время хватает его за горло и душит. На это заметим, что вообще у плотоядных слишком много хитрости и коварства, чем травоядные не обладают, и волк всегда умеет обмануть и лошадь, и быка, и диких оленя, изюбря и др. Зол он бывает только одно время, когда бывают также злы и неистовы и другие животные; но тогда и видно, что с ним происходит что-то необыкновенное: он не ест почти ничего целый месяц, с затылка у него выходит какое-то смолистое вещество, у рта пузырями и клубами вздувается пена; тогда он кидается на человека и на другое крупное животное, чтоб не подошли в его самкам; но точно также злы в это время дивий козел, олень, изюбрь, которые в ярости иногда убивают своих самок. Есть однако в большей или меньшей степени злые и коварные и между верблюдами, и это так и выражается в его физиономии. Если он во время хода отвешивает нижнюю губу и прямо поворачивает в вам голову, когда проходите мимо, не бойтесь: этот никогда ничего не сделает вам, хоть и будет реветь, как только вы приблизитесь в нему. Другой, напротив, подбирает нижнюю губу и плотно сжимает ее с верхнею, за вами следит только глазами, не изменяя положения головы: его берегитесь, когда проходите, он как раз шлепнет вас заднею лапою наотмашь, хотя бы вы были несколько в стороне, а передними собьет и будет топтать, или хватит зубами; Это, однако, случается очень редко, потому что и злой на такую штуку не решается, если видит в человеке смелость и уменье подойти. Невыносим он тем, что всякий [221] раз, как только подходите к нему, чтоб ваять, или как только заставляете лечь, чтоб сесть, он невыносимо кричит и показывает намерение обдать вас жвачкой; но если вы идете смело, он не оплюёт вас и останется при одном намерении, а кричит он вследствие той боли, которую ему приходится испытывать от дерганья поводом, продетым сквозь переносье. Эта рана почти никогда не заживает, потому что развережается постоянным дерганьем: часто у бедного животного от этого дерганья струится кровь из носа, иногда гниет нос, и тогда вы издали слышите вонь; каково же терпеть. Как ни больно это, однако иногда он так выбивается из сил, что ложится на ходу, хотя бы привелось разорвать нос; он только взвизгнет. А до какого изнуренья его доводят! Можно положительно сказать, что верблюд у монгола целую зиму ничего не ест. Возьмем наш караван, в котором было более 200 верблюдов: штук полтораста завьюченные, а остальные заводные, для смены. Верблюды эти пришли из Калгана и в Кяхте простояли дня 4 без корма; мы, отъехавши 15 в., остановились ночью и пастись не пускали их вовсе; затем трогались в путь всегда с полночи; шли часов до 4 пополудни, иногда больше; на пастьбу им давалось не больше 2 часов, а иногда меньше; корм по караванному тракту страшно сбит, там-сям мотается кое-какая былочка, и притом было довольно снежно. Ночь они непременно должны лежать и пережовывать жвачку: этот отдых, говорят, для них нужнее пастьбы. В 7 дней хода до Урги мы случайно имели одну дневку. И так верблюд проводит всю зиму, вследствие чего вид его претерпевает такого рода изменения: горбы, которые у сытого верблюда, стоят, как кочки, и так тверды, что вы ощупываете в них что-то твердое — в роде кости или, по крайней мере, хряща, сначала делаются мягче и сваливаются, будто сломленные, потом свешиваются, как порожние мешки, а наконец, и вовсе исчезают, и спина тогда представляет выгнутый хребет, и на месте горбов только два махорка длинной шерсти, а иногда вся она избита в ранах и раны на самом верху сквозные: страшно смотреть на него! В таком состоянии я видел верблюдов в Калгане, в продолжении нескольких дней привязанных на одном и том же месте, без корма и будто забытых хозяином. Наши верблюды были так истощены, что когда приходили на стан и развьючивали их, то они не торопились на пастьбу, а стояли, будто отуманенные, и шли пастись тогда только, когда их отгоняли. А тут на беду налетают стаей черные [222] вороны, садятся на них и расклевывают горбы; верблюд от боли жмется и уходит, но не смеет согнать его мордой, боясь, что тот сейчас клюнет его в глаз своим, как железо, твердым клювом. Дорогой некоторые верблюды ложились под вьюками, и уж никакими усилиями не могли их поднять, потому что это происходило от окончательного истощения; тогда их заменяли другими, запасными; иногда монголы переменяют верблюдов на середине пути: это бывает только в весне. Кроме истощения, верблюд легко может охромать, порезавши свою мягкую лапу об лед или острый камень, а иногда просто по твердой дороге стирает подошву до крови, — тогда его, конечно, переменяют. С одним верблюдом у нас случилось что-то другое: у него сделалась опухоль на передней лопатке. Когда увидели, что он не в состоянии идти под вьюком, его развьючили, а прибывши на стан, принялись лечить, и леченье это было оригинальное и варварское. Его повалили и вырезали опухоль, сделавши рану в 1/2 квадратной четверти, оказался какой-то жир и гной; они дорезались до самого мяса с кровью, потом взяли соответственной величины лоскут войлока, намазали чем-то и пришили иглой. Верблюд этот сделал еще один переход порожний; но там уже не пошел пастись и все лежал на стану, вытянувши шею, как обыкновенно вытягивают, когда спят, и стонал. Его покрыли козляками, для того ли, чтоб согреть, или чтоб не видеть его предсмертных мук. Так он и кончился.

По такому обращению с животным, можно подумать, что монгол вообще жестов нравом. Наоборот: он боится кровопролития; в Монголии почти не слышны убийства и даже другого рода насилия очень редки. Отчасти причина этого заключается в их трусости; но вообще монголы не сварливы и не скоры на драку, как китайцы; у них редко встретите жестокое обращение родителей с детьми или мужа с женою; животное он любит и жалеет, но при случае безжалостно заставляет терпеть, потому что и сам терпит; варварский способ леченья одинаково применяется и в человеку. Их ламское леченье состоит в лекарствах очень сильных и в операциях; последния особенно ужасны. Мало того, что вырезывают различные прыщи и нарывы, прижигают раны, они, раскаливши добела железный прут, прокалывают им мышцы рук и шеи, и делают заволоки; при этом, конечно, иногда больной умирает не от болезни, а от лечения, как и тот несчастный верблюд.

Как бы то ни было, а лечение и смерть верблюда [223] произвели на всех тяжелое впечатление; нам неприятно было видеть даже лекаря, который так варварски резал бедное животное, и наверное был причиною его смерти. Но тотчас же мне привелось лечить того самого ламу-лекаря. От небольшой ранки у него облезла вся передняя часть горла и гноилась: был ли то мокрый лишай или другое что, я не знаю, но у меня в то время на беду не было никаких лекарств, кроме туалетного уксуса. Полагаясь на его дезинфектирующее свойство, я прибегнул в нему, и предупредил своего пациента, что от него будет очень больно; он решился, и действительно боль была жестокая, но, стиснув зубы, он терпел, и всякий раз, как становились, приходил за лечением, и требовал, чтобы я делал его непременно сам, никак не доверяя никому другому, ни себе: у них есть вера, что лекарство действует только прямо из рук врача. Действительно, болезнь прошла, и после он, найдя меня в Кяхте, подарил мне табаку, трубку и китайских пряников, и выпросил еще того же лекарства.

Вообще путешествие при больших переездах очень неприятно; оно особенно неприятно в Монголии, да еще зимой. С остальными товарищами вы разлучены, наблюдать по дороге нечего, и остается — лежать в телеге, испытывая тряску и скуку, в каком-то полусне; тем приятнее добраться до стана. Тут мы обыкновенно проводили время вместе до самого отправления. Однажды мы не тронулись с места ночью и остались до утра. Утром, когда мы уже пили чай, в нам в майхан торопливо вошли все наши монголы и поочередно, пожимая нам руки, твердили: «сай, сай, сай!» (Полная фраза: "мэнду сай" — доброго здоровья!). Сначала мы не поняли ничего, а потом объяснилось, что в этот день настал новый год (кажется 6 февраля). Мы угостили их водочкой и чаем, а потом были приглашены к ним, где нас также угостили пельменями, мясом, чаем и китайскими пряниками. По этому случаю была днёвка, целый день шло угощение, монголы были веселы и пели песни, а нам, признаться сказать, было далеко не так весело, и только в вечеру оживило нас прибытие спутника, остававшегося в Кяхте.

Путешествие по караванному пути скучно еще тем, что он совершенно безлюден и гораздо однообразнее, так-называемого, почтового тракта. Здесь живут только бедняки, у которых нет почти скота, потому что здесь корм весь выбит караванами; живут они только тем, что дают им проезжающие за [224] какие-нибудь услуги или просто в виде милостыни. Сплошь и рядом подползает какой-нибудь безногий или подвозят на салазках больного ребенка и просят пищи, одежды и лекарств; сахар и сухари в этом случае играют роль лекарства.

Кое-где попадаются перевалы через горы, пологие, впрочем, и не крутые; но вообще здесь долины очень широкие, хребты отстоят далеко; реки, покрытые льдом и снегом, также не придают разнообразия; только за половину дороги приходится переваливать хребет Манхатай, который вполне носит характер горной местности: дорога идет по камню, по бокам торчат скалы, кругом лес; верблюды не могли тащить телеги, и потому перевал этот делается на быках, для чего здесь постоянно живут несколько юрт и берут за провоз рубля по два с телеги.

На восьмой день мы вступили в долину р. Толы, где я должен был расстаться со своими спутниками.

II.

Географическое положение Урги. — ее религиозное и политическое значение в северной Монголии. — История ее возвышения. — История наших сношении с Монголией и Китаем через Ургу. — Начало и характер нашей торговли с китайцами. — Характер наших отношений вообще в китайской империи и подвластным ей землям.

Урга лежит почти под 48° с. ш., в 300 верстах в югу от Кяхты и составляет главный город северной Монголии, иначе называемой Халха и состоящей из четырех ханств, или княжеств. Они находятся в вассальной зависимости от пекинского двора, т.-е. не платят ему никакой дани и управляются своими собственными князьями и другими родовыми начальниками на основании особенного уложения, и только эти родовые начальники их, или князья различных степеней, получают от китайского правительства известное жалованье, за получением которого каждогодно ездят в Пекин, причем представляют императору различные подарки в знак своего верноподданничества. Поездки такого рода со всеми сопряженными с ними расходами не легко ложатся на все монгольское население. Однажды нашему каравану понадобилось купить несколько верблюдов в Керэлюне (гор. в восточной части Халхи), и этого невозможно было сделать, потому что лучший скот был отобран для подарков их князем, бэйсом, незадолго перед [225] нами отправившимся в Пекин для поздравления богдыхана с новым годом и за получением жалованья. Монголы, конечно, не имеют права, помимо китайского правительства, входить ни в какие международные отношения, но во внутренния дела оно прямо не вмешивается и только наблюдает за исполнением законов через монгольских же чиновников; а в главных городах имеет своих высших чиновников, амбаней, из маньчжур, обязанность которых следить на политическими делами и главным образом за монгольскими ханами и их отношениями к России.

Совсем в ином положении, в полной прямой зависимости от пекинского двора и его чиновников из маньчжур — находятся живущие на юге монголы-чахары, также как солоны, баргу, дахуры и другие народцы, живущие в северо-восточном углу Монголии, между Маньчжуриею и Сибирью.

Четыре халхасские княжества расположены по над сибирской границей в следующем порядке от запада к востоку: сначала против енисейской границы идут владения Саин-ноина, затем против Иркутской губернии — Тушету-хана, и с Забайкальем граничат земли Цецен-хана, а четвертое Дзасакту-ханаг не прикасаясь в сибирской границе, идет к югу от упомянутых трех.

Мы не скажем ничего ни о пространстве этих ханств, ни о числе жителей, потому что для этого нет никаких точных данных; заметим только, что если считают пространство всей Монголии более 60,000 кв. миль с 3,000,000 жителей, то эта часть есть самая обширная по пространству, но наименее населенная, и тут население больше всего собирается по окраинам, самая же середина пустынна, вследствие неприютности страны и отдаленности от других более промышленных народов.

Урга находится собственно во владениях Тушету-хана; по отношению к остальным ханствам она довольно центральна, но особенное значение придает ей географическое положение. От нее в востоку и к западу берут начало реки, принадлежащие двум обширнейшим бассейнам — Енисея и Амура. Если главный склон этой местности тот же, что в Сибири, т.-е. северный, то обилие рек и долин среди гор со всевозможными направлениями придает ей разнообразный характер и дает возможность выбора места. Горы, наполняющие это пространство, большею частию пологие и невысокие, разделены широкими долинами, представляющими иногда вид обширных [226] равнин; северные склоны их покрыты лесом, на юг стелятся травяные степи; посредине протекают большие реки: Тола, Орхон, Иро, Баин-гол и др., текущие в Селенгу, обильные рыбой, и разливами утучняющие отлогие береговые пространства. При этом множество маленьких долин с речушками и ключами, защищенных от суровых ветров, дает приют на зиму. Здесь, в уютных уголках, в полугорьях размещаются кочевники кучками от 10 до 12 юрт со стадами крупного и мелкого домашнего скота, который целую зиму бродит здесь по густым, высоким ветошам (Оставшаяся от лета, нескормленная скотом трава), не нуждаясь ни в сене, ни в пригоне. Выдаются такие местечки, что целую зиму почти не бывает снега, и так тепло, что в феврале можно ходить по двору без шубы, и совершенно забываешь близость Сибири. Кое-где встречаются здесь полосы вспаханной земли, и не может быть сомнения, что здесь никак не меньше задатков для развития земледелия, чем у нас в Забайкалье или в южной части Иркутской губернии.

Совсем другое представляет местность в югу от Урги. Тут вы уже расстаетесь с горами и реками, и вступаете в степь ровную, однообразную, с тощею растительностию и скудным орошением. Соленые озера и жалкие ключи — вот и все, да и те постоянно высыхают или иссякают, уходя в землю. Этот недостаток воды на поверхности вознаграждается тем, что везде почти на незначительной глубине можно вырыть колодезь. Далее в востоку местность несколько живее: она разнообразится увалами и холмами, между которыми пробиваются наверх даже небольшие речки, текущие иногда верст на 50 и больше и, в конце-концов, все-таки уходящие в землю; и там тоже собирается население в кучку, но таких мест очень немного, и за то там же есть целые огромные полосы, где все пространство усеяно скалами гранита и лавы, которые издали кажутся городками или собраниями юрт, а вблизи вы увидите везде один камень в глыбах и валунах, и между ними трава идет не сплошным ковром, а пробивается пучками: мрачный, унылый вид придает этот везде сереющий камень и без того невеселой однообразием своим местности.

Добавьте в этому значительную высоту этой обширной плоскости, ее беззащитность от ветра, откуда бы он ни подул, что делает ее открытым полем для бушеванья вьюг и мятелей, и наконец по всему ее протяжению с запада на восток [227] пересыпь из переносного песка, шириною во сто верст, и вам во всей наготе представится неприятность и неприглядность такой местности.

Понятно после этого, что вся жизнь Монголии сосредоточивается на ее окраинах, с одной стороны ближе к Китаю, с другой — к России. Кроме Урги, почти на той же параллели поместились Улясутай на з. и Керэлюн на в., но Урга остается самым важным пунктом. Когда мы шли с караваном (Бутина и Першина, в 1872 г) из Калгана прямо на нерчинскую границу, нам привелось дней 10 идти без дороги, и в то же время нам привелось пересечь несколько поперечных дорог, которые все вели в Ургу или Богдокурэ, как ее называют монголы в самых отдаленных местах. Некоторые из этих дорог идут от границ Маньчжурии и от различных проходов в китайской стене, тогда как к Кэрелюну, лежащему в восточной части, по которой мы и шли, попалась настоящая дорога только на два дня.

Такое значение, однако, Урга приобрела не в слишком давнее время; когда именно — мы не можем сказать, но, кажется, с того времени, как русские заняли Сибирь; то же можно сказать и о Кэрелюне, который в конце XVIИ столетия, как город, вовсе еще не существовал.

Кроме географического положения, ей помогли, конечно, и ее отношения к России. До занятия Сибири русскими, сношения монголов с ее туземцами другой расы ограничивались обменом мехов на китайские произведения, которых не было еще в изобилии и в Монголии; поэтому торговли, можно сказать, не было никакой. Русские же явились с своими мануфактурными товарами, с свинцом и порохом, кораллами, бусами и различными безделушками, служащими для украшения в мужском и женском костюме, с металлическими изделиями и т. д. Это больше привлекло сюда и китайцев, которым открылась возможность приобретать пушнину гуртом, а не собирать по улусам и юртам, сбывать свои произведения, между которыми впоследствии занял такую важную роль чай, и, кроме пушнины, приобретать от русских некоторые из мануфактурных товаров, а потом благородные металлы и главным образом серебро.

Торговое значение Урги обратило на нее внимание лам: она делается религиозным центром, местопребыванием одного из кутухт, после тибетского далай-ламы высших представителей [228] Будды на земле; а затем она делается и центром правительственным.

Назвавши Ургу городом, я должен, однако, сделать в этому оговорку. Городов в смысле европейском и даже в смысле китайском у монголов нет. Их города не что иное, как скопление народа, преимущественно лам, вокруг дацанов, или монастырей, и носят название курэ. Во всей Монголии вы не найдете ни одного города, в котором не было бы большого дацана и не преобладало бы ламское население. К дацану с его ламским населением приселяются простые монголы, предлагая ему свои услуги и получая на то какое-нибудь вознаграждение, иногда состоящее в одном скудном пропитании. Тут же непременно пристроятся китайские торговцы. Они живут или временно, наездом, — тогда разбивают всякий раз майхан или палатку; или постоянно, с отлучками в Китай за товаром, — тогда устроивают домы, где есть лес, деревянные, а где леса нет, из камня и из глины, мазанки; иногда живут в войлочных юртах, а для склада товаров устроивают амбарчики. При особенно выгодном торговом положении места, китайцы селятся целыми торговыми слободами или городками, которые и называются майма-чен. Если местность имеет важность политическую, то тут же тогда сосредоточивается и правительство, и тогда оно называется урго; слово это, впрочем, весьма редко услышите, потому что в каждом городе на первом плане его религиозное значение. Самые важные пункты в торговом и политическом отношениях стараются иметь своего кутухту, и тогда уже окончательно определяется роль города. Тогда в нему собираются по временам массы народа с дарами и вкладами, в нем скопляются огромные богатства, он приобретает нечто в роде крепостных, которые платят ему дань, стерегут его стада и исполняют различные повинности.

Таков характер ламского буддизма, что всякий, исповедующий его и желающий сделаться буддистом вполне, должен быть ламой; это высший идеал, в которому должен стремиться каждый монгол; поэтому и монгольские князья добивались чести попасть на высший религиозный пост; но тогда они являлись слишком сильными соперниками власти китайского правительства, вследствие чего правительство постаралось преградить им этот путь.

Здесь мы должны коснуться истории ургинского кутухты, с которым тесно связана роль Урги.

Нам нет надобности разбирать, когда и как [229] распространился буддизм в Монголии; достаточно того факта, что в половине XVII столетия буддизм имел такую силу, что все монгольские князья непременно хотели иметь кутухту у себя, из своего рода. В 1657 г., по смерти Алтан-хана, старший сын его Лобзан Тушету-хан наследовал его светскую власть, а младший его брат Джибзан-дамба сделался кутухтой. В другом ханстве был другой кутухта Галдан, сын Дзасанту-хана. Началась распря за первенство. Дзасанту-хан отправил посла в Тушету-хану с требованием, чтобы брат его добровольно отказался от соперничества, угрожая в противном случае прибегнуть в силе. Тушету-хан отрубает голову посланнику, привязывает ее в хвосту лошади и велит таким образом отвести ее в Дзасанту-хану с ответом, что лучшего известия он не мог ему дать. Тогда Галдан отправился в Тибет и просил далай-ламу снять с него сан кутухты и вообще духовное звание, которое не дозволяло ему взяться за оружие. Далай-лама ответил ему, что он сам знает, как должен поступить. После такого ответа Галдан сам сложил с себя духовный сан и сделался ханом, приняв титул бошохту, присвоиваемый только потомкам Чингис-хана. Затем начинается война. Об этой войне рассказывают ужасы. Галдан везде побеждал, и Тушету-хану ничего не оставалось, как признать подданство императору Канси, в то время прославившему себя завоеваниями, чтоб получить его помощь. Действительно, с помощью китайского войска, состоявшего из дахур и монголов южных аймаков (областей), под предводительством лучших полководцев императора-завоевателя, Тушету-хан стал одерживать верх, и Галдан был оттеснен на запад в Зюнгарию. Появление самого Канси докончило поражение Галдана. В 1696 г., в июне месяце, китайский полководец Фянгу разбил его при горе Терелцзи: жены и дети Галдана со множеством военачальников были взяты в плен; Галдан, как рассказывают, умер с горя или отравился; а халхасы с тех пор должны были признать над собою высшую власть китайского императора (Сведения эти взяты из «Путешествия в Китай чрез Монголию в 1820 и 1821 годах», Тимковского). С тех пор китайцы управляют и северной Монголией, как давно уже управляли ее южною окраиной. Монголы слишком пассивны для того, чтоб что-нибудь предпринять против этого господства, да им нет в том и надобности; князья же их каждый порознь слабы, а для дружного действия всех вместе [230] нужно, чтобы что-нибудь их соединяло. Единственное всесильное лицо в Монголии — кутухта, который может соединить князей и за которым пойдет весь народ. Поэтому китайское правительство обращает особенное внимание на него, и — главное, постаралось регулировать его выбор в смысле выгодном для себя.

Когда кутухта умирает, то душа его тотчас же переселяется в другого человека, именно в младенца, родившегося в тот самый момент, когда кутухта испустил последний вздох. Определить момент последнего вздоха и сообразно с тем отыскать новорожденного — все это зависит от лам, которые и пользуются этим для своих выгод. Но правительством определено, что кутухта не может родиться в семействе, находящемся в родстве с далай-ламой и со старшим ламой бан-чен-эрдэни, а также у родственников монгольских ханов и князей различных степеней, тайдзиев (знатных родоначальников) и главноначальствующих над дивизией (гусайда). Лица, на которых лежит обязанность доносить правительству о смерти старого кутухты и находить нового, в случае несоблюдения этого условия, подвергаются жесточайшему наказанию. Таким образом, предварительно выбирают несколько мальчиков кандидатов, из которых один делается кутухтою по жребию. Выбор этот производится в Тибете далай-ламой при главном представителе китайского императора, а в Пекине — старшим членом палаты внешних сношений с главным пекинским кутухтой (О выборе кутухты см. "Уложение китайской палаты внешних сношений", перев. с маньчжурск. С. Липовцева. 1828. Т. II, ч. IV, §§ 34-37). При этом проделываются различные фокусы, напр., ребенку подают несколько колокольчиков или других вещей, из которых одна была любимою у старого кутухты, и новый кутухта как раз потянется к этой вещи, и т. п. Ургинский кутухта назначается непременно в Тибете; там он получает первоначальное воспитание, а после его привозят в Ургу, где довершают его ламы. За ним обыкновенно отправляется из Урги многочисленное посольство; в последнее время, вот уже четыре года, посольство не может достигнуть Тибета вследствие того, что на границах его бродят мятежники, и Урга остается без кутухты. Ко всему этому добавляют, будто по внушению китайского правительства составили нечто в роде догмата, что кутухта должен быть вечно юный, и потому, как скоро достигнет 20-ти лет или немного больше, должен непременно умереть, и будто в [231] этом случае прибегают в насилию. Это, конечно, молва, и сложилась она, кажется, недавно, потому что последний кутухта умер очень молодым, и почему-то между монголами прошла молва, будто его отравили. Известно, однако, что были кутухты, которые доживали до старости. Да и вряд ли он лично может быть опасен: все воспитание его должно быть такое, что он не может выступить самостоятельным политическим деятелем, и он очень стеснен окружающими его ламами; он скорее может быть орудием лам, как автомат, для чего все равно, будет он молодой или старый. А главные ламы, все равно, как и князья получают от китайского двора жалованье и пользуются особенными знаками его внимания: им хорошо жить и при китайском правительстве.

Как бы то ни было, а кутухта стоит выше всех властей. Простые монголы смотрят на него, не как на высшее духовное лицо, а как на настоящего Бога и воссылают в нему молитвы, называя богом «гыгэном»; Ургинским кутухтам за особенные услуги, оказанные одним из них китайскому правительству, полагаются особенные почести при пекинском дворе (Уложение § 88), каких не оказывают другим кутухтам. Кроме складов серебра и разных драгоценностей, огромных табунов скота и множества других доходов, постоянных и единовременных, кутухта имеет своих собственных подданных, которые называются шаби и не подведомственны светским властям. Обычно кутухта не показывается народу; есть, однако, доступ в нему в различных степенях за различные приношения. Можно получить разрешение войти в первый двор, потом во второй, затем в его жилые покои и т. д. Можно, наконец, с известными церемониями предстать пред ним лично: чтоб удостоиться этой последней степени нужно, говорили мне, сделать приношение в несколько тысяч рублей. Есть богачи, которые не щадят на это денег, тем более, что они их соберут с бедняков. Круглый год приезжают и приходят в Ургу поклонники со всех сторон; а два раза в год на праздник цаган-чара (белый месяц) — в феврале и майдари (высшее божество) — в июле собиралось народа тысяч до 100, и всякий делает посильное приношение в дацаны. Можно судить, какие должны быть огромные сборы, и какой недочет в доходах должен быть теперь, когда кутухты нет. Богатства эти идут частью в казну кутухты, частию на украшение храмов и [232] содержание как их, так и лам, а значительная часть, конечно, остается в руках у главных лам, через которых они передаются по назначению. Поэтому ламы вообще, а ургинские в особенности, владеют значительными богатствами; они исключительно из монголов, ведут торговлю и занимаются перевозкой товаров. Таким образом ламы, владея материальными богатствами и некоторыми сведениями, соединенными с их профессией, почерпаемыми из тибетских книг и из устной ламской науки, являются полными господами в Монголии. Как учители веры и как врачи, они имеют большое влияние на ханов, князей и на весь чиновный люд, а о массах и говорить нечего.

Итак, Урга — преимущественно город ламства, которого в настоящее время считают там до 10,000; своим современным значением оно обязано главным образом пребыванию в ней кутухты. Но, в 1714 г., когда китайский посланник Тулишен проезжал здесь в Россию в калмыцкому хану Аюке, с целью сманить его опять вступить в подданство китайского императора, кутухта Джибзун-дамба с Тушету-ханом имели свою резиденцию не на р. Толе, где теперь Урга, а ближе в сибирской границе на р. Орхоне; тогда как на месте Урги уже в то время производилась торговля между русскими, монголами и китайцами. В этом случае не ламы с кутухтой создали значение Урги, а они только оценили его и ухватились за эту местность, как пиявки; значение же такое она получила от соседства русских.

Посмотрим теперь, что выиграли от того сами русские.

Чисто русское население по границе в то время было незначительное: больше всего было бурят, и тут же были так-называемые караулы, т.-е. казармы, окруженные тыном, в роде острога или маленькой крепости, в которых жили казаки также для наблюдения за границей. Запрета переезжать границу еще не было, и наши отправлялись в Монголию целыми толпами, человек до 200, минуя все сторожевые посты. Отправлялись они, конечно, для торга, но по пути нередко ими же производились кражи и грабежи. В самой Урге наши держали себя также крайне предосудительно: напивались допьяна и в таком состоянии бродили по ночам, затевали ссоры и драки между собой и с монголами, производили разного рода безчинства и насилия. Все это, конечно, не могло нравиться китайскому начальству, которое прежде всего любит порядок и благопристойность и которому в то время предстояло завести порядок [233] между своими новыми подданными, монголами. Переход 750 кибиток монголов в наше подданство переполнил меру неудовольствий. В 1722 г. все русские выгнаны из Урги и даже казенному каравану не позволено отправляться в Пекин, как было прежде.

В грамоте, присланной из пекинского сената, отказ этот однако мотивируется еще и тем, что русские товары стали не нужны китайцам, так как меха, составлявшие главный предмет торговли, в достаточном количестве получаются от своих звероловов, да и требуется их немного только для северной части китайской империи; другие же товары стали приходить от европейцев морем. «Ныне — говорилось в грамоте — товаров ваших получать никто не будет, и ежели они будут привезены в столицу, то привезшие понесут большой убыток: того ради, между тем, ваших пускать не будем; а ежели из ваших купцов будут такие, которые пожелают купечество иметь, оставались бы в Селенгинске и тамо бы торговались» (А. Корсака, Историко-статистич. обозрение торговых сношений России с Китаем, 1857).

Таким образом, при самом начале оборвалась наша торговля в Монголии, потому что мы не умели держать себя, как следует. Потом кое-как удалось нам выхлопотать дозволение отправлять в Пекин один караван через каждые три года. При этом сделано ограничение, чтобы в нем было не более 200 чел. А прежде, заметим, их бывало до 1000 и все это кормилось насчет китайского правительства или, вернее, насчет бедных монголов. Зная тогдашние нравы, можно судить, что проделывала эта орава во время дороги, как тяжело это было для всей страны, по которой проходил караван; и потому мы скорее готовы удивляться вторичному разрешению, чем первоначальному запрещению.

Как бы то ни было, город, обязанный своим возникновением нашему соседству, сделался сначала для нас совершенно недоступным, а потом, когда торговые сношения возобновились, то нам привелось иметь дело не прямо с народом, монголами или китайцами, а с одною торговою корпорациею, которая действовала, как увидим ниже, под руководством чиновника.

В это же время возникли у нас споры о границе, и потому явилась необходимость точнее исследовать и определить ее. С нашей стороны по этому поводу отправлен был Сава Владиславлевич граф Рагузинский, который в 1726 г. и заключил [234] трактат, определивший здесь нашу границу в том виде, какою она остается доныне.

Для наблюдения за границей с нашей стороны построен был укрепленный городов Троицкосавск, а для торговых людей основана слобода Кяхта, рядом с которою стал китайский майма-чен.

Это еще больше ограничило наши прямые сношения с соседним краем, обязав иметь дело исключительно с одной слободой, сидевшей чуть не на нашей территории.

Небезъинтересно, конечно, знать, на каких принципах велась эта торговля, тем более, что те же самые принципы у китайцев остались и доныне, насколько то возможно при более близком с нашей стороны знакомстве с истинным положением дел в Китае.

Правила эти изложены в инструкции, данной высшим китайским правительством кяхтинскому заргучею (чиновнику, заведывающему китайцами майма-чена). Вот они (Они помещены в приведенной выше книге Корсака):

1. Между купечеством должна быть твердая корпоративная связь: всякий должен разузнавать, на какие товары у русских больше спрос, какие цены существуют внутри русских владений, и все это чистосердечно сообщать друг другу. Каждый день по вечерам они должны собираться на совещание, передавать все сведения заргучею, а тот на утро выдает купечеству билет, в котором указывалось бы, от вымена каких товаров русских должно воздерживаться и какой свой товар придержать.

2. Пропорцию всех своих товаров иметь всегда неполную.

3. Русских же побуждать, чтоб они привозили с излишком, для этого не только, как бы по секрету, рассказывать им, что вам товары их нужны, но и оказывать жар в покупке, друг перед другом набавляя цены, а потом убытки эти разделять между всеми. Когда же русские привезут известного товара в большем количестве, тогда вдруг перестать выменивать и сказывать, что эти товары вышли из употребления, или что они привозятся другими иностранцами. Обходиться с русским купечеством учтиво, а не так как прежде было, не запрещать им ходить к вам и звать их в себе на пирушки, а между тем стараться узнавать и о делах их государства, за что назначаются награды такие же, какие даются отличившимся действиями по торговле». Относительно же своих, [235] как торговых, так и государственных дел, полнейшая тайна. «А чтоб удовлетворить любопытству русских купцов, рассказывать им, будто по дружбе предостерегая, о неурожае шелка, чая, хлопчатой бумаги, либо о привозе к нам пушных товаров другими европейцами в Кантон или что-нибудь подобное, смотря по обстоятельствам торговли, разумно выдуманное». Жадности в покупке русских товаров не иметь, хотя бы кому и настояла крайняя нужда в них.

За несоблюдение этих правил определены были различные наказания, денежные штрафы и аресты: за открытие правил или секрета заргучеевского билета 50 бамбуков и изгнание из Кяхты, а дела поручаются другому; за открытие же государственного дела — отсечение головы.

Здесь вы видите чисто практический смысл, допускающий для практической пользы и обман, и коварство, а за пренебрежение ею наказание и даже смертную казнь. Не додать при размене денег, не довесить и обмерить, ввернуть вместе с хорошим испорченный товар, не устоять в слове — там дело обычное, вошедшее в правило, если не в закон. Вы сладились получить за серебряный рубль 800 джосов (мелкая медная монета), вам дают только 600; вы уличаете: тот и сам не отпирается: «да, это правда, — говорит он, — но у нас так принято». Вы покупаете 100 гинов водки, вам отпускают только 75; вы получаете связки джосов, в каждой по 500; при уплате же, хотя бы в той самой лавке, где вы их тотчас разменяли и не развязывали, у вас их не примут за то самое количество, так как всем известно, что эти связки никогда не делаются полные и т. д. Это делается отчасти в видах массы тех косвенных налогов, которые неопределены строго законом, а зависят от произвола чиновников; отчасти простое мошенничество. В Китае это известно всем и каждому, и это непременно должно иметь в виду при торговле с китайцами. Наши русские торговые агенты в Китае, кроме китайского языка, конечно, должны были постигнуть и эту премудрость, чтоб вести дела без риска проторговаться; но и те не в состоянии обойтись без факторов из китайцев, которых там называют компрадор или майбань.

Отбросивши в сторону отношения Китая в иностранцам, вы видите, что эта система всосалась в плоть и кровь китайцев, получила, так сказать, санкцию неписанного закона, и каждый знает вперед, что его обманут и обдерут; против этого нельзя упастись ничем: ему остается только поступать [236] точно также с другими, и он поступает с совершенно покойною совестью.

Не то же ли самое когда-то было и у нас? Нет сомнения, что нечто подобное проделывается еще кое-где и теперь. Разве у нас не существуют различные косвенные, и темные налоги и поборы, которые, может быть, при известном порядке и неизбежны, но тем не менее считаются неправильными, преследуются законом и осуждаются общественным мнением? Отчего же не признать бы их законными, как в Китае? Тогда дело было бы яснее; тогда мы не стали бы сваливать вину на нескольких взяточников-чиновников или купцов-мошенников; а поискали бы причин в самой системе. Мы при этом имеем в виду массу злоупотреблений в восточной Сибири, на которые указано было в известных всем циркулярах ген.-губ. Синельникова, и устранение которых, по мнению Москов. Вед. (No 21), не возможно без пересмотра и изменения самой системы управления Сибирью.

Присматриваясь к порядкам в Китае, можно видеть много такого, что у нас недавно только прекратилось, а иное продолжается и теперь, только под другой формой, прикрытое и затушеванное. Интересно и не бесполезно, я думаю, присматриваться к этим своим, родным порядкам, вчуже выставляющимся во всей наготе. Впрочем, об этом мы еще будем говорить после, а теперь возвратимся в прерванному рассказу о наших торговых отношениях с Китаем и Монголиею, и просим у читателей извинения за отступление, которое делается невольно по той простой причине, что, изучая чужую жизнь, невозможно удержаться от сравнения со своею.

Первоначально наша торговля с Китаем была только казенная: ежегодно от нас отправлялся караван в Пекин с русскими товарами, а оттуда возвращался с китайскими. С основания Кяхты явилась возможность и частным лицам торговать с китайцами, которые сами доставляли к нам свои товары и тут же брали наши. Отправление казенного каравана, соединенное с большими издержками и неудобствами, дававшее повод к злоупотреблениям, с этого времени потеряло всякий смысл. Правительство это почувствовало, но не могло сразу отказаться от того, что практиковалось так давно и с такими прибылями; к тому же тут были заинтересованы многие лица, которые извлекали из казенного каравана свои личные выгоды. Поэтому мы встречаем ряд мер, клонящихся в стеснению частной торговли. В 1726 г. граф Рагузинский доносил им [237] ператрице Екатерине I, что купцы ежегодно привозят китайцам мехов гораздо больше, чем два казенные каравана; продают их на 20% дешевле и не платят пошлины, что составляет для казны потерю в 20,000 руб.; поэтому он находит необходимым запретить купцам торговать мехами до тех пор, пока не пройдут казенные караваны в Пекин и обратно. Эта мера приводилась в исполнение, но не помогала нисколько. Были и другие меры, между которыми интересна следующая, изложенная в указе 1736 г.:

«Как соболиная казна из Сибири выйдет, то гостям с товарищи ценить и на сороках (по 40 штук связанные шкурки) и парах, и мехах, и пупках, и лисицах подписывать только число, который сорок или пара, а не цену) а цены с числами подписывать на росписи, чтобы во время торга купец (русский) цены не ведал... ценовые росписи держать в секрете... Когда же купцы станут приходить, то им объявлять цену тою накладкою, кто сверх того поддаст, а того, что на те товары накладки учинено, тем купцам отнюдь не объявлять.» О продаже китайских товаров там же сказано: «При продаже тех товаров смотреть накрепко, ежели в которых камках и китайках которые косяки и тюки будут с пробоинами и подмоклые, оные раскладывать по нескольку с добрыми и обще продавать, дабы оные залежаться не могли и от того казне убытка не было» (Корсака, Истор.-стат. обозр. торговли России с Китаем).

Принимались и еще меры, но о них не стоит говорить, потому что они были также несостоятельны, как и все прежние, и, несмотря на это, казенные караваны продолжали ходить до 1755 г. Только Екатерина II поняла, наконец, всю несообразность такого положения, в котором казна является торговым конкуррентом и вынуждена прибегать к разного рода хитростям и проделкам, к каким прибегают частные торговцы, и которых по настоящему закон никак не должен поощрять и рекомендовать, как оно выходило в действительности. Она отказалась от торговли, оставшись при доходе от таможенных сборов, от чего выиграли одинаково — и казна, и частные лица.

Мы не намерены были излагать историю нашей торговли с Китаем, которая основательно изложена в книге Корсака; а нам нужно было взять из нее несколько черт, характеризующих нас и китайцев и, вообще, наши международные [238] отношения. Для этого скажем еще несколько слов о нашей торговле с Китаем в более близкое в нам время.

Не знаю, самостоятельно ли, т.-е., по своим исконным обычаям и нравам, или по соображению с китайскими торговыми условиями и приемами, у нас для торговли с китайцами тоже образована была особая купеческая корпорация, также связанная правилами, обязательными для всех ее членов, и за нарушение этих правил положены были также наказания. Правила эти и наказания утверждены были мнением государственного совета в 1851 г. Вот некоторые из них: 1) за отпуск товаров китайцам в кредит и также в кредит за прием от них — в первый раз взыскивалось 15% с ценности товара, а во второй — следовала высылка из Кяхты; 2) тому же наказанию подвергался променявший свой товар ниже, а китайский выше назначенного старшинами, на обязанности которых лежало строго следить за соблюдением всех торговых правил.

Что же принес в результате этот двухсотлетний период соседства и непрерывных большею частью мирных сношений России с китайскою империею, как для той, так и для другой страны?

Начнем с себя. Для нас это выразилось тем, что мы в настоящее время получаем из Китая чай и незначительную долю других товаров, за которые расплачиваемся большею частию звонкою монетой, почти исключительно серебром.

Если сравним нашу торговлю с торговлею других государств, то наша роль окажется весьма скромною.

Она окажется еще скромнее, если сравним то, чего мы добились сами и чего при помощи других европейцев.

В Урге предстояло нам занять ту самую роль, какую в настоящее время играют китайцы (я разумею здесь не политическую, а только торговую); мы ее не заняли; но этот город обязан нам возникновением и всем своим развитием; мы помогли также китайцам. Калгану мы также сообщили толчок и воспользовались им немного больше, чем Ургой. Мы даже не умели удержать за собою наш старый путь в Китай от Цурухайтуя на нерчинской границе, и теперь приходится хлопотать о нем, как о новом. Зато мы пользуемся теперь Тянь-цзином, Шанхаем, Ханькоу и другими портами Китая, имеем свои чайные плантации или, вернее, фабрики; но все это дали нам трактаты Китая с западными европейцами.

На Амуре мы никак не можем добиться права торговать по Сунгари и ее притоку Нони, куда уже три раза ходили [239] наши пароходы и всякий раз привозили сведения, что плавание по этим рекам удобно, население достаточно густо и настолько богато, что может вступить с нами в обмен произведений, что и народ желает этих сношений вопреки запрещению правительства; а между тем китайцы и маньчжуры торгуют у нас свободно, один даже приобрел себе пароход. Мало того: гольды и гиляки, живущие на нашей территории, до сих пор ездят в Сань-син для внесения албана (дани) китайскому правительству (Весьма интересные и обстоятельные сведения о Маньчжурии и ее отношении и значении для наших амурских владений заключаются в записке полковника Барабаша о торгово-ученой экспедиции в Маньчжурии, летом 1873 года, совершенной на средства Амурского Товарищества пароходства. Совершенно новое представляет поездка по р. Нони на пароходе до Цицигара и сухопутное путешествие по р. Мудань-цзяну от Сань-Сяна до Нингуты и оттуда в южно-уссурийский край. Оно печатается в "Военном Сборнике" за нынешний год). Мы не совсем свободно путешествуем даже у себя дома, между гор. Благовещенском и станицею Константиновской, где по сию пору остаются маньчжуры в китайском подданстве.

Вообще, мы не умеем заставить соседей уважать себя, не покоривши их оружием; мы слишком мало обращаем внимания на расширение нашего права торговли в соседней стране, и скорее поступаемся старыми правами, чем приобретаем новые. Когда (в 1871 г) гг. Бутины отправляли караван в Китай с нерчинской границы, то из Иркутска, вместо поддержки, от генерал-губернатора был прислан запрос или даже протест, на каком основании отправляется этот караван, не получивши особого разрешения из Пекина; тогда как особого разрешения было не нужно. Благо, что караван в то время уже отправился заграницу, а то могли бы его остановить. В прошлом году, когда я отправлялся в Монголию из Иркутской губернии, чтоб оттуда выдти в минусинский округ, мне не выдали билета, как путешественнику, и заставили меня отправиться под видом купца.

Одним словом, мы не расширяем свои права, а добровольно урезываем их, поступаемся ими вопреки прямому смыслу трактатов. Неужели это характеризует миролюбие нашей политики по отношению к Востоку, дающее нам свободу делать приобретения где-нибудь в другом крае, хотя бы, например, в Туркестане? Но одно другому не мешает.

Приобретая постоянно новые земли, где войной, а где мирным путем, мы упускаем из виду то, что приобретено было [240] прежде. Тут виновата, конечно, местная администрация, которая теряется в массе лежащих на ней обязанностей и чувствуя свою несостоятельность исполнить все возложенные на нее функции, отдается чему-нибудь одному или действует слишком по своему личному усмотрению, и никогда не имеет обычая соображаться с теми указаниями, которые так ясно выражаются в стремлениях населения.

Амурское население, например, крайне нуждается в том, чтоб ему был свободный доступ в Маньчжурию: инородцы каждое лето целыми караванами на своих дырявых лодках отправляются вверх по Сунгари в Сань-син, чтоб купить там новых лодок, хлеба, соли, ханшина (водки) и др. китайских произведений, и подвергаются, там из-за этого большим прижимкам и унижению со стороны тамошнего чиновничества; амурские казаки из станиц, около Благовещенска и ниже его, каждый год ездят домой в Забайкалье, чтоб там купить лошадей и другого скота, тоже через Маньчжурию, и на пути встречают также задержки и притеснения. Маньчжурия может снабжать Амур хлебом, скотом и солью, а от нас получать мануфактурные товары, как наши русские, так и западноевропейские и даже китайские, привозимые морем и потом по Сунгари на пароходах, и продавать их дешевле, чем они им обходятся там теперь при сухопутной перевозке из нючуанского порта или прямо из внутреннего Китая по весьма плохим сухопутным дорогам. Сношения между населением нашим и маньчжурским уже есть, но их нужно узаконить и обставить так, чтоб не было повода к столкновениям и к придиркам со стороны чиновников.

Затем вдоль всей нашей границы с Монголией заведены сношения, которые также неопределенны: нас до времени терпят, а при случае делают обиды, за которыми всегда следует возмездие. Неопределенность этих отношений дает повод в столкновениям иногда весьма кровавого характера. Так-называемое манзовское восстание, бывшее в 1868 г. в южно-усурийском крае, кончившееся разорением наших первых поселений на Суйфуне и варварским истребленьем манз, произошло именно от невнимания к нашим отношениям. Подобное же может случиться и около Благовещенска, где в таких же неопределенных отношениях живут более 5,000 маньчжур; подстрекаемые чиновниками, они враждебно относятся к нам, и то и дело имеют столкновения с казаками и другими проезжающими. Местное начальство почему-то вовсе [241] не обращает внимания на эти отношения; конечно, для нас они не опасны; но зачем же допускать дело до того, что приходится употреблять оружие? Но гораздо серьезнее и для амурского края весьма тяжелое столкновение угрожает нам со стороны Маньчжурии, если мы по прежнему будем уклончивы.

В последнее время у нас многие того мнения, что содержание консульства в Урге совершенно не нужно; говорят даже, что решено перевести его в Кяхту, тогда, конечно, должна упраздниться должность пограничного коммиссара; такого мнения многие, если не все, кяхтинские купцы: они говорят, что для их торговли консул в Урге вовсе бесполезен.

Припомним только, как переполошилось кяхтинское купечество в 1871 г., когда пронесся слух, что инсургенты двинулись к Урге и заняли караванный путь. По первому тревожному слуху кяхтинские купеческие старшины обратились к правительству с просьбою военной защиты. Действительно, в Ургу были посланы сначала одна сотня казаков, а после целый баталион, и все это стоило нам чуть-ли не 700,000 р. Слух на тот раз оказался ложным; но после инсургенты действительно покушались сделать нападение на Ургу, и если не сделали, то единственно опасаясь русских. В этом случае с нашей стороны придали слишком большое значение силе инсургентов; для них слишком достаточно было бы и одной сотни. Что же касается защиты караванного пути, то тех издержек, которые потребовались бы для этого, не окупила бы вся кяхтинская торговля: временная задержка чаев, особенно теперь, при усиливающейся перевозке их морем, не могла быть причиною даже тех затрат, которые были в 1871-1872 гг. Но там может произойти движение более общее. Китайское правительство настолько коварно, что на его дружбу положиться нельзя, и настолько самоуверенно, что по сию пору смотрит на нас, как на отбившихся своих данников, которых со временем нужно покорить. Оно так слепо к своим собственным делам, что в постоянных революциях не видит начала разложения империи, и все еще готовится отовсюду прогнать «заморских и не заморских чертей», как величают в Китае всех европейцев. Отчего не допустить, что против нас может повести интригу и кто-нибудь из европейцев?

Не имея консула в Урге, мы можем не знать, как подготовится движение в Монголии, потому что у нас на границе живут большею частию инородцы, которые и сами могут увлечься этим движением, и все произойдет очень тайно. [242]

Конечно, особенно важных результатов от этого движения произойти не может: нас всех не вырежут и не выгонят из Сибири, и даже ни на волос не оттеснят; но может произойти громадная трата сил и такая тревога, которая, как голод или моровое поветрие, может задерживающим образом отразиться на восточной Сибири, а она, бедная, и без того все будто на военном положении. Если не иметь консульства в Урге, откуда можно наблюдать за всем, что делается в целой Монголии, то приведется возобновить и вооружить вдоль всей границы караулы, как было прежде; а это будет стоить дороже консульства.

Одним словом, мы не только не можем согласиться с бесполезностью нашего политического агента в Урге, но считаем еще более необходимым иметь такого же агента в Маньчжурии, с которой у нас связь еще теснее и откуда китайское правительство может принять угрожающее положение больше, чем из Монголии, как потому, что тут население гуще, активнее, и к нам относится враждебнее, так и потому, что на Амуре наше положение слабее.

Лучше заблаговременно употребить меры, чтобы все можно было предусмотреть и предупредить, чем быть застигнутыми врасплох и потом пороть горячку, как во время манзовского дела.

Правда, такого рода столкновения, разражающиеся катастрофой, бывают для некоторых полезны и желанны: они дают повод к завоеваниям, к отличиям и славе; но на мирной гражданской изни они отражаются вдвойне тяжело: вызывают большие затраты, производят расстройство внутренних дел, развивают воинственный задор и надолго портят добрые, соседские международные отношения.

Итак, живя в соседстве с огромным китайско-монгольским миром более 200 лет, мы по сю пору еще не воспользовались своим положением; сношения наши до сих пор неопределенны и непрочны; наши мирные завоевания в торговле идут за успехами западно-европейцев; а там, где приходится действовать одним, мы являемся крайне слабыми и уступчивыми: одно уже утратили, другим не пользуемся, вследствие нашей пассивности.

Что же мы принесли своим соседством монголо-китайскому миру?

Помимо нашей воли, мы помогли оживлению края. Мы указали на это по отношению к Урге; то же влияние заметно и [243] в других местах: заметно увеличивается население в Кэрэлюне, а также около Косогола, в землях дархат и урянхов; заметно с каждым годом там развивается торговля с русскими: через одну Тунку (на юге Иркутской губ) год тому назад торговый оборот был на 200,000; а еще больше идет из Бийска и Минусинска. Еще резче это видно на Амуре, где не только растут Айхун и Сахалин, лежащие против Благовещенска, но отражается это влияние на Саньсине, Цицигаре и Нингуте.

Но каково было наше влияние культурное?

Вместо ответа на этот вопрос относительно Урги, мы предлагаем описание ее в настоящее время: тогда вопрос разрешится сам собою из сравнения с прошлым. Итак, едем в Ургу.

III.

Близко к городу. — Вид издали. — Укрепление. — Мимо города к русскому консульству. — Первые впечатления в консульстве. — Виды и сцены перед ним. — Хан-ула. — Наше легковерие по отношению к сведениям, сообщаемым иностранными путешественниками.

Отделившись от каравана, мы пошли прямо на восток вдоль широкой долины реки Толы.

День был морозный, но тихий и ясный; солнце стояло на полдне и слегка пригревало. Слева, близко в нам, потянулся невысокий хребет, плоский, однообразный, с серыми выдающимися скалами, местами прорезанный сухими оврагами, на дне которых белеет немного снега; кругом все серо и голо: ни кустика, ни былочки, только камень у подошвы горы залег крупными валунами или в виде крупной гальки рассыпался по равнине, и острым щебнем умостил широкую дорогу. Осторожно и неохотно ступают наши верблюды, оглядываясь назад за караваном, который уж далеко отошел, направляясь в напротив стоящему темному хребту: — и верблюды, и телеги с приближением в нему становятся какими-то мелкими фигурками. Растянулся караван версты на две и больше, извился кривою линиею, загибает за мыс и скрывается, не видно куда, как гуськи на ленточке в детской игрушке; вот виден только хвост его, потом осталась одна точка, и та исчезла. Кругом ничего и никого, ни звука, ни голоса; только один из наших верблюдов бурчит, недовольный тем, что ушли от каравана.

До города остается верст 10, впереди в тумане [244] выступают уж какие-то неопределенные образы; а кругом все еще безлюдье. Наконец попалась юрта: одинокая, она сиротливо приютилась под серым обрывом, закоптелая, ободранная; никого не видать, не слыхать; хоть бы дым показался над нею, хоть бы собака залаяла, и того нет. Монголу нашему, однако, не терпится, чтоб пройти мимо: соскакивает с верблюда, не принуждая его лечь, и прямо в юрту; но видно, в ней неприютно: не просидел он там и двух минут, как выскочил, не закуривши и трубки. За ним вышла женщина старая, седая, из-под сморщенных век — глаз почти не видать, в одной руке держит ребенка, другою крестится, давая знать, что она христианка; сзади выглядывает ребенок побольше, голенький, покрытый только густым слоем грязи. Здесь, подле дороги, селятся одни бедняки, которые живут подаянием от проезжих; перед русскими они всегда крестятся и иногда произносят слово «Христос», хотя бы и не были христианами. Мы дали ей хлеба и кусок кирпичного чая и пошли дальше. Нам попалось несколько таких бедных юрт, в которых были только старые женщины, да малые дети, а остальные пошли в город побродить, позевать, а может быть, выпросить чего-нибудь.

Навстречу попались порожние верблюды и при них два монгола; несколько всадников обогнали нас, и каждый подъехал в нам, поговорил с нашим вожаком, поглазел на нас, и, приподнявшись на стремена, помчался вперед. А монгол наш так любит говорить со всеми, будто у него с каждым есть какое-нибудь дело. Попалась юрта попригляднее: над нею вьется дымов, подле стоит лошадь с туго притянутыми на луку поводьями. Тут пройти никак нельзя: монголу нашему давно хочется напиться чаю. Останавливаемся и лезем в юрту. Тоже одни женщины и дети, да заезжий гость. Старшая девочка вышла постоять у наших верблюдов, чтоб кто не увел их; а мы принялись чаевать. Отсюда отправляемся втроем; проезжий монгол пристал к нам по пути, но скоро нас бросил у следующей юрты, куда, повидимому, они вперед договорились заехать с нашим вожаком. Большого труда стоило нам заставить своего монгола не останавливаться и ехать дальше, чтоб таким образом не дотянуть вплоть до самого вечера, хотя было еще рано.

Теперь уж ясно обозначились впереди, влево, группа кумирен в несколько этажей с выгнутыми крышами, с раззолоченными шпицами; они окружены стенами и приземистыми лачугами; там-сям попарно стоят высокие столбы с [245] золоченными же маковками; вправо, далеко у реки, тоже кучка зданий, похожих на кумирни, с парою столбов, и над ними раскинули ветви какие-то высокие деревья; это летнее жилище кутухты; далее вперед такие же дачи амбаней; а прямо против нас на дальнем плане, на высоте, какое-то двухэтажное здание в европейском вкусе, окруженное стеной, русское консульство, которое монголы называют «зеленый дворец» (ногон-сумэ), по зеленой крыше. По хребту над городом наставлены обо — тоже что наши божнички или каплички: это кучи камня, с шестами посредине их, увешанными разноцветными лоскутками. Ближе к нам, поперек всей долины, идет ряд четвероугольных башен, в расстоянии сажен 100 каждая, с крышками на столбиках и с развевающимися флагами. Подъехавши мы увидели, что на всем пространстве между этими башнями идет городьба в две жерди, аккуратно вделанные в столбики вышиною в пояс; перед городьбой натыканы рядом одинаковой высоты ветви боярышника. Это недавно воздвигнутое укрепление Урги против нападения дунган. Башни эти — деревянные срубы вышиною сажени по две; они разукрашены драконами, и на каждой под крышкой стоит по пушке. Для восхождения на башню устроен помост до земли. Пушки четыре или пять, чугунные и медные, полученные в подарок от русских, а остальные деревянные, обтянутые железом или свернутые из нескольких железных листов, сволоченных вместе: все они раскрашены и подстроены так, что по виду смотрят настоящими пушками. Против дороги ворота, незатворенные, по обе стороны две юрты, подле каждой башни тоже по юрте; но людей не видать никого; только какой-то китаец неподалеку стоял на пригорке и видимо любовался удивительным сооружением своего премудрого правительства.

Пройдя ворота, мы должны были идти прямо, минуя город, к консульству, но вожаку нашему хотелось прежде зайти в город. Мы спохватились, однако, тогда только, когда вступили уже в улицу города. Это собственно ламский город, где, кроме умирен и ламских мазанок и юрт, нет никакого другого жилья; тут же были небольшие пирамидки из кирпича и выбеленные, в роде наших памятников на кладбищах, и здесь они поставлены в память умерших, более знатных лам. Черепичные крыши мазанок и заборы усажены были птицами, черными в роде галки, только с ярко красными ногами и такими же тонкими и длинными носами. Они так смелы, что не только не слетали с заборов, когда мы проезжали подле на [246] расстояний плети, но еще подлетали к нам, как-бы сообщая нам что-то или приветствуя своим скрипучим криком. По-монгольски птица эта называется хойлык и считается священною; их много при каждом дацане, но водятся также в утесах, в горах Монголии и в Сибири по Онону. Бурятско-монгольское предание гласит, что это — люди, обращенные в птиц; им приписывают чудодейственную силу исцелять от водобоязни. Для этого везут больного в дацан, и если на встречу вылетит хойлык с криком, то болезнь уже проходит. Эта — чисто ламская — часть города называется Гандан. Около него прежде было много юрт простых монголов, в которых ланы имели своих жен. От них образовалось значительное население; но правительство нашло неприличным такое близкое и явное сожительство монахов и женщин, и последних заставило удалиться. Эти ламские семьи составляют теперь отдельное поселение в нескольких верстах от Урги, занимаются торговлей и разного рода изделиями: шьют шапки, обувь, делают круги на юрты, ханы (решетки для юрт), войлоки и т. п., плодят скот; и ламы, конечно, посещают их и помогают деньгами. В Гандане вожак зашел к одному ламе, который звал к себе и нас, но мы отбились. Отсюда мы опять пошли не пряно, а должны были обойти кругом всего города: этим вожак исполнил свой религиозный обет и все время шел пешком, ведя за собою верблюда.

Насилу-то мы выбрались на дорогу, спустившись с возвышения, где стоит Гандан. Мы пошли по низкому месту; слева от хребта шел овраг, видимо по временам наполняющийся водою, на что указывали замерзшие лужи и грязные кочки. Тут же навалены были кучи мусора, в нем виднелись обрывки войлока, овчин, обуви, куски разбитой фарфоровой посуды, кости разных животных и осколок человеческого черепа. На одной куче лежала собака такая тощая, что, казалось, будто она расплющена; лежала она против солнышка, не подавая ни малейшего признака жизни; только когда мы проезжали у самого ее носа, она приподняла голову, взглянула на нас и снова повалилась. Около также бродят собаки разных мастей: серые, как волк, рыже-бурые, в роды лисы, но больше всего черные с рыжими бровями и подпалинами, косматые, тощие, понуро опустивши головы и повесивши хвосты, от которых волочатся колтуны свалявшейся шерсти.

Мы шли мимо города. Подле дороги попадались каменные низенькие столбики с высеченными на них тибетскими письме [247] нами, которые, подобно нашим, имеют четвероугольную форму в горизонтальных строках и тем резво отличаются от монгольско-манчжурских крючковатых и идущих сверху вниз. Тут же стояла будочка, а в ней на вертикальной оси вертится длинный цилиндр или барабан, внутри которого положены священные книги; это называется кхорло. Они расставлены кругом всего города, и каждый благочестивый, проходя мимо, повернет это кхорло несколько раз; иные вертят много раз и обходят их все. Наш монгол, должно быть, уважая наше нетерпение, не слез повертеть его, а все-таки подтолкнул его концом плети с верблюда. По дороге то-и-дело встречали всадников и пешеходов, снующих туда и сюда. На базарной площади, мимо которой мы шли, толпились кучи народа, и из народа торчали длинные шеи верблюдов; мы слышали крик, гам, а издали из какой-то кумирни доносился рев гигантской трубы и гром бубна.

Переезжаем речку Сельби; она течет в Толу, здесь разбилась на множество мелких притоков, через которые во многих местах положены доски и жерди для пешеходов летом. Переехавши ее под угором, мы увидели отдельный двор с довольно большой китайской фанзой и службами при ней, обнесенный высоким частоколом: прежде здесь всегда останавливались наши миссии и посольства, отправляясь в Пекин, а в-то время тут жил амбань из Улясутая, когда этот город взяли и разграбили дунгане. Этот храбрый полководец боялся возвратиться, и потому оттягивал свою поездку туда под предлогом болезни.

Поднявшись на угор, мы увидели консульство, до которого оставалось версты 2 1/2; а, наконец, доехали и до него.

Это большой двух-этажный дом с флигелями по углам обширного двора, обведенного стеною. Наружи у стены на всех четырех углах знакомые полосатые будочки для караула. Внутри двора позади дома равные службы: погреба, кладовые, конюшня, сушильня, баня, кузницы и тут же забрела юрта, как гостья; перед домом насажены деревца и кустарник, между ними расчищены дорожки и разбиты клумбы цветов, и в этих замерзших остовах вы узнаете старых знакомых — левкои, астры, бальзамины, георгины и т. д. Всюду знакомые лица и сцены: какая-то женщина понесла развешивать белье; несколько казаков в серых шинелях, в черных высоких папахах с красной верхушкой, чистят лошадей; кучка их собралась поглазеть на нас, приезжих, только-что превратив [248] игру в мушку. Через несколько минут вы здесь уже как старый знакомый, поселяетесь в просторной, теплой, чистой комнате, и живете, как дома, пользуясь истинно русским хлебосольством хозяев.

Вы пользуетесь умною, образованною беседою хозяина и прелестной, очень любезной хозяйки, которая вдобавок угостит вас великолепною музыкой на рояле; тут же видите нежные, детские личики с живыми глазками, любопытно уставленными на вас, — сразу попадаете в русское общество. После дымной, грязной юрты и мрачной, холодной, в роде гроба, одноколки, вы попадаете в большую комнату, изящно убранную; в ней много света, потому что большие окна и высокие потолки; пол так и лоснится; чистый воздух; иногда только струею пробегает запах цветов, в изобилии расставленных у окон и по углам; а где вы сидите на мягком диванчике, над вами зеленеет шатер из плюща, перед вами на столе пыхтит самовар и около него идет живая беседа обо всем, что кого интересует. Все это получает особенную ценность тогда, когда вы несколько времени перед тем испытали лишение общества и обстановки, в которых привыкли жить. В мое время в консульстве, кроме консула с семейством, были еще семейный же казачий офицер, заведывавший нашей почтой и сотнею казаков, секретарь, трое молодых людей, изучавших маньчжурский язык; а в самом городе жило два купеческих семейства. Благодаря такому русскому обществу, при его радушии и гостеприимстве, всякому проезжающему здесь так хорошо, что он невольно впадает в оптимизм относительно всего русского, и все иностранцы под таким впечатлением придают слишком много значения там нашему влиянию, а иные доходят в своем увлечении до того, что дают вам совершенно превратный взгляд даже на природу тамошнюю. Так, г-н и г-жа Бурбулон изобразили Ургу тонущею в зелени и украсили виноградною лозой с созревшими гроздами, тогда как там с трудом выращиваются даже те овощи, которые с успехом разводятся в южных частях Сибири. Об этом мы поговорим еще, а теперь по порядку расскажем о нашей жизни.

Я прожил в Урге весь февраль. В продолжении зимы там это самое лучшее время. Солнце начинает больше греть, дни прибавляются, ветров еще нет; они начинаются с марта и бывают несносны. Консульство своим фасадом обращено прямо на юг в р. Толе и горе Хан-ула. Бывало, около полудня солнце смотрит в вам в окна так ярко, так приветливо, [249] так и манит на воздух. Вы надеваете легкое пальто и выходите; также легко одетые выходят дети и дамы. Какая теплынь! Снега не видать нигде, только там внизу далеко блестит, как зеркало, лед на р. Толе; а за нею высится Хан-ула, от подошвы до вершины густо убранная в темную зелень хвойного леса под легкою дымкой тумана. Перед вами по дороге тянутся безконечные караваны, то вьючные на верблюдах, то на быках в одноколках; быстро мчится купец-китаец на маленьком сереньком иноходце: сидит он, как на скамейке, не отряхнется, потому что иноходец бежит так плавно, только покачивается; он у него так выезжен, что ни понесет, ни вскинет задом, делай с ним, что хочешь, и потому китаец за такую лошадь платит вдвое дороже против другой, более доброезжей, но не обладающей этими необходимыми для него качествами; другой лошади китаец боится, а тут сидит так ловко и смело. За то он и изукрасил своего коня: чолку и гриву ему обрезал, чтобы он казался моложе, стригунком; в хвост ему вплел разноцветные шнурки, перевил узду разноцветным шелком и унизал ее мелкими пуговками и погремушками. Сам он одет в длинный, синий халат, конечно, теплый, на вате; сверху курма, до пояса, — широкая, спереди застегнутая металлическими висячими пуговками, она похожа на женскую кофту с широкими рукавами; на голове у него шапка в роде женского капора; он толст и неуклюж, без усов и без бороды, имеет совершенно бабий вид. Тут же медленно тянутся двухколесные телеги с дровами или с сеном: у них неуклюжия, угластые колеса, вертящиеся вместе с осью; вместо спиц в них две крестообразные поперечины; тянут их по одному быку или по одной корове, которые занузданы так: веревка продета сквозь переносье между ноздрей, крестообразно завязана на морде ниже глаз и потом протянута в рогам, с которых ее можно снять и действовать, как поводом; тащатся эти телеги по жесткой, колоткой дороге с громом и треском, так вот и ждешь, что колеса рассыплются. Иногда проедет изящная одноколка с синим балдахином, закрытая со всех сторон, имеющая только маленькие окошечки или большею частию спереди открытая: колеса и вся остальная деревянная поделка тонкой столярной работы, выкрашены и покрыты лаком, спицы тонкие, но крепкие; тонкие ободья обтянуты толстыми железными шинами, составными, на винтах и всегда почти зубчатыми. Экипажу соответствует и лошадь или мул, и вся упряжь. Если тележка открыта спереди, то увидите, что что-то [250] сидит цветное: это монголка, временная жена купца-китайца, одна или с ребенком; на передке сидит сбоку, свесивши ноги, кучер или сам хозяин. Иногда ползет открытая тележка в роде большого ящика, нагруженная людьми, больше все женщинами с детьми: это какое-нибудь семейство монгольское или китайское с домашнею челядью и с родственниками едет в гости или из гостей, запряжено бывает по нескольку различных животных: в середине, в дышле, лошадь, с боку мул, а вперед пущен ослик с длинными ушами; при этом напутано множество постромок и возжей; возница сидит и немилосердно хлещет животных, визгливо выкрикивая: «и!-и!» или: «тыр-тыр!»

Но больше всего вам приходится смотреть на таинственную священную Хан-улу. Глядя на нее, так и тянет проникнуть в ее таинственную глубь, куда из простых людей никто не смеет ходить, под страхом наказания, где никто не смеет убить ни одного зверя, а зверья всякого там гибель. По зарям оттуда выходят парами и целыми стадами козы, олени, изюбри, кабарги; подходят они в реке и пьют ее чистую струю, в то время, как с этой стороны туда же приходит для водопоя всякий домашний скот. На верху этой горы; среди густого леса, скрыто от всех глаз, есть дворец и кумирня, куда в известные дни ездят только кутухта со свитой, главные ламы и важные чиновники, да иностранцам позволяется по особенному разрешению.

Хан-ула — святыня, поэтому в виду ее не может быть совершена ни одна казнь; для этого удаляются на противоположную гору и казнят в какой-нибудь закрытой долине. Хан-ула и кутухта — вот два священные предмета в Урге, перед которыми безгранично благоговеет каждый монгол. Тому и другому он поклоняется, как божеству, одинаково боготворит их, и в поэтическом представлении соединяет их вместе.

Монголы вообще оказывают трепетное почтение каждой горе, особенно если она необыкновенно высока, или выдается своею фигурой; по дорогам на вершине каждой горы, на каждом перевале непременно есть обо — этот жертвенник горному духу: по обонам, как по маякам, вы можете видеть, куда идет дорога. Давно, с незапамятных времен монголы почитают Хан-улу; но святость еще больше возвысилась с тех пор, как в виду ее поставил свое жилище с многочисленными храмами кутухта. Об этом важном для них событии вот как передается в одной песне: [251]

«Подобно свету новой луны, въезжал святой юноша на гнедом красивом коне.
В воздухе было тихо и не шевелились повешенные перед бурханами хадаки
1.
О, дети благочестивых отцов! как высоко должны вы чтить славную Хан-улу!
Там, далеко, стоит чудесный дворец, и в этот дворец вступает ясный, как солнце, наш всеобщий святой.
А на ближней горе устроен другой четвероугольный, златовидный дворец.
Ханы и князья четырех аймаков
2 с жертвоприношениями пришли поклониться ясному солнцу гыгэну 3.
В прохладное осеннее время сюда созваны были ученики из восьми хошунов
4, и палатки семи северных хошунов оглашались звуками золотых и серебряных труб.
Настало время благодатного мира. Середи травы шаральджи разцвел цветок линхова; середи учеников явился перерожденный святой Джибзун-дамба.
У истока большой реки курились ароматные свечи, и аромат их разнесся по целому свету. И все мы до единого в счастьи будем наслаждаться разнесшимся всюду ароматом.

Песню эту пел мне на монгольской пирушке старик, и, когда он кончил ее, — все некоторое время оставались в благоговейном молчании, а певец поворотился в ту сторону, где была Хан-ула, и тихим басом произносил какую-то молитву, как будто созерцая всеобщего святого, юношу Гыгэна.

Хорошо позавтракавши, и прогуливаясь около дома в полдень под яркими лучами солнца в конце февраля, чувствуешь такую теплоту, что забываешь, где находишься. Но выйдите только из-под защиты дома на северную его сторону и вы получите совершенно другое впечатление: перед вами серая голая гора, изрезанная долинами и оврагами, а из них так и ползет холодный воздух, сибирский хиузок, который так и режет, и щиплет лицо; посмотрите на термометр на той стороне, и вы увидите в полдень около — 15° Р., а утром и вечером до — 20°; в декабре же и январе морозы доходят до — 35° и больше. [252] Об этом можно справиться в метеорологических наблюдениях, которые ведутся там одним из учеников, г. Мосиным, и печатаются в известиях нашей Академии Наук.

Суровость климата Урги и всей Монголии обусловливается ее высоким положением и замкнутостью от притока теплого воздуха с юга, вследствие наибольшего поднятия монгольского плато на юге; она ощущается всяким путешественником. Вот что говорит о климате Урги Тимковский, один из самых добросовестных путешественников по правдивости и обстоятельности описания всего им виденного и испытанного, во время путешествия в Пекин, в 1820 — 21 году. «Здесь так холодно, что даже огородная зелень, которую маймаченские жители (в Кяхте) разводят в своих огородах, не всегда избавляется от губительного инея и утренних морозов. Живущие в Урге китайцы прибегают к пособию кяхтинских своих огородов (Путеш. Т. I, стр. 142)». Другой наш знаменитый путешественник и правдивый повествователь, Е. Ковалевский (Путешествие в Китай, 1853 г), в 1849 г. пишет, что с 19-го июля, когда он выехал из Кяхты, термометр по ночам опускался чуть не до 0°; когда подъезжал в Урге 1-то августа, то уже был утренний мороз; а 17-го сентября даже южнее замерзли озера.

Наш консул, Я. П. Шишмарев, старается развести там хоть какой-нибудь садик, не щадя средств и труда, и до сих пор не может добиться хороших результатов: понемногу укореняются деревца и кусты местных пород, но то и дело приходится их подсаживать, потому что почва там, состоящая из голого камня, одинаково сильно накаливается летом от жара, зимой от морозов. Около дворцов кутухты и амбаней подле реки тоже есть деревья; в остальных же частях, как в монгольском городе, так и в китайском маймачене, вы не встретите ни прутика, кроме наставленных по дворам елок, вырубленных из леса. Деревья местных пород, конечно, можно и там развести; но рассказывать, что там ростут и созревают нежные плоды, это так же нелепо, как и верить этому рассказу. А между тем, вот что один из французских путешественников пишет, а русские издатели переводят в своих книгах, назначение которых сообщать публике правдивые описания различных стран и народов: «(Мы видели в Урге) груши, персики и яблони, а также виноградные лозы, [253] украшенные плодами, уже созревшими (это было, кажется, в начале июня), несмотря на суровость ранней весны. Березы, тополи, плакучие ивы осеняют все жилища и придают этой части города живописный и приятный вид ("Путешествие в Китай г. де-Бурбулон, составленное г. Пуссельгом по заметкам, как г. де-Бурбулон, так и жены его". "Всемирный Путеш." за 1869 г., стр. 602 и 603)». При этом приложена картина, на которой изображена Урга вся в деревьях.

Так ошибаться невозможно, даже не бывши там лично, справившись только с учебником; а гт. Бурбулон действительно были в Урге в 1861 г., проезжая из Пекина, где г. Бурбулон был посланником, и гостил у нашего консула. Как же могли они так налгать? А лгут они смело; вот еще пример: «Некоторые калкасы — говорят они — начинают подражать русским и строят себе прочные бараки». Смею уверить, ссылаясь на всех русских, которых в последнее время так много перебывало в Урге, что, кроме консульства, там нет ни одного дома, построенного в подражание русским, и русские купцы (в мое время трое) с семейством живут в китайских домах, несколько измененных по своему вкусу и потребностям.

Г. Сулье, путешествовавший с цирком по-Сибири и потом бывший в Урге и Пекине, и в конце-концов заморившии всю свою труппу голодом и холодом, выбрался оттуда только при содействии русских, и тотчас же написал в одной французской газете, выходящей в Китае, о своем путешествии и не преминул сообщить, что небольшой русский отряд разбил несколько тысяч инсургентов.

Неужели все это благодарность на русское гостеприимство, как оно представляется повидимому? Так кажется сначала, но присмотревшись, увидишь, что это делается просто по легкомысленному отношению к предмету вообще, и по природной склонности некоторых рассказывать много интересных вещей, не давая себе труда наблюдать и записывать, а полагаясь только на память и богатую фантазию. Благо есть простодушные читатели, которым нет дела до истины, было бы только занимательно. Нельзя не пожалеть, что литература, в особенности наша, видя в публике сильный интерес к чтению путешествий, принимает все, что ни попадется, не считая нужным подвергать специальной критике, применяемой ко всем произведениям другого рода. У нас чуть выйдет какое-нибудь иностранное [254] путешествие с заманчивым заглавием, в роде: «Через Сибирь в Австралию и Индию», написанное бойким пером, разукрашенное массою приключений и снабженное порядочными картинками, его сейчас переводят и делают еще упрек своим соотечественникам, что от них ничего нет. Иногда этот упрек бывает совершенно несправедлив. А что же переводится у нас?

Вспомним, как у нас приняты были путешествия Бамбери; а в его описании оказались такие неточности, что заставили сомневаться в том, видел-ли он то, что описывает, даже был ли во всех тех местах, о которых говорит. То, что Schyler и Aston W. Dilke говорят о Бамбери, можно еще резче сказать о путешествии Гюка и Габэ, переведенном на русский язык. Не решаемся сказать, что эти миссионеры вовсе не были в тех местах, которые описывают, но крайняя неопределенность некоторых описаний, без точных данных географических и физических, ясно указывают, что все это писалось по памяти без всяких дорожных записок, многое заносилось по слухам; отчасти видно, что они не знали местного языка, и потому многое не так понимали, а наконец, у них видна крайняя безцеремонность в пополнении недостатка положительных сведений фантазией и ложью, причем, не обладая близким знакомством ни с народным битом, ни с историею его, ни с общим характером страны, они лгут так, что не умеют даже придать местного колорита, не умеют придать даже тени правдоподобия. Доверие в ним изобличает крайнее отсутствие критицизма.

В путешествии Гюка (мы имеем в виду ту часть его, где он говорит о Монголии, виденной нами самими) столько лжи самой несообразной, что оно является просто сочинением, написанным на заданную тему, как теперь пишутся сочинения Майн-Рида и Верна, с тою разницею, что у последних ложна только комбинация фактов, а самые факты верны истине и природе. При таком изобилии мы затрудняемся в выборе; но достаточно и немногих указаний, чтоб выставить и охарактеризировать эту ложь и несообразность (Далее мы цитируем его по русск. переводу: Гюк и Габе. "Путешествие через Монголию в Тибет и к столице Тале-Ламы". Перев. с фр. М. 1866).

Так, в трехдневном переходе от Шебартэ-хото (близ Калгана) находит он громадный, совершенно опустелый город с сохранившимися валами, со стенами, с зубцами и с [255] башнями, которые, однако, на 3/4 высоты опустились уже в землю, значит это было давно, что так высоко наросла земля (стр. 49). Удивительно, как при этом сохранился вал; а насчет стен с зубцами заметим, что они стали строиться только со времени более близкого знакомства с европейцами, приблизительно не раньше половины XVII-го ст., а земля в таких размерах не наростает даже и в более продолжительный период; да и стены китайские, кроме древнейшей, идущей кругом Китая и сделанной из дикого камня, строятся так непрочно, что непременно разваливаются, и потом также непременно камень из них весь растащат на кумирни и другого рода постройки; все эти стены только снаружи обложены жженым кирпичем в один ряд, а внутри нежженый кирпич, который, как скоро наружная оболочка падет, расползается и оставляет только кучи глины. Далее он рассказывает, будто при погребении монгольских князей много людей лишается жизни, а также выбирают несколько самых красивых детей обоего пола и заставляют их глотать ртуть до тех пор, пока не умрут: это для того, чтоб положить вместе с умершим князем и чтоб тела их, пропитанные ртутью, не разлагались (57-58). Нечто подобное было когда-то лет за 500; но во время путешествия Гюка положительно не могло быть, и жившие там подолгу и до него миссионеры, как наша, так и иностранные, ничего подобного не говорят. Вожак его монгол однажды, услышав, что идут разбойники, «наточив на подошве своих больших сапог русскую саблю, купленную в Толон-норе», воинственно кричит: «где разбойники», а встретивши трех волков, путешественники струсили и избавляются только тем. что, крутя верблюду губу, заставляют его реветь, волки же пугаются этого рева и убегают (60). Верблюда у него разнуздывають и зануздывают всякий раз, как становятся на стан и опять отправляются, а взнуздыванье это состоит в том, что ему продевают в нос палочку (5). Как будто это такая же легкая операция, как вложить в рот удила. На деле же верблюда отпускают пастись не вынимая палочки, а обмотнувши только повод кругом шеи, потому что вдеванье палочки очень мучительно, и когда случайно она вырвется, то верблюда путают и валят для того, чтобы вдеть.

В чем же значение этого сочинения? То, что он говорит о Монголии, ничего не прибавляет к известному уже из прежних путешествий, кроме самых нелепых и безхарактерных частностей из его личных приключений и наблюдений; судя по [256] этому, не могу допустить, чтобы он мог что-нибудь дельное сообщить и о Тибете. Научного достоинства у него нет никакого, это уже было замечено; но оно нравилось своею занимательностью, а вся занимательность его заключается в вымыслах; он рассказывает так легко и просто о вещах весьма необыкновенных. «По неволе к полю, коли лесу нет», — говорит пословица; по неволе русская публика читает подобные описания, когда других нет. Мы привели уже путешествие Бурбулона из «Всемирного Путешественника», а вот и из другого подобного же издания, из «Живописного Обозрения стран света», описание китайского обеда, на котором был мистер Дент, бывши английским резидентом в Кантоне. Обед состоял из 50-ти блюд и, между прочим, вот что подавалось после птичьих гнезд: «суп из лягушек с утиными печенками и рубленые слоновые хвосты с соусом из яиц ящерицы; потом подали голубиные яйца, свареные целиком в соку ягнятины; далее явились котлеты из собачьего мяса. Хотя у китайцев считается неучтивостью отказываться от предлагаемого кушанья, но европейцы не могли принудить себя дотронуться до этого блюда. Далее подали перья акулы, которых вкус походит на вкус раков; за акулою следовал душеный дикобраз, приготовленный в зеленом черепашьем жире и рыбьи внутренности с приправою из морских трав; потом подавались трепанги или голотурии — морские слизни, свареные целиком для того, чтоб не испортить их наружности; бекасы с павлиньими гребешками, жареный лед. Европейские вина пили китайцы из одной вежливости, но с таким видом, как будто им был наливаем яд» ("Живописн. Обозр." 1878, No III, стр. 45-46). Относительно последнего скажу только, что китайцы с удовольствием пьют шампанское, а за неимением его и, так-называемое, cherry cordial, нечто в роде вишневой наливки; а остальное, как в общем, так и в частностях, нарочно сочиненная чепуха. Очевидно, что г. Дент поставил себе задачею выставить, как можно резче, разницу между нашими, обедами и китайским, которая не подлежит никакому сомнению, но самые кушанья он изобрел, потому что когда обедаешь у китайцев, то и не разберешь, чем тебя кормят; но во всяком случае слоны там такая редкость, что не будут из хвостов их готовить кушанья, и зачем к супу из лягушек присоединены утиные печенки, когда уток там почти не водят, а голубиные яйца варят в супе из ягнятины? Конечно, [257] все это пустая болтовня; но в Англии и вообще в западной Европе эти курьёзы не имеют такого образовательного значения, как у нас, и читаются для препровождения времени; у нас же по ним учатся, и такие издания, как «Всемирный Путеш.» и «Живописное Обозрение» выписываются специально для учащейся молодежи и недоучившимися взрослыми; поэтому у нас нужно быть разборчивее.

Отсутствие критицизма к подобного рода сочинениям у нас доходит до того, что мы с полною верою и без смущения читаем самую очевидную ложь о самих себе, не замечая ее, и даже такие вещи, которые противны самым общеизвестным законам физики. Руссель-Килуга, проехавший с Атлантического океана через всю Сибирь в Австралию, по поводу проектированной будто бы железной дороги до г. Нерчинска предается следующим глубокомысленным соображениям: «Если-бы — говорит он — проект этой железной дороги осуществился, то едва ли окупилось бы ее содержание; притом самое добывание пара при таком чрезмерном холоде становится сомнительно» (Руссель-Килуга. "Через Сибирь в Австралю и Индию". 1871. Издание "Общественной Пользы". Путешествие это совершено было в 1858 г). После этого остается усомниться, возможно ли в Нерчинске что-нибудь сварить или изжарить. Какие нелепости говорит он о Сибири, указано г. Буссе в «Известиях Сибирского Отдела Географ. Общества». Не читавши подлинника, мы не имеем права приписать такую нелепость оригиналу; но как же отнесся в этому переводчик, и что же смотрит «Общественная Польза», которая, кажется, поставила целью издавать не всякий хлам, а хорошие или по крайней мере не глупые книжки?

Делаем мы эти замечания с целью обратить внимание наших переводчиков и издателей на то, как нужно осмотрительно относиться в иностранным путешественникам. Есть у них, конечно, Ливингстон, Беккер, Барт, Фогель и т. д., есть у них целый ряд экспедиций; но есть также множество путешественников-туристов, авантюристов, попавших случайно в какой-нибудь край. Там каждый пишет записки, благодаря тому, что техника писанья упрощена до крайности, распространена гораздо больше, чем у нас грамотность, а типографиям нужна работа, за читателями же, конечно, не станет дело. Сплошь и рядом у них путешествуют: богатый человек, у которого есть средства и нужно развлеченье; миссионер, у которого на первом плане его религиозная миссия, а иногда просто человек, [258] которому все равно, куда ни деваться; эксцентрик, задавшийся какою-нибудь тенденцией что-нибудь отыскать, что-нибудь доказать, или чиновник, солдат, купец, вольтижер и т. п.

Вот почему нужно крайне осторожно переводить иностранные путешествия.


Комментарии

1. Хадак — кусок белой шелковой материи различной величины и достоинства; они бывают 2 аршин длины и 1/2 аршина ширины и короче; они всегда приносятся в храмы, развешиваются перед бурханами и на них; ими же и дарят друг друга.

2. Аймаки — ханства или княжества.

3. Гыгэн и бурхан — эпитеты высшего существа.

4. Хошун — округ, которым управляет родовой начальник княжеской степени; а иногда вообще отдельная какая-нибудь местность. О каких хошунах говорится здесь, точно не знаю, а ученики — хувараки — приготовляющиеся в ламы; и здесь, вероятно, разумеются все последователи будды, ламы.

Текст воспроизведен по изданию: Мои странствования по Монголии // Вестник Европы, № 7. 1874

© текст - Ровинский П. А. 1874
© сетевая версия - Thietmar. 2011
© OCR - Бычков М. Н. 2011
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1874

Мы приносим свою благодарность
М. Н. Бычкову за предоставление текста.