Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

САДРИДДИН АЙНИ

ВОСПОМИНАНИЯ

ЁДДОШТХО

ПРИГОВОР «СУДА» И ПОБИВАНИЕ КАМНЯМИ АРБАКЕША

Удивительным был весь ход «суда, опирающегося на шариат и закон», на силу религии и права! Согласно обычаю, верховный судья сидел у задней двери своей мехмон-хоны. Снаружи, как при повседневных тяжбах, разрешавшихся в духовном суде, были расстелены циновки; разница заключалась только в том, что обычно расстилалась маленькая циновка, а на этот раз — широкая и длинная. На ней уселись Джумбул-махдум, Мухтор-ходжа, Кори-Саме', Абдурахмон Рафтор и Киём-махдум; Кали-Курбон, «адвокат» арбакеша, сел в стороне.

Прислужник верховного судьи по заведенному порядку, взяв у Мухтор-ходжи исковое заявление, передал его верховному судье. Тот, пробежав глазами бумагу, остановился на заключительной части, где Мухтор-ходжа обвиняет арбакеша «в том, что тот отпал от веры, так как поносил бога и пророка». Затем, глядя на Мухтор-ходжу, судья спросил:

-У вас есть свидетели?

-Да, свидетели есть! — ответил он и показал на сидевших слева Кори-Саме, Абдурахмона Рафтора и Киём-махдума.

Верховный судья приказал им: [729]

-Дайте ваши показания!

Каждый из них заявил:

-Я свидетельствую во имя бога, а не лицемерно, что арбакеш, произнеся такие-то и такие-то ругательства, стал неверным.

Затем верховный судья спросил Кали-Курбона, доверенного арбакеша:

-Ну, а ты что скажешь?

-Я подтверждаю вину моего подзащитного, — начал Кали-Курбон, произнося одно за другим грязные ругательства. Ничего подобного не было в заявлении, да и свидетели не приписывали произнесения таких слов арбакешу; однако защитник представил дело так, будто арбакеш этими словами поносил бога и пророка и сам же рассказал ему об этом.

В то же время он ни словом не обмолвился о ссоре мулл с арбакешем по поводу платы за проезд.

Тогда верховный судья, взяв заключение улемов, прочел вслух его содержание «представителю подсудимого», истцам, свидетелям и всем зрителям. По его словам, улемы на основании доводов, согласующихся с шариатом, сочли необходимым подвергнуть арбакеша казни путем избиения камнями. Затем верховный судья обратился к Джумбул-махдуму:

-Согласны ли вы, являющийся главным государственным обвинителем, с этим решением по шариату, указанным в заключении мусульманских законоведов?

-Я не согласен с этим шариатским решением... — заговорил Джумбул-махдум.

Услышав эти слова Джумбул-махдума, верховный судья улыбнулся, делая вид, что не понимает; свидетели, переглянувшись с истцом, усмехнулись, закрыв нижней губой верхнюю, и, — должно быть, от стыда, — уставились глазами в землю. Однако зрители, стоявшие возле участников судебного процесса, вполголоса переговаривались друг с другом, так что, прислушавшись, можно было разобрать:

-Сказав: «Я не согласен с шариатским решением», — он сам сделался неверным, потому что отклонил решение, вынесенное согласно шариату. [730]

Под это бормотание Джумбул продолжал говорить. Повторив непристойные ругательства, произнесенные Кали-Курбоном, и добавив к ним еще немало других, подхваченных на улице, он все их приписал арбакешу:

-Арбакеша следует не только побить камнями, но и «опозорить». 46

На этом расследование дела и суд были окончены. Следуя указанию политического агента России, во время следствия и судебного разбирательства надо было записать показания каждого лица и заставить его подписаться под ними; однако верховный судья не счел нужным проделать это, и все, что там было говорено, разлетелось по ветру.

По словам служащих верховного судьи, он не выполнил этого указания, так как оно противоречило существовавшим обычаям; в противном случае народ сказал бы: «Верховный судья превратил священный духовный суд в русский суд».

Однако после окончания суда верховный судья вызвал к себе писца и сам на память продиктовал ему все, что говорилось на суде. Затем он вызвал участников судебного разбирательства и заставил каждого из них подписаться под документом, написанным якобы от имени данного лица.

И все-таки, составляя показания Кали-Курбона, верховный судья оказался в затруднительном положении, он не знал, как записывать произнесенные им ругательства. Он решил посоветоваться со своим писцом и сказал ему:

-Я ничего не понял ни из слов этого гнусного плешивца (Кали-Курбона), ни из других подобных выражений. Однако для обвинения арбакеша его слова очень важны. Этот безбожник наговорил таких отборных ругательств со слов арбакеша, что ничего подобного я не слышал даже во сне. Как тут быть?

Писец, не дав ответа, сказал только «слушаю», взял в руки калам и приготовился записывать. [731]

-А сами вы тоже не знаете этих выражений, чтобы записать их в показание Кали-Курбона, якобы со слов арбакеша? — снова спросил писца верховный судья.

-Я-то не знаю их, — ответил писец, — зато хорошо знает наш новый главный конюший.

-Какой конюший? Тот самый, которого зовут Хикмат-Козел?

-Да, этот самый Хикмат-Козел, — подтвердил секретарь. — Когда Мулло-Мирзо не смог справиться с конюхами, которые все отъявленные безобразники, он был вынужден привести этого Хикмата-Козла и назначить его главным конюшим. Это известный хулиган и картежник; он знает, каким языком нужно разговаривать с конюхами. А что касается уличной брани, то он ни на волос не уступит Кали-Курбону.

-Хорошо. Если так, приведите его!

Писец привел Хикмата-Козла. Тот начал произносить отборнейшие уличные ругательства. Писец стал записывать их, в качестве произнесенных арбакешем, в показания Кали-Курбона.

Хикмат-Козел отыскивал столь отвратительные уличные ругательства, что верховный судья не мог удержаться от смеха. Наконец, одобрительно стукнув его по плечу, судья сказал:

-Ну, довольно, Хикмат-Козел! Если подсчитать по количеству, так ты нашел вдвое больше ругательств, чем Кали-Курбон, а если по занимательности, то в десять раз. Молодец! 47

Хикмат-Козел, как и Кали-Курбон, был неграмотен, поэтому вместо подписи он приложил под своими показаниями, написанными якобы со слов Кали-Курбона, большой палец, предварительно обмакнув его в чернила. [732]

После суда, когда слухи о нем распространились повсюду, в городе началось сильное волнение: теперь не только бездельники, ищущие развлечений, но почти все, кто только мог передвигаться, каждое утро устремлялись на Регистан в надежде увидеть, как будут побивать камнями арбакеша. Не найдя никаких приготовлений к казни, все бежали на ослиный базар, оттуда на военный плац. Таким образом, люди, забросив все дела, каждый день до десяти-одиннадцати часов утра бегали с одной площади на другую; в конце концов, изнемогая от голода и жажды, они возвращались домой, в свои лавки или к обычным своим занятиям.

Прошло уже пятнадцать дней после суда, но на улицах и площадях не уменьшались толпы людей, жаждущих зрелищ. Всем в точности было известно, что арбакеша подвергнут избиению камнями; однако, не ведая причин задержки, а также дня, на который назначена казнь, люди буквально сгорали на огне ожидания. Они не знали, что для исполнения приговора «официального» и «священного» суда необходимо было доложить эмиру и получить от него разрешение. Копии же «документов», составленных с бесчисленными хитростями, неимоверными трудностями и уловками, следовало переслать через кушбеги в русское агентство, чтобы получить согласие представителя императорского правительства.

Но разве есть на свете что-либо, не получающее завершения? Хотя и с тысячами огорчений, дни ожиданий для алчущих зрелищ окончились; однажды ночью, сразу после объявления указа эмира и получения согласия политического агента русского правительства, «Джабраил» принес наконец долгожданное известие.

Теперь все знали, что приговор будет приведен в исполнение на следующий день утром; не было только известно, где это произойдет. Поэтому все, кто интересовался столь «редкостным зрелищем», провели ночь без сна и, едва услыхав утренний азан, после которого разрешалось хождение по бухарским улицам, вышли из домов и побежали в сторону Регистана. [733]

* * *

Однако еще до того, как зеваки, жившие далеко, добрались до Регистана, «место зрелища» оказалось уже заполненным теми, чьи дома находились поблизости. Волей-неволей толпы людей, подобно весенним дождевым потокам вливавшиеся на площадь с четырех сторон из темных и тесных бухарских улиц, напирали друг на друга, словно воды Зеравшана. Так же, как воды, они, почувствовав себя как бы скованными льдом, вздымались и постепенно откатывались назад.

Таким образом, еще до рассвета массы людей отовсюду стекались к центру города — Регистану. Подошедшие с юга, от купола Заргарон и от торговых рядов Наддофон и Мисгарон, и с юго-запада, от базара Кох и от купола Аллофон, толпились в пространстве до квартала Мурдашуён и моста Сари-Пули-Ошикон; подошедшие с запада стояли от кварталов Усто-Рухи и Накорачиён до ворот Углон; те же, кто пришел с севера, наполняли квартал Мирзо-Гафур до ворот Имом и квартала Арабон.

Столпы эмирского правительства — верховный судья, главный раис и миршаб — собрались у кушбеги, чтобы выполнить волю главы государства в отношении преступника.

Согласно приговору «официального» и «священного» суда, заключению улемов и требованию «государственного прокурора» арбакеша следовало подвергнуть двойному наказанию: во-первых, провести по городу и всенародно опозорить, во-вторых, побить камнями; на это была получена санкция эмира и согласие политического агента царской России.

«Столпы государства» решили, что эти оба наказания должны быть применены одновременно. Они рассудили, что. когда преступника будут водить по улицам, его сможет видеть каждый и, таким образом, все жители будут наблюдать его «поругание». Но ведь каждый, кроме того, жаждет увидеть, как преступника будут избивать камнями. Если же казнь произойдет на площади, большая часть жителей не сможет наблюдать ее, ибо в Бухаре нет площади, где бы могли вместиться все жители или по крайней мере большинство их. Кроме того, в этот момент на площади произойдет большое скопление народа и от напора толпы может погибнуть немало людей. [734]

Для того чтобы обе кары были приведены в исполнение одновременно, преступника решили посадить на верблюда и провести по городу; в это время «жаждущие спасения» будут швырять в него камни.

Однако Регистан и все улицы вокруг него были настолько переполнены зрителями, что иголку негде было бросить. В тот день даже водоносы не смогли принести воду в цитадель. Поэтому нельзя было ни провести в цитадель верблюда, ни спустить преступника вниз, чтобы посадить на него верхом. Народ пытались разогнать с Регистана дубинами есаулов и палками с кольцами стражников, а когда это не удалось, решили отвлечь людей какой-нибудь хитростью.

Осуществить это взялся Кали-Курбон. Держа в руках палку с тремя кольцами, с которой по ночам обходил город, он выбежал из цитадели на Регистан и, приблизившись к толпе с криком: «Дайте дорогу!» — хотел пройти сквозь нее.

Люди узнали Кали-Курбона; кроме того, всем было известно, что он, как пользующийся доверием миршаба, участвует в проведении казни. Его со всех сторон стали засыпать вопросами:

-Дядя Курбон, когда арбакеша будут избивать камнями? Это произойдет здесь или в другом месте? Где сейчас преступник?

-Арбакеша будут избивать камнями на военном плацу, потому что он самый просторный. Преступник сейчас в тюрьме. Я как раз иду, чтобы взять его из тюрьмы и отвести на плац. Чтобы закопать преступника по пояс в землю, посредине плаца выкопана яма, а для того, чтобы его забросали камнями, повсюду навалены груды камней. Чем скорее вы дадите мне пройти, тем скорее я пойду и приведу преступника на плац и казнь осуществится.

Услышав это «вполне точное» известие непосредственно из уст доверенного лица самого миршаба, люди, даже не дослушав его последних слов, сразу же отхлынули от цитадели и Регистана и кинулись в сторону плаца. В это время Кали-Курбон, пробежав пустеющую от народа площадь Регистан, обошел пятничную мечеть Поянда, затем, выйдя со стороны нового арсенала, поднялся на мост по южной лестнице и вошел в цитадель. [735]

На Регистане остались только те, которые точно знали, что арбакеш находится не в тюрьме, а в подземелье под конюшней, расположенном в проходе цитадели. Здесь также остались жители квартала

Ляби-хаузи-Арбоб, среди которых был и я.

* * *

Когда толпа любопытных очистила Регистан, в цитадель ввели верблюда, приведенного из квартала Сорбон. Его остановили в арсенале и заставили опуститься на колени перед дверью помещения, где содержался арбакеш.

Арестанта вывели из тюрьмы и завязали руки впереди; затем его усадили на верблюда, а ноги его подтянули под брюхо верблюда. На ноги у самых лодыжек надели петли из намыленной крепкой веревки, а концы ее стянули прочными узлами. На талию и на руки преступника накинули веревочные петли, концы веревки от них накрест привязали впереди и позади верблюжьего седла, после чего заставили верблюда подняться на ноги.

Кали-Курбон взял в руки повод. Первый камень в арбакеша бросил Джумбул-махдум, и первое забористое ругательство арбакеша в виде «вознаграждения» получил именно он. Затем бросили по камню также четыре муллы-истца; они тоже получили соответствующее «вознаграждение». После них бросил камень верховный судья; он не попал в арбакеша, но тот не оставил судью без своего сочного «вознаграждения». Потом бросили по камню кушбеги, главный раис и миршаб; каждый из них удостоился «вознаграждения» в свою очередь.

После этого «столпы государства» приказали повести преступника из цитадели вниз на Регистан и провести по городским улицам, чтобы каждый мусульманин, швырнув в него камнем, смог удостоиться божьей милости.

Вперед вышли Мухтор-ходжа, Кори-Саме', Абдурахмон Рафтор и Киём-махдум; за ними, отстав на один-два шага, шел Джумбул, считавшийся «главным государственным прокурором», а по выражению бухарцев — «представителем бога пророка»; далее следовал [736] Кали-Курбон — «доверенный защитник», выбранный самим арбакешем; он вел в поводу верблюда.

Вся процессия двинулась в путь, окруженная чуть ли не сотней стражников миршаба, вооруженных палками. За этой группой шел отряд почти в пятьсот человек, состоявший из помощников верховного судьи и раиса, чиновников кушбеги, стражников миршаба, стрелков, старших и младших палачей — караульщиков у ворот цитадели. В руках у каждого из них была торба для лошадиного корма, наполненная камнями.

Едва представители мулл в том порядке и с той «торжественностью», которые только что описаны, вышли из цитадели по мосту на площадь Регистан с преступником, сидевшим на верблюде, сразу же палачи, державшие в руках торбы, окружили верблюда и начали метать камни. У несчастного арбакеша не было ни времени, ни возможности ответить хотя бы ругательствами этим кровавым палачам, потому что уже от первого камня величиной с кулак, брошенного одним из палачей, череп его был раздроблен, окровавленный мозг брызнул во все стороны, и он лишился чувств...

Избиение камнями продолжалось. Большинство зрителей, поддавшись обману Кали-Курбона, ушло с Регистана в сторону военного плаца, однако едва процессия с преступником спустилась на площадь, как она опять заполнилась народом. Но никто из собравшихся не бросал камней в арбакеша; люди стояли неподвижно и с жалостью смотрели на него. Иные при виде того, как лицо и голова арбакеша покрываются ранами от ударов камней, выбирались из толпы, закрыв глаза руками; многие сразу отходили в сторону.

Из числа зрителей только двадцать или двадцать пять учеников медресе, среди которых был и муэдзин медресе Хаджи-Зохид, словно лишившись рассудка, участвовали в бросании камней. Но им нечего было бросать, поэтому они поднимали с земли камни, брошенные эмирски^и палачами, и снова метали их в арбакеша.

Как эмирские палачи, так и эти, похожие на безумцев, ученики медресе с таким удовольствием предавались зверскому занятию, словно занимались охотой или игрой в футбол. Того, кто не попадал камнем в цель, высмеивали, того же, кто попадал, громко хвалили. [737]

Тогда-то я впервые в своей жизни увидел, как человек вследствие дурного воспитания и зверских обычаев может потерять человеческий облик и стать хуже дикого зверя.

В самом деле, эти люди были хуже диких зверей; те хотя и нападают на человека или животное в целях самозащиты или насыщения желудка, однако при этом не проявляют даже признаков радости. А эти, павшие ниже зверей, с исключительной жестокостью, убив связанного по рукам и ногам человека, рвали на части его руки и ноги, голову, мясо и кожу — и при этом веселились так, словно присутствовали при церемонии выхода жениха или прибытия невесты в дом будущего мужа…

Когда процессия дошла до купола Тиргарон, арбакеш уже не проявлял никаких признаков жизни. Он был очень крепко привязан, поэтому не падал с верблюда, хотя и сполз на одну сторону. На его лице и голове уже нельзя было различить ни ушей, ни носа, ни рта, ни глаз, ни бровей — все было расплющено и растерзано безжалостными камнями; кости его черепа, треснувшего во многих местах, виднелись среди клочьев кожи, напоминая сломанную, залитую водой тыквенную баклагу. И все же камни продолжали лететь. ..

У нас не оставалось больше сил идти с этой ватагой жестоких людей, чтобы узнать, чем все кончится, поэтому мы отделились от этой жуткой процессии и переулком пошли домой. Не произнеся ни слова, мы разошлись по своим кельям.

* * *

Наутро после этого жуткого дня мы узнали конец трагедии от некоего Абдузохира из квартала Ляби-хаузи-Арбоб, сына служащего верховного судьи, который вместе с отцом участвовал в церемонии казни заодно с прочими волками в человечьем обличье.

По его словам, участники церемонии, все также бросая камни в свесившееся с верблюда безжизненное тело арбакеша, прошли по большой улице кварталов Наддофон и Тукумдузи, затем по новому базару и по улице Ляби-Руд. Пройдя улицу между мечетью [738] Ходжа-Калон и медресе Нав, они вышли на улицу Сесу, затем по торговому ряду Баззози, через купол Саррофон, прошли на бухарское Чорсу, наконец через квартал Хуллабофон и улицу Мургкушон дошли да ворот Кавола.

Выйдя через ворота Кавола из города, процессия повернула налево, прошла вдоль городской стены до ворот Мазор, вошла через, эти ворота в город, свернула направо, проследовала по главной улице квартала Джа'фар-ходжа, по улицам кварталов Мехчагарон и Дегрезон, достигла купола Заргарон и оттуда, свернув направо, пошла по главной улице квартала Тупхона, от дровяного базара Чорбак-коли она повернула влево — к западу, прошла по кварталам Маддохон и Арабон до квартала Мирзо-Гафур, оттуда вышла на главную улицу у ворот Имом, затем повернула влево и вышла на Регистан. Отсюда палачи поднялись в цитадель и доложили «столпам эмирского государства», что «хорошо выполнили» свои палаческие обязанности; они также просили нового указания о том, как поступить с телом арбакеша.

Согласно приказу «столпов государства», пятеро палачей низшего ранга, уже не швыряя камни, должны были вывести верблюда за город через ворота Углон и бросить там тело арбакеша собакам на свалку, вместе с трупами павших животных. Когда палачи на этом «кладбище падали», заставив верблюда опуститься на колени, стали разрезать веревки, которыми был связан арбакеш, и хотели снять его с верблюда, пятеро вооруженных мужчин, головы и лица которых были завязаны черными платками с отверстиями для глаз, выскочили из Камышевых зарослей возле городской стены и напали на палачей.

В результате нападения один палач был убит, один ранен, а трое других убежали. Неизвестные завернули в войлок истерзанное в клочья тело арбакеша и скрылись в камышах.

По словам Абдузохира, жители города, которые в ожидании зрелища побивания камнями более месяца бегали с улицы на улицу или с одной площади на другую, не смогли перенести отвратительно жестокой церемонии наказания и убегали с дороги, а другие, закрыв глаза рукой, ждали, когда процессия пройдет мимо. [739]

ВЫСКАЗЫВАНИЯ МУЛЛО-АМОНА ПО ПОВОДУ ПОБИВАНИЯ КАМНЯМИ АРБАКЕША

Спустя неделю после завершения истории с арбакешем однажды вечером в медресе Ляби-хаузи-Арбоб пришел Мулло-Амон из Розмоза. Мы едва узнали его; сбросив одежду муллы, он оделся, как арбакеш. На нем был легкий полосатый халат из синей ткани местного производства, повязанный куском такой же синей ткани; с левого бока висел длинный обоюдоострый нож с костяной ручкой; голову его украшала синяя хлопчатобумажная чалма из кустарной клетчатой материи, оставшийся конец чалмы свешивался набок; поверх нижнего был надет еще толстый гидждуванский халат на вате. Только обувь его не была грубой, как у арбакешей: на нем были рваные ичиги с кожаными калошами, как у всех мулл.

При виде его я вспомнил Яхьё-ходжу, сменившего наряд муллы на одежду игрока в карты (об этот было рассказано в третьей части «Воспоминаний»).

Этот Яхьё-ходжа переодевался шутки ради. Когда его спрашивали о причинах этого, он то притворялся сумасшедшим, то в шутливой форме — на самом же деле вполне серьезно — разоблачал людей, которых считал вредными для общества.

Что же касается Мулло-Амона, то он в своей грубой одежде уселся перед нами с таким серьезным и даже сердитым видом, что никто из друзей не решился спросить его о причине переодевания. Во всяком случае нам было ясно, что этим своим поступком он подражает действиям Яхьё-ходжи, но не в шутку, а вполне серьезно, с какой-то целью.

Мулло-Амон все с тем же видом просидел несколько минут молча. Присутствовавшие смолкли, как только он вошел; его серьезный вид заставлял всех хранить молчание. Спустя немного Мулло-Амон заговорил:

— Увидев меня в этой грубой одежде, вы без сомнения удивились. Некоторые, должно быть, подумали: «Внук Файзи-Авлиё подражает мираконскому Яхьё-ходже, сумасшедшему комедианту», Однако я не мираконский ходжа; я не сумасшедший и не [740] комедиант; кроме того, вообще не люблю комедиантства и шуток. Я человек деревенский, сын крестьянина, да еще, как утверждают муллы, внук вора Файзи-Авлиё. Уж если я начну шутить, это никому не понравится... Ну-ка, вели подать чайник чая, у меня пересохло в горле, — прервал он себя, обратившись к Кори-Усмону.

Кори-Усмон, засыпав чай, передал чайник ножовщику Кори-Шарифу и велел наполнить его кипятком в чайной квартала. Мулло-Амон продолжал:

-Я не шучу, все мои поступки вполне серьезны. — Потом, взглянув на собравшихся, он спросил:

-Вы, которых называют «бухарскими сплетниками», разве вы можете представить, что произошло в последнее время?

Никто не ответил, и он продолжал:

-Все вы знаете, что гнусный Джумбул, змея Мухтор-ходжа, дрянной Кори-Саме', Абдурахмон Рафтор (этому развратнику я не могу подыскать эпитета, само его прозвище «рафтор» — «походка», данное народом, показывает, чем он занимался в юности), — сказал Мулло-Амон, заключив как бы в скобки последние слова, — а также бездельник и бродяга Киём-махдум — .эти пять отвратительных и гнусных людей, только бы не платить полтеньги за проезд, бесстыдно подняли весь этот шум. Но этого им было мало, они дошли до такой степени бесстыдства, безжалостности и безбожия, что под флагом религии с невиданной жестокостью и неслыханными мучениями погубили человека...

-Мы все знаем Джумбула, Кори-Саме, Абдурахмона Рафтора и Киём-махдума, ждать от них человечности было бы ошибкой. Но что произошло с Мухтор-ходжой, если он также примкнул к ним? Я думал, что он мягкий, скромный человек, и не мог даже помыслить, что он примет участие в столь грязном и страшном деле, — прервал я Мулло-Амона.

Посмотрев на меня внимательно, он ответил:

-Я считал тебя способным и сообразительным, однако ты не оправдываешь моих предположений! Разве ты не обратил внимания, что я, перечисляя всех пятерых, каждому дал соответствующее определение, а Мухтор-ходжу назвал «змеей». Ведь змея тоже ласкова [741] до того, что если ты, не боясь яда, дотронешься до нее, это покажется даже приятным. Однако ядом своим она убивает людей. Не даром говорят арабы: «Пусть Аллах спасет от гнева мягкосердечного человека». Поговорки, какому бы народу ни принадлежали, являются результатом многолетнего опыта умных людей...

В это время Кори-Шариф принес чай, и Кори-Усмон, несколько раз перелив чай из чайника в пиалу и обратно, первую пиалу протянул Мулло-Амону. Отпив глоток горячего чая, словно пробуя на вкус, и смочив горло, тот отставил пиалу и продолжал:

-Должно быть, вы думаете, что всю эту жестокую несправедливость совершили только перечисленные «пять диких двуногих волков». На самом же деле это не так. Во время последних событий я посетил известных мулл, и многие из них называли «религиозным рвением» варварский поступок, совершенный теми пятью, причем еще хвалили и благословляли их за это. Даже мой учитель, домулло Хомид-Араб, который выдает себя за «философа» и «врача», услышав о гнусных действиях пятерых, выразил свою радость. «Ибо в последнее время, — сказал он, — простой народ вовсе перестал уважать духовных лиц, теперь же народ вынужден снова проникнуться уважением к духовенству и в каждом деле прежде всего будет испрашивать у него разрешения». Ну, что вы скажете по поводу этих слов моего учителя — философа? Неужели, чтобы заслужить уважение для себя и для тех, кто с тобой в одном ярме, 48 необходимо убивать людей? Этот безграмотный «философ» не знает, что принудительное уважение ничего, кроме вреда, не приносит. Ведь если уважать заставляют и за неуважение грозят смертью, то понуждаемый человек постарается убить «уважаемое» лицо или во всяком случае унизить его при первом же удобном случае...

Выпив остывший чай и пустив пиалу катиться по направлению к Кори-Усмону, Мулло-Амон продолжал:

Все, сказанное мною, свидетельствует, что эти пятеро негодяев не оставались одинокими в своих действиях и во время нападения на [742] «стадо» только помогали своим волкам-вожакам, не выдвигавшимся на передний план. Поэтому я всегда говорю, что всю стаю диких волков нужно заставить «покаяться по-волчьи»...

Отпив глоток горячего чая, который поставили перед ним, Мулло-Амон обратился к Мирзо-Иброхиму Субхи:

- Прочти, пожалуйста, сатирическое стихотворение, которое ты написал о миршабе.

(Мулло-Амон полагал, что стихотворение это сложил Субхи; он считал также Субхи единственным поэтом среди присутствовавших).

Мирзо-Иброхим прочел сатирическое стихотворение о миршабе, сложенное коллективно. Мулло-Амон два-три раза повторил про себя последний бейт (по-видимому, чтобы лучше запомнить):

Будь ты волк, будь свинья, — все едино для нас,
С волчьим нравом пастух — вот спасенье твое
.

Затем Мулло-Амон заметил:

- Как жаль, что я не поэт! Не то я переделал бы это стихотворение, посвященное миршабу; вместо единственного числа я поставил бы множественное, чтобы в нем речь шла о муллах с волчьими повадками и подобных им людях. Кроме того, я добавил бы слово «свинопас», ибо немало имеется погонщиков свиней, которые заступаются за этих волков.

После этого предисловия, выпив еще глоток чая, Мулло-Амон смочил горло, перевел дыхание и продолжал развивать свою основную мысль, связав ее с только что слышанным.

- Если мы в этом стихотворении поставим множественное число и уподобим его героев волкам или диким свиньям, чьими когтями, словно овца, был растерзан арбакеш, то их заступниками окажутся муфтии, верховный судья и эмир. Разве муфтии не знали, что эти злодеи, в силу своей гнусности, из-за тридцати двух грошей (полтеньги) хотят предать арбакеша смерти? Знали! Однако, зная обо всем, они подготовили и выдали этим бешеным волкам и диким свиньям разрешение на убийство человека, разрешение, сыгравшее роль когтей и клыков, потому что муфтии были их защитниками! Разве верховный судья не знал, что его волки клевещут на арбакеша? [743] Знал! Но, зная об этом, он признал их иск справедливым, потому что сам является их покровителем! Разве эмир не знал истинной причины нападения тех пятерых волков на арбакеша? Конечно, знал, потому что его шпионы раньше всех доложили ему суть дела. Но и он также, зная об этом, издал такой указ, какой они хотели. Ему нужно было только получить разрешение у своих покровителей, поэтому он и затянул это дело на несколько дней. Теперь я объясню, кто такие покровители эмира, которые через него, а иногда и непосредственно, являются покровителями всех столпов эмирского правительства. Однако прежде я должен смочить горло чаем и перемести дыхание...

Кори-Усмон тотчас же налил и подал Мулло-Амону пиалу горячего чая. Медленно прихлебывая, он погрузился в раздумье. Возможно, он решил заняться чаем, чтобы привести в порядок мысли, перед тем как приступить к новой теме.

Выпив чай и отдав пиалу Кори-Усмону, Мулло-Амон снова заговорил:

- Прежде чем рассказать о покровителях эмира, я хочу поделиться с вами одним воспоминанием. Однажды мы с приятелем решили поехать в Каган. Мы пошли на биржу у вокзала, где стоял единственный одноконный фаэтон; в нем сидел пассажир. Сторговавшись, я сел в фаэтон и попросил извозчика за определенную плату посадить еще и моего спутника на козлах. Однако извозчик отклонил мою просьбу, сказав, что, согласно правилам, в одноконный фаэтон нельзя сажать больше двух пассажиров, так как для лошади это будет тяжело. «Если я нарушу правило, меня оштрафуют, а на уплату штрафа не хватит и всей моей выручки за день», — объяснил он.

Рассказав об этом случае, Мулло-Амон перешел к главному:

- Представитель правительства «великого» императора сидит здесь в качестве агента, в действительности же эмир и столпы его государства без разрешения этого агента не смеют выпить даже пиалы чая. И этот человек, в силу своей «гуманности» и «доброты» не допускающий, чтобы мучили лошадей, не только дает разрешение на зверское убийство, но еще и облекает это в законную форму, [744] чтобы ни ему самому, ни его императору, который является покровителем эмира и всех столпов государства, не было неприятностей от корреспондентов газет и от русских «болтунов» (т. е. тех русских, которые бесстрашно разоблачают пороки правителей)...

Снова выпив чаю, Мулло-Амон продолжал:

-Кому же следует жаловаться и у кого искать помощи? Мне опротивели господствующие сословия, в особенности духовное, к которому я сам принадлежал и чью одежду я носил до сих пор, вот почему я решил прежде всего своим нарядом уподобиться арбакешам, конюхам, игрокам, которых я считаю лучшими людьми нашего времени.

Помолчав минуту и переведя дыхание, Мулло-Амон снова заговорил:

-Да, они — лучшие люди нашего времени. Возьмите для примера самых низших из упомянутых мною — азартных игроков в бабки. Допустим, такой игрок проиграет; в этом случае он не сочтет унизительным стать «рабом» своего партнера и, пока не выплатит долга, остается у него в «кабале» и никуда от него не прячется. Однако он стыдится незаконно посягать на чужое добро и не станет отрицать прав выигравшего, предоставленных тому бездушной игральной костью. Разумеется, говоря об азартных игроках, я имел в виду игроков в бабки, которые хотя и считают себя «играющими на золото рабами бога», все их достояние составляет «шесть по шесть грошей», т. е. всего тридцать шесть медных грошей, или, самое большее, «шесть по шесть тенег», т. е. тридцать шесть тенег. Разумеется, я не говорю о тех байских сынках, которые, опьяненные большими деньгами, играют в азартные игры; эти если проигрывают сумму покрупнее, то не стесняются отвергнуть «право партнера».

Подумав немного, Мулло-Амон в виде пояснения к сказанному продолжал:

-Вы не думайте, что игру в азартные игры я считаю благим делом. Напротив, азартные игры — отвратительнейшие из , всех игр. Какой-нибудь бедняк на тяжелой работе за целый день заработает всего «шесть по шесть грошей». И вот, попав на этот дурной путь, он забывает, что голоден, забывает поесть и сразу же проигрывает [745] эти деньги. А если ему «повезет» и он сохранит свои деньги, то они постепенно под видом отчислений перейдут в карман людей миршаба. Вот каковы результаты азартных игр, поощряемых миршабом ради собственной выгоды.

После этого разъяснения Мулло-Амон сказал:

-Мы удалились от нашей основной цели. Смысл сказанного в том, что если какой-нибудь азартный игрок проиграет сразу весь свой однодневный заработок, составляющий одну-две теньги, он не отвергает притязаний партнера. Наши же «ревнители шариата», владеющие тысячами тенег, полученных от вакфов медресе, от ростовщичества, от всевозможных праздников, от пересказа священных историй, короче говоря, владеющие капиталом, который добыт разными нечестными путями, — эти люди не отдали тридцать два медных гроша арбакешу, который довез их чуть ли не на себе от Мазора до города. Пусть бы они не уплатили этой ничтожной суммы и, подобно нечестным игрокам, заявили: «сдаюсь». Тогда и арбакеш не сказал бы им ничего плохого. Но они мало того, что не уплатили, а еще поднимают скандал и самым жестоким образом казнят человека. Теперь сопоставьте игроков и этих мулл и посмотрите, какая между ними разница. Первые по своему благородству поднимаются до самых небес, а вторые по безжалостности и подлости опускаются до самой преисподней...

Перейдя от азартных игроков к арбакешам, Мулло-Амон сказал:

-По своему благородству арбакеши несомненно стоят намного выше этих мулл. Я еще не видел муллу, который, будучи богатым, помог бы неимущему или несчастному; наоборот, как бы ни был богат мулла, он прикидывается нищим, да еще бросает алчные взоры в карманы чужих людей (какими бы ни были они бедными). Однако я видел арбакешей, занимающихся извозом, которые сажают к себе в арбу утомленных бедняков, вынужденных идти пешком из Вобкента в Гидждуван, и довозят их до места, не требуя от них даже благодарности...

-Кроме того, арбакеши — настоящие мужчины, — продолжал Мулло-Амон свой рассказ. — Они очень великодушны и ничего не пожалеют ради товарища по профессии. Жаль только, что они так [746] простодушны и все еще не могут распознавать людей, в особенности верховного судью и муфтиев. Примером такой простоты может служить этот несчастный покойный арбакеш: когда муллы получили от верховного судьи нужное им решение и готовились арестовать его, ему передавали, чтобы он бежал куда-нибудь в другой город и некоторое время не попадался на глаза муллам. Однако он не согласился: «Если меня потянут в духовный суд, — сказал он, — пусть тянут, там я расскажу всю правду; в присутствии верховного судьи я прямо в глаза скажу этим скупцам, что весь этот шум они подняли из-за какой-то полтеньги. Верховный судья никогда не арестует меня по явной клевете и наговору». Сколько его ни уговаривали не верить верховному судье, ибо он не остановится перед арестом и наказанием, лишь бы не уронить авторитета своих мулл, арбакеш по своему простодушию не соглашался. «Я не побоюсь угроз и не убегу, подобно трусу», — отвечал он; в конце концов с ним произошло то, что вы видели...

Мулло-Амон, подумав еще немного, продолжал:

— Жаль, что я несколько преувеличил смелость и благородство арбакешей по сравнению с тем, что есть на самом деле. Это также выяснилось в связи с делом несчастного арбакеша. Когда люди миршаба и верховного судьи, схватив его, потащили к верховному судье, арбакешам Файзабада посоветовали иметь наготове несколько человек, чтобы на обратном пути, когда арестованного поведут из канцелярии верховного судьи в тюрьму, эти люди, улучив удобный момент, выручили его и помогли бежать. Однако файзабадские арбакеши не послушались этого совета. Они ответили: «Люди, посаженные в тюрьму, сразу не умирают. Если же мы организуем ему побег, то либо тут же попадемся и погибнем, либо нам придется бежать в Русский Туркестан. В обоих случаях наши жены и дети осиротеют и умрут в бедности и несчастье. Мы не страшимся ни бегства, ни гибели, но трудно перенести смерть своих близких. Если же его арестуют, мы сможем собрать деньги и освободить его». По простоте душевной они не поняли, что в глазах духовенства и правительства дело этого арбакеша не похоже на дела воров или простых людей, подвергшихся клевете, когда можно откупиться». [747] Здесь дело шло об авторитете духовенства, о прочности шариата и веры, — а это все равно, как если бы речь шла об авторитете нынешнего правительства Бухары. В этом случае ни миршаб, ни палачи, ни люди кушбеги, ни тюремщики из страха перед правительством и духовенством не решились бы за деньги освободить преступника... Как жаль, — сказал Мулло-Амон, грустно помолчав несколько секунд, — что файзабадские арбакеши слишком поздно сумели предугадать леденящий сердце исход этого дела, — когда время было уже упущено и этого несчастного, посадив на верблюда, вывели для совершения казни из цитадели. Тут уж если бы поднялись не только файзабадские, но и все бухарские арбакеши, все равно не удалось бы избавить его от трагической гибели. Ведь не было никакой возможности спасти арбакеша, потому что его убили сразу же, у самого моста цитадели. Что касается вызволения его тела, то, по словам файзабадских арбакешей, ничего делать было не надо: согласно обычаю, тело казненного должны были провезти по всему городу и бросить на веревочном базаре на Регистане; живущие возле бани квартала Тукумдузи могильщики, взвалив труп на носилки, отнесли бы к банной печи, где его выкупили бы близкие...

-Однако некоторые дальновидные люди, — продолжал Мулло-Амон, — напомнили последствия казни убийцы Мухаммад-Шарифа девон-беги, когда его тело не отдали могильщикам, а бросили за городские ворота на съедение собакам. Один из этих дальновидных людей подобрал себе четверых сообщников, и все пятеро, вооружившись и приготовившись к любым неожиданностям, притаились в зарослях возле ворот Углон. Им удалось отбить тело того несчастного.

-Конечно, — заключил свой рассказ Мулло-Амон, — для этого страдальца, убитого столь зверским способом и с такими мучениями, безразлично, сгниет его тело в земле или станет пищей собак. Но чтобы по возможности поддержать человеческое достоинство, необходимо было вызволить его тело. Ведь тело человека — не падаль, которую можно выбросить собакам! Так поступает лишь тот, кто лишился человеческого облика и сам превратился в собаку. [748]

Из рассказа Мулло-Амона слушателям стало ясно, что именно он посоветовал файзабадским арбакешам организовать побег арестованного по пути в тюрьму и именно он был дальновидным человеком, устроившим похищение тела несчастного. Однако никто ни при нем, ни за глаза никогда об этом даже не заикался, чтобы не подвергнуть его опасности в случае, если это станет известно муллам или правительству.

ЖИЗНЬ МУЛЛО-АМОНА И ЕГО СОСТОЯНИЕ ПОСЛЕ СЛУЧАЯ С АРБАКЕШЕМ

В предыдущих главах мы рассказали, с какой целью Мулло-Амон переехал из деревни в город, как он учился в городе наукам, а также описали его жизнь в медресе Турсун-джон.

В этом медресе он занимал временно предоставленную ему келью одного из своих друзей. Жил он очень бедно, так как, хотя давно уже окончил курс обучения, нигде еще не занимал поста мударриса, чтобы иметь доход. Он был образованней своих сверстников и достаточно хорошо усвоил официальные науки, однако ради получения материальных благ от учеников, жаждущих знаний, не избрал своей профессией преподавание.

Перед окончанием курса ему, как мулле, было выделено пособие — «одна десятая», что в год составляло сто двадцать тенег (восемнадцать рублей). Кроме того, ему помогали братья, что и было для него основным источником средств существования. Его братья крестьянствовали в деревне Розмоз на земле, унаследованной от отца; они два-три раза в месяц пекли лепешки и привозили ему или посылали с кем-нибудь. Зимою же, зарезав для себя откормленного барана, они выделяли часть и для Мулло-Амона. Братья обеспечивали его также одеждой.

После истории с арбакешем им овладело тягостное состояние, которое можно определить как «бегство от людей»: он больше не общался ни с кем, не посещал своих друзей и почти никого не пускал к себе в келью. Он перестал также приходить в медресе [749] Ляби-хаузи-Арбоб. Каждый день после полудня он надевал свой грубый халат, повязывал синюю чалму и выпускал один конец в виде «мышиного хвоста», выйдя из своей кельи, шел через Чорсу, обходил площадь Ляби-хаузи-Девон-беги, после чего направлялся прямо к воротам Мазор и выходил за город.

Здесь, усевшись где-нибудь в цветнике, он пил чай, глубоко погрузившись в думы. Конечно, никто не знал, о чем он думает. Сам он ни с кем не разговаривал, так что трудно было понять, что с ним происходит.

Лишь только день склонялся к вечеру и в сад начинали приходить покупатели цветов или гуляющие, Мулло-Амон вскакивал со своего места и шел на холмы Бехиштиён, где находилось одно из самых обширных бухарских кладбищ. С наступлением темноты, прежде чем запирались ворота, он входил в город и шел прямо к себе в келью.

Однажды, надеясь распознать его внутреннее состояние, я пошел следом за ним и нашел его за городом в одном саду. Он сидел в сторонке; именно после этой беседы мы стали близкими друзьями.

Я поздоровался, он ответил на приветствие и даже стал расспрашивать меня о здоровье. Ответив ему, я спросил, как он себя чувствует.

-Благодарение богу, живем помаленьку, — сказал он и задумался.

Усевшись поодаль, я подозвал садовника и заказал чай.

-Не нужно, мой чайник полон, я выпил одну только пиалу и больше пить не буду. Выпей сначала этот чайник, а если не утолишь жажду, то закажешь себе новый чай, — сказал он, пододвинув мне чайник и пиалу.

Я придвинул их поближе; затем, желая узнать, о чем он думает, стал наблюдать за ним. Он тоже устремил на меня свой взор, но я ждал когда он сам заговорит. Обычно если он хотел сказать что-либо важное, то сначала пристально смотрел на собеседника и только после этого заговаривал.

Так и теперь, на некоторое время задержав на мне взгляд, он заговорил: [750]

-Лучше, если вы оставите меня в покое, от пустых слов никакой пользы нет.

Перед ним лежал на земле букет базилики, в котором выделялась ароматная махровая роза. Он поднял букет, несколько раз понюхал и протянул мне. Я тоже понюхал цветы и вернул ему, однако он не взял.

-Пусть остается у тебя, — сказал он и вполголоса продекламировал четыре стиха из Саади:

Увы, но ведь жизнь и без нас, как обычно, пойдет,
Распустятся розы не раз, и цветник зацветет,
Не раз еще снова весна зашумит на полях,
Когда мы истлеем и глиною станет наш прах
.

Затем он поднялся с места:

-Ну, ладно, будь здоров! Живи долго! «Мы не достигли своей цели; может быть, ты достигнешь», — с этими словами он пошел между грядками цветов в сторону файзабадских полей.

Прежде, когда он еще не уединялся от людей, он всегда брал меня с собой, встречаясь в саду. На этот раз он не пригласил меня сопровождать его. Что он не собирается делать это, стало ясно, когда он поставил передо мной чай и сказал: «Теперь оставьте меня в покое». Однако, видя затем его приветливое обращение, я надеялся, что он все же разрешит мне идти с ним, и подумал: «Во время дальней прогулки я сумею распознать его состояние». Однако он так Их не позвал меня. Все же из этого короткого разговора я понял, что он очень расстроен, что все надежды его рухнули и что он гневается не только на врагов, но и на друзей.

* * *

Настало время раздачи «одной десятой». Обычно ее раздавали в бухарских медресе каждый учебный год в начале марта, в определенный день, в эмирской цитадели. Все деньги, разделенные на тысячу частей и завязанные в тысячу кусков белого полотна, клались к кожаные дорожные сундуки у самых ворот цитадели. Верховный [751] судья и кушбеги садились в воротах на суфы, казначей вставал возле сундуков, рядом с ним становился есаул улемов, которого-называли «оламиён»; он стоял, опираясь на свой ивовый посох. Возле них на коврике садился писец из канцелярии кушбеги, а на ступеньках с южной стороны моста в цитадель пристраивался помощник «оламиёна».

С южной же стороны моста сидели на корточках получатели «десятой части», обычно в количестве тысячи человек. Им не могли помешать ни грязь, ни дождливая погода. То были получатели «десятой части», собиравшиеся в этот определенный день из города Бухары, из ее окрестностей и из Русского Туркестана. Для получения этой пенсии не являлись только те муллы, чей официальный доход превышал тысячу тенег; они не имели права получать «десятую часть». Не являлись также те, кто был в это время болен, а также некоторые из дальних тюменей, считавшие невыгодным проделать такой путь, чтобы получить сто двадцать тенег. Если к этим неявлявшимся прибавить умерших в течение года, то получится, что не приходило от ста до ста пятидесяти человек; остальные же восемьсот пятьдесят или девятьсот человек являлись в назначенный день к семи часам утра.

В условиях эмирской Бухары, где никаких зрелищ не было, церемония раздачи «десятой части» в сравнении с публичной казнью могла считаться «культурным» зрелищем. Большинство бухарских жителей до начала своих утренних занятий, а также учащиеся медресе собирались на Регистане, чтобы посмотреть на раздачу «десятой части». Из числа зрителей одни устраивались возле получавших пособие мулл у южной части моста, другие стояли с его северной стороны. Здесь имелись ступени, по которым на площадь спускались муллы, получившие свою часть. Прочие рассаживались по всей площади, где удавалось найти место. Основная часть зрителей — те, кто пришел рано утром, — размещалась на крышах медресе Дор-уш-Шифо и соборной мечети Поянда. Эти считались самыми «счастливыми»: им все было очень хорошо видно. Они могли видеть, как пришедшие за «десятой частью» поднимались на мост, как кланялись верховному судье и кушбеги, как, получая свою часть, в [752] растерянности и волнении они не знали, с кем здороваться и кому кланяться, и, наклоняясь во все стороны, вызывали смех у присутствующих. Довольные зрители наблюдали, как муллы спускались по ступеням моста, ожидая от присутствующих приветствий и поздравлений, как они проходили сквозь толпу.

В восемь часов утра верховный судья и кушбеги давали знак начинать церемонию раздачи «десятой части». Затем писец из канцелярии кушбеги, раскрыв «тетрадь», т. е. развернув свернутый трубкой, наподобие талисмана, длинный лист бумаги, начинал по порядку читать записанные в ней имена.

Как только писец громким голосом прочтет какое-нибудь имя, помощник «оламиёна», глядя вниз, где сидели получатели «десятой части», повторял это имя возможно громче.

Если его обладателя не оказывалось на месте и присутствовавшим была известна причина этого, они отвечали: «Он умер»; или: «У него повысились доходы»; или: «Он болен». Если .же обладатель имени отсутствовал по неизвестной причине, снизу отвечали: «Взгляд»; это выражение, употреблявшееся во время раздачи «десятой части», означало: «Он отсутствует, и причина этого не известна».

Помощник «оламиёна» громким голосом повторял писцу все, что услышит снизу, тот делал пометку возле прочитанного имени и называл следующее.

Если обладатель очередного имени присутствовал, он отвечал: «Есть»; затем поднимался с места, расправлял халат, помявшийся от сиденья на корточках, застегивался, оглаживал бороду и по ступенькам поднимался на мост. Здесь он здоровался, отвешивая поклон верховному судье и кушбеги. В это время казначей доставал из кожаного сундука кусок материи с завернутыми в нее ста двадцатью теньгами, передавал сверток «оламиёну», тот — своему помощнику, который вручал его мулле — получателю «десятой части» и при этом произносил громким голосом: «Они получили». Писец же, вместо «они получили», писал в своем списке против имени получившего: «Он получил».

Приняв сверток с деньгами, мулла — получатель «одной десятой» — снова отвешивал поклон в сторону верховного судьи и кушбеги, [753] а затем спускался по ступеням с северной стороны моста. Некоторые муллы, доведшие льстивость и низость до высшей степени, * получив от помощника «оламиёна» сверток со ста двадцатью теньгами, подносили его сначала ко рту и целовали, потом, поднеся к лицу, терли им глаза,* целовали еще раз, наконец клали за пазуху и лишь после этого, кланяясь в сторону верховного судьи и кушбеги, спускались по лестнице.

Эта церемония целования, потирания глаз и повторного целования свертка со ста двадцатью теньгами по содержанию своему, а также по искренности чувств, проявляемых участниками, напоминала церемонию целования креста верующими христианами. 49

* * *

Мулло-Амон был в числе давних получателей «десятой части» — его преподаватель «философии», домулло Хомид-Араб, удостоил его этого «ученого вознаграждения» еще за пять лет до окончания курса. Когда мы с ним познакомились, со времени окончания им учения прошло уже пятнадцать лет. Следовательно, он получал это пособие в течение целых двадцати лет. После истории с арбакешем, когда он сбросил одеяние муллы, никто не думал, что он снова явится на церемонию раздачи «десятой части». Однако, вопреки ожиданиям знавших его, он все же появился на площади.

В тот год я, как и прежде, пришел на церемонию раздачи «десятой части» с двумя-тремя товарищами; мы поднялись на крышу [754] соборной мечети Поянда и раньше всех смогли занять там удобные места. Церемония началась, и писец стал одно за другим называть имена получателей. Каждый из названных лиц поднимался на мост и получал свой сверток со ста двадцатью теньгами.

В это время помощник «оламиёна» крикнул: «Мулло-Амон из Розмоза!» Один из сидевших рядом с Мулло-Амоном ответил: «Есть!»; сам же он, не говоря ни слова, поднялся с места и пошел к мосту. Зрители, узнавшие его и слышавшие, что он сменил одежду, не удивлялись; однако при виде его грубого халата и синей чалмы, повязанной наподобие «мышиного хвоста», в толпе среди не знавших его учеников медресе поднялся шопот; люди спрашивали друг друга: «Неужели этот мужик, похожий на арбакеша, получает пособие?».

Мулло-Амон поднялся по ступенькам, взглянул на верховного судью и кушбеги, поздоровался с ними очень просто, однако не поклонился. Получив сверток, он спустился по ступенькам вниз с противоположной стороны. Едва Мулло-Амон пошел по направлению к лестнице, как верховный судья сделал знак рукой помощнику «оламиёна», чтобы тот подошел к нему. Когда он подошел, верховный судья что-то сказал ему. Помощник «оламиёна» громким голосом ответил: «Слушаю, таксир!», — побежал за Мулло-Амоном, спустился вниз, и через минуту на ступеньках вновь появился Мулло-Амон, следовавший за помощником «оламиёна». Тот вернулся на свое место, а Мулло-Амон, подойдя к верховному судье и кушбеги, положил перед верховным судьей сверток с «десятой частью», что-то сказал ему, а затем спустился на Регистан, — только не по тем ступеням, где спускались получившие «десятую часть», а в сторону запада. Он затерялся среди зрителей и скрылся из виду.

Церемония раздачи «десятой части», приостановившаяся, когда помощник «оламиёна» подошел к верховному судье, возобновилась по знаку последнего. Однако писец, прежде чем называть новые имена, что-то пометил у себя в списке. По-видимому, вначале он возле имени Мулло-Амона из Розмоза сделал пометку «получил», а затем, когда Мулло-Амон вернул сверток с деньгами, зачеркнул прежнюю помету и написал: «Лишен «десятой части»». [755]

* * *

После раздачи «десятой части» мы разошлись, каждый из нас пошел к себе домой. Однако вечером все мы собрались в медресе Ляби-хаузи-Арбоб, в келье Кори-Усмона. Объектом нашего разговора стал Мулло-Амон. Незадолго до этого, узнав, что он сменил наряд муллы на грубую одежду, мы сделали вывод, что на сей раз он не придет вместе с другими муллами за получением «десятой части», а его уединенный образ жизни, по нашему мнению, свидетельствовал также, что он вообще никогда и нигде больше не появится в обществе мулл.

Увидев его, вопреки нашим ожиданиям, в простой одежде среди мулл, получающих пособие, мы очень удивились и стали говорить: «Раз уж он, несмотря на свое бегство от людей, счел возможным прийти вместе с другими муллами за получением «десятой части», то ему следовало хотя бы надеть одежду муллы, так как если он будет в простом платье, ему не выдадут пособия и он попадет в очень неловкое положение перед муллами и всеми зрителями».

Когда ему без всякой задержки и замечаний выдали «десятую часть», наше удивление еще больше возросло, ибо подобные действия бухарских правителей противоречили их обычаям.

Но когда после выдачи «десятой части» его вернули и отняли у него сверток со ста двадцатью теньгами, мы прониклись к нему неприязнью: ведь он, вопреки нашим ожиданиям, совершил поступок, противоречивший его достоинству, перед всеми, в том числе и перед нами, уронив свой авторитет. В то же время, когда мы представили себе, сколь тяжелое впечатление произвел на него сегодняшний случай, нам стало попросту жаль его. Мы подумали, сможет ли он перенести тяготы и неприятности, обрушившиеся на него.

Сидя в келье Кори-Усмона, мы обсуждали впечатления этого дня, связанные с поведением Мулло-Амона, — как вдруг он собственной персоной вошел в келью. Его неожиданный приход спустя семь-восемь месяцев после истории с арбакешем, в течение которых он не появлялся, нас всех весьма удивил. Однако более всего нас [756] поразил его веселый и воодушевленный вид, чего мы никак не могли ожидать.

Едва войдя и усевшись, он сразу же заговорил:

-Конечно, мои дорогие друзья, увидев меня среди мулл в этой грубой одежде, да еще сидящего в ожидании получения «десятой части», вы очень удивились, не так ли? Чтобы вывести вас из этого удивления, я хочу сказать вам несколько слов.

После этого небольшого предисловия он продолжал:

-Когда, желая выразить свое отвращение к муллам, я изменил свою одежду, я решил никогда больше не получать «десятую часть», чтобы избавиться от всего, связанного с положением муллы. Но когда настал день раздачи «десятой части», я подумал: «Из-за того, что я сбросил одежду муллы, меня называют безумцем. Если теперь я не пойду получать «десятую часть», то для этих отвратительных людей, увидевших, что я сам, по доброй воле отказался от «десятой части», мой поступок окажется лишним поводом называть меня сумасшедшим». Вот почему я решил в этой самой грубой одежде подняться к воротам цитадели якобы для получения «десятой части». Я знал, что в таком виде никакого пособия мне не дадут. И я решил, что сам подойду к верховному судье и скажу ему все, что следует, — пусть он и другие знают, что я сменил одежду не по причине безумия, но совершенно сознательно, из отвращения к муллам.

Помолчав немного, Мулло-Амон продолжал:

-Жаль, что мне все-таки выдали «десятую часть», не обратив внимания на мою одежду, вопреки ожиданиям мулл и всех зрителей, среди которых были и вы. Верховный судья, который в ответ на приветствия и рабские поклоны получавших «десятую часть» мулл с трудом кивал головой, ответил на мое простое приветствие; этот волк с лисьими повадками даже взглянул на меня и лицемерно улыбнулся. В этот момент я понял свою ошибку и пожалел, что вместе с другими пришел получать «десятую часть». У меня не было никаких оснований подойти к верховному судье и дать выход скопившейся во мне желчи. Поневоле взяв «десятую часть», я спустился с моста...

Мулло-Амон перевел дух и снова заговорил: [757]

-Когда я сходил со ступеней моста, помощник «оламиёна» догнал меня, и эта «рысь» 50 мне сказала: «Господин «опора шариата» (т. е. верховный судья) велел передать вам свое приветствие, а также следующие слова: «Нам нет дела до того, какую одежду носит домулло Амон, но когда он является в цитадель его величества за получением «десятой части» вместе с другими муллами, лучше, если он придет в одежде муллы, чтобы не давать повода для ненужных пересудов»».

Рассказав об этом замечании верховного судьи, Мулло-Амон продолжал:

-Услышав о «милости» верховного судьи, я безмерно обрадовался, ибо, хотя и поздно, у меня появился повод сказать ему несколько слов. Я мысленно ответил: «Хорошо же!»; затем по тем же самым ступенькам вернулся обратно на мост, подошел к верховному судье и положил перед ним сверток с «десятой частью». При этом я сказал: «Если для получения этой вот «материи», которая в моих глазах не стоит даже горсти пыли, необходимо надевать одежду муллы, то я не возьму этого. Я испытываю отвращение к муллам. Большинство из них я считаю людьми подлыми, самонадеянными, лживыми, безжалостными и жестокими по отношению к народу. Поэтому я отказался от одежды муллы, считаю ее позорной и не желаю носить ее ради ста двадцати тенег». Верховный судья пытался мне ответить: «Мы только хотели дать вам совет, если же вам не нравится, как угодно, а «десятая часть» по праву ваша, получите!». Не слушая его, я спустился с моста. Я хорошо понимал, что подобное обращение со мной лицемерно, что верховный судья лживыми речами надеется уберечь себя от моего языка до того подходящего момента, когда он сможет со мной расправиться, — заключил Мулло-Амон свой рассказ. [758]

Больше он не хотел у нас оставаться и заявил: — Все-таки сердце успокоилось! — С этими словами он вышел из кельи Кори-Усмона.

ИСТОРИЯ С ЛЮДЬМИ, ОДЕТЫМИ В ЧЕРНЫЕ КОШМЫ, И ПОСЛЕДСТВИЯ ДЕЛА МУЛЛО-АМОНА

В нынешней Кашка-Дарьинской области имеется район Чиракчи; во времена эмирата власти этого района были в подчинении не управителей ближайших областей (например, Карши или Шахрисябза), а непосредственно у эмира.

Известно, что гнет эмира, правителей, казия, раиса и эмирских виновников в любой местности Бухары был чрезвычайно тяжелым. Однако гнет правителей Чиракчи достиг такой степени, что у народа не осталось больше сил терпеть.

В прежние времена, если угнетенные той или иной местности выступали против своих правителей, проявляли какие-нибудь признаки мятежности или непокорности, местные правители заключали в тюрьмы нескольких человек, а наиболее упорных отсылали в тюрьмы Бухары и такими жестокими мерами усмиряли народные волнения.

Если человек, потерпевший из-за несправедливости, отправлялся ко двору жаловаться на местных правителей, он, как правило, не мог довести свое заявление до эмира. Но если «счастье оказывалось на его стороже» (в действительности — несчастье) и жалоба попадала к эмиру, то на имя правителя, на которого жаловались, эмир посылал письменное распоряжение: «Такой-то жалуется на то-то; проверьте, если в отношении его на самом деле проявлена несправедливость, то помогите ему».

Когда несчастный жалобщик приносил послание эмира тому деспоту, то в результате «проверки» жалоба, конечно, оказывалась «несправедливой». Тогда, согласно поговорке, которую сочинили бухарцы о гнете бухарских правителей, «на мертвеца сыпались еще и [759] сто ударов» — к насилиям и несправедливости, которые перенес этот бедняк прежде, добавлялись еще наказание палками и бессрочная тюрьма за «неосновательную жалобу».

Население Чиракчи, у которого терпение совершенно истощилось, решило поднять восстание и расправиться с местными властями, а потом перейти в Русский Туркестан или в другое государство, чтобы навсегда изабавиться от гнета эмира и его правителей.

В это время у них отыскался какой-то советчик; то ли по злобе, то ли как доброжелатель, не ведающий, что творит, он посоветовал не делать, как было задумано. Иначе, говорил он чиракчинцам, вас сочтут мятежниками и всех перебьют. Лучше послать эмиру коллективную жалобу, и тогда он как следует накажет жестоких правителей.

— Ни один государь не согласится, — говорил он, — чтобы его государство пришло в упадок из-за жестокости его же подданных, чтобы население, наполняющее его казну пошлинами, налогами и закетом, обнищало и было вынуждено бежать. Кто же тогда будет уплачивать пошлины и налоги?

Жители Чиракчи, послушавшие этого «советчика», выделили из своей среды двести человек самых смелых, а также более других пострадавших от гнета, чтобы они доставили эмиру коллективную жалобу. Они получили наказ: если придворные начнут расспрашивать и выяснять, в чем дело, то и на словах рассказать о бедственном положении жителей.

Представители угнетенного населения приготовили двести черных кошм, посредине каждой кошмы проделали дырку. Каждый из них, надев на себя такую кошму, просунул голову сквозь дыру; таким образом, все тело его оказалось завернутым в черную кошму и только голова и шея оставались открытыми. Согласно древним традициям, такие одежды свидетельствовали, что носящие их подвергаются нестерпимому гнету.

Народные представители, внешний вид которых рождал в сердце каждого ужас, смешанный с жалостью, отправились пешком через горы Карнаб и вышли к Кермине — постоянной резиденции эмира Абдулахада. [760]

Кермине был маленьким, тесным городком. Когда в нем появились люди в черных кошмах, горожане в страхе и тревоге стали спрашивать друг друга: «Кто это? Что случилось?».

Известие о приходе людей в черных кошмах достигло раньше всех эмира и его придворных. Эмир приказал чиновникам приветливо встретить пришедших, но не допускать их общаться с жителями Кермине и жаловаться тем на свое бедственное положение.

Согласно этому приказу есаулы двора приветливо встретили людей в черных кошмах, отвели в сад, где жил эмир, и предоставили им пристанище. Затем есаулы довели до сведения эмира их жалобу и в ответ сообщили «о большой милости», какую эмир якобы оказал пришедшим. Во время расспросов, услышав обо всех бесчинствах к несправедливостях, творимых местными властями, придворные выражали «сожаление» и «дружески» упрекали представителей населения Чиракчи за то, что те не пожаловались его величеству раньше. Тут же придворные сами ответили на свой упрек, говоря в утешение жалобщикам: «Не беда, поговорка гласит: «Пусть позже, зато вернее!». Вы пришли поздно, зато принесли подробное и безупречное заявление. Его величество прикажет кушбеги хорошенько проучить ваших правителей и послать вместо них справедливых сановников».

Короче, в первый же день придворные наговорили им разных добрых слов и «наполнили их карманы гнилыми пустыми орехами», т. е. надавали пустых обещаний, или же, говоря словами народной поговорки, «пообещали из пустого амбара сто манов риса».

Когда стемнело, жалобщикам вручили эмирскую грамоту на имя кушбеги; затем, окружив со всех сторон, чтобы они не смогли разговаривать ни с одним из жителей Кермине, их вывели в степь Чули Малик за пределы населенных мест. Отсюда их направили в Бухару к кушбеги, говоря, что там «все будет сделано соответственно их желанию».

История с приходом людей в черных кошмах, сильно раздутая, с невероятными преувеличениями, распространилась по Бухаре: говорили, будто все жители Восточной Бухары, от Карши до Гарма и Дарваза, не выдержав гнета и несправедливостей, завернулись [761] в черные кошмы и отправились в Кермине, в резиденцию эмира; всюду на своем пути они все грабят и уничтожают...

Когда слухи о том, что эмир направил их из Кермине в Бухару к кушбеги, докатились до Бухары, жителей города, особенно торговцев, охватил ужас. Заперев двери лавок и спрятав внутри все товары, купцы по двое, по трое усаживались на суфах возле дверей и обсуждали сообщения о людях в черных кошмах. Однако они разговаривали очень тихо или шопотом, поэтому прохожим не было слышно, о чем они говорят.

Владельцы караван-сараев, постоялых дворов и складов, замкнув большие ворота, оставили только калитки для входа и выхода, а сами, усевшись в помещении, тоже без конца говорили о людях в черных кошмах. Перед входной дверью постоянно дежурил сторож, не допускавший в караван-сарай или на постоялый двор незнакомых или «подозрительных» лиц.

На следующий день ожидания прихода людей в черных кошмах эти слухи несколько приутихли; их распространители немного «подправили» прежние сведения. Теперь они говорили, что среди людей в черных кошмах не было никого из Ширабада, Гисара и горных районов страны, а были только жители Карши, Гузара, Чиракчи, Яккабога, Шахрисябза и Китаба.

На третий день слухи сделались еще менее тревожными; люди говорили: «Среди идущих нет каршинцев, там только жители Кенагаса (из Шахрисябза), ведь кенагасцы с давних времен являются врагами эмиров из племени мангыт».

Когда распространился этот слух, торговцы стали говорить: «Что могут сделать кенагасцы против мангытов? Если его величество прикажет Хайдаркулу-Свинье, 51 он в течение часа всех их уничтожит». Лавочники успокоились, открыли свои лавки, выставили напоказ товары. Крупные баи, владельцы караван-сараев, постоялых дворов и складов тоже распахнули ворота и вздохнули свободно. [762]

Прошло совсем немного времени, и стало известно, что люди в черных кошмах — это всего лишь несколько нищих из Чиракчи, которые, не имея никакой одежды, завернулись в черные кошмы и отправились попрошайничать; они добрались до Кермине, а оттуда пошли в сторону Бухары.

Услышав это известие, один из лавочников с бухарского Чорсу сказал с радостью и с издевкой:

— Очень хорошо, добро пожаловать, мы с радостью встретим их, не пожалеем для них медного гроша.

На следующий день сведения опять приняли совсем иной характер. Говорили, будто несколько именитых граждан Чиракчи, желая удостоиться чести увидеть великолепие его величества, озаряющее мир, с подобающими подарками прибыли ко двору его величества в Кермине. Его величество пригласил их к себе пред светлые очи, угостил, а затем выразил пожелание, чтобы гости осмотрели также Бухару, побывали в цитадели, после чего вернулись бы восвояси. Исполняя высочайшее волеизъявление, люди кушбеги выехали к Хомработаку навстречу гостям, препроводили их в город, отвели в цитадель и там их угостили. В данное время гости осматривают кварталы города.

Содержание, а также пышные выражения последнего известия не оставляли сомнения, что сочинили его люди кушбеги, в его мехмон-хоне; они же и распространяют его.

Однако население Бухары не видело ни мятежных людей в черных кошмах, не нищих, которые, не имея лучшей одежды, завернулись в кошмы, ни «дорогих гостей эмира и кушбеги». Это известие, подобно черной весенней туче, не пролившейся дождем и только перепугавшей мир громовым раскатом, в конце концов прошло без видимых результатов.

* * *

Спустя два-три дня после того, как были забыты люди в черных кошмах, однажды вечером Мулло-Амон появился в келье Кори-Усмона. В последний раз он приходил сюда после церемонии раздачи [763] «десятой части», о чем было рассказано выше; с той поры прошло шесть-семь месяцев, и за это время он ни разу не появлялся. Его неожиданный приход каждому из нас дал понять, что произошло что-то необычайное.

Не расспросив нас о здоровье, Мулло-Амон заговорил:

-В медресе Мирзо-Убайд есть один мулла по прозвищу «Модари-Гети» — мать мира. Настоящее его имя Мулло-махдум. Ему уже более шестидесяти лет, однако он совершенно не имеет бороды, и лицо у него, как и у всех старых и дряхлых людей, все в морщинах и кривых извилинах. Поэтому бухарские остряки прозвали его Модари-Гети, что ему очень подходит. Он настолько широко известен под этим именем, что его настоящее имя никто не помнит.

Далее Мулло-Амон рассказал биографию Модари-Гети и указал особенности его характера.

-Модари-Гети, — рассказывал он, — байсунец. По его словам, во время войны эмира Музаффара с горцами и шахрисябзцами он воевал на стороне последних и проявил большой героизм. С той поры он не перестает возмущаться действиями эмира и его правителей, направленными против (подданных, в особенности в отношении горцев и шахрисябзцев.

Переведя дыхание, Мулло-Амон продолжал:

-Я познакомился и сблизился с ним по той причине, что он постоянно выражал недовольство властями и духовенством. Однако позднее я понял, что он болтает о справедливости лишь в темноте комнаты, а среди людей, на улице, он ведет себя совсем иначе.

-Как говорится: дома он лев, а на поле брани его нет! — прервал Мулло-Амона Кори-Усмон, у которого была привычка по любому поводу приводить пословицу или поговорку.

-Этого мало, — отозвался Мулло-Амон. — Правильнее назвать его бесстыдным и единственным в своем роде лицемером. В темной келье, в беседе с глазу на глаз с человеком, о котором ему известно, что тому не нравятся поступки и действия правителей и мулл, он начинает жаловаться на них, осыпать их грязными ругательствами и смешивать с грязью. Однако на улице или в другом месте, [764] встретившись с каким-либо муллой или чиновником, он так низко и подобострастно кланяется и так льстит им, что едва ли не облизывает их обувь.

Помолчав немного, Мулло-Амон продолжал:

-Когда мне стало очевидным его лицемерие, я отдалился от него. Но однажды, когда распространился слух о приближении людей в черных кошмах, я встретился с ним на улице, и он потащил меня в свою келью. Тут он рассказал мне о своей поездке нынешним летом в Шахрисябз и в разговоре заметил, что положение жителей Чиракчи невыносимое. «Я, — сказал он, — посоветовал им облачиться в черные кошмы, отправиться к эмиру и подать жалобу на действия местных властей. Они меня послушались, выбрали из своей среды двести человек, надели на них черные кошмы и отправили в Кермине ко двору эмира»...

Пересказав со слов Модари-Гети то, о чем мы рассказывали в начале этой главы, Мулло-Амон продолжал:

-Когда из повествования Модари-Гети я понял, что эмир, обманув этих несчастных, послал их в Бухару, я решил вернуть их с пути, чтобы они здесь не попали в тюрьму или в лапы эмирских палачей и не погибли напрасно.

По словам Мулло-Амона, он, чтобы вернуть их с дороги в Бухару, выехал им навстречу и нашел их на постоялом дворе Хомрабог, у самой пустыни Чули Малик, на границе культурных земель. Встретившись с ними, он прочел эмирскую грамоту на имя кушбеги Мулло-Амон разъяснил им, что гонец с приказом об их истреблении: доберется до кушбеги раньше их. «Если вам жизнь дорога, — сказал он им, — немедленно возвращайтесь к себе и делайте то, что в ваших силах».

В это самое время со сторону Бухары появились люди кушбеги с крытыми арбами. Они привезли множество халатов, стянули с жалобщиков их черные кошмы, надели на каждого халат, посадили па восемь-десять человек на арбу и отправили в Бухару. При этом они каждому арбакешу велели ехать в город через определенные ворота и запретили через одни и те же ворота въезжать в город одновременно двум арбам. [765]

Люди кушбеги, увидев Мулло-Амона среди жалобщиков, очень удивились и решили, что, по-видимому, именно он взбудоражил этих людей. Они стали допытываться у жалобщиков. Те сказали, что этого человека не знают и прежде никогда не видали. За то, что на них вместо черных кошм надели эмирские халаты, они были очень благодарны эмиру и его приближенным, и их доверие к властям еще больше возросло. Представители чиракчинцев не скрыли, что Мулло-Амон подстрекал их бежать.

Поняв это, Мулло-Амон выбрался из толпы жалобщиков и остановился в стороне; когда стемнело, он пошел в город, но другой дорогой, по которой, как он предполагал, не должны были проехать люди кушбеги.

* * *

По словам Мулло-Амона, так как арбы с чиракчинцами въезжали в город по разным дорогам, жители города остались в неведении относительно их прибытия. Как только арбы въехали на Регистан, люди кушбеги с лаской и знаками почтения предложили жалобщикам сойти и ввели их в цитадель. Там они поместили всех представителей в одном из тюремных дворов — и на этом «почет и уважение» кончились; с них стащили эмирские халаты, надели им на шею колодки, а на ноги кандалы, после чего подвергли невыносимым пыткам.

Ночью, после того как собрали всех жалобщиков, среди них выделили самых молодых и смелых; по пять-десять человек их отсылали в тюрьму и сырые подземелья, где одного за другим предавали казни, а трупы уничтожали.

Нескольких стариков и больных, которые были близки к смерти, выслали в Чарджуйскую тюрьму, а также на каторгу в Кабоклы и Учучок, расположенные на границе с Хивой.

После этого, согласно приказу эмира, в Чиракчи начались розыски «мятежников и подстрекателей», которых отправляли в Бухарскую тюрьму. [766]

* * *

Рассказав нам обо всем этом, Мулло-Амон вскоре ушел. Подобно большинству жителей Бухары, удивленные неизвестностью и безрезультатностью столь громких разговоров о «людях в черных кошмах», мы, услышав от Мулло-Амона это достоверное известие, прониклись к нему благодарностью. Как жаль, что это была наша последняя беседа с ним и последнее свидание!

Еще несколько лет Мулло-Амон пребывал в Бухаре, по-прежнему ведя отшельнический образ жизни. С тех пор, как стал отшельником, он без крайней необходимости ни с кем не общался и ни к кому не ходил; как было сказано выше, он не приходил даже к нам, если не случалось каких-либо чрезвычайных событий.

Возможно, что в течение нескольких последних лет его жизни в Бухаре ничего необыкновенного с ним не происходило, ибо он больше не приходил к нам с новостями или же с целью облегчить сердце; не встречались мы с ним и на улицах хотя бы случайно. Однако мы знали, что он здоров, живет в Бухаре на прежнем: месте — в медресе Турсун-джон.

Но однажды (не могу теперь сказать, через сколько лет после нашей последней встречи) распространился слух, что Мулло-Амон пропал и что ни среди живых, ни среди мертвых следы его не обнаруживаются.

Мы проверили этот слух: по словам соседей Мулло-Амона по келье, он, выходя оттуда, якобы сказал, что поедет в Розмоз, но больше не у возвращался. Спустя несколько дней пришли его братья проведать его. Из их слов стало ясно, что в Розмозе он тоже не появлялся. В течение года братья Мулло-Амона обыскивали город и все деревни в окрестностях Бухары, а также все тюмени, но нигде не обнаружили его следов.

Некоторые предполагали, что он сошел с ума и бросился в реку или в колодец, где и погиб; некоторые считали вполне вероятным, что его уничтожили враги. Во всяком случае, никто не мог определенно сказать, что с ним произошло. [767]

Я счел своим долгом во имя дружбы оживить здесь его имя спустя пятьдесят пять лет после нашей последней встречи.

КЛЫКАСТЫЙ РУСТАМ ИЗ ГИДЖДУВАНА

Весной 1897 года я поехал в деревню в Гидждуванский тюмень, чтобы немного отдохнуть и укрепить свои легкие, отравленные зловонным городским воздухом, дав им подышать ароматом полей и: свежестью берегов Зеравшана.

В те дни эмир Абдулахад прибыл из Кермине в Бухару на свадьбу одного из своих придворных; при этом распространился слух, что он также намерен совершить поклонение у мазара Ходжа-Абдухолика Гидждуванского. Крестьянская молодежь, в жизни своей не видевшая эмира и окружающую его «торжественность», на рассвете, кто пешком, кто верхом на лошадях и ослах, направилась в центр гидждуванского тюменя. Я же не очень спешил на это «зрелище», ибо много раз видел эмира на городских улицах. Но так как всюду, где бывал эмир, у его лагеря устраивались народные празднества, я, чтобы посмотреть на танцы и послушать пение, попросил у одного из своих соседей осла, сел на него и отправился в путь.

Едва я достиг деревни Намадгарон, между нашей деревней и Гидждуваном, как мне навстречу попались молодые парни, мои односельчане. Они возвращались из Гидждувана, где хотели поглазеть на эмира. Повстречавшись, мы придержали наших верховых животных.

Они громко хохотали, что меня весьма удивило. Я удивился, во-первых, тому, что молодежь смеется без всякой причины; во-вторых, тому, что они не стали смотреть ни на эмира, ни на празднество и так быстро возвращаются из Гидждувана.

В конце концов я спросил причину их смеха и столь быстрого возвращения.

— Эмир прибыл в Гидждуван утром, вошел в бекскую канцелярию и, испугавшись Клыкастого Рустама, сразу же сбежал обратно в город, — ответил один из парней, и все захохотали еще громче. [768]

-При такой трусости он еще и эмир! Чтоб ему пусто было! — добавил другой, и окружающие снова засмеялись.

-Ну, ладно, — продолжал я расспрашивать, — трусость эмира известна. Ведь всякий, кто причинил людям много зла, боится и собственной тени. Но отчего он испугался Клыкастого Рустама и убежал?

-Мы не знаем и не понимаем причины этого, — ответил один из парней. — Мы только поняли, что эмир со всеми своими солдатами, пушками, ружьями и порохом убежал от Клыкастого Рустама, известного силача.

-Если вы не поняли причины, то я постараюсь понять, — сказал я и погнал своего осла в сторону Гидждувана, а парни поехали по направлению к деревне.

* * *

У самого гидждуванского базара я привязал осла на одном из постоялых дворов и отправился прямо к Чорсу, где уселся возле лавки халвовщика Файзи-бая. Мы были с ним знакомы, лавка же его представляла собой центр, куда стекались всевозможные слухи и откуда они потом уже распространялись повсюду.

Я не выпил еще и одного чайника чая, как узнал от хозяина лавки, почему эмир испугался Клыкастого Рустама и бежал.

Файзи-бай рассказал, что придворные заблаговременно сообщили гидждуванскому амлокдору о «намерении эмира совершить поклонение мазару Ходжа-Абдулхолика Гидждуванского». Услышав эту добрую весть, амлокдор стал готовить подношение эмиру, приготовил все необходимое, но когда он попытался найти девушек и мальчиков, которых, согласно заведенному обычаю, приводили к эмиру, он столкнулся с большими трудностями. Посягнуть на детей гидждуванского населения, известного своим благородством, — а по выражению эмира и придворных, «бесчинством» и «чрезмерной жадностью», — было невозможно. Предстояло найти таких мальчиков или девочек, у которых не нашлось бы родных или защитников. Но таких безродных детей найти не удалось. [769]

Все же посредники амлокдора нашли мальчика, которого, как им казалось, было не трудно захватить.

Это был подросток лет шестнадцати-семнадцати, по имени Махмуд-джон, занимавшийся продажей веревок. Отец Махмуд-джона, житель одной из гидждуванских деревень, прежде считался крестьянином средней руки. Однако под бременем налогов на землю, с одной стороны, и долгов сельским ростовщикам, с другой, — он совершенно лишился земли и сделался затворником. Еще в те времена, когда ему хорошо жилось, он выучил Махмуд-джона грамоте, и этот мальчик кормил своих родителей, когда они состарились и обеднели.

Отец и мать, сидя дома, занимались прядением волокна и витьем веревок, а Махмуд-джон изготовленные ими веревки два раза в неделю — в субботу и среду — отвозил на гидждуванский базар; там, на площади, где продавали скот, он, расстелив на земле палас, торговал своим товаром и на вырученные деньги содержал отца и мать.

Отец Махмуд-джона еще в те времена, когда задолжал и потерял землю, был в дурных отношениях с именитыми людьми своей деревни — непосредственными виновниками его разорения, поэтому неизвестно было, окажут ли они ему поддержку в беде.

Посредники амлокдора, воспользовавшись этими обстоятельствами, однажды перед вечером, когда Махмуд-джон, нагрузив свой палас на осла, направлялся домой, подстерегли его на пути между базаром и домом, схватили и отвели в канцелярию амлокдора. Все это они проделали тайком и в темноте, поэтому народ ничего не узнал.

Махмуд-джон до полуночи не вернулся домой, и отец сам отправился на его розыски. Он пришел в Гидждуван и там, после долгих расспросов, от одного человека, связанного с канцелярией амлокдора, в конце концов узнал, что сын его находится там.

Опытный старик, досконально изучивший все хитрости и уловки правителей своего времени, хорошо знал, когда и как следует оказывать им сопротивление. Поняв, с какой целью был схвачен его сын, он отправился за помощью прямо к Клыкастому Рустаму.

Клыкастый Рустам в те времена был одним из известнейших гидждуванских гуляк; вступившись за честь человека, обратившегося [770] к нему за помощью, он не пожалел бы и собственной жизни. Он очень хорошо принял отца Махмуд-джона и обещал ему освободить сына, но попросил старика до избавления мальчика поступать так, как он его научит.

Согласно совету Клыкастого Рустама, мать Махмуд-джона должна была пойти в канцелярию амлокдора, с помощью жен этого сановника повидаться со своим сыном и дать ему следующий совет: пусть он перед амлокдором и его людьми сделает вид, будто очень рад, что попал в руки амлокдора, а если ему повезет и он окажется во дворце эмира, то будет еще более счастлив, ибо возвыситься от продавца веревок до приближенного его величества — редкостное счастье.

В конце беседы Клыкастый Рустам сказал:

— Ходят слухи, что эмир вскоре прибудет в Гидждуван. Если Махмуд-джон выполнит все, что ему скажет мать, он заслужит доверие амлокдора и его людей и сможет беспрепятственно выйти из канцелярии амлокдора. В ночь накануне приезда эмира, как только стемнеет, пусть он выйдет оттуда и направится прямо к воротам Намозгах в гидждуванской крепости; там он найдет меня с лошадью. Я посажу его позади себя на седло и через пустыню вывезу из пределов Бухары, в русские владения. В Катта-Кургане или в Самарканде я достану для него русский паспорт, после чего он опять вернется к вам. Тогда уже ни эмир, ни везир не смогут и слова ему сказать!

Советы и меры, предложенные Клыкастым Рустамом, были претворены в жизнь: в ночь, когда ожидали приезда эмира, Махмуд-джон, беспрепятственно выйдя из канцелярии амлокдора, убежал вместе с Клыкастым Рустамом.

Сколько амлокдор и его люди ни старались скрыть это известие от ушей эмира, «чтобы не волновать его величество», все же его доносчики среди других новостей сообщили ему и об этом. Когда эмир, спешившись, вошел в канцелярию амлокдора, чтобы осведомиться о положении дел, он прежде всего прочел сведения, доставленные шпионами; поняв, что Махмуд-джон убежал с Клыкастым Рустамом, он едва не лишился сознания. [771]

Конечно, эмир испугался не бежавшего Клыкастого Рустама, он вспомнил бесстрашие, непокорность и мятежность жителей Гидждувана, о чем всегда имел сильно преувеличенные сведения. 52 Вот почему эмир потерял присутствие духа и даже не допустил к себе для приветствия казия, амлокдора, раиса и миршаба; не приняв их подношений и не вкусив угощения, он поспешно возвратился домой.

ИЗВЕСТИЕ О СМЕРТИ АХМАДА ДОНИША

Заканчивая свой рассказ о причинах того, почему эмир Абдулахад, испугавшись, бежал из Гидждувана, халвовщик Файзи-бай сообщил мне новость, которая бесповоротно омрачила удовольствие от его рассказа и очень меня расстроила. Это было известие о смерти Ахмада Дониша, которое он неделю назад получил из Бухары.

Как уже было сказано в третьей части «Воспоминаний», Ахмад Дониш ежегодно в конце лета выезжал в деревню и часть времени в этот период проводил в Гидждуване. В такие дни его посещали некоторые из местных жителей, среди которых самым молодым был этот самый Файзи-бай. Он поставлял продукты своего производства и каждый день во время завтрака приносил ему мороженое.

Файзи-бай овладел лишь самой элементарной грамотой и мог только отмечать в своих приходно-расходных книгах наличность и долги; он не обладал и широкими познаниями, чтобы оценить достоинство и образованность Ахмад-махдума. Однако он дал Ахмаду Донишу весьма простую и наивную и в то же время очень высокую оценку. Он говорил:

— Ахмад-махдум великий человек, и величие его заключается не [772] в том, что он мулла, а также и не в возрасте и не в чисто физических достоинствах. Его величие заключается в том, что всякий, кто с ним сталкивался, был обласкан и в то же время сам, проникшись к нему любовью (не из боязни!), уважал его. При всем своем величии, внушительности и достоинстве Ахмад-махдум с каждым, кого встреча обращался по-братски, как бы тот ни был незначителен. В этом мире много старых мулл высокого роста, но никто искренне не любит и не уважает их; подобных мулл народ «уважает» лишь потому, что боится, как бы они не придрались к чему-нибудь и под предлогом «оскорбления духовенства» не потащили в канцелярию казия.

По-видимому, в этот момент у Файзи-бая заиграла его гидждуванская жилка вранья и хвастовства, и он проговорил:

-Не каждый может понравиться нам, гидждуванцам. Самый большой человек в Бухаре — эмир, всех людей в своем государстве он считает своими рабами. Однако мы, гидждуванцы, не только не уважаем его, но даже смеемся над ним. Я думаю, — продолжал Файзи-бай, — у Ахмад-махдума была какая-то внутренняя, скрытая сила и своих собеседников он этой силой привязывал к себе, словно невидимыми веревками.

Теперь уже Файзи-баем овладели суеверные представления, свойственные простому народу, и он заявил:

-Я думаю, он был очень сильным заклинателем и мог заколдовать любого, кого хотел. Но он не сделал заклинания своим ремеслом, — наоборот, ругал заклинателей, называя их «мошенниками».

Заканчивая, Файзи-бай выразил искреннее сожаление по поводу кончины Ахмада Дониша.

-Как жаль, тысячу раз жаль, что столь великий человек, как Ахмад Дониш, скончался, — сказал он. — Услышав известие о его смерти, — добавил он, — мы, несколько гидждуванцев, искренне к нему привязанных, в течение трех дней собирались каждый вечер в том доме, где он останавливался во время своего путешествия, оплакивали покойного и читали заупокойные молитвы.

Я знал, что Ахмад-махдум останавливался и жил в Гидждуване, но до этого времени не видел дома, в котором он проживал, поэтому я попросил Файзи-бая показать его мне. [773]

Этот дом, как рассказано в третьей части «Воспоминаний», находился к востоку от гидждуванской крепости, в небольшом саду, примыкавшем к усадьбе некоего байского сынка Назрулло. От гидждуванской крепости этот дом отделял рукав канала Пирмаст и улица. Комната, где жил Ахмад-махдум, имела потолок в девять балок, украшенных резьбой; стены были побелены алебастром и расписаны узорами, изображения цветов казались настолько естественными, что хотелось сорвать цветок и понюхать. На одной из стен в задней части комнаты под потолочной балкой виднелась надпись на бумаге золотом:

Вспомни, взирая на прелесть узора прекрасного, —
Сломано ныне перо Мир-Ахмада несчастного
.

Этот стих, а также рассказ Файзи-бая неоспоримо свидетельствовали, что роспись стен и резьба были выполнены руками самого Ахмад-махдума.

* * *

Пословица гласит: «Что имеем — не храним, потерявши плачем», — и это очень справедливо. Когда Ахмад-махдум был жив, я не особенно стремился встретиться с ним и удовлетворялся рассказами его собеседников. Теперь же, при известии о его смерти, во мне вспыхнуло пламя сожаления и скорби. Я стал упрекать себя, почему, когда он был жив, я не нашел пути сближения с ним и от него самого не услышал его мыслей о нашем времени и современниках? Размышляя таким образом, я невольно повторял сердечные слова Файзи-бая: «Как жаль, как грустно!».

В Бухаре было много друзей и почитателей Ахмада Дониша, но я ни с кем из них не был коротко знаком. Одним из его близких друзей, раньше других высоко оценившим Ахмада Дониша, был Шариф-джон-махдум, который теперь состоял казием в тюмене Пешку. Я был с ним близко знаком и служил у него прежде; поэтому я решил поехать к нему и провести с ним некоторое время, беседуя о покойном. Спустя два-три дня я распростился со своими земляками и отправился в Пешку через Гидждуван и Вобкент. [774]

* * *

Пешку был одним из окраинных тюменей Бухарского эмирата, расположенный в тридцати двух километрах к северо-западу от столицы (наиболее дальние селения этого тюменя, расположенного на самой границе с хорезмской песчаной пустыней, находятся на расстоянии сорока-пятидесяти километров от Бухары).

В прежние времена Тюмень то и дело подвергался нападениям ургенчцев, поэтому здесь, перемежаясь с группами деревень, стояли крепостцы на холмах; во время нападений жители со всем своим скарбом прятались в этих крепостцах и оборонялись.

Древним центром района была крепость Зандани, находящаяся в наши дни на самой границе движущихся песков. (Кустарная хлопчатобумажная ткань «занданеги», в арабоязычной литературе именуемая «занданеджи», до арабского завоевания Средней Азии и сразу же после завоевания была очень широко известна в различных странах мира).

После присоединения Средней Азии к России разбойничьи нападения прекратились, но и тогда некоторые из этих крепостей (подобно Зандани и Пешку) оставались населенными.

Дворец Иштивон, служивший во время арабского завоевания летней резиденцией бухар-худатов, а ныне известный под именем Ко- киштивон, оказался окруженным песками пустыни.

Тюмень этот был маловодным, поэтому, несмотря на плодородие земель, население его жило в бедности; жители Бухары редко туда наезжали, столичные же мелочные торговцы не появлялись вовсе. Казий, прежде в столице все свое время проводивший в беседах с друзьями, здесь очень тосковал: поэтому он принял меня горячо, притом не как своего бывшего слугу и ученика, любящего стихи и литературу, а как родного брата или близкого родственника.

Кроме долгих бесед, которые мы вели с казием об Ахмаде Донише, я здесь прочел от начала до конца огромный черновик рукописи этого ученого, написанный его рукой. Рукопись была переплетена в красный переплет из овечьей кожи, в толщину имела две [775] четверти, в ширину — полторы; материалом послужила местная кокандская бумага.

Манускрипт принадлежал повару казия по имени Кори-Немат, с самого детства служившего Ахмад-махдуму.

После смерти Ахмад-махдума и траура Кори-Немат по просьбе Шариф-джон-махдума перешел к нему на службу.

По словам Кори-Не'мата, эту рукопись Ахмад-махдум будто бы оставил ему «на память». Однако в тексте ее об этом ничего не говорилось. Во всяком случае, для меня в те дни чтение этих страниц было таким же счастьем, как находка редкостного драгоценного камня.

Рукопись содержала запись воспоминаний, рассказов и рассуждений автора по поводу некоторых событий, однако все это *было написано не по порядку, а разбросано, и не ровными строчками, а наискосок*. После того как я, — о чем будет рассказано в следующей главе, — познакомился с крупнейшим произведением покойного, мне стало ясно, что большая часть вошедшего в указанную рукопись представляла собой материалы, использованные автором при написании основного его произведения. Очевидно, всякую мысль, приходившую ему на ум, он прежде всего записывал в этой тетради, а затем уже, обработав записи и разделив их на главы, создал произведение «Наводир-ул-вакое» — «Редкости событий».

Конечно, в этой рукописи имелись отрывки, не вошедшие в «Наводир-ул-вакое», а также записи, сделанные уже после написания книги*.

В одном из отрывков, не вошедших в «Наводир-ул-вакое», описаны причины, побудившие автора заняться астрономией. Он пишет об этом следующее (я передаю здесь лишь содержание; тетради этой у меня сейчас нет, подлинных же слов автора память не сохранила):

«В детстве я страстно желал узнать свое будущее и был уверен, что смогу достичь этого с помощью астрологии. (Следовательно, Ахмад-махдум вначале занимался изучением небесных светил не в качестве астронома, а в качестве астролога). Поэтому я обратился к специалистам, надеясь изучить астрологию. Однако учителя [776] оказались жадными и скрытными; несмотря на мои усилия и значительные материальные траты, они меня ничему не научили, а если и научили, то не тому, что было нужно. Поэтому я занялся поисками и чтением книг по этой науке и проверкой прочитанного на практике; в результате я этой наукой овладел».

В конце этих своих воспоминаний автор записал (передаю общий смысл): «Во времена, когда я был занят изучением астрологии и испытал множество трудностей и мучений на этом пути, я в душе своей решил: если я овладею этой наукой, то бесплатно и с большим удовольствием стану учить всякого, кто придет ко мне за помощью. Овладев этой наукой, я всегда был верен данному мною слову. Но как жаль, что за свою жизнь мне не удалось подготовить ни одного астронома, в то же время я обучил очень много гадальщиков: с сожалением я видел, что всякий, приходивший ко мне учиться, спустя шесть месяцев или год, еще ничего как следует не усвоив, уже отправлялся в лавки купцов. Накануне нового года он предсказывал, какие товары в будущем подешевеют и какие вздорожают, таким подлым путем он набивал карманы и наполнял свои тарелки».

Другой прочтенный мною отрывок касался рассуждений автора во время его болезни. Известно, что к концу жизни он долго и тяжело болел и был прикован к постели. Из этого отрывка ясно, что у него было тяжелое желудочное заболевание. Об этом он писал так (передаю общий смысл):

«С тех пор, как я себя помню, я всегда стремился к свободе и никогда не надевал себе на шею ярма неволи. В те времена, когда я был призван ко двору и получал от эмира жалованье, я и тогда не утратил своей свободы и не попал в неволю. Мои письма и заявления эмиру были свободны от всякого рода преувеличенных восхвалений, низкопоклонства и лести.

«Однако к концу своей жизни я понял, что неограниченной свободы на свете не бывает. Когда я состарился, стал больным и дряхлым, я оказался вынужденным, ради удовлетворения своих самых низменных человеческих потребностей, каждый день идти с чьей-либо помощью из восточной части Бухары (где был расположен двор [777] автора.) в западную (где находилась больница) и там предавать себя в плен доктору и его людям».

Секретарь казия Мирзо-Абдурахим был местным жителем. Видя, с какой жадностью я ищу сведений об Ахмад-махдуме, он однажды пригласил меня к себе в гости и показал произведения Нозима Гератского «Юсуф и Зулейхо», переписанное почерком Ахмад-махдума; рукопись была иллюстрирована рисунками, связанными с содержанием повести.

Не обладая знаниями в области искусства, я не могу оценить мастерство Ахмад-махдума. Однако Мирзо-Абдурахим показал мне другой его рисунок, который привлек мое внимание. Это было нечто вроде карикатуры на тему: «Миршаб Мирзо-Анвар и его чашка для опиума» — выполненной тем же художником.

Как объяснил Мирзо-Абдурахим, эмир Музаффар сделал опиемана Мирзо-Анвара миршабом Бухары. Опиеманы очень пугливы, обязанность же миршаба — бесстрашно бороться с ворами; Ахмад. Дониш, высмеяв этот поступок эмира, нарисовал серию карикатур.

Рисунки были сделаны на местной бумаге. На первом был изображен прежде всего Мирзо-Анвар; он сидел, скрестив ноги на тюфячке, положенном на ковер; перед ним стояла большая чашка, и он с закрытыми глазами выжимал в ней мак.

На втором рисунке рядом с Мирзо-Анваром был изображен стражник, якобы о чем-то ему докладывавший; Мирзо-Анвар, не отнимая руки от чашки, в волнении слушал его, широко раскрыв глаза.

На третьем рисунке Мирзо-Анвар лежал, растянувшись, без чувств; по-видимому, падая, он задел ногой чашку с опиумом — она была нарисована в стороне, а выжатый мак изображен разлитым по ковру.

Под этим третьим рисунком стояла подпись, как бы воспроизводившая слова стражника: «Говорят, что где-то обнаружен человек, заподозренный в воровстве». Далее следовала подпись — как бы слова миршаба: «Ой, умираю!» (*Будто бы миршаб, услышав слова «вор», упал без чувств и опрокинул при этом чашку с опиумом, разлив маковый сок*).


Комментарии

46. Опозорить (ташхир) — по шариатской терминологии означает: человека, совершившего преступление против религии, провести по городу, всенародно объявляя о его преступлении и о назначенном ему наказании. (Примеч. автора.)

47. После этого случая Хикмат-Козел сделался приближенным верховного судьи Бадриддина, и тот очень скоро добился для него чина у эмира. Постепенно Хикмат-Козел приблизился и к эмиру; в конце царствования эмира Сайид-Алима он стал миршабом в Бухаре. В дни Бухарской революции его убил какой-то крестьянин у ворот Шайх-Джалол. (Хикмат-Козел как реальное историческое лицо выведен в романе «Дохунда», вместе с Кали-Курбоном). (Примеч. автора.)

48. Этим выражением Мулло-Амон уподобил духовных лиц своего времени волам. (Примеч. автора.)

49. Здесь изображена только церемония раздачи «десятой части» и получения ее муллами, имевшими на это право. О том же, что это была за «десятая часть», каковы официальные условия, дававшие право на ее получение, как велась подготовка к тому, чтобы стать достойным «десятой части», какими способами в эмирской Бухаре добивались права получать ее — обо всем этом будет рассказано в последующих частях «Воспоминаний» в надлежащем месте. (Примеч. автора.)

50. Рысь — небольшое дикое животное; сама она никогда не выходит на охоту, а довольствуется объедками, остающимися от других хищников. Мулло-Амон, сравнив помощника «оламиёна» с рысью, этим сравнением уподоблял верховного судью и других мулл хищным животным. (Примеч. автора.)

51. Кто такой Хайдаркул-Свинья и чем он занимался, рассказано во второй части «Воспоминаний». (Примеч. автора.)

52. Во времена бухарского эмирата население Гидждувана называли «едущими на арбе, сидящими на носилках». Смысл этих слов заключается в том, что каждый год несколько гидждуванцев бунтовали против властей, тогда их сажали на арбу, привозили в Бухару и бросали в тюрьму, а некоторых убивали. Убитых могильщики клали на носилки и уносили. Однако такого рода наказания не оказывались назидательным примером для населения Гидждувана, и как только являлась необходимость, они снова выступали против правителей. (Примеч. автора.)

(пер. А. Розенфельд)
Текст воспроизведен по изданию: Садриддин Айни. Воспоминания. АН СССР. М.-Л. 1960

© текст - Розенфельд А. 1960
© сетевая версия - Strori. 2013
© OCR - Парунин А. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© АН СССР. 1960