Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

САДРИДДИН АЙНИ

ВОСПОМИНАНИЯ

ЁДДОШТХО

ДЯДЯ-МАСТЕР

Зимой жители Соктари ничего не строили. Однажды Усто-амак (Усто-ходжа) сидел на небольшой террасе и мастерил из карагача дверь. Он так старательно полировал карагачевые доски, что в них хоть и неясно, но отражались все окружающие предметы. На эти крепкие доски, которые вполне можно было называть «железными», он наносил резьбу различными стальными стамесками. Вырезанные им узоры казались такими тонкими, изящными и красивыми, словно искусный художник нарисовал их кисточкой на бумаге.

Усто-ходжа был веселый, открытый, общительный человек и немножко шутник. Он никогда не зазнавался, одинаково приветливо держался с высшими и низшими, был ровен со всеми. Со мной, в то время еще маленьким ребенком, он обращался, как со взрослым. О чем бы я его ни спрашивал, он охотно отвечал, особенно если дело касалось резьбы по дереву, старался объяснить все тонкости своего искусства. Работа, которая казалась мне однообразной и скучной, ему никогда не надоедала, с раннего утра до позднего вечера он не бросал стамески и долота.

Однажды я спросил его.

-Дядя! У кого вы научились такому искусству?

-Все наши родственники издавна плотничали или занимались [65] столярным ремеслом. Разве ты не видишь: отец и дядя у тебя мастера, двоюродный дядя тоже был мастером, славились своим мастерством дед и прадеды наши. Но никто ни у кого не брал уроков, учились друг от друга, а потом по способностям одни становились очень искусными мастерами, другие менее искусными. Я тоже научился плотничать, глядя на своего отца и деда, а дальше уже до всего додумался сам. Первые узоры для резьбы я делал, глядя на могильные камни возле нашей мечети, а потом по своему разумению стал придумывать более разнообразные красивые рисунки.

Дядя показал мне узор, который только что нанес на бумагу, и сказал:

-Этот узор называют «дувоздах-гирех» — двенадцать узлов.

Потом принес другую бумажку и добавил:

-Это тоже «двенадцать узлов», но разница заключается в том, что там у меня среди двенадцати узелков нарисованы звездочки и миндалинки. Видишь, насколько новый узор «двенадцать узлов» красивее и приятнее старого. Вот эти маленькие дополнения к старому узору я сам прибавил.

Дядя сложил в кожаную папку бумаги, которые называл образцами, и продолжал:

-Если бы все подмастерья довольствовались только искусством своих учителей, то никакое мастерство не двигалось бы вперед. Лишь тот из учеников хорош, кто сам что-нибудь изобретает и дополняет своим умением мастерство учителя. Постой, постой, — сказал дядя, — я устрою сейчас для тебя что-то интересное.

Он пошел во внутренний двор и принес оттуда тростник длиною в полметра, полая сердцевина его была примерно в полсантиметра.

Дядя взял свою круглую шлифовальную палочку и отполировал внутренность тростника, потом с одного конца сделал продольный разрез, равный примерно половине ногтя. Затем он тонко оскоблил кусок овчины и отрезал небольшой лоскуток, достаточный, чтобы закрыть разрез на тростнике. С одной стороны кожаного лоскутка дядя пришил иглой кусок тонкой веревочки; со стороны разреза шилом просверлил дыру в тростнике и пропустил сквозь [66] отверстие привязанную к коже веревочку, затем загнутой проволочкой вытащил конец ее наружу. Когда он сильно притянул веревку, кожа изнутри плотно прилегла к разрезу и закрыла его. Потом дядя обстругал кусочек дерева наподобие пробки и заткнул им конец тростника с той стороны, где был разрез.

После этого он нашел сухой прут от тутового дерева, расщепил один конец его на четыре части и обстругал другой конец прута. Из тонкого куска овчины дядя вырезал кружок такой величины, чтобы он смог закрыть внутреннее отверстие в тростнике, в середине кружка сделал дыру, пропустил сквозь нее тонкий конец прута и привязал получившийся кожаный поршень к расщепленному на лопасти второму концу этого прута.

С другого конца тростника он просверлил еще одну скважину и привязал к ней ткацкую цевку.

Затем дядя налил немного воды в ведро, прут с поршнем вставил в тростник и опустил его надрезанной стороной в воду, а второй конец с цевкой поднял кверху.

Когда он начал двигать «ручку» вверх и вниз, вода поднялась по . тростнику и стала выливаться сквозь цевку.

Меня очень удивило это устройство, я спросил у Усто-амака, как вода попадает внутрь тростника и почему она поднималась вверх.

Усто-амак пояснил мне:

— Когда я подымаю ручку, кожаный кружок плотно лежит на лопастях прута и гонит воздух кверху внутри тростника. Нижняя часть тростника освобождается от воздуха, вода устремляется в отверстие, отжимает своей силой кожаный лоскуток, который его закрывал, и наполняет образовавшуюся пустоту. Теперь мы опускаем ручку вниз — под действием сжавшейся воды кожаный лоскуток плотно прилегает к отверстию, не дает воде вылиться обратно в ведро. Ручка опускается, вода давит снизу на кожаный кружок, лежащий поверх лопастей, отгибает его края и заполняет свободное пространство внутри тростниковой трубки. Если два-три раза поднять и опустить ручку, то вода начнет выливаться сверху через цевку.

Кончив объяснять, дядя отдал мне эту вещь. [67]

-Она будет для тебя хорошей игрушкой, — сказал он, — а называют ее «насосом».

Я был восхищен его работой.

-Вы сами придумали эту игрушку? — спросил я.

-Нет, — ответил дядя, — подобный насос сделал мой отец Сайид-Ахмад-ходжа — твой дедушка. Он распилил пополам толстое длинное бревно самаркандского тополя (этот тополь в Самарканде называют самшитом), каждую половину бревна выдолбил наподобие желоба, потом соединил их вместе. У него получилась деревянная труба, похожая на тростник. Поверх дедушка набил еще два-три обруча, чтобы бревно не разошлось от напора воды. Наконец работа была окончена. Однажды в конце недели, когда люди собрались в мечети на пятничный намаз, дедушка с помощью насоса поднял воду из бассейна внизу на крышу мечети и опять изумил всех. К сожалению, насос был таким тяжелым, что один человек не в силах был передвигать ручку. Тогда к ручке присоединили поперечную палку, и два сильных парня, взявшись за оба конца ее, стали поднимать и опускать поршень, вода полилась, как из горлышка кувшина,

Усто-амак снова уселся на свое рабочее место и принялся точить на бруске стальные стамески; помолчав немного, он добавил:

-В тот год в Зеравшане очень понизился уровень воды, а летом река вовсе пересохла. Посевы на берегу реки всегда раньше созревали без поливов, им достаточно было речной влаги; оставшись теперь без воды, они начали засыхать. Тогда крестьяне, притащив на берег Зеравшана насос твоего деда, начали поливать поля из оставшихся в реке озерков и лужиц воды.

Вырезая острой стамеской тонкий узор, Усто-амак говорил:

-Мне было семь лет, когда твой дед изобрел приспособление для подъема воды. Ты кажешься мне способным к ремеслу мальчиком, вот я для тебя и сделал по этому образцу игрушку. Иди играй.

Лет десять спустя я впервые увидел сделанный из металла и более совершенный насос, который привезли из России. С его помощью перекачивали из бочек керосин и бензин. [68]

* * *

Усто-амак хотел вырастить своего младшего сына, Икром-ходжу, искусным мастером. Но тот не желал учиться отцовскому ремеслу и нарочно портил всякую резьбу, которую заставлял его делать отец.

Однажды Усто-амак жаловался моему отцу на своих сыновей:

-Сайид-Акбар, как видно из его важного имени, уже перерос сам себя. 4 Он не хотел учиться ремеслу, считал для себя постыдным это занятие. Я тогда подумал: «Ладно, раз он не хочет стать ремесленником, человеком, прах его побери, пусть хоть будет муллой-недоучкой» — и определил учиться в медресе. А вот младший — так тот уже совсем неудачный орешек. Два года я учил его сам, три года держал в школе, но за все это время он едва-едва только научился читать, а обучаться ремеслу вообще не желает. Он не будет ни человеком, ни муллой, а постепенно вообще превратится в осла!

-Уж лучше стать просто ослом, чем муллой, — ответил отец.

Действительно, Икром-ходжа был очень упрям. Однажды Усто-амак нарисовал на доске узор «ислими» — гибкий побег деревца — и дал ему, чтобы он поупражнялся в резьбе. Но Икром-ходжа вырезал те места, которые надо было оставить, а то, что надо было вырезать, оставил нетронутым. Сколько я ни напоминал, что наказывал ему отец, он не слушался и только твердил: «Ты не знаешь!».

Когда он показал работу своему отцу, тот рассердился, поднял палку, которую тесал для топорища, и закричал:

-Убегай, а то отколочу!

Икром-ходжа отступил на два-три шага назад. Усто-амак вскочил с места и повторил:

— Убирайся, бить буду! — и кинулся вслед за сыном.

Икром-ходжа убежал во внутренний двор. Я очень испугался: если дядя догонит упрямца и побьет палкой, как бы он его не изувечил. С криком: «Дорогой дядя, не бейте его» — я бросился следом за ними. Икром-ходжа из внутреннего двора выскочил в садик и на [69] минуту остановился у выхода в поле. Усто-амак выбежал на середину садика, сел на землю, чтобы перевести дыхание, потом снова вскочил и приказал:

-Убегай, а то отколочу!

Икром-ходжа побежал, дядя опять погнался за ним, а я кричал им вслед: «Не бейте»... Таким образом они дважды обежали поле. Наконец Усто-амак окликнул сына:

-Иди сюда, теперь я тебя не буду бить, гнев мой уже утих.

Дядя направился домой, а я пошел следом за ним. По дороге он сказал:

-Ты боялся, что я побью Икром-ходжу? Нет, я не хотел его бить. Осел не бьет своего детеныша, корова не бьет теленка, для чего же человеку бить своих детей? Я только попугал его, чтобы он учился ремеслу. Не рассказывай об этом своему отцу, а то он будет смеяться надо мной.

* * *

Усто-амак был не только родственником, но и близким другом моего отца. Оба они одинаково относились к людям и держались одних и тех же мыслей и убеждений. Разница была лишь в том, что Усто-амак обладал более веселым и обходительным характером, чем мой отец. Он умел пошутить и о дурных поступках людей говорил им ласково и правдиво прямо в лицо. Однажды наш сосед Азиз-ходжа привязал к дереву за какую-то провинность своего сына Элом-ходжу и стал его избивать. Услышав вопли Элом-ходжи, Усто-амак пошел к ним во двор и схватил Азиз-ходжу за руку:

-Довольно, дядюшка-ишан, он раскаялся, он больше никогда вас не ослушается.

-Мой сын спятил с ума, его надо привести в чувство, он не знает, что такое раскаяние! — Азиз-ходжа пытался вырваться из рук Усто-амака, чтобы дальше бить сына.

-Вы, дядя-ишан, странный человек, разве в одном дворе нельзя оставить двух сумасшедших! У нас в деревне я знаю десяток дворов, в каждом из которых живет по нескольку сумасшедших. [70]

Так Усто-амак назвал самого Азиз-ходжу безумцем и одновременно бросил камень в огород других ишанов, которые занимались заговариванием сумасшедших. Все это он обычно говорил так остроумно, что если слушатель и мог отнести подобные слова на свой счет, то не нашел бы уместным отвечать на них.

Мой отец был немного грубее и более резок. Если ему что-нибудь не нравилось, то он говорил об этом прямо в глаза, не выбирая слов, и его совершенно не интересовало, будет или не будет обижена противная сторона.

ТОЛСТЯК ЛУТФУЛЛО

В Соктари жил еще один человек, который привлекал к себе мое внимание с малолетства. Звали его Лутфулло-толстяк. Он был сыном нашего непосредственного соседа Авез-ходжи. Отец Лутфулло работал чайрикором — издольщиком или, как тогда говорили, «был сеятелем» на землях у тех крестьян, которые сами их не обрабатывали. У него подрастали еще два сына, старшего из них звали Низом-ходжа, он учился, а младший, мой ровесник, еще ничего не делал. Сам Авез-ходжа отличался болтливостью и ленью; двадцать танобов земли (пять гектаров), которые он взял исполу, обрабатывал только один Лутфулло-толстяк.

В Соктари крестьяне работали кетменями, которые делал Усто-Дуст-бай (из Гидждувана); каждый изготовленный им кетмень весил четыре килограмма. Говорили, что имеется лишь десять человек, которые заказали Усто-Дуст-баю кетмени по пяти килограммов. Одним из них был Лутфулло-толстяк.

Однако местные крестьяне отличали Лутфулло-толстяка от других девяти человек, работавших тяжелыми кетменями, они говорили: «Он работает, как див!». И верно, Лутфулло-толстяк с утра до полудня и с полудня до ужина без передышки перекапывал землю, а во время обеда ел столько, сколько съедали четверо рабочих.

Однажды я играл на берегу ручья Мазрангон, протекавшего посреди деревни, в руках у меня был насос Усто-ходжи. К ручью подошел один человек из рода сайид-ато — Абдушукур-ходжа — [71] с несколькими парнями, он хотел перепрудить ручей и отвести воду в свой сад. Но это им никак не удавалось: все, что они сыпали в ручей, — землю, песок — все уносила вода.

В это время появился толстяк Лутфулло и, понаблюдав некоторое время за их работой, сказал Абдушукур-ходже:

-Дядюшка-ишан! Что вы мне дадите, если я один запружу ручей?

-Я дам тебе лепешку и масляной халвы, — ответил Абдушукур-ходжа.

Лутфулло-толстяк согласился и, сняв с себя всю одежду, кроме штанов, принялся за работу. Сначала на обоих берегах ручья он навалил по куче земли. Трудность заключалась в том, что у него под руками не было дерна и жидкой грязи. Дно ручья все было песчаное, а берега — супесчаные. Тем не менее Лутфулло-толстяк не смутился и, войдя в воду, стал сбрасывать в нее собранную с одной стороны землю. Так он запрудил третью часть русла и перешел к другому берегу; там тоже засыпал третью часть. Самое трудное начиналось теперь: стесненная в своем движении вода с силой рвалась в узкий проход и начала размывать рыхлую, только что насыпанную землю.

Лутфулло не стал терять времени даром и лег поперек течения. Головой и шеей он касался земляной насыпи у одного берега, ногами — у другого. Тело его было похоже на бревно, через которое с шумом перекатывалась вода.

В таком положении Луфтулло принялся работать кетменем Дуст-бая, он выгребал со дна ручья ниже запруды землю и обкладывал ею свое туловище. Руки его так быстро поднимались и опускались, что я даже не находил, с чем их можно сравнить. Лишь позже, когда по бухарской земле пошла железная дорога и я увидел, как мелькают шатуны у паровоза, сразу вспомнил движения рук Лутфулло-толстяка. Тогда между этими движениями я обнаружил полное сходство.

Когда плотина посреди ручья поднялась выше туловища Лутфулло, он встал на колени и, поддерживая животом свое сооружение, снова с той же быстротой продолжал доставать кетменем [72] песок со дна, пока не укрепил запруду. Выбравшись из воды, он стал бросать на плотину сухую землю, стремясь предохранить ее таким образом от размыва.

В это время на берегу ручья находился Усто-амак и наблюдал за работой Лутфулло. В восторге он воскликнул:

-Братец, дай бог жить тебе тысячу лет и не умирать!

Абдушукур-ходжа засмеялся и сказал дяде:

-Усто-ходжа, вы наградили Лутфулло таким пожеланием, что его нельзя принять и ему оно не принесет ни на грош пользы. Кто живет на свете тысячу лет и кто в нашем мире не умирает? Лучше бы вы ему пожелали: «Дай бог тебе разбогатеть и всегда быть сытым!».

Усто-амак, как всегда, не скрывая своих мыслей, ответил Абду-шукур-ходже:

-Разрешите, дядя-ишан, объяснить смысл моего благословения.

-Пожалуйста!

-Пожелание достичь тысячелетия вовсе не означает, что человек должен прожить столько лет. Пусть он за свою обычную жизнь, совершит такое дело, для которого другим потребовалась бы тысяча лет. Когда я пожелал ему не умирать, мне и в голову не приходило, что он, выпив волшебной «живой воды», будет жить до дня воскресения из мертвых жизнью, которая хуже смерти; нет — смысл здесь был другой. За те дела, что он способен совершить на земле, пусть имя его останется жить вечно, — вот что я хотел сказать.

Абдушукур-ходжа в недоумении помолчал, затем насмешлива спросил:

-Ну, а какое именно дело, на которое надо тысячу лет, может совершить Лутфулло, и благодаря чему его имя будет жить вечно?

-Лутфулло прожил на свете тридцать лет, — ответил дядя, — и с тех пор, как подрос и взял в руки кетмень, он кормит своим трудом целую семью. А вот вы за свои шестьдесят лет не только не прокормили своим трудом семью, но даже и себя самого не смогли насытить.

-Почему? — иронически спросил Абдушукур-ходжа и добавил: [73]

– Я всегда был озабочен приобретением последователей — мюридов. Каждый месяц они дают мне сто-двести тенег дохода. На эти средства я и моя семья живем, как шахи. А что же еще я должен был делать?

-Удружили, — смеясь, сказал Усто-амак, — вот вы теперь и сами подтвердили мои слова! Разве «приобретение» мюридов можно считать работой? Впрочем, охота за птицами и животными является ремеслом, а приобретение мюридов — не что иное, как охота за людьми...

-Хитростью и обманом ловят людей в свои сети! — сказал кто-то из присутствовавших.

Все засмеялись, а Абдушукур-ходжа, покраснев от стыда и скрытого гнева, засмеялся вместе с другими:

-Ну, довольно об этом, — проговорил он. — Теперь давайте посмотрим, как Лутфулло будет есть заработанную халву.

Он велел своим помощникам принести из дома лепешку и взять в лавке ургенчцев халву.

* * *

Толстяк разломил лепешку на четыре части, завернул в каждую из них по куску халвы и отправил все по очереди в рот. Затем зачерпнул пригоршней воды из ручья и напился.

-Губы сказали «пришло», а рот сказал «вошло», живот спросил: «а что же там было наверху, что не дошло донизу?» — пошутил Лутфулло.

Все засмеялись, и какой-то молодой крестьянин его спросил:

-Братец Лутфулло, сколько вы сейчас могли бы еще съесть кусков халвы?

-Если сейчас, — ответил Лутфулло, — то еще три куска, а если вечером, то четыре.

-Зря говорите, вы и одного куска больше не сможете съесть, — усомнился другой парень.

-Приготовьте халву и увидите, сколько я ее съем. [74]

-Давайте биться об заклад, — вмешался еще один из присутствующих. — Ведь нам негде взять даровой халвы!

-Какое бы вы ни поставили условие, я согласен, приготовьте халву, — сказал Лутфулло.

-Три куска халвы, это три теньги денег, — подсчитал крестьянин, приглашавший биться об заклад, — если вы сможете съесть — ешьте на здоровье, сверх того я доплачу еще три теньги. А если не сможете, то вернете мне три теньги за халву и три теньги заклада — всего шесть тенег. Ну, что скажете?

-Что скажу? Несите скорее халву, пока я еще не почувствовал, что сыт.

Принесли халву. Лутфулло принялся ее есть, запивая каждый кусок глотком воды. Покончив с едой, он получил от споривших заклад.

-На самом деле вы выиграли не шесть тенег, а семь, — сказал крестьянин, принесший халву. — В трех кусках обычной халвы три нимчи (полтора килограмма), а я, чтобы вас обмануть, принес четыре нимчи (два килограмма), стоит это четыре теньги.

-Вы очень хорошо сделали, — сказал Лутфулло и, показав на Абдушу кур-ходжу, добавил:

-Дядюшка-ишан, обманывая людей, проедает их деньги, а вы, обманув меня, потратили деньги мне на еду. Это очень славно!

Все засмеялись и разошлись.

Я упоминаю о Лутфулло-толстяке в своем произведении «Ахмад — заклинатель дивов».

* * *

После окончания сельских работ в Соктари отец постоянно был занят ткачеством. Он чаще всего изготовлял хлопчатобумажную ткань — карбос. Значительную часть готовой ткани отец относил для обработки отбельщику, а затем заказывал из нее одежду, подкладку для одеял и тюфяков, наволочки на подушки, скатерти и другие нужные в хозяйстве вещи. Только после того, когда вся *одежда была сшита, мы отдавали ее красильщику. Он наносил на [75] каждую вещь узор, который должен был соответствовать ее назначению.

Пестрядь — калами отец оставлял дома, из нее шили для нас халаты без подкладки — «яктак», а также рубашки и штаны. Более тщательно выделанная цветная ткань алача шла на верх и на подкладку ватных халатов. Только для старшего брата, который учился в Бухаре, отец заказал легкий халат из фабричного ситца и бязевые рубашку и штаны. Все остальные члены нашей семьи носили одежду из домашней материи. Отец чаще всего сам приготовлял краску для вытканный им алачи. Из растения живокост он делал желто-гороховую краску, из корок граната — черную, из смеси живокости с чем-то еще черным получалась краска фисташкового цвета, из марены — красная, а также и другие. Лишь оливковую и синюю краски юн брал у красильщиков, так как для изготовления этих красок требовалось индиго, привозимое из Индии.

Во всех этих делах мать оказывала отцу большую помощь. После сбора урожая фруктов большая часть ее времени протекала за прялкой, целыми днями она наматывала пряжу или приготовляла цевки. Случалось ей по указанию отца иногда окрашивать пряжу.

В конце зимы отец решил поехать в Махаллаи-Боло, чтобы из имевшегося у него там запаса дерева изготовить мельничные колеса и продать их на окрестные мельницы.

Мать боялась оставаться одна с двумя маленькими детьми в полуразрушенном дворе и была против того, чтобы отец уходил, но он не стал ее слушать:

— Волк вас не загрызет, а если даже и заберется сюда, то у вас *есть Хайбар, — сказал он на прощанье и уехал.

НОВОЕ РУСЛО ШОФУРКОМА

Настала весна, с деревьев уже опали цветы, на балхском туте появились завязи плодов, а с тутовых дичков уже начали срезать ветки на корм шелковичным червям. Ручей Мазрангон, разлившийся и мутный после весенних ливней, бурлил и стремительно нес красную воду. Крестьяне выводили упряжки волов, пахали, боронили и [76] сеяли. Ласточки скатывали жидкую грязь в комочки, напоминавшие хлопковые семена, и на крышах домов под балками искусно строили себе гнезда, словно лодочки. Аисты предпочитали устраивать гнезда на Мазаре под навесом гробницы; в зарослях на берегу канала они охотились за ужами, приносили их и тут же съедали.

Птицы, похожие на фазанов или павлинов, с ярким разноцветным оперением, остерегаясь аистов, перепархивали с куста на куст и своим испуганным писком предупреждали других птиц об опасности. Жизнь кипела вокруг, люди, птицы, растения — все было в движении.

В один из таких дней, когда весеннее облачко укрыло своей тенью работающих в поле людей от жгучих лучей солнца, из деревни Махаллаи-Боло вернулся мой отец. Я в это время скакал верхом на Хайбаре по переулку за мечетью. Увидев отца, я радостно бросился к нему навстречу; тут же прыгал Хайбар и приветлива вертел хвостом, словно хотел сказать на своем собачьем языке: «добро пожаловать». Отец не обратил на нас никакого внимания, молча привязал осла к тутовому дереву, взял в руки переметную суму и вошел во внутренний ^вор. Мы с Хайбаром первые прибежали домой и дали знать матери о приезде отца, она выбежала из дома, взяла у него из рук переметную суму и осведомилась о здоровье.

Он и ей ничего не сказал, ограничился лишь обычными расспросами да передал привет от ее родителей. Мать оставила переметную суму на террасе, где была кухня, и быстро вошла в дом. Там она взяла у отца чалму и халат, повесила их на гвоздь и, расстели» на обычном месте отца стеганый тюфячок, заботливо положила несколько подушек.

Отец все также рассеянно и невесело сказал матери:

— Поставь поскорей самовар и завари чай, достань из переметной сумы мясо и убери его куда-нибудь, чтобы не съела кошка. — Он подтянул подушки к изголовью и лег, а я сидел тихо, наблюдая за его печальным лицом.

Мама заварила чай, расстелила возле тюфячка скатерть, принесла лепешки и густой компот из сушеных абрикосов. Отец сел, [77] стал пить чай и есть, но лицо его по-прежнему оставалось нахмуренным. Пытаясь угадать причину мрачного настроения мужа, она «осторожно спросила:

-Разве не удалось продать мельничные колеса?

-Те. что были готовы, проданы, я купил еще два карагачевых дерева, срубил их и распилил на части, чтобы летом можно было обтесать, — ответил отец и снова умолк.

-Не дай бог, уж не захворали ли вы, что так расстроены и огорчены? — наконец прямо обратилась к нему мать.

-Мое расстройство не от болезни, — ответил он, — я огорчен тем, что видел в Шофуркомском тюмене.

Мама словно отыскала кончик запутанного клубочка — поняла причину его печали. Но ей хотелось знать подробности, и она стала .допытываться:

-Говорили, что в Шофуркоме выкопали новый канал, это верно?

-Верно, — ответил отец, но сразу же добавил: — Да, лучше бы они его и не прорывали! После тех бед и разрушений, которые свалились на головы жителей из-за передвижения песка, новый канал обернулся для них по пословице: на покойника еще и сто палочных ударов.

Немного придя в себя, отец стал рассказывать:

-Жители Шофуркомского тюменя решили углубить старое русло канала и сделать его проточным, только осуществить это им не удалось. Они несколько раз выгребали песок и до самой степи Ко-Ко пустили небольшой ручей; но не прошло и двух дней, как с берегов канала снова осыпался песок и все завалил. После пережитой неудачи именитые люди округи, старосты, амины обратились к эмиру с прошением, в котором говорили о необходимости провести новый канал, а расходы за выполнение работ советовали возложить на население тюменя.

-Эмир отдал распоряжение четырем управителям Шофуркомского тюменя — казию, раису, амлокдору и миршабу — довести до конца начатую работу. После определения места, где надо рыть новый канал, они предложили населению собираться на хашар и [78] приступили к работе. С осени до весны уже прошло шесть месяцев,, за это время они с трудом сумели прокопать полсанга (четыре километра), а все средства, сохранившиеся после разрушения у тамошних жителей, ушли на содержание четырех управителей.

Отец рассказал нам и о том, как ведется работа.

-Однажды я пошел посмотреть, что происходит на канале. На широкой площади были разбиты шатры. В них расположились четыре управителя со своими людьми, со старостами и аминами тюменя в количестве около двухсот человек. Сотни людей — участников* хашара — лежали повсюду на земле. Мясники резали баранов, повара варили плов, жарили шашлыки, а пекари пекли сдобные лепешки. Лошади этих двухсот человек перед шатрами своих хозяев пережевывали свежий клевер, и для них на ночь были приготовлены полные мешки ячменя. Деревенские старосты, нагрузив ослов, подвозили рис, ячмень и муку. Повсюду перед шатрами кипели большие самовары. Собравшиеся здесь двести человек ели плов и шашлыки и запивали их чаем. Было уже поздно, и до захода солнца оставалось около двух часов. В это время амины вышли из шатров, вызвали десятников и приказали им, собрав участников хашара, приступить к работе на канале. Пока разыскивали людей, пока готовились, прошел еще час. Когда работа началась, каждый десяток выкопал на своем участке приблизительно один-два газа земли. К этому времени совсем стемнело, и по приказу амина десятники закричали крестьянам: «Сегодня работе конец, завтра вставайте и приходите пораньше, а не то раздадут все деньги». Вот как идет работа! — заключил отец свой рассказ.

-А какая польза управителям так тянуть работу? — спросила мать.

-Если хашар кончится, где эти двести человек будут есть плов,, шашлык, сдобные лепешки и где найдут они для своих лошадей клевер и ячмень? — ответил отец. — К тому же их выгода не ограничивается только едой: если они ежедневно требуют от населения на участников хашара по десять тысяч тенег, то половину собранных денег присваивают наличными, а другую половину проедают под видом угощения. [79]

Отец, выпив пиалу чая, немного помолчал, но вот в глазах его засветилась гордость, он взглянул на мать и произнес:

-Я затеял одно дело, не знаю только, принесет ли оно пользу или нет?

Мать немного подождала, но видя, что он дальше ничего не рассказывает, спросила:

-Что же это такое?

-Пока еще не следует открыто говорить о нем. То, что ты от меня услышишь, никому не передавай, — сказал он и стал рассказывать:

-Я понял, что люди Шофуркомского тюменя будут совсем обездолены, а нового канала все равно не проведут. Тогда мне пришла в голову мысль написать обо всем эмиру. Целый лист бумаги заполнил, описал ход работы на канале, так же, как я сейчас вам рассказывал. Ради успеха хашара я просил эмира прислать к нам какого-нибудь честного богобоязненного человека, который без промедления закончил бы работу. Каждый день задержки приносит вред и народу, и правительству. Ведь если канал не будет вскоре прорыт и по нему не пойдет вода, земли останутся без посева, от кого же тогда эмир будет получать подати и налоги?

-От чьего имени вы написали жалобу?

-От своего собственного, — отвечал отец, — только я не указал своего имени. В конце прошения я написал: «Пищущий эти строки в Шофуркомском тюмене не имеет земли и в воде не нуждается. О работах на канале искренне докладывается вашему величеству с надеждой принести пользу и народу и правительству».

-Вы свое письмо доставили эмиру? — спросила мать радостно.

-Оно должно дойти. Я отдал его твоему брату Курбон-Ниёзу, он смелый, умный парень и без задержки доберется до Бухары. В пятницу эмир поедет из Арка в мечеть, Курбон-Ниёз будет ожидать его среди народа. При проезде эмира по улице он подымет высоко мое прошение. Скороход возьмет письмо и отдаст эмиру. Когда тот прочитает его, то должен будет принять какие-нибудь меры. Ведь это для его собственной пользы! [80]

Когда отец кончил свой рассказ, ему наверное показалось, что письмо уже принесло пользу общему делу. На лице его не осталось и следа той печали, которая была видна при возвращении в Соктари, и он как прежде занялся своими повседневными делами.

* * *

Через две недели после возвращения отца из Махаллаи-Боло приехал на лето мой старший брат вместе с Сайид-Акбар-ходжой. Учебный год у них закончился, но они, отдохнув две недели, стали дальше учиться у деревенского хатиба.

Еще через месяц к нам пришел мой дядя Мулло-Дехкон проведать свою сестру — мою мать. Он рассказал, что в Бухаре он учился вместе с сыном гидждуванского казия Абдулвохида. После окончания занятий они оба отправились в Гидждуван, чтобы продолжать там учение у казия. Но на имя казия от эмира пришел фирман, чтобы он отправился в Шофуркомский тюмень и стал руководителем работ по рытью нового канала. Абдулвохид должен был так повести дело, чтобы к концу лета в новом канале потекла вода и народ смог бы брать ее для осенних посевов.

Услышав об этом от дяди, мой отец едва не вскрикнул от радости; казалось, что он вдруг стал расти, выше поднял голову, расправил грудь. Было видно, что радость от полученного известия не вмещается в его сердце. Но отец сдержался, только многозначительно взглянул на мать, радостно улыбнулся и не промолвил ни слова о своем письме. Он лишь спросил у дяди:

-Ну, а после назначения нового начальника как наладилось дело?

-Когда я был в Гидждуване, — ответил дядя, — этот указ был только что получен нашим учителем-казием. Прекратив уроки, он немедленно поехал на хашар, а я со своим приятелем — его сыном — еще остался в Гидждуване. Оттуда отправился повидать сестру, а потом пойду к отцу с матерью, поэтому мне не известно, как сейчас [81] ведутся работы на канале. Я только слышал, что эмир разжаловал всех четырех управителей Шофуркома, которые раньше руководили

работами, и отобрал все их имущество.

* * *

Погостив у нас дней десять, дядя собрался домой, отец хотел пойти вместе с ним и посмотреть, что теперь происходит в тех местах под руководством гидждуванского казия. Я попросил отца, чтобы он взял меня с собой. Отец согласился, и мы втроем направились к дому моего деда в Махаллаи-Боло, где и остановились. Деревенские старики приходили повидаться с отцом и дядей. Они рассказывали о том, как правильно и умело руководит теперь хашаром новый начальник, и каждый из них выражал свою радость. По их словам, гидждуванский казий приказал участникам хашара являться на канал утром и работать дотемна, только в полдень он давал им час на отдых.

Каждый крестьянин должен был приносить себе лепешки из дома, а старосты и амины — также питаться своими продуктами и ничего не вымогать у населения. Сам казий приходил на хашар с двумя своими людьми: один должен был разносить бумаги и распоряжения, другой использовался для личных нужд казия. Еду казий приносил для себя из дома. За десять дней при Абдулвохиде было выполнено столько же земляных работ, сколько за предыдущие шесть месяцев.

Услышав эти новости, отец еще больше обрадовался и сказал моему дяде:

— Пойдем, посмотрим, что там делается, и пожелаем успеха.

Дядя согласился. Меня они тоже взяли с собой. Работа по рытью канала достигла деревни Рубахо, находившейся к югу от Махаллаи-Боло, приблизительно в тысяче шагов. Мы направились туда. Казий, опоясанный платком, с длинным ивовым посохом в руках, стоял на берегу нового канала. Это был худощавый смуглый человек среднего роста, с небольшой седой бородой; у него [82] были густые нависшие брови, как у девяностолетнего Абдулло-ходжи у нас в Соктари.

Мой дядя поздоровался, склонившись перед ним, как ученик, затем представил ему отца и сказал: «Это мой шурин, он пришел к вам за благословением».

Казий спросил у дяди:

-Это, должно быть, тот самый человек, который научил вас грамоте и определил учиться в медресе?

-Да, это он, — подтвердил дядя.

Тогда казий обратился к отцу:

-Я слышал от своего сына, соученика вашего шурина, как вы содействовали его учению. — И он еще раз приветствовал отца.

-А это чей сын? — спросил казий, заметив меня.

-Мой, — ответил отец.

Казий приподнял меня и снова поставил на землю со словами:

-Дай бог вырасти тебе, стать грамотным, стать ученым! — Из кармана на груди он вынул конфетку в красной бумажке, дал ее мне и обратился к отцу с вопросом:

-Ваш сынок учится?

-Этой осенью отдам его в школу.

К нам подошли братья моей матери — Курбон-Ниёз, Равшан-Ниёз и Ниёз-хон, вместе со всеми работавшие на канале. Они поздоровались с отцом и дядей.

-Кто они такие? — спросил казий.

-Мои братья, — ответил дядя.

-Очень хорошо! Они оба отлично трудятся, — сказал казий и добавил, обращаясь к ним:

-Теперь идите работать, а вечером поговорите. — Курбон-Ниёзу он велел немного задержаться и обратился к дяде-мулле со словами:

-Этот твой младший брат (он показал на Курбон-Ниёза и перешел с «вы» на «ты») прекрасный работник. Среди участников хашара таких, как он, найдется еще человек десять. Но по уму и смелости он их выше... [83]

Видимо, старому казию трудно было стоять, опираясь на свой посох, он сел и пригласил сесть своих собеседников.

-В первый день моего прихода на хашар, — начал он, — я приказал аминам найти десяток плотников, чтобы одновременно с рытьем канала мы могли бы строить мосты, плотины и запруды. Один из аминов сказал мне: «Каждый мастер ежедневно зарабатывает по пять тенег, оплата десяти мастеров обойдется в пятьдесят тенег. Вы запретили брать у населения на расходы по хашару, кто же оплатит работу плотников?». Услышав слова амина, этот парень (он показал на Курбон-Ниёза) обратился ко мне: «Таксир, я прошу вас выслушать мой совет». Говори, — велел я. «Среди работающих на хашаре есть человек пятьдесят плотников и токарей, они наравне со всеми копают землю. Если их освободить от земляных работ и приказать заняться своим плотницким ремеслом, они только обрадуются и будут все делать бесплатно». Я тотчас же собрал всех плотников, отобрал из них человек десять наиболее искусных мастеров и поставил строить мосты, плотины и запруды. Мне понравились ум и смелость Курбон-Ниёза. Если бы у него не хватило храбрости, то и от ума его не было бы пользы и он не смог бы так самонадеянно дать мне совет в присутствии аминов. Вот поэтому каждому надо, кроме ума, обладать еще и смелостью. Но и безрассудная смелость бесполезна.

Казий обратился к моему дяде-мулле:

-Оставь своего брата у меня, я буду очень доволен. Потом спросил:

-Он грамотный?

-Нет, — ответил дядя.

-Ничего, ведь он умный и не робкий парень, значит сможет быть мне полезен и сам тоже многому научится.

Казий отослал Курбон-Ниёза работать, а своему слуге велел принести чаю. Тот снял с ветки дерева кожаный мешок, развязал и достал из него пиалу и бронзовый кувшин для кипячения воды, налил в пиалу чай и подал казию. Двумя глотками казий выпил чай и приказал слуге угостить чаем своих собеседников. Обратившись к отцу, он заметил: [84]

-Этот чай мы заварили еще в Гидждуване и принесли сюда. Жаль только, что он остыл. Вы уж не обессудьте, как бы там ни было, а это лучше сырой холодной воды.

После того как отец и дядя выпили по пиале остывшего чая, казий поднялся с места, остальные тоже встали. Казий предложим им:

-Пойдемте, *пожелаем работающим на хашаре «не знать усталости».*

Казий шел впереди, а отец с дядей следовали за ним, чуть поотстав. Я тоже поспешил вместе с ними. Казий останавливался возле каждой группы работающих, желал им: «Не знайте усталости!». К тем, кто работал лучше других, он обращался отдельно, хвалил их за старанье и называл «молодцами».

В тени деревьев сидели, подпоясавшись, амин и старосты. Завидев издали казия, они вскакивали с мест, бежали к рабочим и громко кричали «копай здесь!» Какой-то очень толстый амин торопливо покинул свое место под деревом и Стал громко, так, чтобы слышал казий, поучать землекопов, как надо работать. Когда казий подошел, амин приветствовал его, склонившись в низком поклоне. Казий сказал ему:

-Амин, вы очень растолстели. Этот лишний груз вас тяготит и не дает покоя. Та работа, которую вы вместе с другими аминами и старостами стараетесь делать при мне, нисколько не поможет вам избавиться от жира. Было бы много лучше, если бы вы иногда брали в руки кетмень и трудились, как все на канале. Это облегчило бы не только ваше собственное тело, но и работу участников хашара.

Амин произнес: «Слушаю, таксир», — и поспешно спустился на дно канала. Взяв у какого-то рабочего кетмень, он начал копать землю. Однако после десяти-двенадцати ударов кетменем он так сильно вспотел, словно на голову ему вылили ведро воды, и, совершенно ослабев, сел на землю. Все вокруг громко засмеялись. Казий сказал амину:

-Вот видите, насколько труднее работать, чем поучать и приказывать. А вы даже эти легкие приказания ленитесь отдавать, а улеглись в холодочке и чешете себе живот! [85]

Мы пошли дальше. Пройдя немного, казий оглянулся назад. Все амины и старосты суетились среди работающих.

Миновав деревню Рубахо, мы пришли к тому месту, где к северу от главного канала отходил канал Махаллаи-Боло, а к югу — канал Истамзе. В головной части каждого из этих каналов плотники заканчивали сооружение запруд и для того, чтобы доски на щитах сошлись плотнее, равняли с боков рубанками. Шагах в пятидесяти ниже основной плотины канал уже был готов, а еще ниже продолжалась работа.

Казий велел работающим в конце готового участка канала связать из прутьев временную запруду, а наблюдавшему за постройкой мирабу приказал пойти открыть верхнюю плотину Ко-Ко и спустить воду вниз.

Мираб со словами «слушаю, таксир» отвязал от дерева свою лошадь и поскакал в степь Ко-Ко. Казий обратился к отцу:

— Я стараюсь так наладить работу, чтобы следом за землекопами шла вода. Когда участники хашара собственными глазами видят плоды своей тяжелой работы, у них прибывают силы и крепнет желание довести дело до конца. Уже на следующий день в подготовленной части канала начинает течь вода. Завтра мы проведем воду до деревни Рубахо, а послезавтра до Дехнав.

Опершись спиной о дерево, казий опустился на корточки, а его собеседники сели против него. Казий что-то объяснял им, но я ничего не мог понять, потом он разъяснял сказанное по-таджикски. Отец мой, как школьник, с большим уважением и вниманием слушал его, иногда, получив особое удовольствие от сказанного казием, покачивался всем телом взад и вперед.

В это время прискакал мираб и сообщил, что пришла вода. Казий и его спутники покинули свои места и подошли к запруде. Вода текла, покрытая грязно-желтой пеной; достигнув запруды, она остановилась и начала медленно подыматься. Хотя вода и просачивалась сквозь щели между досок, но это все же не мешало повышаться ее уровню.

Наконец вода достигла до верха запруды и потекла в каналы Махаллаи-Боло и Исгамзе. Мутный поток с шумом переливался [86] через деревянную плотину в русле главного канала и остановился, лишь натолкнувшись на высокую земляную перемычку ниже по течению. Отец и дядя попросили у казия разрешения вернуться домой. Мы шли по берегу канала вдоль течения, и отец говорил дяде:

-Этот человек не только один из самых образованных, умных и ученых людей нашего времени, он беспредельно честен, и тело его как будто сделано из железа. Несмотря на свою старость, он не устает ни сидеть на корточках, ни стоять, ни ходить. Ведь ему уже больше семидесяти лет.

-По словам его сына, ему в этом году исполнилось семьдесят семь лет, — сказал дядя.

Мы пришли в деревню вместе с водой. Мальчишки, радуясь, бегали вверх и вниз по берегу канала, хлопали в ладоши и кричали: «Вода пришла, вода пришла — согласно книге пришла!».

Мы отправились к деду. Там только и говорили о новом начальнике строительства канала, дивились его опытности и умению вести дело. Дядя рассказал дедушке о новой работе, которую поручил казий Курбон-Ниёзу. Мой отец одобрил назначение.

-Хотя я и не люблю службу у чиновников, особенно у казиев, — сказал он, — но сейчас считаю это правильным. Служба у старого казия будет хорошей школой для Курбон-Ниёза.

Руководитель строительством канала Абдулвохид был тот самый казий Абдулвохид, известный под поэтическим псевдонимом Садри Сарир, которого я помянул добрым словом в сборнике «Образцы таджикской литературы». Его стихи приведены на 385 — 391 страницах этой книги.

В ШОФУРКОМСКОМ ТЮМЕНЕ ПОСЛЕ ПРОРЫТИЯ НОВОГО КАНАЛА

Осенью, когда был прорыт новый канал, крестьяне Шофуркомского тюменя, одушевленные удачей, приступили к полевым работам. Начали сеять озимую пшеницу, очищать и прорывать арыки, готовясь к весенней пахоте.

Хорошо устроенная головная часть нового Шофуркомского канала позволяла брать из Зеравшана воды больше, чем прежде. [87] Однако крестьяне не удовлетворились этим и сами, без всякого руководства со стороны эмирского правительства, очистили от песка и старое русло Шофуркомского канала, расчистили также значительную часть засыпанных песком земель, оросили их и снова превратили в пахотные. Переселившиеся на юг после наступления песка крестьяне вернулись на свои исконные земли и приступили к сельским работам.

Безземельные крестьяне своими силами очистили канал Джильвон, который находился на границе культурных земель и много лет был заболоченным и высохшим; пустили в него воду из полноводного вновь прорытого Шофуркомского канала и оросили земли на берегах Джильвона, которые считались бесплодными пастбищами.

На второй год после появления воды в новом канале Шофуркомский тюмень превратился в цветущий сад. Однако на этот сад сразу же устремились совиные глаза эмира Музаффара; он поставил во главе тюменя амлокдором некоего Мурод-бека, славившегося своей жестокостью, и одного муллу по имени Сафи, который пленил сердце эмира своей «ученостью».

Эти два грабителя с массой саранчи — своими слугами и прислужниками — превратили «расцветший сад» в пустыню. Под предлогом того, что «население Шофуркомского тюменя в течение нескольких лет не выплачивало налоги» (из-за движения песка и безводья), они в уплату долга отобрали весь урожай, а крестьян превратили в должников и обязали в последующие годы прежде всего выплачивать с собранного урожая этот долг.

Казий Сафи, основной обязанностью которого было вершение судебных дел, под сенью шариата грабил население и, чтобы еще больше угодить своему эмиру, стал добровольным помощником амлокдора. Согласно обычаю, амлокдор приходил на поле, когда созревал урожай, и определял эмирский налог на все, что было выращено крестьянином. В конце осени, после сбора урожая, казий докладывал эмиру о базарных ценах на каждый вид сельскохозяйственных продуктов, и эмир приказывал управителю взимать по ним с крестьян подати.

Вот в это-то время казий Сафи и считал нужным оказывать свою помощь амлокдору, а через него эмирской казне. Когда он [88] докладывал эмиру о действующих на базаре ценах, то искусственно вздувал их; так, если один ман пшеницы стоил двадцать тенег, он прибавлял к ним еще пять тенег. Эмир по его заявлению устанавливал денежный налог. По примеру Сафи так стали поступать и все другие казни бухарского округа. Удивительным было то, что эмир отлично знал, каким путем определялись базарные цены, и никогда не пытался их проверить; нисколько не стесняясь, он говорил своим наперсникам и собеседникам: «Я не считаю себя в подобных делах грешником перед богом, за все в день страшного суда ответ будут держать казии».

Крестьяне оказывались ограбленными с самого начала — при определении суммы налога. Когда дело доходило наконец до уплаты денег, они окончательно разорялись, одни вынуждены были по дешевой цене продавать баям свою землю, другие — рабочий скот и земледельческие орудия. Чтобы выплатить «свой долг государству», некоторым крестьянам приходилось лишаться даже собственных детей: их продавали баям или, приравняв к сумме налога, отдавали правителям — дочерей как «служанок», а сыновей как «мальчиков-рабов». Из таких крестьянских ребят эмир Музаффар к концу своей жизни создал особый отряд под названием «мальчики-рабы» — гулом-бача. Те же крестьяне, которые никакими средствами не могли освободиться от налогов, попадали в тюрьму, скрывшиеся занимались грабежами или, наконец, убежав в русский Туркестан, становились там бродягами.

Мурод-бек и казий Сафи не оставили в покое и берега вновь благоустроенного канала Джильвон; крестьяне, сеявшие там хлеб, были совершенно лишены рабочего скота и обрабатывали заброшенные прежде земли лишь кетменями и лопатами. Амлокдор обложил налогами эти земли наравне со старыми землями. Основным занятием местного населения был сбор хвороста, крестьяне продавали вязанки хвороста и пытались вернуть «долг государству». Обычно им не удавалось выплатить налог, и они становились должниками. Обо всем этом рассказано мною во второй части романа «Рабы».

Согласно неписаному закону бухарского эмира, казии объявляли казенным оставшееся бесхозным имущество (под названием [89] «выморочное»). Казий Сафи решил извлечь пользу из этого закона и выпустил на берега канала Джильвон своих «охотничьих собак» — прислужников, чтобы они захватывали как «выморочное» имущество принадлежащий населению скот. Прислужники казия начали пригонять к нему коз и баранов, пасшихся на границах культурных земель вдоль берегов канала Джильвон. Хозяева объявленного «бесхозным» скота в это время были заняты сбором хвороста. Если владелец животного успевал появиться вовремя, все равно он не мог отнять свою собственность, так как прислужник казия обычно заявлял: «Я гоню скот в канцелярию казия, ты приведи с собой свидетеля и докажи свою правоту согласно шариату, и тогда сможешь его забрать».

Когда владелец скотины приводил свидетеля и жаловался на прислужника казия, все равно ему не удавалось получить свою собственность обратно. Свидетельства теряли силу по многим причинам. Чаще всего это происходило потому, что свидетель не знал всех тонкостей шариата, иногда на него возводили клевету: говорили, что он ложный или подкупленный свидетель. Если свидетель был соседом владельца скота или жил с ним в одной деревне, немедленно возникало обвинение в приятельских отношениях, и человека считали опороченным. В других случаях свидетель вообще отклонялся из-за того, что был из далекого селения. Но если крестьянин узнавал об угоне своего скота после того, как скот был передан канцелярии казия, он уже не имел права просить его обратно, не смел даже раскрывать рот, потому что в таком случае он как бы предъявлял иск самому казию, что считалось совершенно недопустимым и всегда запрещалось.

Все эти беззаконные дела привели к тому, что старый канал Шофурком и канал Джильвон вторично превратились в «иссякшие». В местах, орошаемых из нового канала, также остались незасеянными земли, принадлежавшие малоземельным крестьянам и середнякам, если они только не перешли в руки богачей. Излишки воды в новом Шофуркомском канале разливались по окрестностям, образовали болотца и лужи, вскоре вся местность здесь превратилась в рассадник лихорадки. В течение многих лет старый Шофуркомский канал и канал Джильвон оставались заболоченными, только после Великой [90] Октябрьской социалистической революции, во время земельной реформы, оба они снова были отрыты, и их вода оросила окрестные земли.

* * *

Казий Абдулвохид Садри Сарир, без устали трудившийся ради нового расцвета Шофуркомского тюменя, относил благоустройство канала к лучшим воспоминаниям своей старости. Он не мог равнодушно перенести всего, что случилось затем на возрожденной земле, и был подобен садовнику, на глазах которого рубят и воруют распустившиеся недавно деревца, ломают розовые кусты, а цветники превращают в хлевы для скота.

Все это заставило старого судью возненавидеть не только казия Сафи и Мурод-бека, но и самого эмира и всех его приближенных. Не подавая заявления об отставке, он преднамеренно бросил свой пост казия в Гидждуване и уехал в Бухару к себе домой и там, проболев недолго, умер от горя.

Казий Абдулвохид Сарир был единомышленником передового ученого Бухары — Ахмад-махдума Дониша; однако он не был способен к активным действиям и не мог должным образом проявить свое возмущение сложившимися в стране порядками; подобно дымящемуся костру из мелкой соломы, старик умер, сжигаемый внутренним огнем.

ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ

Свои школьные годы я подробно описал в книге «Старая школа». Здесь я расскажу лишь о тех событиях, которые не нашли в ней отражения или же были даны слишком кратко.

Как я уже писал в упомянутой книге, отец определил меня в шестилетнем возрасте в школу при мечети, но учение там у меня совсем не двигалось, и он решил перевести меня в школу для девочек. Эта школа находилась во внутреннем дворе усадьбы нашего деревенского хатиба, и занятия вела его жена. Из мальчиков в этой школе училось лишь двое — я и еще один гидждуванский мальчик по имени [91] Абдулло. Абдулло был постарше и несколько грубоват, девочки его не любили и не знались с ним. Но со мной они обращались очень нежно и ласкали, как родного брата.

На второй год моего учения в школу поступила девушка по имени Хабиба из деревни Работи Казок. Деревня Работи Казок находилась в километре на юго-запад от нашей деревни. Девушка не уходила по вечерам домой, а оставалась в семье хатиба и жила в одной комнате с его дочерью.

Хабиба и ее ровесница Кутбия, дочь хатиба, считались самыми старшими ученицами в нашей школе. По сравнению со своей сверстницей Хабиба была более образованной и общительной девушкой и лучше ее читала. Умела она и писать. Мой отец говорил, что Хабиба — дочь одного из наиболее грамотных имамов во всей округе и он сам научил ее читать и писать. Мой отец никак не мог понять, зачем ее послали в нашу школу, и говорил, что здесь она едва ли сможет еще чему-нибудь научиться у жены хатиба. Удивлялся он и тому, что девушку, которой исполнилось уже двадцать лет, отец до сих пор не выдает замуж.

Я любил Хабибу больше других девочек: она помогала мне готовить уроки и мастерила для меня хорошеньких куколок. Я в то время еще не понимал любовных стихов, но всякий раз, когда нам приходилось разучивать газели Хафиза, она старалась разъяснить мне их содержание. Если в газели упоминались слова «друг», «любимая» или «возлюбленная», она показывала на дочь хатиба. Если же в стихе были слова «влюбленный», «плененный», «очарованный» или «несчастный», она для примера ссылалась на себя.

Дочь хатиба внешне как будто сердилась на Хабибу, морщила лоб, хмурила брови и гневно смотрела, но про себя смеялась и говорила лукаво: «Смотри, я обо всем расскажу матери, тебя так поколотят, как отец твой никогда тебя не бил. Может быть, тебя за это даже выгонят из школы».

Хабиба в ответ только вздыхала и говорила: «Ах, если бы меня выгнали! ..», — и эти слова вовсе не казались шуткой.

Девочки часто спорили между собой, кто красивее — Кутбия или Хабиба: некоторые считали, что Кутбия, другие отдавали [92] предпочтение Хабибе. Несмотря на это, в школе их обеих не любили и тайно сплетничали о них. Уверяли, что Кутбия — «грубая, дерзкая, высокомерная девушка и командует отцом и матерью». А о Хабибе говорили, что «она легкомысленна, болтлива, поет газели, как артистка, и влюблена в свою красоту».

Но я не мог согласиться с их мнением. Я никогда не замечал грубостей или резкостей со стороны Кутбии и не чувствовал ее высокомерия. А то, что Хабиба пела газели, как настоящая артистка, чем особенно вызывала осуждение со стороны девочек, напротив, мне очень нравилось.

Однажды я учил в школе одну из газелей Хафиза, начинавшуюся со следующего двустишия:

Пока не достигну цели, стремиться к ней не устану,
Либо с любимой буду я, либо с жизнью расстанусь...

Учительница велела повторить мне эту газель с Хабибой, а сама ушла по своим домашним делам.

После того, как Хабиба заставила меня два-три раза прочесть заданные строки, она взяла в руки книгу и так печально прочла эту газель, что у нее самой заблистали в глазах слезы. На меня ее грустный голос произвел такое впечатление, что дрожь пробежала по спине, особенно когда она произносила слова:

Менять друзей поминутно может лишь вероломный,
Я у его порога с жизнью своей расстанусь
.

Она вся переменилась, я подумал, что она сейчас упадет без чувств на землю. Но девушка только закрыла глаза и немного помолчала. Слезы, блеснувшие в ее глазах при чтении нараспев стихов, потекли по щекам. Потом она открыла глаза и взглянула на меня, смущенно улыбаясь. Хоть в те времена я ничего еще не знал о любви, но Хабиба очень меня тронула. Я понял тогда, что у нее на сердце какое-то горе, и мне очень хотелось совершить что-нибудь такое, чтобы снять с нее это горе или облегчить его. Конечно, я ничего не мог сделать и даже не понимал причину ее грусти.

Теперь я уже не помню, было ли это в тот самый день или в другой, но как-то после уроков Хабиба спросила меня: [93]

-У вас дома есть цветы?

-Есть, — ответил я.

-Принеси мне завтра душистую свежую розу.

-Хорошо, — согласился я и пошел домой. Эта просьба заронила мне в сердце радость, я думал: «Может быть, роза, которую я принесу, утешит ее или облегчит ей горе, и то волнение, которое она пробудила во мне своим пением, не будет напрасным».

У нас в садике росли два куста роз, на одном из них цвели белые розы, на другом — розовые. На следующий день, еще до восхода солнца, я пошел в садик, чтобы нарвать для Хабибы роз. Оба куста были покрыты вновь распустившимися цветами, издававшими чудесный аромат. Я задумался, каких нарвать для нее роз, чтобы угодить, и внимательно рассматривал оба куста.

Розовые цветы напоминали лицо Хабибы, в особенности теперь, когда еще не испарились капельки росы с их лепестков; мне роза очень понравилась, она была так же прекрасна, как лицо девушки, покрытое слезами во время чтения газелей.

Я решил, что розовый цветок больше всего подойдет Хабибе, и сорвал три розы. Но, может быть, и белая роза тоже ей понравится, — вдруг пришла мне в голову новая мысль, — и, сорвав с другого куста еще три цветка, я побежал в школу. Возле усадьбы хатиба я забеспокоился, как бы девочки не отобрали у меня розы, и спрятал их за пазуху. Как только я вошел в ворота, мне встретилась в проходе Кутбия.

-Что у тебя за пазухой? — сразу же спросила она.

Чтобы не раскрыть тайну, я ответил:

-Книга!

Однако я испугался своего вранья, ведь книги лежали в папке, которая висела у меня на руке, и ложь была слишком очевидна. Кутбия могла сразу уличить меня, если бы только сунула руку за пазуху. Я с опаской внимательно посмотрел ей в лицо. Ее внешность отличалась от внешности Хабибы: если Кутбию можно было сравнить с белой розой, то Хабиба была похожа на розовую. Что касается меня, то мне белые розы не очень нравились. Отец запрещал рвать розовые цветы, потому что он их обменивал у торговца пряными травами [94] и духами на розовую воду. Но всякий раз, когда отец с матерью не видели, я срывал приглянувшиеся мне розы с куста.

Во всяком случае Кутбия ни о чем не догадалась и, не узнав, что у меня за пазухой, вышла за дверь привязывать корову. Я заглянул в класс. Еще никого не было, и Хабиба подметала комнату.

В одну руку я взял белые розы, в другую розовые и преподнес их девушке. Она похвалила меня, порывисто схватила розовые цветы, понюхала их, потом две лучших розы заложила за уши под тюбетейку и посмотрелась в зеркальце, а третью приколола булавкой на груди. Когда Хабиба взяла белые розы, она почему-то вдруг нахмурилась и погрозила в мою сторону рукой, сжимавшей цветы.

-Зачем ты мне их принес? — спросила девушка недовольным тоном.

-Я думал, что вам они понравятся.

-А тебе какие больше нравятся?

-Розовые!

-Почему?

-Не знаю, но мне они больше нравятся.

Хабиба приложила к лицу белую розу и спросила меня:

-Какая мне больше идет — розовая или белая?

-Розовая, — ответил я.

-Почему?

-Потому что розовая одного цвета с вашим лицом.

Услышав мой ответ, она воскликнула:

-Ах, негодник! — и засмеялась, ласково обняв меня. Потом, показав на белую розу, Хабиба спросила:

-А эта роза на кого похожа?

Я, не задумываясь, с детским, простодушием, ответил так, как думал сам две минуты назад при встрече с Кутбией:

-Белая роза похожа на мою сестричку Кутбию.

Наверно, этот ответ понравился ей еще больше прежнего, она громко рассмеялась, снова обняла меня, крепко и горячо расцеловала. Потом, отпустив меня, она сказала:

-Смотри, никогда больше об этом не рассказывай, не повторяй никому, что алые розы похожи на лицо сестрички Хабибы, а [95] белые — на лицо сестрички Кутбии... Если ты будешь так говорить, я очень на тебя обижусь. А теперь сядь на свое место, — распорядилась Хабиба, — и учи уроки.

Образ девушки под тем же именем Кутбии я вывел в романе «Рабы».

* * *

Снова пришла весна, поспевал тут, мой старший брат вместе с Сайид-Акбар-ходжой вернулся из Бухары. Как всегда, после небольшого отдыха они начали заниматься у хатиба. Сайид-Акбар-ходжа, который из-за своей кичливости никак не мог поладить со взрослыми, стал моим «другом в играх». Он обычно сидел в мехмон-хоне своего отца, двери которой выходили в сторону сада при мечети. Всякий раз, когда я возвращался из школы, он подзывал меня, делал мне разные игрушки, расспрашивал о школе и о том, как учатся некоторые соседские девочки. Между прочим, он спрашивал и о Хабибе. Я с детским простодушием, как мог, отвечал на все его вопросы.

Однажды утром, когда я спешил в школу и проходил мимо мехмон-хоны Усто-амака, меня окликнул Сайид-Акбар-ходжа. Я привык к тому, что он меня всегда звал к себе после занятий, но сегодня он почему-то поступил вопреки обычному и остановил меня на пути в школу.

-Потом зайду, а то опоздаю на урок, — сказал я ему.

-Не опоздаешь, — снова позвал он, — послушай только, что я тебе скажу, потом пойдешь.

Я вынужден был подойти. Он протянул мне запечатанный конверт и сказал:

— Это письмо для Хабибы, принеси мне на него ответ. Только смотри, чтобы никто не видел, как ты будешь его передавать.

Конечно, я еще не понимал тогда смысла таких посланий и взял письмо. В тот же день, улучив момент, я вручил его Хабибе. С письмом в руках она отошла в сторонку, но вскоре вернулась ко мне. Глаза ее горели от гнева, губы дрожали, как у больного лихорадкой, лицо дергалось. Она на меня не смотрела. Однако я все еще не [96] понимал, в чем дело, и думал лишь о том, как бы отвлечь ее от неведомых мне неприятных мыслей. Я спросил: — Когда вы напишете ответ на письмо?

Глаза ее загорелись еще большим гневом. Сердито взглянув на меня, Хабиба вскочила с места.

— Иди сюда, — коротко сказала она и повела меня за собой. По узкому проходу мы попали во двор, где привязывали скот.

Там она сняла туфлю, ткнула ее в навоз и бросила мне под ноги.

— На, возьми эту туфлю, брось ему в лицо и скажи: «Вот ответ на ваше письмо!».

...Конечно, я не отнес той туфли. Но когда шел из школы и Сайид-Акбар спросил, что я сделал с письмом и принес ли ответ, я рассказал ему о «туфле».

Сайид-Акбар пришел в такую ярость, что у него изо рта показалась пена. От злости он даже стал заикаться.

— Твоя Хабиба дура, гулящая девчонка! — и он грязно выругался. — А ты без стеснения всякое..., которое она съела, готов, не стыдясь, принести и бросить мне в лицо!... — В порыве раздражения он размахнулся и дал мне пощечину.

Первым моим чувством было удивление, я никак не ожидал, что за свою службу посыльным получу такое «вознаграждение», о котором не мог и помыслить. Потом меня охватил гнев, ведь расправа была совершенно незаслуженной. И, наконец, мне стало смешно оттого, что ослепленный гневом Сайид-Акбар не заметил, как обругал самого себя.

Конечно, я затаил мысль о мести. Но что мне тогда было по силам: ведь я был маленьким ребенком, а он — здоровым взрослым парнем. Поневоле пришлось ждать, когда появится удобный для расплаты случай. И он вскоре подвернулся.

* * *

Мой двоюродный дядя Иброхим-ходжа после смерти своего девяностолетнего отца получил в наследство дом и стал заниматься писанием молитв и, «заклинанием дивов», не отлучаясь более из [97] Соктари. Однажды из какой-то деревни к нему привели сумасшедшего. Это был высокий сильный человек лет тридцати-сорока с большой окладистой бородой.

Иброхим-ходжа надел на ноги безумца оковы и запер их замком, конец цепи от оков он пропустил под порогом мехмон-хоны и привязал к столбу, стоявшему посредине комнаты. Безумец обычно сидел на суфе возле мехмон-хоны или стоял, больше он никуда не мог двигаться.

*Лечение заклинаниями безумцев* у Иброхим-ходжи, подобно лечению, применяемому другими ишанами, было очень простым: за сутки он давал больному лишь кусок сухой лепешки величиной с ладонь и больше ничем не кормил. Кроме того, каждый день, утром и вечером, обнажив спину сумасшедшего, он избивал его плеткой. Как это было принято у ишанов, он наносил удары без счета, пока не уставала рука.

Сумасшедший с плачем и стонами обращался к каждому, кто появлялся издали или проходил мимо: «Разве вы прогневите бога, — молил он, — если дадите мне кусочек лепешки? Ведь я тоже раб божий, нельзя же убивать голодом живое существо, пощадите меня...». Мне было его очень жаль, и я всякий раз, когда ел лепешку, давал и ему кусочек, иногда добавляя еще горсть сушеных абрикосов или тута.

Постепенно сумасшедший стал ко мне привыкать. Не опасаясь, я садился рядом с ним на суфу и не замечал у него никаких проявлений безумия. Он только очень странно разговаривал, однако необычное содержание его речей скорее можно было отнести за счет шутовства, а не душевной болезни. Иногда, выпрямившись во весь рост, он разговаривал с солнцем, просил освободить его от оков и умолял взять с собой на небосвод, чтобы, гуляя там, он мог любоваться землей.

Один раз сумасшедший сказал мне:

— Что тебе стоит уговорить твоего дядю-ишана, чтобы он хоть раз в день отпускал меня на свободу. Я схожу, погуляю в саду мечети и вернусь. Я дам ему клятву, что не убегу и, вернувшись, сам, собственными руками надену себе на ноги оковы. Если ты окажешь [98] мне такую милость, я сниму солнце и дам его тебе, ты сядешь на него верхом и будешь смотреть, что делается кругом.

В этот момент я увидел, что Сайид-Акбар-ходжа вышел из медресе и направляется к себе во двор. Мне пришла в голову мысль: «Теперь настало время ему отомстить». Указав безумцу на чванливого ходжу, я сказал:

-Ишан хотел тебя отпустить, но вот этот человек не позволил, если я сниму с тебя кандалы, ты пойди и побей его, он тогда одумается и больше уже не будет требовать, чтобы тебя привязывали.

-Отпусти меня, — сказал сумасшедший, и глаза его засверкали от вожделения, как у волка, увидевшего овцу.

Я вошел в мехмон-хону и отвязал цепь от столба. Сумасшедший вытащил ее из-под порога, свернул и, не выпуская из рук, вскочил с места. Он медленно пошел в сторону сада возле мечети. Тяжелые оковы на его ногах были так надеты, что одна нога могла отстоять от другой не больше чем на длину ступни. Ведь если он замешкается, то «враг» успеет скрыться. Вероятно, так думал и сумасшедший. Вместо того, чтобы идти обычным шагом, он начал прыгать одновременно обеими ногами и перескакивал сразу на два-три шага вперед. Сайид-Акбар-ходжа еще не дошел до своего дома, как сумасшедший настиг его, приподнял обеими руками над головой, потом бросил на землю и, усевшись на грудь, стал давить коленями.

Сайид-Акбар-ходжа, лишь только сумасшедший схватил его, закричал душераздирающим голосом:

-Сумасшедший убивает меня! Спасите!

Должно быть, он потерял сознание или задохся, но больше не произнес ни звука. При первом же крике из-дома выбежал его отец, а из медресе и мечети — другие люди и освободили его из рук сумасшедшего, безумца же отвели назад и привязали на прежнем месте.

Я тогда же понял свою ошибку, ведь если бы люди, освободившие Сайид-Акбар-ходжу, немного запоздали, сумасшедший несомненно убил бы его. Тогда моя месть оказалась бы слишком жестокой; вышло так, что я отомстил ему с избытком.

Из-за страха перед отцом я никому не рассказывал о своей мести Сайид-Акбар-ходже. Если бы отец узнал, какое меня постигло [99] наказание за передачу письма, он бы еще выругал меня и наказал за то, что я осмелился вручить письмо молодого парня взрослой девушке. Не меньше, чем отца, я боялся и Сайид-Акбар-ходжи, поэтому никому ничего не рассказал.

* * *

Мой дядя Усто-амак, кроме резьбы по дереву, рисовал также красивые узоры для других ремесленников. Эти узоры заказывали ему гончары, красильщики материй и штукатуры. Для гончаров и красильщиков он накалывал иглой на бумаге своеобразные завитки и цветы. Заказчики забирали рисунки и использовали их для своих изделий: к посуде или ткани они прикладывали бумагу с наколотыми отверстиями и сыпали на нее угольную пыль. Сняв бумагу, мастер раскрашивал отпечатавшийся узор различными красками.

Среди гончаров в деревне Казок-Работ жил один мастер, который искусно делал расписные миски и тарелки. Для каждого обжига он заказывал Усто-амаку все новые и новые узоры. Этот гончар имел сына лет двадцати четырех-двадцати пяти. В детские годы сын гончара упал с дерева и сломал себе ногу; из-за того, что ее неправильно срастили, левая нога на два пальца была короче правой. Ему было трудно ходить, поэтому он всегда ездил верхом. Раз в неделю он приезжал к Усто-амаку, заказывал ему узоры, затем снова приезжал, забирал готовые рисунки и отвозил их домой. Однако за последнее время заказы его увеличились, он приезжал ежедневно, договаривался о рисунке, иногда даже оставался на ночь, ждал, пока будет готов узор, и утром его увозил; вернувшись, он делал новый заказ.

Все были удивлены обилием его заказов.

— Обычно гончары, — говорил Усто-амак, — ежегодно берут один узор для тарелок и один для мисок. Знаменитые гончары для каждого обжига берут по новому узору. Однако этот мастер из Казок-Работа за последние дни взял у меня столько рисунков, как будто Для каждой миски и для каждой тарелки ему требуется особый узор. [100]

Пожалуй, его глиняные чашки и тарелки будут в десять раз дороже фарфоровой посуды; не могу понять, для чего он так делает?

Вскоре произошло событие, благодаря которому я раньше всех узнал причину, заставлявшую сына мастера из Казок-Работа заказывать так много узоров.

Дело было так: после хашара по рытью нового Шофуркомского канала мой дядя Курбон-Ниёз поступил к гидждуванскому казию Абдулвохиду в прислужники. В это же самое время другой мой дядя — Али-хон, торгующий на базарах, — сосватал в Гидждуване дочь одного гончара. Бабушка из-за того, что ее сын служил у казия, хотела пригласить жену казия на свадьбу. Я, испытавший на себе доброту старого казия, попросил разрешения пойти вместе с бабушкой. Отец согласился. Мы пошли в Гидждуван и там заночевали в доме гончара. Посреди ночи кто-то закричал: «Воры!». Взрослые и дети проснулись и вскочили с постелей. Женщины, трясясь от страха, говорили шепотом; мужчины ночевали на внешнем дворе. Поднявшаяся суматоха вскоре улеглась. Сын гончара сообщил, что это были не воры, а гости, и этим известием успокоил женщин.

На другой день рано утром моя бабушка, взяв завернутое в скатерть угощение, пошла в дом казия. Я увязался за ней, надеясь еще раз повидать этого славного старика. Когда мы пришли в канцелярию казия, слуги его взяли из рук у бабушки скатерть и проводили ее во внутренний двор усадьбы. Однако меня, как мальчика, не пустили во внутренний двор, где находились женщины, потому что я *«не свой»* (хоть я был совсем еще ребенком). Я остался во внешнем дворе и сел на корточки, опершись спиной о стену конюшни. С того места, где я находился, был виден старый казий. Он сидел у двери своей мехмон-хоны и рассматривал жалобы. Но он меня не видел или, быть может, и видел, но не узнал; наконец, если даже и узнал, то не счел удобным заговорить. Как бы там ни было, он не оказал мне той ласки, которой я ждал от него.

В это время в канцелярию казия, хромая, вошел сын гончара из Казок-Работа. Рядом с ним шла девушка с детским халатиком на голове, она крепко держалась за подол халата юноши. Прислужники казия и уличные зеваки сразу наполнили канцелярию казия. Все [101] с любопытством переговаривались: «Девушка-беглянка... *Брак у казня*...». Я покинул свое место у стены конюшни и вслед за людьми тоже поднялся на суфу возле мехмон-хоны казия, однако ничего не мог разглядеть. Но вот раздался голос казия:

-Дочь моя, кто свел тебя с пути?

-Меня никто не сводил с пути, я сама, по доброй воле выбрала в мужья этого юношу! — послышался голос девушки, в котором чувствовались слезы.

-Что скажут твои родители, если они узнают о твоем поступке? — это был второй вопрос казия.

-Теперь мой отец — этот юноша, этот юноша — моя мать! Мне нет дела до того, согласны или нет мои родители, — отвечала девушка, и голос ее приобрел большую уверенность.

Казий прочел брачную молитву. После чтения арабского начала молитвы и таджикского его дополнения казий на таджикском языке обратился к сыну гончара:

-Вы, находясь в полном сознании и достигши зрелого возраста, присутствуете в этом благочестивом собрании, берете ли вы мусульманским браком в жены девушку, находящуюся здесь?

-Беру! — ответил сын гончара из Казок-Работа.

После этого казий обратился к девушке:

-Вы, находясь в полном сознании и достигши зрелого возраста, присутствуете в этом благочестивом собрании, отдаете ли вы себя в жены мусульманским браком юноше, находящемуся здесь?

-Тысячу раз согласна! — Голос девушки теперь был спокойным и показался мне знакомым. Но я не знал, где и когда я слышал его.

*Народ бросился к чашке с водой, которую употребляют во время брачного обряда*. Сын гончара вместе с девушкой спустились с суфы казия и пошли к воротам. Девушка и сейчас еще держалась за полу халата жениха, так же как при входе в дом казия. Двумя прыжками я спрыгнул с суфы и, опережая их, выбежал за ворота, чтобы узнать, кому принадлежит этот знакомый мне голос. С улицы мне хорошо были видны все выходящие из дома казия. Я не мог поверить своим глазам: девушка, шедшая рядом с сыном гончара, была Хабиба! [102] Увидев ее, я застыл от удивления и даже не посторонился, чтобы дать ей дорогу.

Хабиба тоже меня увидела, но не удивилась так сильно, как я. Улыбаясь, она подошла ко мне и, дружески толкнув в грудь, велела пропустить ее.

— Ах, негодник! Ты что здесь делаешь? Ты, оказывается, раньше всех разведал, да? Передай всем привет!..

Счастливые жених с невестой прошли мимо меня, сели на лошадь, привязанную на улице возле дома казия, и уехали.

Только теперь мне стало понятно, почему Хабиба так грустно напевала газель Хафиза:

Пока не достигну цели, стремиться к ней не устану,
Либо с любимой буду я, либо с жизнью расстанусь
.

Эта смелая девушка в условиях феодальной средневековой деспотии лишь благодаря своему сильному характеру смогла растоптать все препятствия, стоявшие на ее пути, и соединилась с возлюбленным. По правде сказать, «возлюбленный» Хабибы мне не очень пришелся по душе. "Он не только сильно хромал, но был еще и весьма некрасив; однако все это еще больше увеличивало силу любви девушки, укрепляло ее верность и решительность. Впоследствии, когда я стал взрослым, мне неоднократно приходилось наблюдать в канцеляриях казиев Вобкента, Зандани, Джондора и Каракуля, как вступали в брак бежавшие от родителей девушки. В своих мемуарах я вывел Хабибу не только как реального человека, но и как собирательный образ. В те времена, она олицетворяла собой многих девушек, которые противились насилию и мучениям, существовавшим в эмирате, бунтовали и убегали вместе со своими женихами, чтобы в какой-нибудь канцелярии казия громким голосом требовать осуществления своего права на заключение брачного союза.

Мне стало ясно, что те люди, которых ночью в доме тестя моего дяди приняли за воров, а потом назвали гостями, были Хабиба и ее жених. После бегства из Соктари они остановились в доме у такого же ремесленника, а днем пошли к казию. [103]

Я понял также и причину, побудившую отца Хабибы послать свою хорошо подготовленную дочь учиться в нашу сельскую школу. Конечно, он хотел разлучить Хабибу с ее возлюбленным, сыном гончара.

Эта девушка явилась прототипом героини романа «Дохунда» Гульнор.

ПОСЛЕ ШКОЛЫ

Я кончил школу, но все еще оставался неграмотным. Я мог разобрать лишь то, что читал в школе, и только по той книге, которой мы пользовались на занятиях. Но незнакомую книгу я читать не мог. Несмотря на это, отец определил меня учиться к деревенскому имаму. В школе у хатиба я начал изучать книжечку на таджикском языке «Начатки знаний», в которой догматы религии были изложены в виде вопросов и ответов. Мы ее одолели за месяц, затем я стал читать книжку «Бидон», в ней по-таджикски излагались правила арабской грамматики. Однако содержание этих книг я толком не понял и лишь заучил наизусть то, что велел учитель. Чтобы двигаться вперед, требовалось не очень много — на память без запинки, не заикаясь, прочесть учителю предшествующий урок. Учитель совершенно не интересовался, понимаю ли я таджикские определения, смешанные с арабскими примерами, да и я сам не считал для себя обязательным понимать их, хотя книга начиналась со слова «Знай». В первый день, когда мы обратились к ней, учитель заставил меня выучить несколько вопросов и ответов. Первый вопрос был такой: «Почему автор сказал «знай», но не сказал «прочти»?». Ответ: «Чтобы читать, не надо знать, но чтобы знать, надо читать. Поэтому автор и сказал «знай», но не сказал «читай»».

Конечно, я тогда не понимал смысла эти вопросов и ответов, но самым удивительным было то, что мой покойный учитель тоже не понимал их значения, а если и понимал, то не находил нужным мне разъяснять и никогда не спрашивал меня, «знаю» ли я или «не знаю». Даже мой отец, при всей своей придирчивости, не спрашивал никогда, «знаю» ли я или «не знаю». Он лишь каждый вечер заставлял меня хорошо учить уроки, чтобы назавтра не пришлось краснеть [104] перед учителем. Иногда отец заставлял меня читать наизусть. Если я повторял заданное гладко, без ошибок, он говорил:

— Молодец, вот так учи всегда!

За все время моего учения лишь два предмета произвели на меня большое впечатление: это «счет по абджаду» и таджикские стихи. Первый из них я описал в своей повести «Старая школа». Этот счет объяснил мне отец. Основываясь на определенных правилах, я охотно подсчитывал сумму арабских букв, мне очень нравилось выписывать девятизначные индийские (арабские) числа с нулями и складывать их.

Но особенно я любил читать таджикские стихи, хотя в те времена не очень-то понимал их смысл. Мне нравилась мелодия стиха, и те газели, которые учил на память, я в одиночестве громко бормотал про себя, испытывая полное наслаждение. Больше всего мне нравились стихи, любовное содержание которых поясняла Хабиба, а среди них — те газели, которые девушка читала мне в школе своим печальным голосом, «как артистка». Когда я перечитывал их, у меня перед глазами возникало грустное лицо Хабибы, ее взгляд и улыбка, и я испытывал какое-то особое удовольствие. Потом я вспоминал, как она добилась соединения с любимым, и тогда образ этой прекрасной, нежной девушки вырастал в моих глазах еще больше. Хабиба превращалась для меня в сказочную героиню, и я мечтал стать таким же сильным и смелым, как и она, добиться осуществления своих желаний.

Мне очень хотелось уяснить содержание всех стихов, которые я знал или слышал. Единственный человек, который мог мне помочь в них разобраться, был мой отец; на мои вопросы он обычно давал ясные и обстоятельные ответы. Но когда я спрашивал его о значении любовных стихов, отец хмурил брови, морщил лоб и говорил:

— Сейчас для тебя еще не настало время понимать их, вырастешь — все узнаешь.

В те ранние годы я не предполагал, что и в наших местах тоже есть поэты. Мне казалось, чтобы слагать стихи, необходимо быть «святым», а мы живем накануне «светопреставления», и никто из нас уже не может стать святым, значит нельзя писать стихи... [105]

Эти мысли мне внушила учительница школы для девочек. Однако вскоре случилось событие, которое разрушило мои наивные представления, и я понял, что и в наше время можно сочинять стихи.

Дело было так: однажды отец пошел в мечеть на послеполуденный намаз, но очень скоро вернулся, остановился в проходе, ведущем во двор, подозвал меня и торопливо поспешил назад. Я побежал за ним.

Во внешнем дворе он подсадил меня на невысокую глинобитную стену, отделявшую наш двор от сада мечети и медресе, а сам стал возле меня.

-Сейчас из медресе выйдет учитель твоего брата, я тебе его покажу, посмотри на него.

Через несколько минут в дверях медресе показались двое: хатиб нашей деревни, у которого я теперь учился, а рядом с ним худощавый смуглый человек среднего роста с коротко подстриженной седой бородой. Одет он был в легкий белый халат, голову его украшала небольшая белая чалма. Вот на него мне и показал отец.

-Человек в белом халате — учитель твоего брата, — сказал он, — это очень крупный человек, большой ученый и хороший поэт.

Я с недоумением посмотрел на отца и обратился к нему с вопросом:

-Вы сказали про учителя моего брата: «очень крупный человек», «большой ученый», а ведь он не особенно высокого роста, и чалма его поменьше, чем у нашего имама.

-Величие человека не определяется его ростом, а его ученость — размерами его чалмы. Большинство малограмотных мулл делают себе громадные чалмы, чтобы простые люди заблуждались и принимали их за крупных мулл, а настоящие ученые повязывают небольшие чалмы, чтобы о них судили только по их знаниям.

Мне раньше часто приходилось читать стихи, и; слово «поэт» я услышал впервые. Я спросил у отца:

-Вы назвали его «поэтом», что это значит?

-Поэт — такой человек, который сочиняет стихи.

Я хотел узнать у отца, какие стихи сочиняет учитель моего брата, но не успел, уже настало время предвечернего намаза. Отец спустил [106] меня на землю, но, должно быть, почувствовал мой вопрос и сказал мне:

-Сейчас иди домой. После намаза я прочту тебе стихи этого человека.

Вернувшись из мечети, отец позвал меня в комнату и взял с полочки какую-то тетрадь со многими записями, сделанными его рукой. На обложке тетради и на некоторых страницах из угла в угол было написано несколько газелей. Отец показал их мне.

-Вот это и есть газели учителя твоего старшего брата, — сказал он и начал читать. Отец читал их одну за другой и объяснял мне значение некоторых бейтов (тех бейтов, которые, по его мнению, были для меня полезны или безвредны). В конце каждой газели стояло слово «Исо».,Отец указал мне на него и пояснил:

-Исо — имя, которое взял этот человек и сделал его своим тахаллусом.

В редифе одной из газелей я увидел слово «бедность». Конечный бейт газели был следующим:

Тридцать лет ушло из жизни, все я в путах разоренья,
Может, в сорок-пятьдесят вырвусь я из нищеты
.

-Эту газель поэт сочинил, когда ему минуло тридцать лет и он надеялся, что к пятидесяти годам избавится от бедности. Но увы, ему теперь уже больше шестидесяти, а богаче он все еще не стал. Ученый старец вынужден и сейчас, как прежде, зарабатывать себе на жизнь переписыванием книг и уроками вне медресе.

Затей он добавил:

-Ученые люди чаще всего выходят из народа, и очень жаль, что дети бедняков не имеют возможности учиться. Сыновья баев и крупных мулл почти всегда дураки или бездельники, если они и учатся, то из них обычно ничего не выходит, а если и выходит, то они оказываются дурными людьми. Недаром пишется в книгах»: «Знания в руках дурного человека — все равно что острый меч в руках у пьяного»...

Отец умолк и задумался. Печально вздохнув, он продолжал: [107]

-Если бы я окончил медресе, может быть, и из меня бы что-нибудь получилось. Как жаль, что мне помешала проклятая бедность. Учись, сынок, как бы ни было трудно, учись! Я хочу верить, что из тебя выйдет ученый человек: «Нам не удалось, удастся тебе».

Отец прочел еще один бейт из газели Исо:

Доколе от безделья нам погибать в тоске?
Сложи скорее вместе листы в твоей руке
.

-Видишь, — сказал отец, — этот ученый человек безделье приравнивает к смерти; что бы с тобой ни было, говорит он, трудись!

Потом отец достал с полочки еще какие-то разрозненные листки и, перевернув их несколько раз, нашел следующий бейт:

На плечи упованья свой груз не возлагай,
Лишь то, что сам ты сделал, за благо почитай
.

Этот бейт он так пояснил:

-Смотри, как одинаково мыслят великие люди. Дедушка Соиб жил двести пятьдесят лет назад. (Отец очень любил стихи Соиба Исфахони и читал их с таким наслаждением, как маленькие дети сосут леденец). Поэт Исо — наш современник, а пишут они об одном и том же: призывают людей работать, а не быть беспечными бездельниками.

Этот разговор имел исключительное влияние на мою жизнь и на мои мысли, я возненавидел огромные чалмы людей, выдающих себя за ученых, и с отвращением стал относиться к безделью.

После разговора с отцом я понял, что и в наше время могут быть поэты. Но осталось еще одно сомнение: «Исо пишет стихи — неужели он святой? Или для того, чтобы стать поэтом, не нужно обладать святостью?».

Поэтому я спросил отца:

-Разве поэт не обязательно должен быть святым?

-Конечно, нет, — сказал он, — я сам, когда твой дядя Хидоят-ходжа построил нашу мечеть, написал стихи, которые выражали дату ее основания.

Хидоят-хон прославлен мастерством,
Не превзойден он в зодчестве своем
. [108]
В *год курицы* мечеть он строил эту, Дай курице его воды с зерном.

Потом отец объяснил: «мург» — курица по счету «абджад» равняется числу 1240, если к нему прибавить «обу дона» — вода и зерно, то будет 1303, и таким образом получится год постройки мечети по хиджре — мусульманскому летосчислению.

Разговор с отцом обрадовал меня. Я узнал о его умении сочинять» стихи и убедился, что поэт может и не быть святым. В том, что мой. отец не отличался особой «святостью», я нисколько не сомневался.

Мне хотелось также послушать и другие стихи отца. Я просил его* прочесть мне что-нибудь из их числа. Отец ответил:

— Не принимай меня за стихотворца, человек, сочинивший один-два бейта, еще далеко не поэт. Всякий, имеющий хоть немного способностей, может сочинить несколько бейтов. Ведь *в основе слов «способность» и «стих» лежит один и тот же корень*. Однако чтобы стать поэтом, этого недостаточно. Поэт по любому поводу должен уметь писать хорошие стихи, такие, какие писали Исо, Бобо Соиб, Бедилъ, Хафиз.

Так как, кроме Исо, отец не назвал больше ни одного из современных стихотворцев, я подумал, что учитель моего старшего брата — единственный поэт нашего времени. Чтобы удостовериться в правильности этой догадки, я опять обратился к отцу:

-А теперь есть поэты, кроме Исо?

-Конечно, есть, — ответил отец, — и не мало. Одного из них ты сам хорошо знаешь — это наш гидждуванский казий.

Слова отца взволновали меня. Я пожалел, что несколько лет назад, когда беседовал с Абдулвохидом и был им обласкан, мне и в голову не приходило, что он поэт. Я расспрашивал отца не случайно. Меля в ту пору тревожил вопрос — смогу ли я сам когда-нибудь писать стихи.

— Наверное, сможешь, — ответил отец, — только это не легко. Тебе нужно побольше читать стихи великих поэтов, беседовать с поэтами, которые живут в наше время, усваивать их мастерство. Сейчас, пока ты еще маленький, запоминай хорошие стихи и учись [109] получше читать и писать. А самому заниматься стихотворством тебе еще рано.

Я и без наставлений отца любил стихи, но книги читал с трудом. Писать же я совсем не мог, так как кроме букв, обозначавших девятизначные числа в счете «абджад», не был в состоянии написать ни одной другой буквы. Я спросил у отца, как мне научиться писать. Он ответил, что сам меня научит, и добавил:

-Как только ты научишься писать, станешь гораздо грамотнее и все сможешь прочесть.

Во время беседы с отцом я выучил несколько бейтов из стихов Исо, которые мне особенно понравились. Два из них были следующими:

Сердце грацией пленяешь, душу в муки повергаешь,
О, тщеславная кокетка, хоть немного пожалей.
Ведь пришла пора цветенья, взор с восторгом распахни,
В жертву брось хоть лепесток мне ты к ногам с густых ветвей
.

Краткую биографию Исо и некоторые его стихи я привел в книге «Образцы таджикской литературы».

УПРАЖНЕНИЕ В ПИСЬМЕ

Когда я попросил отца научить меня писать, он сказал:

-У меня неразборчивый почерк, если я начну тебя учить, то ты будешь писать плохо. Потерпи немного, из Бухары вместе с твоим братом скоро вернется Сайид-Акбар, он очень красиво пишет, и ты будешь у него заниматься…

Хотя следы пощечины, отпущенной мне Сайид-Акбаром, давно уже изгладились на моем лице, но в сердце память о них все еще сохранялась. Мне не хотелось быть учеником у такого человека. Но я подумал: для того чтобы чему-нибудь научиться, нужно претерпеть некоторые неприятности; кроме того, с помощью сумасшедшего я все-таки утолил свою жажду мести. Зачем же мне еще копить в сердце злобу на него?

Отбросив сомнения, я с радостью согласился на предложение «отца. [110]

Прежде чем начать упражняться в письме, — сказал однажды отец, — тебе нужно приготовить письменные принадлежности. Не даром люди говорят:

«Палка — перо, чернила — вода, бумага — земля, линейка — камыш,
Как хорошо человек инструментами этими неподходящими пишет»…

В один из ближайших дней отец отправился в Махаллаи-Боло и решил по пути заглянуть в Гидждуван, где как раз начинался базар. Он взял меня с собой и купил на базаре пенал, два тростниковых пера, перочинный ножик, костяной прибор, на котором затачивают перья, кожаную папку, пучок шелковых ниток в чернильницу, чтобы на перо меньше набиралось чернил, и четыре листа кокандской бумаги для упражнений. Все это отец вручил мне и, проводив меня в сторону Соктари, сам пошел в Махаллаи-Боло.

Я уселся на осла; к сожалению, на нем не было переметной сумы, и я должен был положить перед собой папку, пенал с письменными принадлежностями и свернутую трубкой бумагу. Так я выехал с базара, и радости моей не было предела. Однако она оказалась недолговечной.

Как только я выехал с гидждуванского базара, седло у осла сдвинулось вперед. Пришлось остановиться и слезть с осла, чтобы поправить седло. В этом месте, с левой стороны у дороги, была невысокая стена, я положил на нее узелок с письменными принадлежностями и хотел развязать подпругу, как вдруг пенал выпал из узелка и скатился по другую сторону стены прямо в арык.

Я бросил седло, перегнулся через стенку и стал смотреть вниз. Арык был сухой, но пенала в нем не было видно. В этом месте была вырыта яма, наподобие траншеи, и мой пенал, мой дорогой пенал, упал прямо в нее.

Я никак не мог спуститься в яму и вытащить оттуда свой пенал. Подобно матери, потерявшей ребенка и рыдающей у его могилы, я уселся на краю ямы и горько заплакал.

Какой-то прохожий подошел ко мне и спросил о причине моего горя. Всхлипывая, я рассказал ему историю с пеналом. Прохожий стал снимать с себя одежду. [111]

-Не плачь! — сказал он. — От твоих слез пенал не выскочит из ямы, я сам тебе достану его.

Я немного успокоился. Он снял свой халат, чалму и туфли, положил их на забор и, оставшись в одной рубахе и штанах, по вырытым в стенках ямы ступеням спустился на дно и через минуту с пеналом, прикрученным к поясу у штанов, вылез наверх и отдал его мне.

Теперь моя радость был беспредельной. В течение одного дня. даже в течение одного часа, пенал дважды сделал меня безмерно счастливым. Хотя я и был очень благодарен отцу за то, что он, потратив теньгу (пятнадцать копеек), купил мне пенал, но еще большую благодарность испытывал к этому незнакомому человеку. Ведь пенал куплен был для меня моим отцом, и я имел право просить у него все, что необходимо для занятий, в том числе и этот пенал. Но прохожий не имел ко мне никакого отношения, он даже не был моим случайным знакомым. Тем не менее, он оказал мне такое благодеяние.

Я был еще ребенком, но мысль, о которой говорю сейчас, вполне отчетливо сложилась в моей голове. Волнение охватило меня, но по малолетству я не знал, как выразить ему свою благодарность. Я лишь вытер рукавом глаза, которые только что проливали слезы от безмерной печали, и с улыбкой смотрел на встречного человека. Я чувствовал, что не только губы, но и глаза мои, смеясь, излучали благодарность.

Падение в арык не испортило мой пенал, лишь с одной стороны на ноготь оказалась поцарапанной поверхность, а внутрь вода совсем не попала.

Когда я рассказал о случившемся отцу и подивился прочности пенала, он объяснил мне:

-Этот пенал работы искусного мастера-переплетчика Мир-Одиля (Мир-Одиль был братом ученого Кори-Ибода, работавшего в отделе восточных рукописей Государственной узбекской публичной библиотеки в Ташкенте, умер в 1944 г.). Он с таким совершенством склеивает бумагу в несколько слоев, что пенал становится крепким, как дерево, и водонепроницаем. Самый верхний слой мастер делает из [112] масляной самаркандской бумаги, а эта бумага не впитывает в себя влагу. То небольшое повреждение, которое получил пенал, не от воды. Падая, он, по-видимому, ударился о палку или острый камень, здесь ясно видна царапина.

* * *

Приехал ив Бухары Сайид-Акбар. Я стал учиться у него письму. По обыкновению учителей каллиграфии, он на листке бумаги изобразил несколько больших арабских букв, и я должен был упражняться в красивом и четком их переписывании. Если обычный мелкий почерк у Сайид-Акбара был отчетливым, то крупные буквы у него получались очень плохо. Мой учитель написал их вкривь и вкось, потом соскреб ножичком у себя с зубов налет, кончиком же ножа растер этот налет по выступающим частям букв и стал скрести замазанные места. Таким образом он счистил вместе с налетом и все лишние черточки у букв.

Затем кончиком пера он зачернил получившиеся пробелы, как требовали этого правила каллиграфии. После немалых трудов у него вышли такие буквы, что всякий, увидевший их, ни в чем не мог бы упрекнуть учителя.

Сайид-Акбар вручил мне буквы и приказал:

— Иди домой и упражняйся до тех пор, пока твои буквы станут, наконец, похожими на мои. Потом на отдельном листке бумаги перепиши их начисто и завтра принеси. Я проверю, если ты написал хорошо, то я дам тебе другое упражнение, а если плохо, то велю снова поупражняться.

Я взял листки и пошел домой. Никогда прежде мне не приходилось писать, дрожащей рукой я взял перо и стал переписывать буквы на листке бумаги. Эти буквы были такие кривые и косые, такие уродливые, что напоминали скорее не упражнение в каллиграфии, а разбрызганные по бумаге чернила. Но неудача меня нисколько не обескуражила, и, подобно своему учителю, я кончиком ножа счистил у себя с зубов налет, затем растер его по лишним линиям [113] букв и, как Сайид-Акбар, подправил стертые места чернилами. На бумаге появились буквы, которые можно* было различить.

Когда я показал отцу свое первое упражнение, он его похвалил, так как ничего не знал о моих исправлениях. Удивительно было то, что когда я на следующий день отнес свои упражнения учителю, он тоже их одобрил; он и не подозревал, что, прежде чем научиться писать, я усвоил от него, как заниматься подделкой. Сайид-Акбар задал мне следующий урок. Таким образом, за короткое время я научился писать отдельные буквы и перешел к слитному написанию.

Для образца учитель написал мне следующий бейт:

Раз труда не составляет букв отдельных начертанье,
Значит время наступило перейти к правописанью
.

Упражнение-по слитному написанию букв Сайид-Акбар выполнял небольшим пером, и ему не было нужды пользоваться ножичком и зубным налетом для подчистки. А я совершенно не умел четко выводить буквы и должен был при упражнении в слитном написании по-прежнему прибегать к подделке.

Наступил день, когда занятия подошли к концу и я мог осуществить свою главную цель — записать интересовавшие меня стихи. Но я так плохо написал, что прочесть их, кроме меня, никто не мог, да и я сам спустя несколько дней был не в силах разобрать то, что написал. Потом в течение долгих лет мне пришлось много писать и почерк мой улучшился, но остался все же очень некрасивым. К этому привели меня подчистки и подрисовки моего учителя Сайид-Акбара.

ПОСТ И НАРУШЕНИЕ ПОСТА

Месяц рамазан пришелся на июнь, когда поспевали абрикосы. Дни стояли жаркие и длинные. В это знойное летнее время мать начала настаивать, чтобы я постился. Я согласился. Но не прошло и десяти часов с начала моего поста, как я все сильнее стал испытывать жажду и голод. Пришлось обратиться к матери и попросить У нее разрешения выпить немного воды и съесть кусочек лепешки. Она не позволила. [114]

-Всякий, кто нарушит пост, станет грешником и будет гореть в аду, — сказала она мне.

-Но ведь прошла уже большая часть рамазана, а ты меня не заставляла поститься, — убеждал я ее. — Выходит, что мне все равно придется гореть в аду. Так пусть уж лучше я сгорю. А что толку, если я на один день избавлюсь от ада? — И я снова стал умолять мать освободить меня от поста.

-Если бы ты с утра не высказал намерения поститься, то по малолетству мог бы продолжать есть, как всегда. Но сегодня, на рассвете ты решил соблюдать рамазан и если прикоснешься к пище, то нарушишь свой обет и станешь грешником, — ответила мать на мои возражения.

Я еще потерпел часок, но больше у меня уже не осталось сил. Нёбо, язык, губы — все пересохло, в желудке было очень неспокойно, словно там поселился огненный голодный змей, который требует воды и лепешек, и если я не удовлетворю его желания, он меня спалит и уничтожит.

Я был совсем в бедственном положении, когда отец поднялся, наконец, из-за своего ткацкого станка и подошел к матери, чтобы попросить у нее цевки. Заметив мой болезненный вид, он спросил, что со мной.

Я рассказал ему историю моего поста и повторил то, что говорила мне мать. Он рассмеялся и обратился к матери:

-Он еще не достиг совершеннолетия, и его нельзя винить в каких-либо проступках против шариата. Если ты сама не знаешь обычаев, зачем тогда мучаешь ребенка именем шариата. Дай-ка ему поскорее чего-нибудь съестного, пусть поест!

Я съел тогда всего значительно больше, чем обычно, потому что глаза мои были такими же голодными, как желудок. После обеда я отправился в сад, съел очень много абрикосов и в тот же вечер заболел. Мать решила, что болезнь моя возникла из-за того, что я нарушил пост, но свои убеждения не высказывала, опасаясь отца.

Все же от меня она не отступилась и старалась заставить попоститься два-три дня, чтобы, немного привыкнув, я не нарушал поста, когда подрасту. Но я ее уже больше не слушался. [115]

В конце концов, мать догадалась, как нужно действовать, чтобы я согласился поститься. За соблюдение поста она пообещала мне прогулку в Дарвешобод. В те времена в одном из кварталов Гидждувана в течение месяца мизона (с 23 сентября по 23 октября) еженедельно происходили гулянья, длившиеся целые сутки. Все, что мы слышали об этих гуляньях, казалось нам таким же чудесным и удивительным, как сказки из «Тысячи и одной ночи». Рассказы о фейерверках, ракетах, скачках на ослах, бараньих битвах были страшными, как сказки о дивах и пери, и казались нам такими же увлекательными. Во всем гидждуванском тюмене мало нашлось бы людей, которые хоть один раз не сходили на этот праздник. Дети бедных крестьян, отцы которых не могли дать им денег на гулянье, старались каким угодно способом добыть две-три теньги, чтобы принять участие в праздничных забавах. Перед самым гуляньем они ходили поденно собирать хлопок, работали у богатых крестьян, а если не находили работы, то воровали на огородах и бахчах.

Я тоже каждый год, как только наступал праздник, просил отца отвести меня в Гидждуван. Сперва он старался очернить праздничные гулянья в моих глазах, но, конечно, понимал, что я ему не верю; потом стал ссылаться на мое малолетство.

-Ты ведь не сможешь пойти один, — говорил он, — я идти не могу, а если послать тебя с кем-нибудь другим, то уйдет много денег. Потерпи немного, подрастешь и осуществишь свое желание.

Вот мать и решила воспользоваться этим моим желанием, чтобы заставить поститься.

-Если ты три дня будешь держать пост, — сказала она, — я буду давать тебе каждый день по теньге, таким образом ты соберешь столько денег, что сможешь пойти в Дарвешобод.

Я согласился с матерью и принял твердое и бесповоротное решение держать пост. В тот же день мать заставила меня лечь спать, чтобы я мог бодрствовать ночью, когда есть разрешается, а следующий день снова проспать, и тогда пост пройдет для меня незаметно. Так как я сам выразил желание воздерживаться от еды, то отец тоже не препятствовал. [116]

-Сумеешь выдержать пост, ну и держи его, мне-то какое дело! — заявил он.

Ночью я не спал, и перед рассветом мы хорошо поели. Днем до жары я бегал по улице с ребятами, играл и не спал. Лишь только меня стало клонить ко сну, я пришел домой, чтобы лечь. Мать постелила для меня и для себя под абрикосовыми деревьями. Но мне хотелось лечь в пустой комнате, и я перетащил туда свою постель. Отец в дни рамазана спал отдельно от нас в своей мастерской.

Я запер двери, лег и очень быстро уснул. Неожиданно сон прошел, и меня охватило чувство острого голода. Закрыв глаза, я хотел опять уснуть, чтобы не замечать времени до вечера, однако проклятый желудок не давал покоя.

Я вспомнил о кушаньях, приготовленных на завтра, чтобы разговляться после захода солнца. Особенно вкусной мне представилась горячая на коровьем масле лепешка, которую обещала испечь мать, и тутовая патока. Ее варили во время сбора тутовых ягод специально для месяца рамазана. Чтобы как-нибудь успокоить свой голод, я стал думать о предстоящем ужине, но действие таких мыслей было прямо противоположным. Мой аппетит потребовал, чтобы я тотчас же отведал этих вещей. От нетерпения глаза мои широко раскрылись, я стал осматривать стены комнаты, чтобы убедиться, на месте ли горшок с патокой. Горшок оказался на своем месте. При виде его аппетит мой еще больше разгорелся. Обычно мама горшок с патокой вешала на вбитый в стену гвоздь, чтобы туда не забрались муравьи. Каждый вечер по мере надобности она брала оттуда патоку и снова возвращала горшок на прежнее место.

Я вскочил с постели и подошел к горшку, но не смог до него дотянуться. Тогда пришлось перетащить к стене свою постель и нагромоздить друг на друга подстилки и подушки. Взобравшись на это сооружение, я увидел, что могу достать до горшка. Прежде всего я раскрыл ящик, где хранились лепешки, и вытащил оттуда несколько больших кусков. Потом подвязался, засунул лепешки за пазуху и, забравшись на свои подстилки, снял материю, которой было завязано горлышко горшка. Одной рукой я придерживал горшок, чтобы [117] он не сорвался с гвоздя, а другой, достав из-за пазухи лепешку, макал ее в патоку и ел. По мере того как опустошалась моя пазуха, насыщался желудок. Снова завязав по-прежнему горшок тряпкой, я пошел к порогу комнаты, ополоснул водой из кувшина руки и рот и выпил воды, сколько мне хотелось. Затем опять расстелил свою постель и улегся спать. Мама разбудила меня перед самым ужином, когда она уже накрыла скатерть для разговенья и заставила ее горячими лепешками и патокой.

Вот так «попостившись» три дня, я стал обладателем трех тенег, которые были предназначены для предстоящего гулянья в Дарвешободе.


Комментарии

4. Акбар (арабское) — старший, высший. (Примеч. автора.)

(пер. А. Розенфельд)
Текст воспроизведен по изданию: Садриддин Айни. Воспоминания. АН СССР. М.-Л. 1960

© текст - Розенфельд А. 1960
© сетевая версия - Strori. 2013
© OCR - Парунин А. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© АН СССР. 1960