РЕЙНТАЛЬ П. Я.

ИЗ ПУТЕВЫХ ЗАПИСОК О НАРЫНЕ И КАШГАРЕ

(Окончание.)

То, что называется деревней Артыш, есть не что иное, как широкая полоса пашен, лежащих вдоль реки, по берегам которой ростут осина, тальник и джигда (дикие финики). Некоторые пашни огорожены высокими глиняными заборами, а прочие обсажены деревьями. Жилищ я не видел на всем пространстве, какое мог охватить взором, находясь у выхода из ущелья Узюн-Сай, хотя оттуда река и вдоль ее пашни были видны на протяжении до десяти верст. Людей тоже почти не было видно кругом. Тщательно обработанные поля и безукоризненная исправность водопроводных канав — по некоторым из них бежала вода, заливая предназначенные для полива площадки — указывали на присутствие тут вблизи народа, по крайней мере хоть пахарей. Изредка встречавшиеся там и сям малые дети, будто покинутые на поле, еще больше уверяли меня в том, что народ тут есть, но вопрос: где он попрятался? Лес по берегам, довольно редкий, не мог заслонить собою домов, а заборы, по большей части или полуразрушенные, или как будто недоделанные, также почти не препятствовали глазу наблюдать что происходило кругом.

Говорить о чем нибудь с джуз-башей и распрашивать его, особенно о деревне, я считал совершенно напрасным, а потому и выжидал что будет дальше. Они ехали беспечно, как будто ни о чем не думая и забыв, что в Артыше предполагалось пить чай. Проехав несколько верст вдоль реки, среди пашен и мертвой тишины, джуз-баша свернул с тропинки на перерез Артыша, направляясь к сопке, на которой виднелось продолжение нами покинутой дорожки. [336]

— А где же будем чай пить? спросил я.

— Там! указал он концом кулака вдаль, за речку.

— Отчего же не в деревне? спросил я.

Он пожал плечами, будто не понимая, чего я хочу.

— Пожалуй, будем пить и здесь, мне все равно, сказал он наконец, и взял еще круче на перерез реки.

Так ли, в рассеянности, или из каких нибудь расчетов, джуз-баша, ехавший до сих пор осторожно, чтобы не попортить заготовленных для посева полей, пошел без церемонии на перерез многих пашен; лошади наши вязли по колена и, я думаю, наделали немало изъяну хлебопашцам. Выбравшись на небольшую поляну, мы остановились у огорода, обнесенного плетнем. Прежде чем я слез с лошади, около меня уже стояли два новых лица; пока я рассматривал их, подошли еще несколько человек, из которых один, тучный сарт, по всей вероятности хозяин огорода. Без особенной приветливости, он указал мне на сломанную часть плетня, служившую входом в огород, и усадил на только что разостланный там войлок. Два мальчика из соседних огородов перепрыгнули через плетень, чтобы подобраться ко мне поближе и поглядеть на мою лошадь и седло; кто был посмелее, тот ощупывал мое пальто и шпур от пистолета. Предупредительный хозяин таким смельчакам кивал, чтобы они отстали от меня, а потом не стеснялся и ругать их. Подали блюдо с дынями и лепешками, и в то же время раздували вблизи от меня огонь, чтобы согреть чайник. Вода, принесенная из Артыша, была мутна до отвращения. Чай не мог отнять от нее запаха гнили, и прежде чем пить такой чай, я выжидал несколько минут, когда глина осядет в чашке. Жажда меня томила, а потому и все-таки пил. Сидя в огороде и наблюдая, откуда стекается ко мне народ, я однако не мог придти к удовлетворительному уяснению себе, где живут эти люди.

Часть их пришла из находившегося вблизи небольшого двора, обсаженного деревьями, куда сходятся с разных сторон несколько дорожек, и откуда торчали над забором стоги сена и поднимался дым. Тум назвал это место базаром и говорил, что там есть течет и школа. Прочая часть публики, вероятно, проживает на пашнях, под открытым небом, прижавшись у плетня или забора. Около этого места мы переехали реку и стали подниматься в гору. Беспрестанно останавливаясь во время подъема, чтобы с разной высоты посмотреть на пройденные места и на Артыш, я все-таки [337] остался при мнении, что деревни, в том смысле, как понимается у нас это слово, тут нет, или она так раскинута, что на каждую версту обработанной полосы приходится не более одного семейства. От этого места характер окрестностей меняется; виды становятся веселее и заметно движение. Перевалив глиняный хребет, скрывший от глаз моих Артыш, мы ехали несколько верст сопками, составляющими отдельные групы. Грунт довольно мягок и всюду, где только встречается вода, есть пашни. Сопки с правой стороны дороги, с запада, становятся выше, с левой сравниваются и понижаются; дорога начинает жаться вправо к горам, принимающим вид отвесной стены. Слева местность крутым уступом сходит в долину, орошаемую искуственными канавами, обильными водой. Долина эта представляет одну сплошную пашню, разбитую на площадки самых затейливых фигур. Возле дороги попадаются могилы, как вообще мусульманские, огороженные заборами и деревьями. Джуз-баша заговорил на дороге с одним из встречных, а я, чтобы не дожидаться его, отправился с переводчиком и казаком вперед. Обгоняя гурты ослов, навьюченных хлебом, и раскрашивая погонщиков, откуда и куда они идут, я отъехал несколько верст и остановился у пещеры в отвесной стене, идущей с правой стороны дороги. Пещера эта находится на значительной высоте и смотрит на дорогу тремя отверстиями, имеющими форму дверей; входа туда нет, а потому и добраться до нее нет возможности. Стоя против нее, можно видеть ее заднюю и боковые стенки и полагать, что внутренность пещеры невелика. Когда-то отверстия ее выходили на балкон, от которого остались только знаки в стене. На тот случай, если джуз-баша солжет мне об этой пещере, я, пользуясь его отсутствием, спросил об ней одного из попавшихся навстречу кашгарцев. Мне объяснили, что она сделана была в давнишнее время, по приказанию одного из китайских императоров, посетивших Кашгар, с целью укрыть в ней его дочь от ядовитых насекомых, от укушения которыми ей предсказана была смерть.

— Что же, спас тут император свою дочь или пророчество сбылось? спросил я.

— Нет, тут-то ее и укусил кто-то, и она умерла, ответил мне незнакомец.

Дав рассказчику несколько серебряных монет и получив в благодарность низкий поклон и сладкую улыбку, я поехал дальше, стараясь воспользоваться отсутствием джуз-баши и еще [338] кого нибудь распросить о чем нибудь. Но напрасно я думал, что увижу еще что нибудь занимательное; кроме самых простых могил ничего больше не встречал на протяжении нескольких верст до того пункта, где дорога разбивается на две. Тут волей неволей нужно было остановиться и поджидать спутника. Солнце закатывалось и прохлада развивалась в воздухе; листья тальника, растущего при дороге, почти не шевелились — так было тихо; несмотря на октябрь месяц, они еще не начинали обваливаться, хотя некоторые ужь и пожелтели. От этого места до центра Кашгара было не более 25-30 верст; движение заметно усилилось. Народ, проходивший пешком и ехавший на лошадях и лошаках, смотрел на нас, выражая на лицах самые разнообразные впечатления, производимые видом гостей. Некоторые, более почтенные, должно быть из торговых, подъезжали к переводчику и спрашивали его, указывая на меня; другие, преимущественно пешие и на лошаках, смотрели как-то злобно или тупо. Видя кругом себя целые толпы людей и всякого вьючного скота, сталкивавшегося почти передо мною, я пожалел, что уехал вперед от джуз-баши, а он почему-то медлил меня догонять.

Должно быть как встречные, так и попутные торопились скорее на свои места, а потому, переговорив между собою, разошлись своими дорогами. Я видел, как улегалась постепенно пыль, поднятая удалявшеюся толпой, и в облаках ее показалась, наконец, фигура джуз-баши. Он жевал что-то, подъезжая ко мне, и из-за пазухи его торчала полукругом лепешка.

— Видели пещеру? — спросил он — и знаете зачем она построена? Нравятся вам артышские горшки, хотите взять их с собою домой?

Как видно, он уже успел узнать, что я распрашивал встречного о пещере и рассматривал глиняные горшки, навьюченные на лошаков, шедших в Кашгар.

— Амансыз! (Амансыз по киргизски значит "здравствуйте".) послышалось возле меня.

Я обернулся и увидел знакомую картину: на огромном верблюде сидела молодая, чисто-одетая киргизка и скалила зубы.

— Амансыз! сказал и я ей в ответ. Куда едешь?... Она указала рукой в ту сторону, где находился Кашгар. Давно я уже не видал такого от души приветствия и доброй улыбки.

Киргизка вертелась на верблюде, точно ей не сиделось, или она чему-то обрадовалась. Вожак ее, киргиз средних лет, ехавший [339] впереди на тощей лошаденке и тянувший за собою верблюда посредством волосяного аркана, продетого в ноздри животного, тоже улыбался при виде нас, русских.

Проговорив в полголоса: «Таксыр, амансыз!» и коснувшись рукою до шапки, он задержал свою лошадь, но, после кратковременного размышления, тронулся снова. Киргизка, ворочаясь на своем сиденье, продолжала улыбаться и говорить что-то, чего я не мог понять. Пыль, только что улегшаяся впереди, снова заклубилась под ногами верблюда и скрыла от меня белые зубы незнакомки, должно быть бывавшей в наших пределах, и потому такой нецеремонной. Недолго пришлось мне ехать в пыли; дорога делилась на две: одна пошла вниз, огибая мысом оканчивающийся хребет, тянувшийся до сих пор справа, а другая вверх через этот мыс; мы поехали по верхней дороге и, взобравшись без особенного труда на перевал, остановились на несколько минут, пока последние лучи закатывавшегося солнца не перестали мешать глазу всматриваться в окрестности. Отсюда, еслибы не тот же туман, что и под Иссык-Караулом, в роде красноватой пыли, можно бы было видеть широко и бестолково раскинутый Кашгар лучше, чем я видел его, проезжая по нем. Местность здесь понижается к юго-западу, образуя мелкую котловину. Сады и пашни, разбросанные там и сям могилки и небольшие молельные дома, все это стушевывалось пылью, с непривычки казавшейся поднятою каким нибудь особенным движением в этих местах. Движение, действительно, замечалось всюду, по движение самое спокойное: то или бараны еле волочили свои ноги, подгоняемые мальчишкой с длинной палкой, или верблюды, привязанные один к другому, навьюченные сеном и хворостом. Глядя на всех проходивших или проезжавших возле меня, ни на одном лице, ни в движениях я не видел какой-нибудь заботы или спешности, а рассматривая внимательнее что везли они, или расспрашивая, куда идут, находил даже и неуместным какую-нибудь суетливость. Больше всего встречалось праздношатающихся, в роде наших странников и бродяг, только необремененных никакой ношей, даже одеждой, по крайней мере такой, без которой приличие позволяет обходиться простолюдину. Людей этих можно было встретить и на дороге, особенно у заворотов ее возле деревьев, и всюду, где была хоть какая нибудь тень. От них очень мало отличались другие, также во множестве попадавшиеся мне навстречу и мною обгоняемые; но направление этих последних было более определительно, [340] потому что они находились в сообществе с ослами, по большей части порожними и к чему-нибудь, хоть к корму, да имевшими привязанность, а потому и державшимися к дому. При гуртах ослов, транспортировавших что нибудь в Артыш и возвращавшихся в Кашгар, приходилось чуть не по человеку на осла; ослы лениво поднимали пыль на дороге, а люди еще ленивее вели между собой беседу, и от времени до времени то усаживались, то слезали со своих спутников. Мельче тамошних ослов я не видал нигде, но и таких сильных не видел. Годовалый осленок мог тащить на себе куль муки, а иногда и безжалостного сарта, усаживавшегося сверху ноши. Главные предметы транспортировки между Кашгаром и Артышем, сколько я мог видеть проездом, мука и глиняные горшки; горшки направлялись из Артыша в Кашгар, а мука и туда, и обратно. Хотя это последнее и не совсем удобопонятно, но тем не менее справедливо, и в справедливости этого я мог убедиться не из одних слов погонщиков, но и по напудренным спинам порожних ослов, шедших и в ту, и в другую сторону. Ослы здесь так же употребительны для транспортов, как в нашей степи верблюды и быки. Попадались мне навстречу и правильно организованные транспорты верблюдов и небольшого при них числа лошадей, навьюченных бумажными тканями и кошмами. При таких караванах ехал кто нибудь из купцов, по крайней мере судя по одежде, и хоть у одного из людей была за плечами русская винтовка или двухстволка. Караваны эти у Артыша должны были свернуть в волости киргиз-кашгарского ведомства, или шли оттуда.

Не надолго заняла меня картина движения, в которой я видел только прелюдию того, что происходит там, где виднелись сады, молельные дома и что-то издали совсем неопределенное, но за ставлявшее предполагать жизнь. Но мере того как вечерело, движение уменьшалось, и хотя мы уже заметно подвинулись вперед а нового, кроме того, что я усмотрел с горы, ничего не открывалось; только деревья были не так тенисты, как казались издали и белые стены, смотревшие оттуда чем то капитальным, солидным, едва можно было назвать загонами для скота или запущенными могилками. Полагая, что ночлег наш будет в первом ближайшем саду или возле него, мы сдерживали свое нетерпение придти скорее на место; но когда тропинка паша вошла в полосу, казавшуюся началом города и садов ему принадлежащих, я охотно шел дальше, в ожидании лучшего ночлега. Но дальше [341] было то же, что и по сторонам, то есть скверная тропинка, площадки, обрытые канавами и обсаженные редко деревьями, недоделанные или полуразрушенные заборы, у которых, как гнезда к карнизам, лепились жалкие жилища полунищих. Я не торопил джуз-башу остановиться в таких местах для ночлега; да это, как я увидел позже, ни к чему и не привело бы, так как маршрут мой назначен был самим Якуб-беком. Видя, что джуз-баша прибавляет шагу, перестал обходить препятствия, встречавшиеся на дороге в виде оврагов и канав, а прыгал через них на своем аргамаке, я подумал, не спешит ли он к ночи в центр города, чтобы, введя меня в темноте, лишить возможности увидеть Кашгар. Так делают иногда азияты, если не захотят или не думают ослепить иностранца величием своего города и силой, на каждом шагу проявляемой. Мой мохнатый рыжка хотя не отставал от аргамака и также не задумывался прыгать по его следам, но, по правде сказать, походил уже на мокрую курицу; да и у меня, от мысли, что джуз-баша сейчас проведет меня на том самом, чего я опасался во время всего путешествия, и введет в Кашгар как в темницу, не дав мне даже взглянуть на нее снаружи, выступал пот на лбу. Терпение мое лопнуло. «Стой!» крикнул ему я. «Не могу ехать, устал!» И в то же время спрыгнул с лошади. «Чай будем пить, ночевать будем здесь».

Я чувствовал, как бледнел я в это время, но не от усталости, а от наплыва разных мыслей, давивших мое сердце каким-то предчувствием.

Не дожидаясь что скажет мне в ответ джуз-баша, я приказал ослабить у лошади подпруги; конвойный разостлал мне на земле кошму; я лег на нее.

Местность была лучше, чем я встречал раньше; площадки, обнесенные деревьями, отделялись между собою не пустым пространством, как несколько верст раньше, а огородами, также обставленными деревьями и обнесенными оградами, из-за которых местами курился дымок и показывались на заплотах дети; где-то возле шумела падавшая вода и скрипело что-то, будто на мельнице; слышалась с разных сторон обычная молитва мусульман при закате солнца; доносился плач детей и перекрикивание взрослых. Все это мне, как живущему в Туркестанском округе, не было ново. Что же леденило мой лоб и мои руки?...

Тут впервые я почувствовал, что нахожусь в клетке зверя, [342] что кругом ее таже звериная порода. Не отвечая мне ни слова, джуз-баша слез с лошади, небрежно кинул поводья в руки своего провожатого, искоса поглядывавшего на меня, и, переваливаясь как утка, пошел прочь от меня, посматривая по сторонам. Я следил за ним глазами, наблюдая что будет дальше. Он сбросил с себя верхний халат и разостлал его на чистом месте, стал возле него лицем к закатившемуся солнцу, заткнул себе уши и, крича молитву, клал земные поклоны. Оставив его молиться, я обратился к проводнику и спросил: скоро ли приедем в Кашгар и где будем ночевать? Он, не спуская глаз с джуз-баши, указал мне рукою на один из садов.

— Далеко? спросил я.

— Нет; тут и есть.

— Что же, поедем, ваше б-дие, спросил меня переводчик; вон тот сарт сказывает, с версту не будет до ночлега. — Я ничего не ответил, поджидая джуз-башу.

Окончив молитву, спутник мой подошел ко мне; я принял ласковое выражение и протянул ему руку.

— Садитесь, сказал я; ужас как устал! скоро доедем до ночлега?

— Чай, завтрак, анары... начал было пересчитывать по пальцам джуз-баша.

Я уже был на лошади. Перейдя несколько арыков, мы очутились возле белой глиняной стены, украшенной по гребню разными фигурами. Деревья, свешивавшиеся через стену, укрывали от глаз стоявшую за стеною невысокую башню, по стилю мечеть. Рядом с огородом, разделенным на правильные грядки, лежала площадка, ничем не отличавшаяся от прочих мною виденных раньше; кругом нее также была канава, через которую перекинут мостик; по средине пылал костер и возле него стояли блюда, прикрытые полотенцами, и медные чайники. В одном из углов были разостланы ковры и подушки. Мы остановились у мостика; джуз-баша указал мне рукой на ковер, а сам свернул к заднему двору мечети, выходившему к этой площадке воротами. Едва я уселся на ковер, как в воротах уже не было свободного места; сперва оттуда выглядывало только от каждого любопытного по одному глазу, а потом и по целой голове; наконец передние, теснимые задними, рассыпались перед воротами, все еще не решаясь подступить к естественной границе, отделявшей меня от них, к канаве, а жались поближе к своему храму. Мне не сиделось на месте; я [343] прогуливался взад и вперед по отведенному мне пространству. Маленьким смельчакам, несмотря на крики матерей подходившим к канаве, я бросал серебро. Это понравилось им; один, вырвавшись из рук сарта, прибежал ко мне через мостик, но едва я погладил его по бритой голове и успел всунуть ему в руки кокан (Монета, соответствующая 20-ти копейкам.), он разревелся и затрясся. Скоро, правда, лепешка и анар его опять успокоили. Прошло немного времени; джуз-баша, принарядясь в чистую чалму и новый халат, шел ко мне, потряхивая чем то в руке.

— Это ваше, сказал он, возьмите. Якуб-бек будет недоволен, если узнает, что вы даете его людям деньги. Я их собрал и возвращаю. Все ли? сосчитайте!

— Я дал детям на пряники, сказал я, и назад не возьму. Джуз-баша протестовал в порыве скорей восторга, чем неудовольствия. Я успел урезонить его, что деньги следует возвратить тем, кому были даны, а что вперед я детям, кроме конфект, ничего давать не буду.

— Конфект? спросил джуз-баша. А разве у вас есть? в бумажках? я много слышал про них от татар.

Мне казалось, что он жалел, что его детей не было здесь, а потому я поспешил объяснить, что в караване везу два ящика конфект: один, получше, Якуб-беку, а другой моим друзьям и детям. Это, должно быть, успокоило моего спутника, потому что он, как бы обеспечась на счет одного, сейчас же заговорил тихо: не забыл ли я обещание о часах? и спросил: тотчас ли, как прийдет мой караван, я буду перебирать свои вещи, или после того как люди отдохнут?

— Я, может быть, не возьму ни часов, ни перстня, сказал оп задумчиво.

— Отчего? спросил я с участием.

Он пожал плечами и проговорил тихо: «боюсь, закон... А мне бы только увидеть вещи». При этих словах он снял с меня мои часы, повертел их в руках.

— Такие же? спросил задумчиво и встал с ковра, направляясь уйдти. Мне опять дышалось легко и было даже весело. Прогуливаясь по площадке, я поджидал каравана, думал о завтрашнем въезде в Кашгар, жалел только, что захромал мой карий конь, и я должен был выезжать в город все на том же [344] рыжке. Вспомнил об аргамаке, потряс кошельком, еще очень тяжелым, и это воскресило надежду приобрести себе коня.

Чем становилось темнее, тем вид моей площадки делался величественнее. Пылавший огонь и молодой месяц бросали чудный свет на деревья и на ходивших кругом людей. Костры в разных местах, и даже в соседнем огороде, с окружавшими их группами, казались отражением одного и того же, возле которого я сидел. Тишина в воздухе, прохлада и глухой шум издали с разных сторон давали чувствовать, что находишься среди жизни, но жизни иной, чем наша, и почему-то мне живо приходили на память картины священной истории времен пребывания Спасителя на земле. Разноцветные одежды людей, окружавших костер, их тихая беседа, отсутствие женщин, все это унесло мои мысли в двор Понтия Пилата, и не доставало только, чтобы петух прокричал хоть однажды для пополнения картины моего воображения. Я не узнавал издали джуз-башу, сидевшего в числе прочих перед воротами мечети возле огня, не узнавал, может быть, потому,., что он снял с себя чалму и сгорбился более обыкновенного. Правда, я об нем в эти минуты и не думал. Последняя моя беседа с ним уверила меня окончательно, что он не изменился ко мне: деликатен сколько может быть, почтителен и на лице его не отражалось для меня никакой опасности... Впрочем, он сам не знает какую роль будет играть завтра, после завтра, и о своей участи знает, может быть, меньше, чем о моей. Группа, на которую я устремил бессознательно свои взоры, вдруг встрепенулась; к ней подъехал всадник, соскочил с лошади и стал перед огнем, очертившим его фигуру и тучную чалму. Сидевшие встали, одновременно провели руками по лицам и бородам и остались неподвижными. Приехавший вынул что то из-за пазухи и в то же время несколько человек подошли к лошади, голова которой резко очерчивалась перед огнем, и стащили с нее «корджуны» (два мешка, приспособленные для заключения к седлу). Я узнал джуз-башу, когда он надел свою чалму и стал возле приехавшего. Пометавшись суетливо туда-сюда, он развернул бумагу, поданную ему вместе с пакетом, потер ею глаза, и в тоже время двое из его собеседников поднесли к нему зажженные лучинки, осветившие бумагу. Окончив чтение, вся группа уселась на прежние места, а джуз-баша направился ко мне: по крайней мере я подумал так, когда он отошел от костра и скрылся в темноте. Я не ошибся: он принес мне фунт [345] зеленого чая и объявил, что Якуб-бек послал мне это на дорогу и спрашивал о моем здоровье. Такая любезность погрузила меня в приятные мечты, и я с нетерпением стал поджидать своего каравана, будто с приходом его мог ускорить минуту развязки. Караван пришел. Пока развьючивали лошадей и прибирали к месту седла, прошло немало времени. Костры один за другим гасли, и группы, насытившись и наговорившись, расходились, должно быть спать. Только мой костер пылал все ярче и шире, а вместе с тем и картина вокруг него изменилась. Две палатки, из которых одна моя, а другая для конвоя, постепенно обвешивались парадным платьем, предназначавшимся к завтрашнему дню; казаки, сняв сюртуки и засучив рукава, чистили ружья и шашки, от времени до времени заглядывая в котел, подвешенный у огня, и перекидываясь изредка замечаниями, касавшимися больше до оружия, сапогов и седел. Работа подвигалась быстро; вычищенное одно за другим устанавливалось у пирамиды из пик, и по мере того как занятие приходило к концу, кружок сжимался все больше и больше. Семиреченец затянул военную песню: я удержал его. Тогда военная сменилась тихой домашней о какой-то «собачке верной, которая лает у ворот»; к нему подстроились еще несколько голосов, стараясь не выпускать звуков за канавку, чтобы не будить хозяев. Не то, чтобы у всех было весело на душе, не то, чтобы и скучно, а так, кажется; спросить у любого из них, что чувствует, и он сказал бы: «Ничего; накормили, кажется, хорошо; народ смирный; вот только базар в городе каков? все подешевле, надо полагать, нашего, хоть халаты, например». Тум засел в моей палатке и помогал слуге развязывать чемоданы и тюки. Я ходил взад и вперед по площадке, все еще под влиянием новых впечатлений и подумывая, между прочим, что пора бы и заснуть. И наш костер начинал слабеть; некоторые казаки, удовольствовавшись чаем, фруктами и бараниной, поданными им в изобилии тотчас по приходе на место, не хотели ждать «кавурдака» и улеглись без всяких постелей, там же где сидели. А я все еще не мог решиться лечь, чувствуя что сон от меня далек... Тихо, как кошка, подошел ко мне джуз-баша.

Я уселся с ним в палатке.

— Где же? спрашивал он.

Я ожидал этого вопроса, и как только развязали чемодан, вынул оттуда и отложил в сторону часы и два перстня. [346] Спутник мой, как малое дитя, осмотрел эти вещи, примерял кольца, надел на себя часы, снял, попросил завести, опять надел, прижал их к себе рукою и вперил в меня свои глаза. Зачем так всматривался он в меня, я не понял. Может быть, он хотел прочесть на моем лице, не жаль ли мне новых часов.

— Нет, не возьму, сказал он наконец, отдавая мне назад эти вещи.

Меня удивило такое решение.

— Боюсь, договорил он шепотом и озираясь кругом. — После, когда станете уезжать, тогда возьму. Якуб-бек зарежет, если узнает, потому что это все должно быть его.

— Ну, так это ваше, знайте, сказал я, укладывая часы опять в чемодан. — Их у меня никто не увидит, а в последний день нашего свидания я отдам их вам.

После этих слов, он пожал мне руку и мы расстались.

Много дикого и непонятного для меня было в таинственности джуз-баши. Он даже пугал меня отчасти, а значение слов его, что все мое должно принадлежать Якуб-беку, я не понял тогда.

На другое утро, 19-го октября, еще прежде чем я проснулся, у канавы со стороны мечети уже собралось много любопытных. Казаки в новых чекменях, перетянутые красными кушаками, седлали лошадей и чистили моего рыжку. На ковре, возле палатки, был приготовлен для меня завтрак и чай; джуз-баша вертелся возле палатки, ожидая, когда я встану.

— Новая депеша, сказал оп мне, видя, что я уже на ногах, — Когда солнце будет тут — он указал рукою на небо — мы должны отсюда выступить и ехать в Джанга-Шар. Я посмотрел по указанию его руки, и нашел, что пора, значит, ехать. Солнце ярко светило и небо было совершенно чисто. Окрестности при дневном свете потеряли много своей прелести, и на сколько вчера мне нравилась окружавшая меня обстановка, на столько сегодня я рвался скорее дальше. Мы тронулись. Пашни, рвы, огороды, канавы, отдельно стоявшие мазанки, мосты, там и сям обсаженные деревьями площадки, все это сменялось одно другим, по крайней мере верст восемь. Три дома с мясными лавками, а перед ними опять пашни, пересекающиеся арыки, взрытые площади, что-то в роде развалин и, наконец, глиняные заборы, дающие направление улице... Дорога узка и избита, вовсе не колесная. До самого Кашгара я не видал не только экипажа, хотя простого, но даже и следов его. Пошли переулки, будто нарочно загроможденные [347] мусором, чтобы препятствовать езде. Из под одного забора шумит, как река, широкою струею арык; на средине улицы он разбивается на два: один идет под противоположный забор, а другой вдоль улицы и попадает в подставленную для него трубу, находящуюся над другим арыком, и скрывается затем под какой-нибудь насыпью. Сады все чаще и чаще и глиняные заборы их выше; народу все больше... В некоторых переулках, должно быть тех, которые неминуемы, заметно было особенное стечение людей и из калиток выглядывали женские лица, полузакрытые белыми и черными покрывалами. Напрасно я ожидал, что чем дальше, тем местность будет все населеннее и населеннее, и представлял себе Джанга-Шар сердцем Кашгара. Скоро я опять увидел впереди и с боков то же, что у последнего ночлега: начались глиняные груды, а затем заброшенная площадь, совсем пустая, таких размеров, что едва можно было рассмотреть за ней опять признаки движения. Виднелись впереди отдельными рощами сады и курганы. Один из них был Джанга-Шар. Площадь оканчивалась уступом к реке Кызыл-су, у которой первое, что бросилось в глаза, был кожевенный завод, а возле него базарная площадь. Торговли на этом базаре почти не производилось. Хотя народ слонялся туда и сюда, но как будто без цели, будто мухи осенью. Да, впрочем, и трудно ходить по площади, где лошадь вязла поколено в грязи. Против базара курган с зубчатыми стенами, увешенными сверху, как трофеями, вымытым бельем разных цветов. Тут же мост через Кызыл-су, прочный и солидный на вид, с высокими перилами. Проходя базарную площадь, мы остановились у чистого ключика, пробиравшегося откуда-то между кочек грязи к реке, чтобы напоить из пего лошадей. Озираясь по сторонам, я увидел, что столбы, принятые мною издали за большие весы, принадлежность всякого базара, были чем-то иным. Казаки тоже обратили на это внимание. Не нужно было долго всматриваться, чтобы понять значение этих весов и убедиться, по висевшему на одной петле трупу, что они были в действии. Казни здесь не редкость; я слышал об этом еще раньше от джуз-баши. И теперь на вопрос мой: за что повешен человек? он ответил спокойно: «мало ли за что вешают: украл что-нибудь; Якуб-бек воров не любит». Переговорив с встречным сортом, он дал мне потом более подробное разъяснение: «висит за воровство; уже два дня как повешен».

— Когда же снимут? спросил я. [348]

— Через три дня...

Перейдя мост, и затем что-то похожее на площадь, мы подвигались к небольшому кургану, может быть сажен пятьдесят в квадрате. Несколько всадников, по мере того как мы подвигались, уносились марш-маршем вперед, точно кому нибудь давали знать о пашем приближении. С версту не доезжая до кургана, мы услышали музыку. Джуз-баша просиял радостью. Однообразная и своеобразная музыка, сколько я мог заметить (флейты, барабаны и пастушьи рога), становилась все слышней и слышней, наводя на душу какое-то уныние. Она играла в кургане. Джуз-баша шепнул мне, что там идет ученье. У ворот кургана сидели сарбазы (пехота), в красных суконных халатах, и между ними один офицер в высокой собольей папахе и в русских общепехотных полковничьих эполетах, но в красном же халате. Он волком посмотрел на меня, и лишь только я проехал, ушел в курган. Музыка не переставала играть, пока могла доноситься до меня. Тут как-то незаметно мы въехали в улицу довольно узкую, но длинную, образованную сплошными лавками, все с одними и теми же товарами: одеялами, халатами, сушеными фруктами, обувью, железом, седлами, прядями шелку, хлопком и прочее. Вдоль лавок сидели, поджавши под себя ноги, солдаты с ружьями, а на порогах лавок любопытные. Улица, загибаясь, почти упиралась в ворота кургана, с высокими и толстыми стенами. Над воротами висели значки разных цветов, а в самых воротах происходила страшная давка народу, жавшегося из любопытства посмотреть на приезжих. Вид кургана до такой степени показался мне солидным, что я нисколько не сомневался, что это цитадель-местопребывание Якуб-бека, то есть Джанга-Шар; но, к удивлению моему, едва я, миновав последнюю лавку, направился к воротам, джуз-баша подскочил ко мне и указал другое направление нашего пути. Курган остался вправо, а перед нами открылась опять изрытая площадь на несколько верст. С правой и с левой стороны смотрят угрюмо другие курганы-особняки, укрывающие своими стенами происходящую внутри их деятельность. Опять несколько садов, обнесенных зубчатыми стенами, вооруженными пушками.

Один из них, самый обширный, с густою зеленью дерев, свешивающих свои ветви за стены, и есть «Джанга-Шар», т. е. новый город, резиденция Якуб-бека. Ближайший к нему курган меньших размеров служит казармой, а возле находится [349] двор, 42 шага в длину и 37 шагов в ширину, обнесенный с трех сторон высокими глиняными стенами, с четвертой камышевым плетнем. Сюда-то и завернул джуз-баша свою лошадь, приглашая меня следовать. Низенькая калитка не позволяла въехать туда верхом, а потому нужно было у калитки слезть с лошадей. Отдав коней людям, находившимся в юрте, заменявшей нашу будку часового или даже целую гауптвахту, мы переступили порог назначенного мне жилища. Вид чистого двора и на нем большой юрты, маленькой палатки и насыпи, прикрытой ковром, заменявшей собой диван, произвели на меня приятное впечатление. В переднем углу двора находился навес для кухни, в противоположной стене ворота на задний двор, откуда виднелись стойла для лошадей. Вот все, что представил мне курган с первого взгляда, и что оставалось неизменным в продолжение всего пребывания моего в Кашгаре.

Не мечтавши ни о чем лучшем, я остался доволен и этим; правда, было не без того, чтобы не мелькнула мысль: почему бы не поместить меня в доме; ведь, сколько известно Якуб-беку, я не киргиз, чтобы довольствоваться в конце октября юртою. Но и эта мысль долго не возвращалась ко мне после того, как я осмотрел внутренность назначенной мне юрты. Она была хотя не из новых кошем, и хотя тюндюк (верхняя кошма) местами просвечивал, но размеры ее позволяли ходить по ней, делая от пяти до шести шагов взад и вперед. Пол был устлан камышевыми циновками, покрытыми войлоками, а сверху коврами, исключая пространства в квадратный аршин, назначенного для раскладки огня, и другого такого же, заделанного неплотно досками, прикрывавшими собою яму, и служившего для умывания. Поверх ковров лежали вдоль стен юрты три ватных матраца, обшитых розовым ситцем, и при каждом из них по цилиндрообразной подушке, ватной же, поверх ситца обшитой кисей. Стульев и столов не полагалось. В палатке же был разостлан ковер поверх циновок — и больше ничего. Вот все, что назначалось удовлетворять моим потребностям и служить, вместе с тем, комфортом. Едва я вступил в юрту, джуз-баша спросил меня: намерен ли я тотчас же представиться Якуб-беку, или наперед закусить. Мне нужно было достать из чемоданов подарки, посланные военным губернатором к Якуб-беку, что требовало некоторого времени. Поэтому, видя, что джуз-баша требует от меня положительного ответа, сказал, что буду готов через час. Мне было не до [350] закуски. Опасение за целость вещей, посланных со мною Якуб-беку, особенно изящной и дорогой лампы, а также обдумывание того, что предстояло сказать ему на вопросы, которые я предвидел, гнали прочь апетит, и я не замечал, как летело время. Двор мой; стал наполняться народом. Один красивый кашгарец, в зеленом бархатном халате, опоясанный кушаком, обложенным серебром с бирюзою, в коричневой чалме из высокого достоинства кашемира и с ружьем за плечом, приставал ко мне на ломаном русском языке: «скорой! живой»! Мне не понравилось такое обхождение, тем более, что нахальные манеры этого господина почему-то вселяли во мне предположение, что он из русских беглых. Посмотрев на него не совсем ласково и сказав через переводчика, чтобы меня оставили в покое, пока не буду готов идти к Якуб-беку, я приказал казаку спустить полог мой юрты и не пускать ко мне никого. Командирский голос нахального господина не переставал слышаться возле юрты: он все торопил меня. Скоро затем переводчик и казак понесли вперед вещи, предназначенные Якуб-беку, а мне подали моего рыжку. Прежде чем я сел на коня, нахальный господин начал учить меня, как я должен войти к Якуб-беку и поклониться. Хотя наука была нетрудная — следовало сложить на груди руки, правую сверху, перегнуться в пояс, причем глаза не сводить с Якуб-бека — но я не обнаруживал успехов. Недалеко пришлось ехать — только до ворот Джанга-Шара. Тут предложили мне оставить лошадь и идти пешком, хотя, повидимому, не было причин не пускать меня верхом: ворота в курган были велики и, судя по следам на мостике, перекинутом через канаву, окружающую Джанга-Шар, видно было, что лошадям путь в цитадель доступен. Я знал, что до места, где восседает Якуб-бек, нужно пройти несколько улиц, а потому мне не понравилось предложение идти пешком; но я был гость и должен был повиноваться. Едва я слез с лошади, как ко мне ужь подстроились два сарбаза с ружьями: один шел впереди, а другой сзади. С боков же шли с одной стороны нахальный господин, как я после узнал государственный казначей, а с другой джуз-баша. Все они держали ружья на плече, довольно однообразно. В этом странном для меня строю, ровнение шло на меня. Задний не отставал, а передний поминутно оглядывался, чтобы поверять направление. Так мы переступили мостик против ворот Джанга-Шара и вошли в улицу. По обеим сторонам тянулись лавки, такие же как и раньше мною виденные, [351] только несколько поопрятнее. Около них сидели солдаты с ружьями, установленными на рожки, дулами по направлению моего следования. Конвой мой, особенно сарбаз, шедший впереди, отбивал каждый шаг, вероятно, чтобы не сбиться с такта, и все были очень недовольны, что я не шел с ними в йогу и отставал; боковые и задний мне беспрестанно подсказывали: «чапчан» (скорее). Признаюсь, такой прогулки я никогда не воображал. Сколько я ни старался тогда уверить себя, что мне оказывается этим почет, но как-то трудно согласовались понятия о почете и о военном конвое. Улица загибалась направо и подвела нас к воротам в высокой каменной стене, плотно соединяющейся с крайними лавками. Пройдя под сводом ворот, мы очутились в пространстве, окруженном сплошными стенами, похожем на манеж, но без потолка. Здесь стояли тесно одна возле другой пушки разных калибров и фасонов, с лафетами различных цветов; возле них сидели солдаты, держа в руках незажженные фитили.. Отсюда через ворота мы вышли опять в улицу, образуемую задними сторонами зданий. Всюду вдоль стен сидели солдаты, довольно однообразно одетые и с фитильными ружьями одного образца. Пройдя еще несколько дворов, мощеных и довольно опрятных, мы очутились в довольно широком коридоре без потолка, оканчивавшемся двором. Тут поджидал нас пожилых лет кашгарец, должно быть из важных. Он обратился ко мне: «знаю ли я как поздороваться?...» Я показал, как я делаю под козырек и раскланиваюсь Он чуть не приходил в отчаяние от моих манер, складывал у меня на груди мои руки и хотел употребить тот прием, какой употребляется протодьяконами при посвящении дьячков в следующий чин. Верно я на него посмотрел не агнцем, почему он отказался учить меня, и, повертевшись на месте, попросил меня постоять еще, а сам пошел во двор, должно быть, доложить Якуб-беку о моем приходе.

Напрасно я думал, что тут во дворе и конец моему пути: нет, мне пришлось после этого пройдти еще несколько дворов, пока добрался до последнего.

Он имел форму квадратного каре и был центром окружавших его зданий, одноэтажных, без окон, с плоскими крышами, имевших по несколько дверей во двор, этот раз притворенных и охранявшихся группами почетных кашгарцев, сидевших возле них, поджав под себя ноги. Перед двором меня опять остановили. Кашгарец, учивший меня кланяться, снова обратился [352] ко мне, показывая как надо здороваться, и я снова на репетиции, вместо скрещивания рук на груди, показал, что иначе как под козырек отдать чести не умею.

Он с тоской посмотрел на меня; дал мне знак стоять в ожидать его прихода, а сам отправился дальше. Не прошло минуты, как он вернулся, сказал что-то моим конвойным, после чего те оставили меня, а сам он, взявши меня за рукав, потянул за собой вперед. Хоть я нисколько не упирался, а напротив, старался показать вид, что не ведут меня, а я сам иду, по не мог не чувствовать, как это выходило комично. Пока я шел по двору, я не мог решить, кто же из сидевших есть Якуб-бек, а ужь не было сомнения, что он где нибудь тут. Кашгарец удержал меня посредине двора, потянул крепко за левую руку, вследствие чего весь корпус мой повернулся налево, и тут вопрос, только что заданный мною, был разрешен. В здании, выходившем во двор тремя раскрытыми дверьми и широким крыльцом о трех ступеньках, сидел у крайней двери Якуб-бек. Увидев его и не сомневаясь, что это он — а не сомневался я потому, что кашгарец, обратив на него мое внимание, сам стал ретироваться, как будто исполнил ужь все, что требовалось — я сделал под козырек и направился на крыльцо к другой двери, куда указывал мне дорогу узенький коврик. Вдруг раздалось во дворе дурно сдержанное выражение ужаса, и несколько человек, как собаки, кинулись ко мне: один тянул за рукав, другой за полы мундира, а остальные чуть не за ноги. Я понял в чем дело, когда меня свели таким образом с парадного крыльца и направили в третью дверь, чрез которую я и вошел в длинную переднюю, откуда, по указанию бывшего там слуги, вступил в комнату, где находился Якуб-бек. Он сидел на полу, на небольшом белом войлоке, поджав под себя ноги и с руками, сложенными у груди. Ему лет под пятьдесят; он красив и полон; в глазах его еще блестит огонь; в движениях живость и сдержанность. На нем была белая чалма и серый бумажной ткани халат, плотно облегавший его стан, перетянутый серебром украшенным поясом.

В комнате окон нет; вместо них две двери во двор, одна в переднюю и еще три не знаю куда, потому что они были заперты, по предполагаю, что в семейные комнаты и кладовую; предполагаю это потому, что одна из них несколько поскрипывала, как будто кто-то жался у нее, а через другую пронесли при мне зеленый халат в переднюю. По стенам, в простенках между [353] дверьми, было развешено огнестрельное и холодное оружие — холодного больше, чем огнестрельного, а из последнего больше фитильных ружей, чем ударных. Весь пол был устлан коврами; мебели никакой.

Войдя в приемную, я поклонился и подошел к Якуб-беку пожать протянутую мне руку. Он улыбнулся и указал мне на место против себя, у другой двери. Я сел, как умел, или, лучше, как только позволяли мне штрипки и шпоры. Профили наши были видны во дворе. Сказавши Якуб-беку, что военный губернатор свидетельствует ему свое почтение и посылает письмо и подарки, я встал и поднес ему то и другое, за исключением лампы с принадлежностями, находившейся в руках переводчика. Пересмотревши вещи, он положил их возле себя, а я сел на свое место. Спросив меня о здоровье военного губернатора, он начал длинную речь о своих добрых отношениях к русским, подкрепляя слова указаниями на свои услуги: пропуск в Кашгар русского каравана и поимку одного киргиза, наделавшего у нас много беспорядков и скрывшегося в его владениях. Я сказал, что это и есть одна из причин, почему военный губернатор послал меня засвидетельствовать ему, Якуб-беку, свое почтение. Чем дальше, тем больше он то умилялся, то входил в азарт, и физиономия его, согласно тому, становилась то жалкой, чуть-чуть не вызывающей презрения, то страшной, звероподобной. — «На все Бог», повторял он часто. — «Богу угодно было отнять от китайцев землю и вручить ее мне; я покоряюсь его воле и управляю страной. А угодно будет Богу, чтобы земля эта перешла к русскому государю, я отдам ее без боя». Я, может быть, слыша эти слова и не видя, в то же время, физиономии Якуб-бека, не поверил бы ни себе, ни переводчику, что это надо понимать так, а не иначе, но слишком мягкий тон его голоса, беспрестанное закатывание глаз к небу, уверяло меня, что эти слова следует понимать именно так, как я и понял.

Вот так чудесно! подумал я. А мы-то воображаем, что у него на уме Бог знает что против нас. Как ошиблись! Прежде, однакожь, чем я успел додумать это, повеяло в другую сторону. Взглянул на Якуб-бека, а глаза его так и стреляют в меня, лицо надулось, руки чешутся, точно поколотить кого хотят, а голос гудит... Он говорил ужь другое: «Бог дал мне силу покорить эту землю, он же даст мне силы и отстоять себя на будущее время. Сам я не трону русских, но если они захотят со [354] мною воевать, так узнают нашу силу». Мало по малу он опять успокоился: — «Но все Бог — говорил он, уже понизив голос — «если Бог велит, чтобы мы подпали под власть русских, мы будем ваши, а велит нам покорить вас — вы будете наши».

Ну, вот этак-то лучше, подумал я; хоть никому не обидно. Разинул я было рот, что бы сказать, что нам, как соседям, воевать не приходится, да и не придется, но он прервал меня, высказав то же самое.

Поднесли мне чашку, формой и размерами полоскательную, зеленого чаю. Я поставил ее перед собой и поджидал, когда Якуб-бек предложит мне пить. Он это тотчас и сделал. Слуга спросил его, не прикажет ли и он подать себе чаю; он приказал и выпил залпом такую же чашку. Я сделал то же самое со своей. Якуб-бек любит говорить, а потому говорил много и уклонялся слушать меня, что, впрочем, происходило еще и оттого, что он боялся, чтобы я не заговорил о некоторых вопросах, которых он желал избежать. После чаю он говорил с некоторыми вариациями то же самое, причем дал мне, между прочим, заметить его взгляд на прекрасную половину рода человеческого. Этого последнего он коснулся в следующей речи: — «Я сказал, что сам никогда не предприму ничего против русских и слово свое сдержу, потому что я не женщина: только у них семь слов, а у меня одно слово, но верное. Разве у женщины не семь слов?» заключил он, как бы ожидая от меня ответа.

Признаться, я не предвидел этого вопроса. Пока стал соображать, не дал ли мне опыт каких нибудь материалов для того, чтобы согласиться с Якуб-беком, текли секунды, а он все еще имел терпение ждать моего ответа. Плохой, верно, я защитник женщин! Нет, даже скорее предатель! Я поклонился Якуб-беку в знак согласия. Убедясь, должно быть, что я вполне его мнения по этому предмету, он уже спокойно перешел опять к Богу, вручившему ему в управление обширную землю, и вверял себя его воле.

Поднесли мне халат, тот самый, вероятно, что промелькнул из кладовой в переднюю. Поблагодарив Якуб-бека, я хотел положить подарок возле себя, но он настоятельно требовал, чтобы я его надел, говоря, что народ должен видеть меня непременно в халате, чтобы убедиться в благополучном окончании аудиенции. Нечего было делать: я напялил на себя халат поверх мундира. Предчувствуя, что настает конец моей аудиенции, [355] я заговорил опять о племяннике Якуб-бека, Шади-мирзе, бывшем в то время в России в качестве посла, стараясь убедить его, что Шади-мирза находится не только вне всякой опасности, по и пользуется полным комфортом и свободой. Почему-то не нравился Якуб-беку разговор о его после; он хмурился сперва, а потом сказал, что поездке Шади-мирзы в Россию не придает значения, потому что он, Шади-мирза, человек молодой, отправился только повидаться с генерал-губернатором в Ташкент, и теперь, как ему там живется, его, Якуб-бека, это нисколько не интересует.

Прошло немного времени, и он говорил уже другое: «вернется Шади-мирза, и притом благополучно, тогда дружба между нами должна упрочиться».

— Если вы все еще не уверены, что Шади-мирза вернется к вам с добрыми вестями, то от вас зависит задержать меня до его возвращения: я в полном вашем распоряжении.

Якуб-бек на это улыбнулся; должно быть он понял, что о благополучии Шади-мирзы уже сомневаться нельзя, а вместе с этим предстояло исполнить то, что он обещал в одном из своих писем военному губернатору, или показать, что он женщина, отказавшись от своего слова. Якуб-бек недолго думал, чтобы дать мне ответ на предложение иметь меня своим гостем. «Время осеннее», сказал он, «в горах уже снег выпал, и если я продержу вас здесь долго, тогда вам придется ждать до весны. Через два дня я приглашу вас снова».

Этим окончился мой визит. Проходя двор, я сделал Якуб-беку опять под козырек, и прошел той же дорогой до выходных ворот Джанга-Шара.

Взявшись за луку седла, чтоб сесть на лошадь, я услышал слабый треск ниток, которыми был сшит подаренный мне халат, и увидел, как на рукаве образовалась щель по шву и выпучилась из нее вата. Халат был из реденькой шелковой материи зеленого цвета, с подкладом из ситца под полами и дабы (редкая и грубая, как простой холст, бумажная ткань) под спинкой и в рукавах.

У калитки, ведущей в отведенный мне двор, я нашел уже правильно организованный караул. Он помещался в палатке, возле которой стояло до 5-6 ружей и шашек; внутри палатки вдоль стенок были разостланы узенькие кошемки, заменявшие матрацы, и на них в изголовьях лежали свернутые вальками запасные [356] халаты. Перед палаткой, на разостланном коврике, стоял чайник и чашка.

Пропустив меня в калитку, джуз-баша сбросил с себя ружье и чалму, отер полой халата вспотевший лоб и, переваливаясь, направился за мною. — «Ну, вот все тут, что нужно, и если понадобится что особенное, то я здесь буду», сказал он мне, указывая рукой на калитку. — «Хотите чаю или обедать будете»? Выплюнув табак, заложенный перед тем за щеку и мешавший ему говорить ясно, он засучил рукава. Я наблюдал, что будет дальше, не догадываясь в чем рукава ему мешали. Поправив аракчин на голове, он предложил мне сесть на тумбу, заменявшую во дворе диван, сам сел возле меня, растопырил все пальцы и начал высчитывать по ним: «мяса сколько хотите; яблоков много, много; анаров (Местное название гранат.) много, много; лепешек много» и так далее: он пересчитал все, что, по его мнению, было необходимым для меня и, вместе с тем, совершенно достаточным. — «Помещение отличное», продолжал он, «дров в юрту и на кухню сколько нужно. Гулять сколько хотите». Но прежде, чем я успел поймать смысл этой последней фразы, он добавил, указывая руками на стены кургана: — «Места здесь довольно для этого Вот это все аталык вам предоставляет, пока вы здесь».

Он встал, чтобы идти. Поблагодарив через него Якуб-бека за такое гостеприимство, я задержал его просьбой послать сейчас же слугу к поверенному купца Хлудова, находившемуся в Кашгаре, и просить его навестить меня. От такой просьбы глаза джуз-баши приняли невиданный мною до того времени размер. Это озадачило его до того, что он снова сел и распустил рукава своего халата

— Этого нельзя, сказал он не вдруг.

— Отчего? спросил я.

— Оттого, что закона нет гостю звать к себе русского человека. Нет, ужь лучше этого не нужно. Якуб-бек недоволен будет, договорил он в полголоса.

Я подумал, что он бредит; казаки же, стоявшие возле, пришли просто в ужас.

— А на базар пустят ли нас? гулять по городу позволят ли? Это что за закон! заговорили они в один голос. Я едва сдерживался, чтобы не сказать джуз-баше что нибудь, что ему не не оправилось бы, и если удержался, то только потому, что признал [357] слова его необдуманными, что отчасти оказалось справедливым. Поразмыслив немножко, он спросил меня чего я хочу, и когда я повторил ему о желании видеть поверенного купца Хлудова, перетолковал свой ответ, данный на это, и сказал, что пошлет за ним сейчас же, но как он живет отсюда далеко, то скоро не приедет. Джуз-баша ушел от меня... Через несколько минут казаки видели его опять в чалме и при оружии, ехавшим от караула в сторону, где находится Джанга-Шар.

Слуга, взятый мною из Верного, приготовил мне обед, а джуз-баша доставил десерт, хотя и в том обилии, какое он выражал словами «много, много», но не того качества, какого следовало бы. Жалкие подносы, служившие мне в дороге, и теперь торчали предо мною, заваленные полусгнившими яблоками, анарами и виноградом. Мутная вода из какого-то арыка, доставленная в глиняном кувшине, перепортила только чай и была до того отвратительна, что нельзя было ее пить. Я спросил одного из прислуживавших мне кашгарцев: нельзя ли принести свежей воды? Он, ничего не отвечая, пошел к джуз-баше и доложил мою просьбу. Явился джуз-баша, уже с засучеными рукавами, и опять начал считать по пальцам: воды сколько хотите, ячменю лошадям много-много, а сена и не съедят.

— Слава Богу, хоть животных-то пожалели! говорили про себя казаки. — Мы еще как нибудь перебьемся, водицы бы только хорошей, а скотина ведь и без того изнурилась.

На словах джуз-баша был красноречивее, чем на деле. Воды хотя и принесли нам сколько мы хотели, но все такой же негодной. Ячменю досталось лошадям не более как по гарнцу, а вместо сена дали рубленой соломы.

Посмотрим что будет завтра, думал каждый из нас. Дождались и завтра. Прежде всего я увидел через дырочку на тюндюке (Войлок, прикрывающий юрту сверху.), что день ясен, и услышал музыку; потом увидел заглянувшую физиономию джуз-баши и догадался, что он ждет моего пробуждения... Подали мне умыться, а потом чай, и при нем все то же, что давали по утрам в дороге. Музыка между тем так и «завастривала», как выражались казаки о ней, «особливо флейка». Началась пальба, то рядами, то залпами.

Возле юрты разговаривали казаки между собою и из их слов я понял, что им удалось видеть ученье, что оно «идет согласно, музыка смешная, генерал толстый, в халате, барабан [358] похож на пожарную бочку, и пушек множество». Джуз-баша торопился нарезывать мне мясо и подливать в чашку чаю, должно быть полагая, что я пойду также смотреть ученье. Я угадал его мысль и не торопился с чаем. Ученье кончилось; я вышел к казакам, поздоровался с ними, посмотрел на наших лошадей, заглянул под кухонный навес, взял книгу и уселся на тумбе. По двору беспрестанно проходила кашгарская прислуга: кто с метлой, кто с лопаткой, а кто так, только с открытым ртом. Всякий из них смотрел на меня исподлобья, по возможности, обходя подальше. Из заднего двора мне виднелись с тумбы хвосты лошадей, да несколько ног в русских сапогах, свесившихся с насыпи, подобной парам, возле входа на тот двор.

Тишина во дворе прерывалась только отчаянным криком петуха, предчувствовавшего, что его недаром принесли с связанными ногами на кухню. Слуга мой в фартуке ходил беспрестанно от кухни к калитке и что-то ворчал про себя. Мне надоело шатанье его, и я, полагая, что он ходит к калитке смотреть что делается за нашим двором, хотел его остановить, но он предупредил, жалуясь на джуз-башу, что до сих пор не несут ни мяса, ни крупы. Урядник тоже подошел и жаловался, что лошади не едят соломы и что ячменя поутру отпустили очень мало.

Я позвал джуз-башу, усадил его возле себя, вынул из кармана горсть серебра и, отдавая ему, просил послать на базар за мясом, ячменем и клевером. Он испугался.

— Разве мне жизнь надоела, что я решусь купить для вас хоть что-нибудь на ваши деньги? да и зачем покупать, когда для вас все это есть от аталыка? Мясо сейчас принесут, а ячменю полон амбар, и весь для вас. Вот сена только достать трудно, здесь лошадей кормят соломой, да и то я распорядился, чтобы к вечеру было.

— А вы так, по-сартовски, как я, умеете сидеть? спросил он меня вдруг, как бы ни с того, ни с сего.

— Не то, что не умею, а не могу: штрипки и шпоры мешают...

— Да, да, да, заголосил он, будто обрадовался чему. А зачем вы носите с собою носовой платок?

— Такой обычай, сказал я.

— Казаки обходятся же без платков, заметил он. [359]

— Кто как привык... только я и нашелся ответить на этот вопрос, неимевший, как мне казалось тогда, никакой важности.

— Вот что, озадачил я его в свою очередь: — как бы дать нам человека, чтобы показал казакам дорогу на базар: хотят кое-что купить для себя.

Вытянулась физиономия джуз-баши; не нравилось ему это желание...

— А что же русский не приходит? добавил я.

Джуз-баша сделал гримасу и пожал плечами.

— Не знаю, сказал он. А что до базара, то какой здесь базар? совсем нет базара и идти не зачем; что нужно кому, то и сюда принесут.

— Да казакам хочется, главное, прогуляться; у нас обычай такой, чтобы гулять по базару, у кого время есть.

— Какой обычай удивительный! Как же гулять по базару, когда базара совсем нет. Ладно, я скажу аталыку, а теперь послать некого с казаками.

— Кстати, вот еще что, сказал я: — вы знаете, на пикете Джалтантас есть четыре наших почтаря, да здесь со мною один, так я хотел бы послать с ними письмо военному губернатору.

— Письмо? спросил джуз-баша, не доверяя своему слуху. — Нет, этого нельзя.

— Почему? спросил я.

— Обычая нет, ответил он коротко.

— Как обычая нет? я привез же сюда письмо от вашего посла, да раньше того он посылал Якуб-беку от нас несколько писем.

— От вас писать можно сюда — на это есть закон, а отсюда к вам — этого закона нет... Физиономия его, этот раз, выражала не столько удивление, сколько нахальство. Он развернул кусочек кожи, в который был закручен нюхательный табак, положил себе преизрядную щепотку в рот, за щеку, отер пальцы о халат и начал засучивать рукава.

Я встал и, не говоря ни слова, направился в свою юрту.

— Таксыр, кричал мне вслед и, забегая вперед, джуз-баша, таксыр, не сердитесь на меня, у меня и без того чуть только голова держится на плечах. Если я вам не угожу, меня казнят.

Я слышал из юрты, как казаки усаживались за ужин, состоявший, в течение всего времени нашего пребывания в Кашгаре, [360] из супа и пилау, как потом они бросили ужин, увидя, что во двор внесли огромные мешки с сеном и кули с сарачинской крупой вместо ячменя.

Джуз-баша, сдав уряднику эту провизию, с тарелкой в руке, подошел к моей юрте, окликнул меня и затем вошел.

— Кавурдак жена прислала мне из дому, пожалуйста покушайте.

Я обласкал джуз-башу сколько умел, сунул ему потихоньку денег в руку и взял кавурдак. Джуз-баша деньги не взял; он казался мне совсем измученным, особенно если я наблюдал его походку. Действительно, он был целый день на ногах, беспрестанно являясь ко мне то по моему зову, то по им самим выдуманному делу. Когда разложили в юрте огонь, внутренность ее приняла другой вид, нелишенный некоторой прелести: пламя поднималось почти до половинной высоты юрты и придавало иной цвет вещам, разложенным там и сям на коврах и развешанным на «кирегах» (деревянные основы юрты); оружие мое и все металическое, бывшее в юрте, заблестело при этом свете и две зажженных стеариновых свечи, казавшиеся мне до того времени более чем удовлетворявшими надобности, приняли вид бледных огненных языков ни к чему ненужных. Я погасил их и любовался своей обстановкой. Ровно в шесть часов послышалась музыка: труба, потом флейта, барабан и рог. Игра эта не походила на ту, что я слышал утром во время ученья; там замечалась какая-то невыдержанность; маленькая флейта суетилась, должно быть импровизируя и пронзительными звуками стараясь заглушить все, даже барабан; она, как метко выразились казаки «завастривала» изо всей силы, не заботясь о такте, и нередко вставляла, в виде варьяций, что-то напоминавшее наши русские песни. Тут же было совсем другое: начала труба довольно смело и правильно, и вместе с тем исподоволь, как бы пробуждая окрестности и подготовляя их услышать что-то интересное. Прозвучав одно колено, она затихла так же спокойно, как начала. После небольшой паузы снова раздались звуки той же трубы и еще нескольких инструментов; игра шла согласно и напоминала мне почему-то нашу зорю. Ничем ненарушаемая тишина кругом давала простор этой музыке и не поглощала ни одной малейшей нотки. На несколько секунд музыка прекращалась и затем начиналась снова ровно и согласно. По окончании второго колена, пауза была несколько продолжительнее, чем бывает у нас, во время [361] зори, после команды «шапки долой». Третье колено по своей гармонии не отличалось от второго; но характер его в средине был несколько веселей, а конец, постепенно затихая, казалось, утонул во мраке, уже совсем спустившемся над Кашгаром. Кончилась музыка — и все будто замерло кругом, только трещал мой костер, заметно оседая на обгорелых поленьях.

Что это за музыка, меня интересовало не на шутку. В это время сарты обыкновенно едят, а потому мне пришло на мысль, не придворная ли музыка забавляет Якуб-бека, пока он кушает. Мне не хотелось откладывать до завтра разъяснение вопроса, а беспокоить джуз-башу, только что ушедшего от меня, тоже казалось мне неудобным. Казаки не пропустили без внимания этой музыки. Урядник окликнул меня у полога юрты и спросил позволения войдти. «Слыхали музыку, ваше благородие»? спросил он; «как чудесно играет». — «Что это зоря, или просто забава?» — «Прислужник сарт сказывает, что эта музыка играет каждый вечер, когда в крепости ученье идет; только врет, должно быть; им что есть слова нельзя верить: скажет, да сейчас же и отопрется... ну ужь и народ бедовый».

— А поили ли лошадей? спросил я.

— Как же, поили. Только нас одних не пускают на водопой; выгоняют наперед всех прислужников к арыку, чтобы, значит, к нам народ не допускать, а потом все торопят скорей назад... Тут давеча пробрался к нам на задний двор китаец — робко продолжал урядник — все спрашивает скоро ли их выручать придем. Говорит, а у самого так слезы и текут. Вы, говорит, русские, нам все одно, что родные; слыхали мы, говорит, что те кто ушел к вам теперь и горя не знают; али ужь мы здесь погибнем?... Рассказывал, как их, значит, сарты полонили. И Боже мой, говорит, сколько убитых было! Стали мы это его распрашивать прижамши к стенке, а сартенок один востроглазый, провались он совсем, так все и смотрит; но мы китайца уберегли, никто его не видал, а то, говорит, секир башка будет, когда узнают, что к русским ходил».

Посоветовав уряднику прежде всего и больше всего осторожность, я спросил его, что он видел на ученье и какое вынес о нем впечатление.

— Да как вам сказать , говорил он, народу много, маршируют, стреляют, делают разные построения как ученые, только войско ненадежное. Этот самый китаец сказывал, что, мол, [362] учимся, да только не в утеху сартам. Как только до дела коснется, первые им хвост, говорит, покажем. Пришли бы, сюда, говорит, русские, то как есть все китайцы к ним бы пристали и супротив Якуб-бека пошли бы... Только одного китайца выпроводили, другой прибежал, уже в сумерки, тоже сказывает: когда русские придут Кашгар брать, нас, китайцев, Якуб-бек вышлет против них вперед: пускай русские в нас не стреляют, мы тоже будем либо холостыми палить, либо на воздух; распознать нас, говорит, легко: все мы будем в желтых куртках. Эти слова китаец просил передать вашему благородию.

По уходе урядника, я взялся за памятную книжку, но этот день был так беден происшествиями, что записывать, кроме показаний барометра, да заявлений китайцев, было нечего. Весь день, кроме джуз-баши, прислужников из кашгарцев и своих казаков, я никого не видел. Я засыпал с мыслью о предстоявшей на другой день аудиенции, обещанной мне Якуб-беком.

Ночь была теплая.

На другое утро меня разбудила та же отвратительная флейта, что и накануне утром; возле моего кургана шло ученье. Я опять не торопился вставать, чтобы показать свое равнодушие к военным упражнениям, хотя еще с вечера распорядился, чтобы казаки не упустили случая выйдти на вал и наблюдали бы каждый за особою частью: один за пехотой, другой за кавалерией, третий за артилерией и т. д.

Джуз-баша подходил несколько раз к моей юрте, окликал меня и, наконец, вошел. За ним вошли в юрту еще два лица, говорившие по-русски. Один был помоложе, чала-казак (Чала-казак у киргизов тоже, что не помнящий родства у нас.), а другой почему-то заставлял подозревать в себе беглого солдата. У меня не достало духу предложить им выйдти из юрты, пока я не оденусь, а вследствие этого оставалось одно: предложить им сесть. Лежа под одеялом, я выслушал от чала-казака, на довольно чистом русском языке, поклон от какого то есаула, и затем несколько фраз, в виде полувопросов, на щекотливые темы, ответ на которые можно было дать с величайшею осторожностью и никак не вдруг. Чтобы оттянуть время, я потягивался, протирал глаза и начал молча переодевать белье.

— Не разложить ли огонь, а то холодно в юрте? сказал джуз-баша. [363]

— Да, мы, русские, не привыкли жить в юртах; тут и простудиться недолго, особенно в холодное время.

— Как, разве русские придут сюда? вмешался оживленно чала— казак.

— Зачем? спросил я.

— Да вы же говорите, что русским будет здесь неудобно.

После этого чала-казак встал, видимо довольный, что выведал что-то, и готовый уйти, вероятно поделиться с кем нибудь новостью.

Еще только он разинул первый раз свой рот, я заметил, что он пришел искушать меня и ловить на словах. После этого я стал еще сдержаннее, и не думаю, чтобы на лице моем не отразилась внутренняя досада.

— Если вы не станете брать Кашгар, то какие теперь города на очереди? спрашивал или, вернее, допрашивал меня чала-казак.

После некоторого раздумья, не выгнать ли мне этого господина из юрты, я вспомнил, что он отрекомендовался мне посланным от есаула-баши, следовательно лицом неважным, неимеющим, по своему значению, никакого влияния на политику, а потому удержался этот раз и, как бы нехотя, ответил, что у нас и своей земли довольно, так чужой нам ненужно, что мы ищем только мира и согласия с соседями.

— А Кокан возьмете?

— С какой стати, когда Худояр-хан (Коканский хан) наш большой друг, сказал я без запинки и с немалым удивлением такому вопросу.

Чала-казак с товарищем переглянулись, как бы приглашая один другого подняться и раскланяться. В это время, возле юрты, послышались шаги наших казаков, возвращавшихся с ученья. Они разговаривали между собою. Тишина в юрте позволила слышать их каждое слово.

— А ведь баталиона два будет? говорил один другому. — А конницы, как думаешь, сколько? с полк наберется?

Гости мои перемигнулись и посмотрели на меня.

— Казаки все любуются вашим ученьем, сказал я, и насчитывают солдат до шести тысяч; не ужели их столько училось сегодня?,

— Никак нет, ваше благородие, сказал молчавший до того времени товарищ чала-казака; они считают, значит, пехоты два [364] баталиона, а в баталионе ведь всего полагается 1,000 человек с нестроевыми, это я доподлинно знаю; а вот про полк конницы так ничего не могу сказать.

Этим он убеждал меня окончательно, что бежал из нашей пехоты. Проговорив это, может быть против своей воли, он смутился, а затем, поднявшись с ковра, вышел от меня с чала-казаком.

Я поджидал приглашения к Якуб-беку, но проходил час за часом, за мною никто не являлся. Джуз-баша, на вопрос мой: скоро ли я пойду в дворец — пожимал плечами скорей отрицательно, чем неопределительно. Скучно и однообразно тянулся день до самого вечера. Я обедал довольно поздно, так как провизию доставили только к двум часам, и отказался от чаю, потому что он был мутнее квасу.

Вечером то же освещение и согревание моей юрты, та же музыка, понравившаяся мне еще больше, чем вчера, хотя, сколько я мог припомнить, игра была одна и та же. Тут я узнал, что это зоря, после чего запираются ворота Джанга-Шара.

Когда замерли последние звуки музыки, в юрту мою вошел с джуз-башей незнакомый мне человек. Не говоря ни слова и не поздоровавшись со мною, он сел у костра, будто пришел погреться и от нечего делать копал лучинкой пепел под горевшими дровами. В это время я делал опыты с чаем, заваренным в воде, дважды перелитой после отстоя. Хотя чай был еще мутен, но можно было пить. Я предложил вошедшим по стакану и жаловался джуз-баше на скуку.

— Хоть бы вы учили меня читать и писать по-мусульмански, а то стыдно мне будет, если поживу здесь несколько дней и не приобрету никаких познаний в вашей грамоте.

— Я сам неграмотный, сказал джуз-баша; учить не могу.

— Этого быть не может, ведь вы мулла, и иначе кричали бы пять раз в день молитву..., Джуз-баша старался уверить меня, что он неграмотен и, как видно, лгал. Я замолчал. В это время начал прокашливаться мой гость, вошедший с джуз-башей.

— Толмач, проговорил он в полголоса.

Тогда я догадался, что этот, на вид ленивый, сарт без надобности не пришел бы ко мне, и крикнул из юрты, чтобы пришел переводчик.

— Вы говорили, передавал он мне через переводчика, что с Худояр-ханом русские в большой дружбе; но Якуб-бек, все [365] равно, Худояр-хана не боится. Худояр-хан против него ничего не стоит и придти сюда не смеет. Якуб-бек, одним словом, никого не боится.

Я ожидал продолжения; но гость мой, после некоторой паузы, встал и ушел.

Ясно было, что человек этот говорил не от себя, а по поручению, или, по крайней мере, с ведома Якуб-бека, а потому нечего было и ждать в этот вечер аудиенции.

Прошел и третий день моего пребывания в Кашгаре все по той же програме, с тою лишь разницей, что никто из сартов, кроме джуз-баши, не заглядывал ко мне в юрту, а этот намекнул мне, что Якуб-бек мною недоволен.

О русском поверенном я не мог ни от кого узнать хоть что нибудь. Это усиливало мое беспокойство. Казаки повесили головы; они помирились с своим положением, но высказывали опасение, чтобы не было чего-нибудь худшего. Про базар ужь они не поминали и над Тумом не трунили. Этот день я остался почти без обеда, потому что петух, из очень старых, не мог свариться, баранины же я не приказал готовить, а фрукты на десерт столько же походили на яблоки и виноград, сколько труп похож на живое тело. Отказавшись еще накануне от чаю, я рассчитывал получить молоко, которое и приказал кипятить к утру и вечеру. Я ошибся, полагая, что молоко будет содержать в себе меньше посторонних веществ чем вода: молоко это я узнал только по цвету и, на другой день, уже просил джуз-башу не беспокоиться доставлять мне такой жидкости. Он немало удивился, что я забраковал молоко, попробовал его, поморщился и выплюнул. «Ладно», проговорил он, «поищем корову, и пусть она пасется возле кургана и при ваших людях доят ее». Поздно вечером, когда я ложился спать, пришел ко мне джуз-баша с тарелкой кавурдака и почему-то был более обыкновенного разговорчив. Говоря о Якуб-бек, он приписывал ему милосердие и, вместе с тем, беспредельную жестокость. Я узнал от него, что для Якуб-бека нет человека, с которым бы он не сделал что захочет, если человек ему не нравится. Между прочим джуз-баша сказал мне, что Якуб-бек убил своего родного сына и ни с кем не церемонится. В конце концов, желая мне покойной ночи, он заметил, что мною Якуб-бек недоволен и позовет ли к себе неизвестно, а равно и то, когда я отсюда уеду.

Пятый день не отличался от прочих почти ничем. Небо было [366] ясно и воздух тепел, курган мой выметен, лошади накормлены и напоены. Я уже перестал браться за книгу, а от скуки ходил взад и вперед перед юртой, по вытоптанной мною дорожке.

Предположения, самые разнообразные и неутешительные, приходили мне в голову. Мысли мои неслись по временам на Богушты, и я воображал себе, как снег заваливает теперь этот проход и строит мне непреодолимые барикады. Пройдет еще несколько дней — и я, благодаря уже одному снегу, буду пленником до весны.

Вот когда тяжелая рука судьбы давала мне себя чувствовать. Умри Шади-мирза в России, хотя бы даже от случайной болезни и хотя бы среди самых родительских забот о нем со стороны русских, подозрительный Якуб-бек приписал бы смерть его насилию и, конечно, мне было бы место на виселице. Душевные страдания, которым я не видел конца, не внушали мне этот раз желания Шади-мирзе благополучного пути, что имело непосредственное влияние и на мое благополучие. Я скорей желал, чтобы он провалился где-нибудь сквозь землю и потянул бы туда и меня. Мне кажется, никогда я не был бы в состоянии встретить смерть так спокойно, как тогда. В юрту к себе я почти не заглядывал, а когда уставал ходить, садился на тумбу, отдыхал несколько минут, и снова гулял по дорожке. Джуз-баша, проходя несколько раз по двору, поглядывал на меня, но не решался заговорить; я первый прервал молчание, спросив: покажут ли мне наконец русского прикащика?

— Отдыхайте, отдыхайте, сказал он мне на это; вы еще недавно приехали сюда. Отчего это вы все ходите: скучно вам или на кого сердитесь?

— Надоело сидеть поджавши под себя ноги, сказал я, а потому гуляю.

Как дотянулся день до вечера, не помню. Уже давно проиграли зорю, погас мой костер, и я, ворочаясь с боку на бок, мучился бессонницей, зажигал и гасил беспрестанно свечу, брался за книгу и бросал ее, когда чувствовал, что веки тяжелеют и сон как будто овладевает мною. Послышались вблизи шаги нескольких лошадей, затем брякнуло оружие, я прислушался и не сомневался, что кто-то подъехал к калитке. Чрез несколько минут, голос джуз-баши, смешиваясь со стуком от человеческих шагов и побрякиванием оружия, приближался к юрте. Я зажег свечу и приподнялся в постели. [367]

В юрту вошли четыре человека, из которых один был джуз-баша, двое одетые воинами, в высоких шапках, с ружьями, шашками и щитами, и еще один, по костюму которого трудно было определить нацию, к которой он принадлежал. Первые три оставались у порога, а последний подошел к моей постели и проговорил чистым русским языком: — «Здравствуйте! Честь имею рекомендоваться, поверенный купца Хлудова, Кривошеин». Я вскочил от радости, видя перед собой живым человека, которого считал уже на том свете. Я не знал прежде Кривошеина, но в эту минуту не допускал мысли о каком нибудь подлоге. Радость моя была непродолжительна. Г. Кривошеин не дал мне даже разинуть рта, чтобы пригласить его сесть, как начал, стоя посреди юрты, довольно длинную речь следующего содержания и почти слово в слово: «Как я счастлив! Аталык (Правитель Кашгара, Якуб-бек.) скупил у меня весь товар очень выгодно, и теперь ужь я оканчиваю набор шелка и на днях буду готов в дорогу. Мне поручено вам сказать, что вы человек гордый, требовательный, и что это Якуб-беку не нравится, а потому будьте осторожны; если у него поднялась рука на родного сына, то с вами он не поцеремонится».

Проговоря это, г. Кривошеин сел возле меня и уже в полголоса, с умоляющим видом, просил меня пожалеть если не себя, то хоть тех русских, которые в то время находилось в Кашгаре. Я не знал что отвечать ему: обвинения были для меня неясны, и потому не было возможности сообразить, в состоянии ли я исправить дело, если так испортил его. Люди, стоявшие у порога, сели и внимательно следили за нами. Г. Кривошеин, переведя дух, продолжал: — «Зачем вы не так как следует сидели перед Якуб-беком? зачем вы в то время сморкались? зачем настаивали на свидании со мною? зачем спрашивали позволения казакам гулять по городу? зачем просили отправить ваше письмо в г. Верный и, наконец, зачем хвалили Худояр-хана?...»

Вместо ответа, я заметил г. Кривошеину, что он сделал большую ошибку, не посетив меня тотчас же, когда я его приглашал, чрез что и поставил меня в необходимость справляться о его существовании и настаивать на свидании с ним. Г. Кривошеин извинялся, что не имел времени до сих пор навестить меня. Он был как растерянный и беспрестанно упрашивал меня пожалеть русских. Разговаривать нам в присутствии посторонних [368] лиц было больше не о чем. Молчание прерывалось только короткими вопросами и ответами, в роде того: «Останетесь здесь ночевать?» спросил я. «Не знаю», отвечал он.

Верно он хорошо исполнил возложенное на него поручение: воины и джуз-баша вышли из юрты поговорить о чем-то и мы остались вдвоем.

— Ради Бога, что вы делаете! говорил мне оживленно г. Кривошеин. — И без того мы здесь на волоске висим. Меня к вам не пускали, и не пустили бы, если бы не такое поведение ваше. Ситец мне приказали продавать не дороже 16 копеек за аршин, а иначе предложили идти назад. Я также заперт, как и вы, но ужь терплю, чтобы только выпустили. Свободы в торговле мне также нет: Якуб-бек забрал ситец и только за день до вашего приезда начал мне платить шелком. Их никак не поймешь: пошлину я давал — не взяли, а верблюды мои мне нужны: 30 штук отобрали и заплатили по 60 рублей, тогда как они мне самому стоют по 75 рублей каждый.

Тут опять вошли в юрту кашгарцы, и г. Кривошеин начал красноречиво хвалить Якуб-бека и его государственного казначея, указывая на одного из двух воинов, составлявших его конвой. Я узнал в казначее того самого нахала, который бесцеремонно торопил меня в день приезда в Кашгар на аудиенцию Якуб-бека. Когда казначей снял с себя оружие и, преобразовавшись в мирного гражданина, лег возле моего костра, лениво копая лучиночкой в пепле, мне показалось фигура его знакомой, и скоро я припомнил, что это тот самый, который приходил ко мне сказать, что Якуб-бек Худояр-хана не боится. Г. Кривошеин называл казначея своим другом и при нем же советывал и мне с ним подружиться, как с самым влиятельным человеком. Я протянул казначею руку... физиономия его сделалась несколько веселей. Г. Кривошеина удивляло, что я, живя в Кашгаре пять дней, не сошелся еще с таким человеком и этому приписывал скуку мою и неудовольствие на меня Якуб-бека. Переводчик Кривошеина — наш татарин — тоже шептал мне: «нужный человек, подарить его надо, но только без свидетелей». Пошептавшись с казначеем, он добавил мне тихонько: «он завтра к вам в гости придет, приготовьте гостинец».

Благодаря своей дружбе с казначеем, г. Кривошеин выпросился переночевать в моей юрте. Нас оставили вдвоем. Отсутствие посторонних дало возможность только попенять на Якуб-бека, [369] так как нам, жившим взаперти и поэтому ничего не знавшим такого, что стоило бы передавать друг другу, говорить было не о чем. Мы заснули в уверенности, что увидимся еще завтра, но ошиблись в расчете. На рассвете г. Кривошеина разбудили и, не дав проститься со мною, увезли куда-то. С тех пор я его уже не видел в Кашгаре. Посещение Кривошеина освежило меня и развеяло много моих мрачных мыслей. Что касается неудовольствия на меня Якуб-бека, то кое в чем я успел уже отчасти оправдаться: так, например, я объяснил, что штрипки и шпоры мешали мне сидеть на полу, поджав под себя ноги, почему я и сидел скрестив их перед собой; а что касается прочего, то я уже и без того не повторял своих требований. Погода стояла прекрасная и трудно было представить себе, что это был конец октября. К обеду мне принесли молодую курицу и свежие фрукты, а также объявили, что за стенами моего двора пасется як (тибетская корова), предназначенная мне для пользования молоком. В этот день все шло несколько иначе: джуз-баша казался веселей и походка его оживленнее; он напомнил мне желание мое, высказанное еще дорогой в Кашгар, приобресть аргамака, и хотя не указал способов к покупке, но дал легкий намек, что это не невозможно. Он даже объяснил мне одну из причин, почему казакам непозволено гулять по базару: «чтобы их там не обидели». Видя, что дело налаживается, я уже не возражал. Похвалив джуз-башу, может быть и не кстати, за молодцоватую осанку, которой, впрочем, вовсе не было заметно, я усадил его возле себя и попытался распросить о том, как кашгарцы поработили китайцев. Я знал уже его слабую струнку, а потому и начал с рубца на его голове, выглядывавшего из под аракчина. Услышав уже не в первый раз от него, что рубец этот приобретен им за мирные добродетели — усмирение буйного товарища еще в детстве — я сознался в ошибочном предположении, что это след китайской шашки.

— Где им дуракам достать мою голову! проговорил он, вполне извиняя мою ошибку и делая, вместе с тем, презрительную гримасу, относившуюся к китайцам.

Мало по малу он высказался более, чем я слышал от него прежде.

— Дело вышло просто из-за пустяков, говорил он: мы стали китайцев в свою веру звать, а они не соглашались; ну, вот мы их и перерезали. [370]

В это время два кашгарца внесли в юрту дрова. Один из них, почтенных лет, постоянно раскладывавший у меня огонь, занялся раздуваньем углей, еще с утра лежавших под пеплом, а другой присел возле на корточках. Я досадовал, что они мешают джуз-баше высказаться, по приход их на этот раз был к лучшему. Старший из них, раздув огонь, подсел ко мне и заметил, что если бы дзянь-дзюнь (Китайский генерал-губернатор.) не поссорился с коканским губернатором, то ничего бы не было. — Дзян-дзюн, говорил он, жил в Джанго-Шаре, где теперь живет Якуб-бек, а коканский губернатор в городе. Сперва они были дружны, а потом, когда коканцев в Кашгаре стало много, они поссорились.

— Отчего же поссорились? спросил я.

— Да мы стали китайцев в свою веру звать, а они не хотели. Тогда пришел Якуб-бек с пятью стами человек войска. Мы все пристали к нему и у него на другой же день стало десять тысяч.

— Тут-то мы им задали! прервал его джуз-баша, делая воинственные жесты.

— Кто же до этой резни был в Кашгаре хозяином: китайцы или коканцы? спросил я.

Ответили все трое вместе, по все различно.

— А кого было больше, те были и хозяева, решил джуз-баша: сперва китайцы, а потом мы.

— Да у вас кто был начальником?

— Коканский губернатор.

— А на чьей земле вы жили: на коканской или на китайской?

— Да как нас здесь стало много, так и земля стала наша, а до того была китайская.

— Кого вы признавали своим государем, когда начали приглашать китайцев в свою веру: китайского богдыхана, или хана коканского?

— Конечно, хана коканского, ответил джуз-баша.

— Не понимаю, сказал я. Если вы жили на китайской земле, то как же могли подчиняться коканскому хану?

Джуз-баша ухмыльнулся.

— Да вот хоть бы у вас, в Алматах (Г. Верный, расположенный на реке Алматы.), живут наши люди, так разве для них царем Ак-паша (т. е. Белый Царь-Государь Император.), а не Якуб-бек? [371] Так и тут: мы знали только своего хана, но пока нас было мало, мы не стесняли китайцев в их вере, а когда нас прибыло, то... На этом «то» и остановился разговор.

Старик ушел; джуз-баша тоже, помолчав недолго, вышел, а третье лицо, остававшееся в юрте, прикусило язык, и напрасно я задавал ему несколько вопросов — они все остались без ответов.

Солнце закатывалось. Послышалась со всех сторон обычная молитва. Голос джуз-баши, молившегося у калитки, казался громче и пронзительнее всех. Стало утихать кругом и время приближалось, по моим часам, к шести. Я ждал зори. Музыка ее не переставала мне нравиться, и каждый раз, как я слышал ее, я сожалел, что не обладаю способностями музыканта и не могу переложить ее на ноты. Стихли ее последние звуки и мне ждать ужь было нечего. Хотя я не забыл, что государственный казначей хотел быть у меня в этот день и что я должен был ему подарить что-нибудь, но почему-то мне казалось, что он не придет сегодня.

Валяясь на ватных матрацах и приноравливаясь, как бы улечься поудобнее, чтобы и от костра меня не пекло и, вместе с тем, освещало бы книгу, за которую я снова принялся, я не заметил, как очутился возле меня джуз-баша.

— Вы не забыли своего обещания? сказал он мне застенчиво.

Я в первую минуту не мог припомнить, что, обещал ему.

— Часы, робко добавил он.

Я обрадовался и готов был даже обнять его, предполагая, что дела мои поправляются, если он решается взять от меня подарок.

Вынув поспешно из чемодана новые серебряные часы, которые я дарил ему еще на последнем ночлеге перед Кашгаром и которые он не принял там, я сунул их ему в руку. Подержав их несколько секунд, он выронил их на матрац, точно испугавшись чего-нибудь.

— Нет, не надо... боюсь! сказал он, встал и хотел выйти — открыл уже полог моей юрты, постоял там с секунду и снова вернулся ко мне.

— Возьму... давайте!

Он медленно протянул руку к часам, прошептал что-то, что я объяснил себе так: «ну, Господи, благослови».

Джуз-баша ушел. Я лежал в раздумье, не решаясь дать [372] себе положительного объяснения той связи, которая существовала между этим ничтожным в сущности обстоятельством и моей участью. У калитки раздался топот лошадей, брякнуло оружие, к юрте моей приближались шаги. Скоро затем костер пылал еще ярче... возле меня сидели казначей, татарин и джуз-баша. Мы ели кавурдак — я из своей тарелки ложкою, а прочие господа из миски пальцами. Опорожнив миску, гости отерли свои руки о сапоги, а затем о полы халатов, рыгнули и повалились на бок.

— Что же подарите казначею? сказал шопотом татарин, когда джуз-баша вышел из юрты с посудой.

— Пусть берет все, что видит. Я отдам все, что он спросит.

Татарин перевел эти слова казначею.

— Якши, якши (Якши значит хорошо.)! промычал казначей мигая.

Настало молчание. Казначей неторопливо повел глазами по стенкам юрты, осматривая всякую вещь там висевшую. Я следил за его взором, переходившим по порядку от сюртука к мундиру, кителю, пальто теплому, пальто летнему, зеленому халату, подаренному мне Якуб-беком, сабле, портупее, револьверу, барометру, развешенным по стене, во избежание сырости в чемоданах, или для того, чтобы иметь всегда под руками. Когда взор казначея останавливался на револьвере или на барометре, меня начинало коробить, пока внимание его не переходило на другой предмет. Я только и желал, чтобы он остановился на чемоданах и ящиках, где были вещи, предназначенные собственно для подарков. По прежде чем добраться до них, казначей указал рукою на мою енотовую шубу. Признаюсь, меня так и обдало жаром. Услужливый татарин снял ее с вешалки и положил перед ним. Казначей повел рукою по меху и спросил: что это за животное, не волк ли? Мне представлялся отличный случай сказать, что это действительно волчий мех и тем избавить шубу от вечного плена; но опасаясь, чтобы этим самым не привлечь еще больший интерес казначея к редкостным волкам, я молчал и обдумывал: не сказать ли, что мне без шубы будет холодно в дороге. Я уже готов был произнести это, как мне представилась вся несостоятельность такой отговорки; он мог мне отвечать: «мы вам дадим на дорогу теплый бараний халат». Тогда дело было бы совсем дрянь. Потряхивая полой моей шубы, казначей все больше и больше любовался мехом. Не получая ответа на вопрос, он [373] повторил: «не волки ли это? или я сам не знаю, что это за животное?»

Молчать далее уже не приходилось.

— Это не волк, сказал я, а особенная порода дикой свиньи.

Едва татарин успел перевести этот ответ, как шуба была уже далеко от казначея: он отодвинул ее прочь.

— Разве не нравится мех? спросил я. А какой теплый!

— Слишком тяжел, ответил он, делая такую гримасу, будто только что принял порошок хины.

На стенках юрты больше ничего не висело, а на опрокинутом пустом ящике, покрытом салфеткой и заменявшем собою столик, стояли две свечи в накладного серебра подсвечниках и лежали мои карманные часы.

— Много ли у вас свечей? спросил казначей через татарина.

Я ответил, что без малого пуд.

— Если вы скоро уведете отсюда, то на что вам эти свечи? В Алматах, я думаю, у вас еще есть такие...

Я догадался к чему клонится вопрос и обещал перед отъездом оставить казначею и свечи, и подсвечники. Затем приказал слуге раскрыть ящики и чемоданы. Казначей с детским любопытством рассматривал каждую вещь, откладывая некоторые в сторону. Я удивился его скромности, когда вещи более ценные, которые ему очень нравились, он клал от себя подальше, давая этим понять, что притязания на них не имеет. Переборка кончилась. Он придвинул себе несколько вещиц, в числе которых два фонарика с увеличительными стеклами, шкатулку, коробку конфект и т. п.

— Вот это мне нравится, сказал он. А эти более цепные вещи нужно подарить Якуб-беку.

Я никак не ожидал, что у меня найдутся вещи достойные повелителя Алтышара; но их оказалось довольно много: все новое столовое белье, кусок шелкового репса, недорогие золотые перстни, ящик конфект, бинокль, часы с будильником, термометр, флакон духов, разные порт-монэ, фонарь и т. п.

— Если к этому добавите еще револьвер с кабуром и шнуром, да складную железную кровать, Якуб-бек будет очень доволен, и то, что вы просили русского, поверенного купца Хлудова, купить для вас, он подарит вам.

Я радовался, что вещи мои получали такое высокое назначение, [374] но считал неловким присоединить к ним кровать, тик которой успел уже несколько загрязниться в дороге»

— Ничего, сказал он, у Якуб-бека нет такой кровати; у него есть похожая на эту, но такая тяжелая, что два человека насилу поднимают.

Я предложил повременить один день, чтобы обтянуть ее новой материей, и в тот же вечер написал записку г. Кривошеину, прося прислать мне красного сукна и чего-нибудь еще для замены тика и подкладки у моей кровати.

Казначей встал, чтобы идти, но приостановился.

— Еще бы подарил мне часы, сказал он татарину.

Я понял и, не дожидаясь перевода фразы, подал ему свои часы вместе с цепочкой. Они уже были не новы.

— А нет ли новых? спросил он.

— Нет, ответил я, и мне объяснилось, почему джуз-баша поторопился взять от меня часы ему обещанные.

Этим закончился вечер. Гости мои ушли, а я лег спать последний раз на своей кровати. Пред уходом татарин передал мне от казначея, что он похлопочет о скорейшем отправления меня из Кашгара.

Казаки, слышавшие кое-что происходившее в юрте, догадывались о предстоящей перемене к лучшему, и долго в ту ночь разговор их не умолкал. Снова послышались их беспечный смех и шутки.

На другое утро я встал с совершенно здоровой душой.

Джуз-баша, по обыкновению ждавший, когда я проснусь, спросил: не хочу ли я видеть их воинское ученье, присовокупляя, что казначей приезжал уже приглашать меня. В знак особого расположения, я изъявил желание. Это до того обрадовало джуз-башу, что он не знал, сидеть ли ему со мною за чаем или бежать куда-нибудь. Позвав к себе сразу несколько человек, он разослал их в разные стороны, а сам нарезывал мне мясо, наливал в чашку молоко, обчищал яблоки и анары. Я не предполагал увидеть на ученье что-нибудь новое, так как уже знал о воинском образовании кашгарского войска из слов казаков, по моему поручению добросовестно наблюдавших за мельчайшими подробностями ученье в продолжение всех дней пребывания нашего в Кашгаре. Но все-таки видеть самому войско Якуб-бека, и видеть не один раз, было моей задачей, исполнение которой я откладывал однако до благоприятного случая, чтобы не навлечь подозрения, что [375] меня это интересует. Лучшего случая, чем теперь, когда я мог показать вид, что решаюсь смотреть воинские упражнения единственно из желания доставить удовольствие казначею, ждать было бы напрасно.

Этот день было назначено ученье китайскому войску, состоящему из китайских подданных, порабощенных кашгарцами (Из числа этих воинов и были двое еще в первый день моего пребывания в Кашгаре, явившиеся к моему конвою на задний двор, с вопросом: скоро ли мы прийдем их выручать.). Это сообщил мне джуз-баша, добавляя, что и вчера училось китайское же войско, но только те китайцы составляют другую армию, квартирующую в старом городе. Цель объяснения была, как я узнал после, дать мне ложное понятие о числе этого войска.

Чтобы видеть ученье, мне нужно было выйдти из своего двора через калитку и обойдти с левой стороны двор, имевший назначение казармы или караульни и называемый почему-то пикетом. За двором была канава с тихо протекающей водой, а за канавой большой плац, слева примыкающий к Джанга-Шару, а справа и спереди сливавшийся на далеком расстоянии с буграми и следами развалин. Нужно полагать, что плаца этого прежде не было, но, при осаде Джанга-Шара, он образовался вследствие разрушения стоявших на том месте домов. Возле канавы был разостлан для меня ковер. Когда я сел на него, войско только начинало собираться. Китайцы, в желтых курточках, один за одним тянулись из-за Джанга-Шара, сохраняя дистанцию около трех шагов. Из пяти шедших один за другим, двое несли на плечах одно ружье, третий держал в руке что-то в роде пальника, четвертый пику, пятый значек, и так далее, в том же порядке. Подвигались они к плацу медленно. За канавой, несколько правее того места где я сидел, стояла толпа народу, из которой торчали цветные значки, а назади ее лежало что-то в роде пожарной бочки. Это, как я узнал после, была свита обучающего генерала и музыка. Когда войско начало входить на плац, некоторые значки в толпе обучающего поднялись и музыка заиграла. То, что казалось мне бочкой, исполняло назначение барабана. В хоре всего больше действовали пастуший рог, флейта и еще что-то, по настоящее время мне неизвестное. Заунывнее и неприятнее этой музыки я ничего никогда не слышал. Если бы такая музыка играла близко от меня на пятый день моего пребывания в Кашгаре, день для меня самый тяжелый, я подумал бы, что это похоронный [376] марш, нарочно выдуманный, чтобы под его звуки меня повесить. Теперь же она как нельзя лучше согласовалась со всеми сопливыми и неохотными движениями китайцев, шедших на ученье. Лишь только раздалась музыка и замахали значками, дошедшие до плаца остановились, а другие продолжали идти, образуя боковой фас каре; следующие образовали другой боковой, а ближайшие к обучающему составили передний. Углы каре заняли орудия на двух колесных повозках, запряженных одной лошадью или мулом. Орудий было на двух углах до пятнадцати. Прежде чем успели выстроить передний фас каре, музыка затихла. Когда каре было построено, в свите обучающего снова замахали значками и опять заиграла музыка, только иначе, чем сперва. Люди начали перестраиваться в глубокие колоны в два человека, причем передние ряды были заняты людьми вооруженными пиками. Таких колон я насчитал до двадцати пяти. Интервалы позволяли развернуть фронт в две шеренги.

Музыканты остались на своем месте, а генерал со свитой отправился к войску. Обойдя его спереди и сзади, он вернулся на прежнее место. В то же время, перед несколькими колонами стало по одному человеку с красными значками, да впереди этих людей еще несколько человек тоже со значками. Между этими последними и генералом было расстояние около версты. До сих пор ученье еще не начиналось, а только шло построение. Ударили несколько раз в барабане и разом прекратилось в колонах всякое движение: люди видимо ожидали команды. Возле генерала поднялся значек; стоявшие перед колонами приняли этот сигнал и замахали своими значками. Тогда первые ряды колон выскочили вперед, наблюдая интервалы, остановились и начали колоть пиками вперед, при каждом движении издавая что-то среднее между криком и визгом и поднимая поочередно одну из ног. Это продолжалось с четверть часа. Значок обучающего опустился, и люди с тем же визгом убежали за последние ряды. Значек опять поднялся; началась пальба из длинных ружей. Сделавши по одному выстрелу, передние ряды ушли за последние, давая возможность стрелять стоявшим за ними. Залпы были согласны; ряды, сделавшие выстрелы, уходили за колоны одновременно и скоро, так что выстрел за выстрелом шел без замедления. Ружья при стрельбе, должно быть, не наводятся, или наводить их не совсем удобно, так как стреляют из них с плеч. Вследствие этого, при стрельбе было несколько случаев, что часть холостого заряда [377] попадала в стоявших впереди с значками, причем одежда на них вспыхивала, и они, не знаю раненые или убитые, уносились за колоны. Построив развернутый фронт и затем опять колоны, и проделав несколько раз одно и тоже, обучающий опустил значек и дал волю музыке, которая с такой яростью принялась за какой-то марш, что даже отчаянный барабан не мог ее заглушить, хотя был, кажется, этот раз в ударе. Отвратительная флейта, чего только она не вплетала в этот марш! Я каждый день слышал ее, но не мог привыкнуть к ее фальши. Ученье кончилось. Артилерия, которая все время была незаметна, потянулась за Джанга-Шар, а пехота перестроилась опять в каре. Обучающий подошел к войску, сказал что-то, должно быть «хорошо»; ему отвечали хотя несогласно, но от души, кто кивая головой, кто приседая, а кто крича что-то во все горло. Затем были вызваны вперед гимнасты: одни боролись, другие дрались на палках, третьи кувыркались, четвертые плясали. К концу ученья подъехал ко мне государственный казначей с татарином и передал поклон от Якуб-бека и то, что мне будет завтра аудиенция. Мы пошли в мою юрту закусывать. С казначеем был еще один человек мне незнакомый; судя по бумагам, которые он держал в книжной обертке вместо портфеля, и по письменному прибору, торчавшему из-за пазухи, нужно было полагать, что он занимает какую нибудь официальную должность при Якуб-беке. Татарин шепнул мне в юрте: «этого человека подарить надо, человек очень важный, письменный».

— Что же подарить, когда вы, сами знаете, вчера уже рассортировали все мои вещи: осталось только кое-что для прислуги.

— А надо, непременно надо. За этим и пришел сюда.

— Отвратительный обычай, подумал я; первый раз вижу человека, и дарить ему должен. Пока я припоминал, что у меня остается, татарин сказал мне: «видите, на что он смотрит: ему бы эту ложку, вилку да ножик серебряные».

Мне оставалось только повиноваться.

Письменный человек, пошептавшись с татарином и съевши свою порцию кавурдака, отер ложку, вилку и ножик о полу халата, сунул их себе за пазуху и, как ни в чем не бывало, ушел. С тех пор я не только не видел его никогда, но и не мог добиться, кто он такой. В юрте остались только я, казначей, да татарин. В поведении казначея я заметил большую разницу: он сделался ко мне вежлив, в буквальном смысле слова. Он [378] вставал, когда я поднимался с места и весь разговор свой клонил к тому, чтобы задобрить меня сколько возможно. Татарин шепнул мне: «его устами говорит вам сам Якуб-бек», а потому я старался не пропускать ни одного его слова. Чем бы он ни начинал разговор, а сводил на то, что, кроме дружбы Алтышара с Россиею, Якуб-бек ничего не желает. Просил меня не отзываться об Якуб-беке дурно перед губернатором. Спрашивал пытливо, какого я мнения о его повелителе, оценил ли я достаточно его доброту и внимание ко мне?

Этот раз политический разговор кончился тем, что казначей попросил меня подарить одну из казачьих лошадей, которая ему больше понравилась. Я сказал, что дарить чужую собственность не имею права. Это удивило его; он не переставал настаивать. Урядник, которому принадлежала лошадь, с своей стороны готов был мне ее продать, с тем, чтобы я дал ему одну из своих доехать до места.

Я купил лошадь и подарил казначею.

Прощаясь, он повторил мне, что завтра я буду приглашен к Якуб-беку.

С этого дня нам разрешено было собираться в дорогу, т. е. покупать принадлежности для вьючки лошадей, ремни и проч., вследствие чего наш двор оживился: стали показываться на нем торговые люди с седельными подпругами, корджунами, халатами и даже с фруктами.

Я упаковывал в чистую бумагу вещи, предназначавшиеся от меня в подарок Якуб-беку, и поджидал прихода портного, что бы обшить кровать новою материей. Но верно отыскать портного было нелегко, потому что джуз-баша начал хлопотать об этом еще с прошедшего вечера и до полудня другого дня не имел успеха. Гонцы его рыскали по разным сторонам города и каждый раз уведомляли, что, кроме китайцев, портных нет, а китайцев почему-то избегал посылать ко мне джуз-баша. Почти перед закатом солнца во двор ввалила толпа кашгарцев, окружавшая одного китайца; по ножницам в его руке я догадался, что это портной.

— Чурчут (Чурчутами называют в Кашгаре китайцев.)! отрекомендовал мне его джуз-баша.

— С ними, с чурчутами, надобно быть построже: народ нехороший, ленивый. Ни к чему у них охоты нет, только бы все лежал. Я за этим присматривать прикажу, добавил он. [379]

Не знаю, приписывал ли джуз-баша эти качества китайцам по сравнению, в трудолюбии их, с кашгарцами, или просто хотел иметь предлог окружить его своими людьми, чтобы тем помешать ему разговаривать с нами. Как бы то ни было, но тотчас же расставили на насыпи мою кровать и начали отмеривать по ней красное сукно и тик, присланные мне г. Кривошеиным. Казаки тоже вооружились иглами и работа пошла быстро. Чурчут не был из хороших портных; мне кажется, что он взялся за дело, чтобы только побывать у меня в кургане. Зевакам, приставленным к китайцу джуз-башею, надоело стоять у кровати, и они мало по малу разбрелись по двору; некоторые из них заглядывали в мою юрту и в палатку, другие, что поголоднее, интересовались больше кухней, где висели под потолком оставшиеся от прошлого дня куски сырого мяса. Чурчут, наклонившись низко над работой, посматривал исподлобья, нет ли по близости кого нибудь из подозрительных людей, и пользовался всяким удобным моментом, чтобы перекинуть словом с казаками.

Я ходил по дорожке, вытоптанной мною во время пребывания в этом кургане, и рисовал себе приятную минуту, когда снова сяду на лошадь, покидая Кашгар. Посреди двора, на небольшом войлоке, лежал Тум и ухмылялся. Я случайно обратил на него внимание и спросил, что ему смешно. Он отвечал:

— Если бы тюре (Господин.), с тех пор как живет в Кашгаре, вместо того чтобы ходить все взад и вперед по этой тропинке, шел бы все вперед, то был бы теперь уже под Атпаши.

— Ты что-то больно весел, заметил я ему.

— Да чего мне бояться! только вот на базар не пускают, а то лежишь.

Тум подобрал свою кошемку и ушел на задний двор. Я тоже пошел посмотреть все ли там исправно. В некоторых стойлах грунт был мягче, чем в других, а потому сырость не позволяла держать в них лошадей: они были переставлены на средину двора и привязаны к кольям.

— Это что за лошадь? спросил я, указывая на тощую до чрезвычайности савраску, бродившую между лошадьми.

— Артилерийская, сказали казаки. — Никак нельзя от нее отделаться: только выгоним, а она опять перелезет через плетень. Вот она сходила на ученье, да опять пришла сюда; видно ее никто не кормит. [380]

Я почти не заметил, как наступил вечер, и юрта моя наполнилась опять гостями. Казначей был мрачен, как никогда; я обратил на это внимание и спросил татарина о причине этого.

— Тоскует, сказал он мне.

— Отчего? допытывался я.

— После все расскажу.

Этот ответ меня испугал. Ужь не много ли взял на себя казначей, действуя на меня от имени Якуб-бека, и не предстоит ли ему за это расчет с его повелителем... вот что прежде всего пришло мне в голову. Присутствие новых лиц в юрте не позволяло мне тотчас же объясниться с татарином, который, помолчав несколько, добавил в полголоса: «однако вас завтра еще не позовет Якуб-бек».

— А эти зачем пришли? спросил я, указывая на незнакомых мне людей, бывших вовсе не кстати.

— Сами знаете, подарить надо.

Такая наглость меня просто взбесила.

«Изменник, подумал я про татарина: он нарочно подводит, чтобы домучить меня здесь до конца».

— У меня ужь нечего дарить, возразил я; остались только деньги.

— Этим не надо много; можно их обдарить по малости, сами знаете чем, успокоивал меня татарин. Ну, хоть ложку с вилкою и ножем... этот стакан с подставкой... вот у вас еще дюжина новых ножей есть...

Этого ужь было достаточно, чтобы прогнать мое сносное настроение и представить мне нескончаемую перспективу дней, в которые мне будут только обещать аудиенцию и выезд, а между тем станут осаждать меня новые лица, которым что-нибудь подарить нужно.

— Да будет ли этому конец? спросил я.

Вместо ответа татарин наклонился ко мне и сказал шепотом: — «Вы подарили письменному человеку ножик; тот ножик увидал Якуб-бек и сам резал им мясо, шибко похвалил я, кажется, подослал этого человека, чтобы вы еще подарили такой же ножик, либо больше: ему не надо с серебряной ручкой, а только чтобы лезвие было. Шибко ему ножик понравился; он, видите ли, тонкий, им ловко мясо резать; известно, самому Якуб-беку стыдно у вас попросить».

Узнав, что столовые ножи здесь в такой цене, я разделил [381] оставшуюся у меня дюжину между казначеем и тем человеком, на которого мне указал татарин. Засунув за пазуху подарок, незнакомый мне человек как дым вылетел из юрты, а казначей не обнаружил никакой радости.

Должно быть у него большое горе, подумал я; у Якуб-бека расправа коротка: сегодня в милости, а завтра без головы.

Казначей был теперь в небогатом, уже поношенном халате и без чалмы поверх аракчина. Он сидел повеся голову и только изредка обводил мутным взором по стенкам юрты и впадал затем в дремоту.

Состоянию этого человека, действительно, нельзя было подобрать более точного определения, как назвавши «тоской», и даже безутешной. Пока гости мои еще сидели в юрте и я не мог получить от татарина обещанного объяснения причины тоски казначея, я спросил: «здорова ли его жена и дети?» Когда татарин перевел ему этот вопрос, он вскинул на меня взгляд полный удивления, что меня это интересует, и, плюнув через зубы, пробормотал что-то, что мне перевели так: «с ними, то есть с женою и детьми, что разве делается?» Гости мои, задавшись мыслью получить от меня подарки, и не думали о том, чтобы отправляться, хотя разговор у нас совсем не вязался. Нечего делать: чтобы избавиться от них и остаться наедине с казначеем и татарином, я роздал им последние вещи.

— Скажите скорее, что случилось с казначеем? обратился я к татарину, когда мы остались втроем.

— Все равно, не поможете: дело уже сделано. Вы все испортили Однако вам отсюда скоро не уехать — говорил он в полголоса.

Не понять никогда татарину, какой удар нанес он мне своими словами.

Казначей наклонил еще больше голову и закрыл руками глаза.

— Видите, убивается, как малое дитя, а он человек нужный.

— Да что же я сделал? спросил я.

— Сами знаете... Вот, не посоветовались со мною, и вышло плохо.

— Говорите же наконец, что случилось с казначеем.

Л начинал уже выходить из себя.

— А зачем вы подарили новые серебряные часы джуз-баше?

— Послушайте, вы меня просто мучите: все про одно и про одно... про подарки. Кончите об этом, и скажите мне, пожалуйста: [382] что я сделал худого? чем я испортил дело? что грозит казначею?

— Я говорю вам, зачем подарили ему старые часы, а джуз-баше новые? Вот и обижается этим и тоскует, и вам плохо будет.

Конечно, на свете нет народа подлее кашгарцев; бухарцев я не знаю, они тоже хороши. Но как должно было страдать мое самолюбие от мысли, что от такого ничтожного обстоятельства — подарка часов — зависит более или менее продолжительная пытка проживать в Кашгаре. Тут только я понял на чем было основано предположение татарина, что меня «не позовет к себе завтра Якуб-бек», как обещал через того же казначея, и я предположил, что этим не ограничится обиженный казначей, а наделает мне еще немало неприятностей. Также поверил я, что и поправить дело нельзя, потому что отобрать от джуз-баши мой подарок для того, чтобы отдать его казначею, я не решился бы, а других новых серебряных часов у меня уже не было.

— Пусть себе что хочет, то и делает. Если он такой ребенок, так мне с ним объясняться нечего. Кому что подарил, того назад не беру, сказал я и вышел из юрты.

Мелькнула у меня мысль пообещать казначею пожаловаться на него Якуб-беку, но хорошо, что я этого не сказал, а то, конечно, он нашел бы возможность устроить дело так, что я Якуб-бека никогда бы и не увидел.

Пока я ходил взад и вперед по своей дорожке, татарин переговорил о чем-то с казначеем и вышел ко мне.

Прежде чем он начал мне что-то говорить, я предупредил его просьбой — сказать казначею, что я таких комедий не люблю и тоски из того, что у джуз-баши есть новые часы, а у него старые, не понимаю, а что касается отмены аудиенции и моего выезда отсюда, то это уже его дело. Татарин, сколько я заметил, держал и ту, и другую сторону, по долгу мусульманина и русского подданного.

Из желания все уладить, он просил меня не сердиться и позволить казначею самому отобрать от джуз-баши часы. Как он их отберет, это ужь его дело. На такую просьбу у меня не находилось даже ответа, а я повторил только, что мне все равно, как не распорядятся моими подарками те, кто их получили.

В этих прениях я не заметил, как проиграли зорю и спустилась ночь. У меня шла голова кругом. Утром я считал [383] завтрашний день предпоследним моего пребывания в Кашгаре, а теперь, когда будет этот предпоследний день? Едва ушел казначей, как я повалился на матрац и не знал, что делать, что предпринимать. Стало свежо; я крикнул джуз-башу, чтобы он приказал разложить огонь в юрте. Джуз-баша пришел красный как рак; я догадался, что он если не боролся сейчас, то спорил до поту. Он держал в руке часы. Вид этих часов составлял для меня уже немалую пытку.

— Возьмите их, сказал он: у меня их отбирают, а иначе обещают голову долой. Он говорил скоро, так что я сам не мог его понять, а потому позвал переводчика.

Дело было вот в чем:

Без позволения Якуб-бека никто не имел права получать от меня подарки. Казначей же, получив их, пошел к Якуб-беку и показал или, лучше, преподнес ему; тот посмотрел, кое-что оставил у себя, а остальное возвратил. Джуз-баша не поступил так с моими часами; сперва он их прятал, а потом, когда увидел, что казначей получил от меня подарки, показал и свои часы — мой подарок.

Казначей узнал, что часы эти не были предъявлены Якуб-беку и запугивал несчастного джуз-башу, что донесет на него и подведет под виселицу.

Я не слушал бы джуз-башу, если бы не сознавал, что он больше всех заслужил от меня награды, как спутник от самой границы.

— Чем же я могу помочь? спросил я.

— Тем, что возьмете часы и скажете, что давали мне их только поносить. Иначе меня казнят.

Он положил часы возле меня.

— А если я подарю тебе лошадь? возьмешь ее? спросил я.

— Очень буду рад. Я приведу ее к Якуб-беку и скажу, что мне подарили: позволит ли принять?

Дело отчасти покончилось. Как только очутились у меня часы, снова явились казначей и татарин. Я ужь догадывался, зачем они тут, и разговор с ними был короток. Казначей надел та себя часы и, пожелав мне спокойной ночи, сказал, что завтра меня непременно позовет Якуб-бек, а после завтра я поеду домой. Опять свалилась у меня гора с плеч. Я поджидал, когда догорят дрова и можно будет закрыть тюндюк (Войлок, закрывающий верхнюю часть юрты.), чтобы улечься [384] спать. В воображении моем, как в панораме, протягивались реки Артыш, Теректы, Богушты, Нарын и город Верный, и затем Бог знает куда унеслись мои мысли. И долго не вернулись бы они к настоящему, если бы в юрту не вошел невысокий человек, мне хорошо знакомый, потому что он каждое утро и вечер раскладывал у меня огонь. Он был тоже красный, или ужь мне так все казались красными. Он что-то говорил, но скоро, или я до того отупел в этот день, что никого не мог понимать иначе, как на русском языке. Я позвал переводчика.

— Жалуется, ваше благородие, перевел мне казак, что видал у вас часы и хотел выпросить себе, а вы их изволили кому-то подарить.

— Мой Бог! простонал я уже не помня себя; опять часы, опять часы!

Мне даже тошно стало

— Что же он хочет? спросил я, приходя в себя: чтобы я отобрал от казначея свой подарок и отдал ему?

— Нет, нет! Как можно после казначея получить что-нибудь, я так только...

— Каково!... Так только, без всякой даже пользы для себя!... Что я им дался за несчастный!

— Вот, если бы таксыр (Господин.) отобрал от черноватого человека часы, да отдал бы мне...

Чтобы покончить с часами в один день, я крикнул своего слугу, которого, не знаю почему, назвали черноватым, разве только за черный цвет сюртука, и, купивши у него немудреные часы, подарил кашгарцу.

Целую ночь потом мне снились часы, но, славу Богу, с утра уже ничего больше не напоминало про этот злосчастный инструмент.

На другое утро, 26-го октября, пользуясь приглашением джуз-баши посмотреть ученье сарбазов (пехоты собственно из мусульман), я отправился опять на то же место, откуда смотрел ученье китайцев. Сарбазы были в красных халатах и в меховых шапках. Все они вооружены фитильными винтовками, одинаковой величины. Ученье их во многом схоже с нашим: они маршируют довольно согласно, делают разные построения и стреляют рядами и залпами. Сарбазы имеют свою музыку, далеко лучшую, чем при [385] китайском войске. Артилерия состоит из пушек на двухколесных повозках, запряженных четырьмя лошадьми, на каждой из которых сидит по человеку; на каждое орудие по два человека пешей прислуги; все пушки и повозки для них разных величин и фасонов. Стрельба была холостыми зарядами, а потому производилась на ходу, без выпрягивания лошадей (Не думаю, чтобы и боевыми зарядами стреляли не выпрягая лошадей.). Если это те пушки, которые я видел в одном из дворов Джанга-Шара, то хоботом лафета служат концы оглобель чрезвычайно толстых и окованных железом. Кавалерия училась вдали, а потому, кроме густых масс всадников, ничего нельзя было разобрать. Ко мне опять подъехал государственный казначей и передал от Якуб-бека поклон и приглашение вечером быть у него, чтобы проститься перед отъездом. Казначей чувствовал какую-то неловкость в моем присутствии. Сказавши: «мы еще увидимся сегодня», он поехал в сторону, где училась кавалерия.

День этот прошел для меня в томительном ожидании вечера. Я обдумывал что говорить Якуб-беку на вопросы, которые ожидал от него услышать, припоминал сделанные мне замечания, желая этот раз избежать новых его неудовольствий и, вместе с тем, не показать, что я его боюсь.

Целый день я ходил, по обыкновению, в кителе, а к вечеру, когда становилось прохладнее, надевал сюртук, к зоре же сверх того и летнее пальто. Так и этот раз: посол с приглашением от Якуб-бека застал меня в сюртуке и в пальто. Натурально, этот костюм не годился для визита к повелителю Алтышара, а потому я снял его с себя и нарядился в халат, подаренный мне Якуб-беком на первой аудиенции. Шпор на сапогах моих не было, а что касается штрипок, мешавших сидеть поджавши ноги, то, пока я придумывал, как поступить с ними, мне было подано несколько предложений: со стороны урядника — отпороть и оставить их дома, а со стороны казначея и джуз-баши — не только штрипки, но и самые панталоны оставить дома, а идти налегке по-мусульмански, прикрывшись халатиком.

Мне подали лошадь и я, как в первый визит, доехал на ней только до ворот Джанга-Шара. Подарки от меня Якуб-беку унесли вперед. При приближении моем к воротам, забрякали ключи, послышался визг запоров и ворота были настежь. В нише ворот горел жирник. Тут присоединились к нам два конвойных. Дворы были освещены кострами и вдоль стен их [386] сидели люди с ружьями в руках. Пройдя двор, где стоят пушки и где был сосредоточен ночной караул, мы пошли дальше уже не той дорогой, что в первый раз, а свернули в темный переулок, образованный заборами, через которые свешивались ветви дерев. Переулок этот был совершенно темен, так что не видно было под ногами земли. Вдали, на другом конце переулка, слабо мерцал огонек — должно быть жирник. Не доходя до него, мы повернули налево в такой же переулок, затем через невысокую калитку вошли во двор. Тут остановили меня на первых шагах, а казначей пошел дальше. Это был тот самый двор, на который выходил фасад дома, где в первый раз принимал меня Якуб-бек, сидя у крайней двери, теперь запертой, как и все остальные. Я не успел осмотреться и узнать этого места, как казначей вернулся и мы пошли дальше. Хотя во дворе горели четыре жирника, но этого освещения было весьма недостаточно. Остановясь на средине двора, на том самом месте, с которого я увидел первый раз Якуб-бека сидящим у двери на белом войлоке, теперь я не различал кругом себя ровно ничего и не мог даже приблизительно определить куда меня потащат дальше и где я его увижу, так как все двери домов, составлявших своими фасадами этот двор, были заперты или, по крайней мере, из них не виднелось нигде света. Во мраке этом царствовала тишина; казначей и татарин, дорогой разговаривавшие между собой, хранили теперь глубокое молчание и изредка только подергивали меня за халат, если я озирался или поворачивался к ним, желая спросить что-нибудь.

Верно Якуб-бек где нибудь близко, подумал я, и все внимание устремил к отдаленному жирнику, возле которого бродила какая-то тень. Мы остановились, но зачем — я догадался только тогда, когда казначей с одной стороны меня и татарин с другой, скрестив на груди руки, отвесили по поклону и над моим ухом раздалось едва слышно «кланись» (Исковерканное русское слово "кланяйтесь".). Я все еще никого не видел, но, повинуясь этикету, поклонился, и мы пошли затем к углу ближайшего флигеля. Отойдя до пяти шагов, я испытал то же, что охотник, нечаянно наткнувшись на зверя, которого предполагал встретить гораздо дальше. То, что казалось мне со средины двора каким-нибудь тюком или спящим, прислонясь к стенке, караульщиком, был сам Якуб-бек. Он сидел у наружного угла флигеля. Даже наткнувшись на него я не узнал бы, что это он, [387] если бы спутники мои опять не отвесили по поклону и не выдвинули меня вперед, по направлению протянутой мне Якуб-беком руки. Я пожал ее и получил приглашение сесть против него. Татарин, в качестве моего переводчика, сел несколько сзади меня, а казначей отошел в сторону и через несколько шагов его уже не было видно в темноте. Я сидел с Якуб-беком на одном ковре, и только благодаря тому, что свет жирника, освещавшего мне спину, в то же время падал и на лицо кашгарского повелителя, я мог его рассмотреть и узнать в нем того же самого господина, что и на первой аудиенции. Этот раз Якуб-бек казался толще, потому что был, по причине прохладного времени, в шубе, или в нескольких халатах. Верхний халат, или шуба, лоснилась, и при движениях Якуб-бека я рассмотрел, что это темная шелковая китайская материя, из весьма плотных, с узорами в виде кругов, правильно расположенных. На голове его была белая пышная чалма. Я молчал; он первый спросил меня: «хорошо ли мне живется в Кашгаре?» Я ответил что, благодаря его гостеприимству и забот обо мне, мне в Кашгаре хорошо. На мою долю пришлось мало говорить. Якуб-бек не умолкал. Весь разговор его вертелся на том, что он человек небольшой, а потому уважает сильного Белого Царя, и всякому русскому оказывает гостеприимство. — «Сами видите», говорил он, «сколько об вас было забот. Если бы у меня не было на уме поддерживать с русскими дружбы, я держал бы себя не так; а то я сделал и то, и то, и то (он пересчитывал те самые обстоятельства, на которые налегал и на первой аудиенции). Пока я жив, моей постоянной заботой будет сохранять мир с русскими». — Я больше молчал и только, пользуясь продолжительной паузой, заметил, что «поддерживать мир с соседями — это единственное желание туркестанского генерал-губернатора». Якуб-бек крикнул казначея и посадил его тут же. Мне и переводчику подали чай.

Во вторую половину аудиенции, Якуб-бек повторил то же самое, что уже говорил несколько раз, с тою разницею, что ничтожество свое уподобил соринке, поднятой им с ковра, и за особой Его Императорского Величества признал силу и величие повелителя полмира, пред которым его собственная особа совершенно исчезает.

Не дав мне произнести слова, он окончил на эту тему и перешел к тому, что он подарит мне лошадь (аргамака), яка (тибетскую корову), качира (помесь лошади с ослом) и еще [388] разные мелочи. Затем пожелал мне счастливого пути и просил засвидетельствовать свое почтение туркестанскому генерал-губернатору и семиреченскому военному губернатору.

В отъезде моем уже нельзя было сомневаться, но, тем не менее, не скажу, чтобы я был спокоен и уверен, что не отыщется какого-нибудь обстоятельства, которое повредит мне сильно или, по крайней мере, задержит выезд.

Казначей и татарин проводили меня до моей юрты; я пригласил их закусить и, не подавая вида особенной радости, спрашивал, когда же можно будет уехать из Кашгара.

— Не знаю, сказал казначей.

— Теперь, что вам хлопотать: через несколько дней уедете, ответил татарин. — Задержки никакой не будет.

— Однако через несколько дней, а отчего бы не завтра? заметил я. От кого же это зависит?

Татарин показал глазами на казначея, а потом добавил потихоньку: «у него к вам еще дело есть; Якуб-бек поручил поговорить с вами».

— Так пусть сейчас же бы сказал, что нужно.

Татарин пожал плечами.

— Ужь не подарить ли ему что? спросил я.

— А это самое лучшее.

На другое утро в калитку нашу едва пролезли тюки с подарками. Самая объемистая вещь бьеча трехспальное ватное одеяло, чрезвычайно толстое, покрытое сверху «шаги» (Шелковая азиатская материя.), а снизу ситцем, и к нему цилиндрообразная ватная же подушка. Это предназначалось мне. Затем тюки с халатами из парчи (Шелк пополам с бумагой.), с чамбарами (Панталоны.) бумажной материи и рубашками из бязи (Бязь — грубая бумажная ткань.) для казаков, для Тума и еще для четырех наших киргизов, задержанных на Джалтантасе. В халатах, в чамбарах и даже на рубашках были наделаны карманы, на что джуз-баша обратил наше внимание, как на предупредительность Якуб-бека, знающего, что русские любят иметь в каждом платье по несколько карманов. Затем явился тюк с тремя коврами, из которых один довольно большой, и с халатом парчевым на хотанских мерлушках, для меня. То же, что меня наиболее интересовало, именно аргамак, еще не показывался, [389] равно как и як, и качир. Юрта моя была завалена вещами, и когда пришел государственный казначей, мне посадить его было негде. Я вышел с ним во двор, и там, сидя на насыпи, испытывал своего рода пытку: казначей рассказывал мне, с каким почетом и радостью меня встретили в Кашгаре, как хорошо содержали, сколько заботились о том, чтобы мне было весело, сколько надарили мне разных вещей, и все это потому, что Якуб-бек уважает русских и хочет жить с ними в мире. Он просил, чтобы я, с своей стороны, не упустил что нибудь сказать губернатору в пользу Якуб-бека.

— Только пять лет пусть нас не беспокоит... А ужь если прийдет русским желание взять Кашгар, пусть скажут заблаговременно: может быть Якуб-бек отдаст этот город и без боя.

Когда смерклось, двое кашгарцев привели мне двух аргамаков, закутанных в старые попоны, и предложили одного взять себе, а другого отвести военному губернатору в подарок от Якуб-бека. Я мог рассмотреть в темноте только почтенный рост лошадей, а то, что обе были тощи и с попорченными спинами, что один аргамак кроме того разбит на ноги, я увидел уже на другое утро.

Тридцатого октября для меня настал праздников праздник. Еще рано утром поднялись казаки, сняли палатку, принарядились по походному и ждали только моего пробуждения, чтобы, благословясь, тронуться в обратный путь. Казначей уже был в моем дворе. Он тоже ждал, когда я проснусь, чтобы снова рассказывать мне о том, с каким почетом и радостью меня здесь встретили, как хорошо содержали, и просить, чтобы я, в докладе своем военному губернатору, как можно больше хвалил Якуб-бека. Что касалось просьбы казначея, чтобы русские не беспокоили Якуб-бека, я не мог не считать ее вполне искренней. Он не просил уже, а просто умолял передать моему начальству, что Якуб-бек далек от мысли когда нибудь завязывать с нами ссору, и чтобы военный губернатор, если ему будут доносить о приготовлениях Якуб-бека к неприязненным действиям, не верил бы тому и сам бы против него ничего не предпринимал.

Все утро, пока я не сел на лошадь, со мною возились как с сырым яйцом: осторожно и деликатно. Гонец за гонцом являлся ко мне от Якуб-бека, один с фунтом чаю на дорогу, другой с теплым мерлущатым халатом, третий узнать о здоровье, четвертый пожелать счатливого пути; казначей распинался в [390] изъявлениях любви и уважения ко мне. Словом, я пожалел, что не с этого началось мое пребывание в Кашгаре, и, вспоминая самый мучительный для меня пятый день жизни там, не мог не подозревать, что в этот промежуток времени что нибудь случилось в политике кашгарского правителя, но что именно я и по настоящее время угадать не могу. Не думаю впрочем, чтобы кашгарцы были на столько тупоумны, чтобы надеялись изгладить из моей памяти все стеснения, сделанные мне, и заставить меня, как попугая, повторять военному губернатору то, чему учил меня казначей: о радости и почете, с которыми меня встретили, и об удовольствиях, которыми будто бы я был окружен. На сколько же искренно Якуб-бек желал мира, этот вопрос разрешит одно только время... Говорю «одно только время» потому, что, сколько можно понять политику туркестанского генерал-губернатора, генерал-адъютанта К. П. фон-Кауфмана, с нашей стороны нельзя предвидеть никакого повода к неприязни.

П. Р.

Текст воспроизведен по изданию: Из путевых записок о Нарыне и Кашгаре // Военный сборник, № 8. 1870

© текст - Рейнталь П. Я. 1870
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
©
OCR - Николаева Е. В. 2009, Иванов А. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1870