ТАШКЕНТСКИЕ РЫЦАРИ.

(На далеких окраинах. Роман. Н. Каразина. Изд. илюстрированное. Погоня за наживой. Роман. И. Каразина.)

(Ст. первая помещена в 11-й кн. «Дела» за 1874 год.)

I.

«Барантачи, кара-тюркмены, кара-калпаки, караки, бузачинцы...» долбили мы во дни юности по блаженной памяти географии Ободовского, думая про себя: «и на кой черт нам надо знать каких-то кара-калпаков, барантачей и т. п.? Зачем нас заставляют зубрить их — ведь все равно не запомнишь!» Однако, страх перед «единицею» заставлял нас зубрить, зубрить в поте лица и со скрежетом зубов... Увы, мы не знали еще тогда, что страх этот совершенно неоснователен и что нам предоставлено право заселять Хиву, Бухару, Ташкент какими нам угодно племенами, лишь бы только названия этих, нами самими открытых племен, состояли из сочетания звуков, непривычных уху нашего учителя. Мы узнали это только в классе, когда эти проклятые тюркмены, барантачи и кара-калпаки крепко засели в наши бедные головы. «Г. Лебедкин, — так звали нашего учителя географии, — что это такое ка-ра-кал-па-ки?» спросил учителя один из «новичков»-скептиков, уверявший нас вчера, что такого народа не может существовать и что тут наверное типографская опечатка. «Кара-калпаки, вытаращил на него глаза учитель, — что такое? Вы вечно перевираете, дайте сюда вашу книгу!» Ободранный и запачканный чернилами [2] Ободовский очутился в учительских руках; перелистав несколько страничек — для освежения, вероятно, своих юношеских воспоминаний — и заглянув украдкою на опечатки, Лебедкин, ни мало не смутясь, возвратил книгу нескромному вопрошателю и торжественно произнес: «кара-калпаки, кара-тюркмены, барантачи — полудикие кочевники, живут грабежом и разбоем. А разве вы не готовили сегодняшнего урока? внезапно оборвал он несчастного новичка: — стыдно-с! очень стыдно! Г. Никитин, обратился он ко мне (а я меньше 5 в своих отметках никогда от него не получал), — ответьте!» — «Барантачи, кара-тюркмены, кара-калы, бурлакалы, тюркокалы, врал я ему без запинки, — полудикие племена, живут грабежом и разбоем». — «Отлично-с, произнес учитель, ошеломленный моим развязным и бойким ответом, — отлично-с, садитесь!» В клетке журнала, около моей фамилии, очутилась вожделенная пятерка. После этой пятерки тюркмены и кара-калпаки с компанией перестали пугать нас: мы поняли, что все это «полудикие племена», живущие «грабежом и разбоем», и что их можно называть как кому вздумается, без малейшего ущерба для достоинства географии Ободовского и нашего почтенного педагога. Скоро мы об них и совсем забыли. Прошло несколько лет и — о, неожиданная случайность! — нам снова пришлось наткнуться на эти давно забытые имена. Мало того, многим из наших товарищей, наших братьев, дядей, отцов пришлось воочию узреть самих барантачей, тюркменов, каракалов и др. Эти дикие племена, «живущие грабежом и разбоем», оказались не мифом (как некоторые из нас склонны были думать), а действительно существующими людьми, и какими ужасными людьми! Впрочем, последнее обстоятельство не могло нас особенно удивить: те из нас, которые допускали их существование, никогда, ни на одну минуту не сомневались, что они должны быть «ужасными людьми», весьма мало похожими на людей обыкновенных. Правда, мы тогда еще весьма смутно понимали фразу «живущие грабежом и разбоем», но все-таки на столько-то мы были цивилизованы, чтобы знать, что грабеж и воровство вещи очень дурные и что люди порядочные ими не занимаются.

Однако, хотя детские представления тех из нас, которые верили в существование барантачей, кара-калпаков и иных [3] чей и аков, и были не особенно лестны для последних, но они не имели той конкретной определенности, того разнообразия красок и образов, без которых они не могли быть особенно живучи и для которых, разумеется, в ободранном Ободовском никаких материялов найти было нельзя. Эти материялы дали нам последние события на наших восточных «окраинах». Наше внимание снова было привлечено в «полудиким кочевникам», с которыми, повидимому, мы окончательно распрощались в 3-м классе гимназии. О них заговорили газеты и журналы, заменившие для нас теперь Ободовских с Кузнецовыми и Смирновыми, о них печатались реляции, составлялись обстоятельные статьи, их изображали на картинах и выводили в романах. Конечно, во всех этих сообщениях, кореспонденциях, реляциях и т. п. неизменно разрабатывалась все одна и та же фраза нашего достопочтенного учителя географии: «полудикие кочевники, живущие грабежом и разбоем», но фраза эта пояснялась различными, более или менее убедительными, примерами и ссылками на более или менее официальные данные. Благодаря всем этим обязательным разъяснениям, мы поняли, наконец, что значит «жить грабежом и разбоем», — перед нами развернулась страшная картина, способная взбудоражить нервы самого деревянного человека. С животнообразными физиономиями, грязные, оборванные, вечно голодные, вечно рыскающие, как дикие звери, за даровою добычею, безжалостные, кровожадные, не признающие никакого другого права, кроме права сильного, никакой другой нравственности, кроме той, которая гласит: «своя рубаха к телу ближе», эти дикари, в одно и то же время, наводят ужас и возбуждают в себе омерзение. Не хотелось бы верить, что они также принадлежат в той же породе, в которой принадлежим и мы, люди цивилизованные, — к породе, которая гордо считает себя «венцом творения». Несчастные выродки человечества! Посмотрите, ведь они живут совершенно по звериному образу и подобию. Все свое время проводят они рыская по степям, в надежде встретить более слабого хищника, которого можно было бы безнаказанно обобрать. В грабеже они не знают милосердия; жертва, попавшая в их лапы, должна благодарить Всевышнего, если ей посчастливится отделаться одною только потерею имущества; обыкновенно ей приходится [4] расплачиваться жизнью или, что, пожалуй, еще хуже, вечною неволею. Раб у этих дикарей держится хуже цепной собаки: он исполняет все тяжелые мужские работы и каждый считает своею обязанностью бить и унижать его при всяком удобном к неудобном случае. Пусть вспомнят читатели историю рабства несчастной Рахили или Батогова в романе «На далеких окраинах», и они получат довольно ясное представление о том, что такое рабство у наших милых соседей. Конечно, Рахиль и Батогов были «русские собаки», проклятые гяуры, но и положение рабов правоверных (которые называются, впрочем, не рабами, а работниками) было не лучше. «Так же, как и Батогова, так и любого Каримку, Малайку и Шафирку мирза Кадргул мог запороть нагайками до смерти, мог просто зарезать и никому не отвечать за них. А относительно работы они были уравнены совершенно: также таскали воду из колодцев, также целые дни проводили лежа на брюхе в степи на каком-нибудь бархане и поглядывая, как бы бродяга-волк не подкрался к необозримым атарам хозяйских баранов» («На далек. окраин»., «Дело», №11, стр. 5).

После раба-работника самым презренным существом считается у них женщина. Муж — ее полный властелин и самодержец: ей не дозволяется иметь ни собственной воли, ни своего ума, ни времени, ни удовольствий; она — самка-работница и ничего более. И действительно, она до того унижена, что другого положения и занимать не может; однако, это рабское положение не мешает ей ловить каждую удобную минуту, чтобы обмануть своего деспота и поразвратничать с кем попало на стороне, хотя бы с презренным рабом. Разумеется, если владыка-муж как-нибудь проведает о проказах своей самки, то кроме пытки и мучительной смерти ей ждать нечего. Чтобы вырваться из этой вечной неволи, чтобы сбросить с себя это постыдное ярмо, женщине ничего более не остается, как записаться в разряд «ярлычных», т. е. стать публичной. Но добиться этого счастия немногие успевают; мы видели уже на примере прелестной Ак-Томак, с какими трудностями сопряжен переход женщины из «частной» в «общественную» собственность.

Взаимные отношения равноправных кочевников отличаются [5] почти такою же грубою животностью, как и их отношения в работникам и женщинам. Каждый думает только сам о себе, каждый старается подставить друг другу ножку, поживиться на счет ближнего. Они не разбирают, кто их, кто не их, и при удобном случае своих они ограбят с таким же удовольствием, как и чужих. В этом никто не видит ничего предосудительного, никто не допускает даже, чтобы могло быть иначе. Напомним читателю одну сцену, весьма рельефно характеризующую этот обоюдный обмен хищничества.

По степи идет караван хищников-купцов, оберегаемый хищниками-киргизами. К нему пристроились караки, только что сделавшие набег на русские владения; они везут в мешке живую добычу: израненного, избитого, облитого кровью Батогова, только что вытащенного из страшного клоповника, где они проморили его целые сутки. «Вдруг что-то щелкнулось о спину одного из купцов, который усердно, помогая зубами, натягивал вьючный аркан. Киргиз перегнулся, вскрикнул и присел на землю. Другой киргиз молча упал навзничь: этому как раз в середину лба угодило.

«В песчаной степи слабо слышны ружейные выстрелы, за то гик, пронзительный, типичный разбойничий гик, так и резнул по ушам оторопелых караванщиков.

— «Вы зачем народ бьете? говорил старый караван-баш, сидя все еще на вершине верблюжьего вьюка. — Сила и так ваша; нам с вами не драться».

— «Много вас очень, так больше для страху, отвечал налетевший джигит, осаживая лошадь». — «С каким товаром?» — «Всякого довольно, говорил караван-баш апатично, будто дело совсем не касалось его интересов, и полез с верблюда». Начался грабеж. Добрались и до живой добычи. — «Куда везли?» — «Туда, куда везли, туда и повезем», отвечал начальник шайки караков. — «Теперь с нами поедет», спокойно возразили хищники. — «Он не ваш». — «А то чей же? Ты вон спроси-ка у него (хивинец указал на Сафара); у него борода белая: он умный». — «Наша сила была — наш был, произнес Сафар, — а теперь ваша сила», и он отошел в сторону.

«Все шло, повидимому, так спокойно; разговаривали, казалось, так дружески, что со стороны можно было подумать, что дело [6] идет не о самом нахальном, степном грабеже, а просто о торговой сделке, заранее предвиденной и происходящей в наперед условленном пункте. Только некоторый беспорядок, в котором находились распоротые тюки, всюду разбросанные куски канаусов, медная посуда, тюки ситцев и красного кумача русских изделий, несколько десятков голов сахару, одну из которых старательно облизывал лежащий в растяжку верблюд, да этот неподвижный труп, эта лужа крови, всасывающаяся постепенно в песок, намекали несколько на настоящее значение этого дикого сборища» (ib., «Дело», № 10, стр. 119-121).

Вы видите, грабеж им представляется чем-то настолько же обыкновенным и мало предосудительным, насколько нам, людям цивилизованным, простая комерческая сделка. Ограбленный не ропщет на ограбившего; если он не может бороться, он уступает ему все добровольно; он понимает, что напавший на него хищник вполне прав и что будь он сам на его месте, он поступил бы точно так же. Где сила, там и право. Вне силы никакие права и никакие обязательства для него немыслимы. К этому основному принципу сводятся, их одним объясняются все частные и общественные отношения «восточных дикарей». Они с удивительною последовательностью проводят его во всех мелочах своей жизни, во всех подробностях своего быта. Это юристы права кулака — в самом точном, в самом буквальном смысле слова. Никаких нравственных и социальных фикций для них не существует. Всякие договоры имеют для них значение лишь до тех пор, пока они поддерживаются силою. Договорившись, напр., с русскими насчет границы, они спокойно выжидают, пока «поганые собаки», собрав подати Ак-Паше (русскому царю), очистят пограничные деревни. Сейчас туда являются посланные того или другого хищника и начинают требовать податей и себе самим. «За что мы вам будем платить? резонерствуют жители: — вы так уступили Ак-Паше; мы теперь под ним живем и ему платим; здесь русская граница». — «Русская граница? с удивлением вопрошают юристы-хищники: — а знаете вы, где русская граница?» — «Где же, по-вашему?» — «А только там, куда достают их пушки; Только то ихнее, где они солдат своих держат» (Погоня за наживой, № 9, стр. 58). И юридические утописты, [7] волею-неволею, должны подчиниться этой логике силы. В глубине души они не могут не сознаться, что хищники правы, потому что и сами-то они, хотя их и считают за «мирных», оседлых, следов. более цивилизованных, — сами они в своей домашней жизни держатся той же логики. От номадов они отличаются только видом своего труда, но отнюдь не его родовым характером, не основными принципами своего мировоззрения. И те, и другие считают только тот труд наиболее для себя выгодным и наиболее приятным, который с наименьшею затратою времени и рабочей силы дает им достаточные средства для удовлетворения их незатейливых потребностей. Одни считают более для себя выгодным эксплуатировать природу с помощью своих домашних рабов-работников; другие — эксплуатировать людей, занимаясь либо торговлею, либо простым грабежом. И скотоводство, и торговля, и грабеж — все это, с их точки зрения, лишь различные виды одной и той же экономической деятельности, — деятельности, в основе которой лежит принцип наибольшей личной выгоды. Другого принципа они не знают и знать не хотят. Что выгодно, то и честно.

Эта-то жажда хищнической наживы, этот-то грубый реализм, неприкрытый никакими благовидными формами, отрицающий всякие высшие принципы, чуждый всяких отвлеченных умозрений, цинически последовательный на практике, и составляет основную бытовую подкладку жизни «полудиких кочевников», он придает ей ее мрачный, отталкивающий колорит. Взирая на нее из «прекрасного далека», мы, люди цивилизованные, с трудом можем воздержаться от того злорадного удовольствия, которое испытывал фарисей при виде несчастного мытаря. «Благодарение Всевышнему, готовы мы воскликнуть, — благодарение Всевышнему, что мы не походим на этих жалких выродков человечества, что мы так далеко ушли от их животного эгоизма, от их диких, возмутительных отношений». Да, мы можем гордиться: наша цивилизация давно уже отвергла грубое мировоззрение дикарей, она давно уже изобличила всю лживость их страшной логики кулака, выставив на своем знамени» идеал справедливости и человечности. Она с негодованием отбросила циническую доктрину, будто сила есть право; нет, говорит она, сила еще не дает права, [8] она создает только произвол; право есть выражение справедливости — высшего нравственного идеала человечества. Во имя этого высшего идеала она признает принцип человеческого счастия; она отрицает рабство во всех его проявлениях; она заменяет подневольный труд, труд «из-под палки», свободным договором, и, ставя мужчине цели более возвышенные и благородные, чем простое половое размножение, она не хочет и в женщине видеть одну только самку. Она видит в ней человека и признает за нею все человеческие права и в особенности право свободно распоряжаться собственною судьбою. Ставя ее на одну доску с мужчиною, как равную с равным, она заставляет последнего видеть в ней не рабу, а подругу. Вместо хищнического правила: «хватай и лови, кто что может», — правила, проникающего все экономические отношения дикарей, — она выставляет другой принцип — принцип общественной пользы, и требует, чтобы мы подчиняли ему свои личные интересы, свою частную выгоду. Научая нас подавлять и сдерживать наши животные страсти, развивая наш ум, возвышая наши нравственные идеалы, она смягчает и облагораживает наши взаимные отношения, укрепляет в нас симпатические чувства, расширяет сферу их практического проявления, гуманизирует и этизирует нашу общественную и частную жизнь.

Вот блага, которыми награждает нас цивилизация. И неужели мы, обладающие ими, мы, вкусившие сладость цивилизованного быта, не имеем права внутренно радоваться, что мы не походим на этих жалких дикарей? Право это принадлежит нам неотъемлемо, но «где право, говорит та самая цивилизация, которою мы гордимся, — там и обязанность». Плоды цивилизации, возвеличивая, с одной стороны, человеческий дух, возвышая его в его собственных глазах, с другой — возбуждают в нем непреодолимое стремление к прозелитизму. Какой-то таинственный голос шепчет цивилизованному человеку: «иди, просвещай и покоряй языцы, разноси по вселенной свет своего разума». Какая-то невидимая рука толкает его все вперед и вперед, в «далеким окраинам» цивилизованного мира.

Мы, русские, приобщившиеся в общечеловеческой цивилизации, мы тоже испытали на себе и заманчивую прелесть этого [9] таинственного голоса, и поощрительные толчки этой невидимой руки. Как люди цивилизованные, мы вполне поняли, что на нас лежит великая задача — просветить «восток», пропагандировать цивилизацию среди дикарей, уделить этим несчастным «пасынкам природы» частичку из тех благ человеческого прогреса, которыми мы стали пользоваться сами.

Проникнувшись важностью своей исторической миссии, мы, не думая долго, «потекли» в Ташкент в хвосте «победоносного воинства», — потекли и потащили за собой длинный хвост самой разнокалиберной, цыганской толпы, таких цивилизаторов, которые ничем не лучше завоеванных нами дикарей.

II.

Эти господа цивилизаторы, двинувшиеся на «далекие окраины», принадлежали, главным образом, к двум категориям людей. Одни — деловые практики, разные Хмуровы, Перловичи, Лопатины, Бржизицкие, Катушкины с Ко, — они ехали в Ташкент с целью просветить дикие племена, ознакомить туземцев с «вечными истинами» общественной науки, с истинными потребностями «духа времени», оживить торговлю, насадить и развить промышленность, устроить всеобщее благосостояние, осыпать дикарей всею роскошью и всеми богатствами современной цивилизации. Другие — отличающиеся не столько практичностью, сколько легкостью своих нравов, разные темные и безродные пройдохи, искатели приключений, чиновники, оставленные за штатом, шулера, изобличенные в плутовстве, мужья, обманутые женами, юноши, прельщенные перспективою двойных прогонов, и т. п. Если первые избрали мысленно главным поприщем для своей деятельности почву практическую, то вторые предназначали себя преимущественно в возделыванию вертограда общественной и частной нравственности, — они научат дикарей, как нужно обращаться с женщиною и с работником; они покажут им всю соблазнительную прелесть «цивилизованных отношений»; они познакомят их с высшими идеалами и разъяснят им истинное нравственное назначение человека. Одних еловом, бок о бок со всевозможными благами материяльными [10] на дикарей должны были посыпаться и всевозможные блага идеальные. Велик и милостив Аллах к своим правоверным!

«Умственные силы цивилизованного запада, — так скромно объяснял на банкете, данном Перловичем по поводу отправки первого русского каравана, роль российских цивилизаторов капитан Дрянет, — умственные силы цивилизованного запада двинулись на дальний восток. Нельзя не видеть в этом новом потоке блистательного репоста, которым ответил наш век тому удару, который был нанесен из Азии в далеком прошлом. Не трудно понять, — развивал оратор слою мысль, — что я намекаю на то время, когда движение необразованных, варварских племен, вышедших из центральной Азии, пользуясь одною только физическою силою, шаржировало или, правильнее сказать, атаковало зародыши европейской цивилизации... Прошли года — и вот мы видим новое явление, явление отрадное. Европа отплатила Азии за прошлое зло, но отплатила как? — послав от себя поток умственных сил взамен грубых физических... Наука, искуство, торговля — все явилось к услугам народа дикого, не вышедшего еще из ребяческого состояния../ (На далеких окраинах, Дело, № 11, стр. 87, 88).

Итак, «умственные силы» двинулись на восток, — двинулись для того, чтобы предоставить «науку, искуство, торговлю» к услугам народа дикого, не вышедшего еще из ребяческого состояния. Это отлично. Посмотрим, однако, поближе на эти «умственные силы», посмотрим на них в тот момент, когда они только что снялись с якоря, только что пустились на свою цивилизаторскую деятельность, — посмотрим на них в лице тех цивилизаторов, с которыми знакомит нас г. Каразин.

Вот они все собрались в «Отель Европа», в одном из поволжских городов, откуда прямой путь за Урал. Общее внимание возбуждают обитательницы № 26, две дамы — одна уже пожилая, другая молоденькая и к тому же еще красавица. Они путешествуют incognito, от всех прячутся, ни с кем не заговаривают, ни днем, ни ночью не выходят из своего номера. Таинственность, которою они окружили себя (не по доброй, однакожь, воле), придает им особый интерес в глазах будущих цивилизаторов; цивилизаторы ломают себе головы, подглядывают в щелки, подслушивают у дверей, но увы! понять [11] ничего не могут. Право, со стороны можно подумать, что таинственные обитательницы 26 №-какие-нибудь важные политические агенты, отправленные с секретною из секретнейших миссий к самому хану бухарскому. А в сущности это не более, как живой товар, выписанный из Петербурга в Ташкент одним из оперившихся и пустивших корни цивилизаторов, разбогатевшим купцом Лопатиным. Для соблюдения «приличий», а главное во избежание «соблазнов», хитрый купец строго-настрого предписал своему прикащику так везти драгоценный товар, чтобы ни единый нескромный глаз не мог опорочить его. Прикащик ожидается в отеле с нетерпением: без него «дамы» не могут тронуться с места, а им уж страх как надоело их одиночное заключение. Прелестная, как вербочный херувим, и такая же глупенькая, как эта восковая кукла, Адель даже и не подозревает, зачем и для чего тащат ее в Ташкент, да еще тащат с такими предосторожностями. Ее почтенная маменька, вдова отставного генерал-майора, Фридерика Казимировна Брозе, без ведома дочери запродала ее сластолюбивому и престарелому ташкентскому цивилизатору. Задаток уже получен вперед, а в будущем обещан милостивый прием и деньги, и коляски, и лошади. Осторожная мать и не менее осторожный «представитель торгового сословия на далеком востоке» тщательно скрыли свою сделку от лица наиболее в ней заинтересованного. Адель уверили, будто среди дикарей предвидится для нее место гувернантки с 5,000 руб. годового жалованья.

Итак, обитательницы № 26 — это тоже своего рода будущие цивилизаторы, — цивилизаторы по части «нравов» и «изящества чувств».

Начало недурно, что будет дальше.

Пока «нежный товар» томится в своем номере, прочие цивилизаторы собрались в столовой отеля. Тут вы опять встречаетесь с цивилизатором в юбке... т. е. нет, не в юбке, а в кучерской поддевке; но кучерская поддевка надета лишь «для удобств путешествия», а, может быть, и с какими-нибудь иными, менее невинными целями. Эту барышню-кучера, тянущую водку как настоящий кучер, везет в Ташкент «зеленолицый господин в полувоенном костюме», везет для того, [12] конечно, чтобы при ее содействии уяснить дикарям истинное назначение женщины в цивилизованном обществе и способствовать, таким образом, смягчению грубых нравов. Не чужд, вероятно, этим возвышенным целям и другой, тут же присутствующий кандидат в цивилизаторы, отправляющийся в Ташкент с целою сворою собак, которую он, не без некоторого, конечно, основания, зовет «своею семьею». Он везет «семью» с собою «потому, что там, говорят, фазанов и разной дичи столько, сколько у нас в Рязани ворон». Но всего типичнее вот тот цивилизатор с громадными русыми баками, занявший видное место за столом и громогласно поучавший разинувших рот соседей насчет самых принципов «цивилизации». Господин этот в Ташкенте бывал уже не раз, он знает туда дорогу, как свои пять пальцев, и рассказывает о ней тоном непогрешимого авторитета:

— «Приезжаете вы на станцию, ораторствует он, — стой — где станция?.. Ни следа; там колеса кусок валяется, тут головешка какая-то чернеет и лежат только одиноко на раскаленном песке, в рамке с выбитым стеклом, почтовые правила о взимании прогонов и непричинении никаких обид и увечий ямщикам и смотрителю. Ямщик, этот косоглазый дьявол, сейчас лошадей выпрягает и марш-марш в степь, только вы его и видели; и остаетесь вы одни на произвол судьбы, песков и всех четырех ветров, и сидите день, сидите ночь, еще день, еще ночь...» и т. д. Слушатели приходят в ужас и не знают, верить им или нет? Цивилизатор успокоивает, говоря, что обыкновенно «кто-нибудь поопытнее подъедет и выручит». — «А позвольте полюбопытствовать, вопрошают его любознательные слушатели, — в чем собственно состоит эта спасительная опытность?» — «В чем?» — «Да-с». — «А вот в чем». Господин с бакенбардами встал, подошел к окну, где лежала его фуражка и еще что-то, взял это «что-то» и положил его перед своим прибором. — «Нагайка?» — «Она самая. Вот вам альфа и омега путевой мудрости».

— «Я делаю так, пояснял свою «мудрость» цивилизатор: — приезжаю на станцию или, правильнее сказать, на место, где предполагается станция, и с ямщика глаз не спускаю, сторожу его, как кот сторожит мышь, что высунула в щель свою [13] голову. Ну-с, тот, конечно, сейчас лошадей выпрягать торопится, — торопится, бестия, так, что сбрую рвет зубами, а я тем временем из тарантаса вон; киргиз на лошадь, а я на него; сгреб за шиворот: стой! «Эй, тюра, кой!» — значит: оставь, пусти! — «Нет, врешь, не уйдешь: лошадей! Ат-берды, каналья!» — «Где я лошадей возьму? плачет мошенник, — Мои совсем пристали, дальше не пойдут, а других нет; где они — я не знаю; я с той станции, не мое дело!» — А я сейчас: бац! вот этим самым инструментом». Оратор поднял нагайку. «Вой, вой!» «Я сейчас опять: бац! а за воротник крепко держу: не вырвется. Благим матом визжит киргиз, на всю степь заливается, а тут сейчас и благие результаты этого концерта: из-за одного бугра лошадей ведут, из-за другого хомуты несут; колеса у вашего тарантаса снимают, салом мажут, лошадей вам запрягают, прогонов не берут, разве сами что-нибудь дадите, и с поклонами провожают. На следующей станции опять та же история...» («Погоня за наживой», «Дело», № 1, стр. 40, 41). Ну, конечно, и этот тоже идет смягчать нравы и гуманизировать дикарей... с помощью нагайки.

По пути эта любопытная колекция «умственных сил» увеличилась новыми, не менее интересными субъектами. Появился некий шулер с «прелестною блондинкою», наверняк обыгрывающий своих доверчивых спутников; появилась и Августа Ивановна, немка из Риги или Ревеля, тоже забравшая с собою всю «свою семью», но только на этот раз это были уже не собаки, а «девицы веселого нрава». Немка сообразила, что не всем по карману выписывать «нежный товар» на свой счет, что не все цивилизаторы — Лопатины, но все люди-человеки, и, следовательно, спрос на девиц «веселого нрава» всегда будет. Наконец, в рядах всех этих ташкентских рыцарей мы встречаемся и с «героем» бурь в стакане воды — Ледоколовым, чающим найти в Ташкенте «забвение» жениной неверности и некоторое утешение за наставленные ему рога. С ним едет товарищ его по професии, — не по професии рогоносца, а по инженерной професии, — товарищ, преследующий уже положительно цивилизаторские цели... по части каменного угля. «Я, знаете, объясняет он Ледоколову, — немного горное дело маракую, так вот хочу попытать счастия». Юный инженер, [14] очевидно» принадлежал к разряду «деловых людей» но, к несчастию, он не обладал ни одним из свойств «дельца» и при том же принял слишком au serieux свою цивилизаторскую миссию. В результате оказалось, что ташкентские цивилизаторы не признали его за своего, а цивилизуемые дикари наотрез отказались спускаться в шахты; по своей крайней глупости, они не в силах были уразуметь всей прелести подземных работ и всех тех благ, которые в будущем должен был принести им каменный уголь.

Нужно ли говорить, что шествие «умственных сил» на восток не обошлось без цивилизаторских подвигов, в роде тех, о которых повествовал «опытный человек» в «Отель Европа».

— «Смотрителя берженской станции видели?» спрашивает цивилизатор № 1 цивилизатора № 2. — «Видел; это пятая станция от города, кажется». — «Уж там какая она счетом — не знаю. А глаз у него левый видели? хорош?» — «Подбит сильно». — «Моих-с рук работа...» с чувством сознания собственного достоинства произносит «умственная сила» (Погоня за наживой, Дело, № 3, стр. 111).

На дороге приятели Ледоколов с Бурченко (так звали цивилизатора по каменноугольной части) наткнулись на следующий эпизодец:

«Вся голая, с сине-багровыми полосами, тянувшимися крестообразно по плечам, спине и худым, выдающимся ребрам, с распухшим коленом, обмотанным грязными тряпками, — полусидела жалкая фигура еще не старого киргиза и пугливо глядела на русских учащенно моргающими, слезящимися глазками. Но кроме безотчетного страха, в этом диком взгляде чудилось что-то недоброе. Так смотрит волк, пойманный в капкан, когда к нему подходит охотник-промышленник и, поплевывая на рукавицу, стискивает рукоять топора, обухок которого намерен прикончить пойманного, лишенного возможности защищаться разбойника.

— «Зачем Урумбайку бить... Урумбайку бить не надо... Его уже много, много били...» хрипло бормотал киргиз и все плотнее и плотнее жался в кибиточной кошме, словно хотел продавить ее этим движением. — «Кто же это тебя бил?» [15] полюбопытствовал Бурченко. Несчастный киргиз долго не мог оправиться от страха при виде русских; наконец, убедившись, что они не желают просвещать его нагайкою, он немножко приободрился и ответил Бурченке с должною обстоятельностью. Дело было так: приезжает какой-то цивилизатор на станцию; лошадей нет; он за ямщика. «Хотел я было спрятаться, рассказывал несчастный киргиз, да не успел... и вырваться не могу: держит крепко. «Подожди, тюра», говорю, а он меня бац! прямо в глаз кулаком, вон подбил как! Стал я рваться, кричать — и уж ничего не помню. Может, я его сам как-нибудь нечаянно ударил, может быть, и не трогал. Прижал он меня к самой земле, подтащил к своему тарантасу и принялся дуть... бил, бил он меня... Я сперва считал — думал после жаловаться бию, так чтоб счет знать... Да где уж тут... Говорит: «Покуда лошадей не приведут, до тех пор бить не перестану ». — Привязал он меня к колесу да и лупит; перестанет на минуту, отдохнет, табаку покурит и опять... Уж мне потом и не больно было... Ничего не помню. Очнулся я, когда темнеть уже стало...» (ib., стр. 129).

Как видите, поучительная проповедь в «Отель Европа» не пропала даром: соблазнительная теория «нагайки» при первом же удобном случае перешла на практику и, разумеется, результаты получились великолепные. Благодетельный страх был внушен. Начало цивилизации положено...

III.

Из приведенных картинок можно уже наперед предвидеть, какова должна быть просветительная деятельность «умственных сил» по водворении их на месте их цивилизаторского поприща.

Цивилизаторы по части нравов основательно сообразили, что на ум «народа дикого, еще не вышедшего из ребяческого состояния», лучше всего действовать примером. И вот перед глазами ошеломленных туземцев развернулись все прелести трактирно-гостинодворской жизни. Какая яркая, какая веселенькая картинка! С утра до ночи — пьянство и карты, карты и пьянство, [16] а в антрактах смелые атаки на дешевых красавиц, серенады под окнами, выламывание ворот, лазанье по окнах — и везде, и всегда нагайка, — спасительная нагайка!..

Купецкое самодурство, замоскворецкое «ндраву моему не препятствуй» придают всей этой картинке «развеселого житья» особый, замоскворецкий колорит, благодаря которому смысл картины еще более популяризируется и уясняется уху и сердцу «народа дикого». Помните, читатель, остроумный пасажик купца Хмурова с «Машкой?» У почтенного просветителя по части «здравых экономических начал» пир идет горой. Цвет ташкентских цивилизаторов, «с веселием и гордостью» в сердце, пропивает барыши купца и проигрывает двойные прогона. Вдруг отворяются двери и в комнате появляется тигрица. Бесстрашные рыцари бледнеют и трепещут. Самодур в восторге: он, видите ли, хотел подшутить над господами военными! Но среди господ военных нашелся остроумец, который перехитрил купца. Некоему цивилизатору из казаков пришла оригинальная мысль дернуть тигрицу за хвост. Задумано-сделано. Тигрице шутка веселого офицера пришлась не по вкусу, она вскакивает с страшным ревом, дико озирается по сторонам, выбирая жертву повкуснее. На нее выпускают собаку и начинается потеха во вкусе испанских боев. А храбрые гости еще более бледнеют и трепещут.

Недурная забава, не правда ли? Но, по крайней мере, она совершенно невинная и кроме страха гостям да убытка для хозяина никому от нее никакого вреда не произошло. К несчастию, не все забавы цивилизаторов отличаются тем же безобидным характером. Иногда им надоедает шутить над собою и они делают предметом своих шуток туземцев. Тут уже шутки становятся делом совсем нешуточным.

Посылают, напр., в мирные аулы нескольких веселых молодцов сделать опись киргизским кибиткам. Приезжают они с гамом, шумом, песнями, требуют себе отдельных кибиток, баранов, молока... Все, разумеется, готово в их услугам. Начинается кутеж; пили, пиля до тех пор, пока уже ноги по стали держать; сзывают народ и держат в нему такую речь: кочевать, мол, довольно, больше нельзя; все кибитки они должны в степи припечатать казенною печатью (вот шутники [17] то!), а кто печать сорвет, того... ну, известно, туда, куда Макар телят не загонял. «Затем, рассказывает киргиз, — и пошли кибитки считать, а сами уж ничего не видят, на ногах шатаются и все бумагу из рук роняют. Так ничего и не сосчитали».

Принялись за девок — их тоже зачем-то понадобилось считать. И так они хорошо их считали, что лопнуло, наконец, терпение у киргизов, и «дикий народ», непривыкший еще к цивилизованному обращению с «прекрасным полом», решился вступиться за своих жен, сестер и матерей. Старшина аула, опасаясь свалки и в особенности ее печальных последствий, подал совет веселым людям подобру-поздорову убираться лучше восвояси. Веселые люди усмотрели в этом вежливом приглашении несомненный признав «явного неповиновения против законом установленных властей». «А, ты бунтовать!..» и бац! старика-бия по физиономии. Ну, тут уж шутка должна была кончиться. Шутников насильно посадили в тарантасы и с почетным конвоем выпроводили из аула. На прощание они, как и следовало ожидать, выказали себя истинными героями: увидя, что киргизы шутить с ними более не намерены, они задали такого трусу, что один из них даже расплатился. Бий, желая оградить свой аул на будущее время от подобных посетителей, потребовал формальную росписку, за казенною печатью, в том, что они более к ним не вернутся. Старик бий настолько цивилизовался, что стал теперь придавать особую веру всякой бумажке за казенною печатью! Все, к чему приложена печать, все, что закреплено подписию официального лица, представлялось этому неофиту цивилизации чем-то святым и на веки-вечные ненарушимым.

Перетрусившие весельчаки не замедлили исполнить требование старшины и выдали» ему росписку законного содержания:

«Мы, имена которых стоят внизу (имена были, разумеется, вымышленные), обещаем и клянемся нашими головами, душами и самим Богом, что вперед в аулы «Будугай-Сабул-Урунар» приезжать не будем и никаких неразумных слов там говорить тоже не будем, ибо от неразумных слов и неразумные дела делаются. Если же мы слова своего не сдержим, то низойдет проклятие Аллаха на наши лживые головы». [18]

Сыны «дикого народа» вполне удовлетворились этою роспискою и, выпроводив непрошенных гостей, остались в непоколебимой уверенности, что теперь «проклятые гяуры» к ним никогда больше носу не покажут. А между тем они, оправившись от страха и насмеявшись вдоволь над своею остроумною шуткою, полетели докладывать «кому следует», что в аулах «Будугай-Сабул-Урунар» вспыхнул бунт, что жизнь их висела на волоске и что только благодаря своей удивительной находчивости и. мужественной смелости им удалось остаться целыми и невредимыми.

Пример заразителен. Однажды одному из цивилизуемых вздумалось тоже подшутить над цивилизаторами. Но так как он был сын «народа дикого, еще не вышедшего из ребяческого состояния», то, разумеется, и шутка его отличалась чисто ребяческим характером и по своему остроумию далеко уступала шуткам нахлынувших на восток «умственных сил». Все дело состояло в том, что какому-то киргизу ужасно как захотелось испугать немножко одну проезжую русскую барыню. Идет она с мужем мимо забора, а необразованный «сын природы» возьми да из-за забора и гикни. Барыня была телосложения нежного, очень миленькая и очень молоденькая; разумеется, она испугалась и закричала, как и подобает всякой благовоспитанной барыне. Испугать такое благовоспитанное, милое и грациозное создание, это, по мнению цивилизаторов, неслыханная дерзость, требующая строгого и немедленного наказания. Следовало поддержать честь испуганной «цивилизации», и супруги тут же приступили к примерной расправе. Муж стал держать дикаря, скрутив ему локти назад, а жена, вооружив свои прелестные ручки водочною бутылью, стала бить его ею по зубам. «Зубы выбила, рассказывал очевидец, — бутылку разбила, рожу всю стеклом изрезала... Даже смотреть было противно». («Погоня за наживой», «Дело», № 3, стр. 130). Позвольте, вы сказали: «рассказывал очевидец», — что же делал этот очевидец? неужели он мог оставаться спокойным зрителем подобного безобразия? Это, верно, был дикарь?.. Нет, это тоже был один из цивилизаторов, и даже один из самых благонамереннейших цивилизаторов — юный горный инженер Бурченко. Но сей благородный инженер. рассудил так: [19] «вмешаешься — пожалуй, тоже бутылкою попотчуют, — они не одни, с ними ехали еще три цивилизатора (служить по мировым учреждениям); посуды пустой у них много — значит, лучше, подобру-поздорову, отойти от зла». И он отошел, хотя и не сотворил никакого «блага».

Нужно, впрочем, сознаться, что прелестная дама и ее просвещенные кавалеры поступили с дерзким киргизом довольно снисходительно: он все-таки совершил некоторый проступок, значит заслужил и некоторое наказание. Многим из его собратий приходится хуже: им часто приходится подпадать под тяжелую руку или казацкую нагайку «умственных сил» без малейшей с их стороны провинности. Едет, напр., по улицам Ташкента местный цивилизатор «по части экономических начал», тот самый, который снарядил «первый русский караван» и на банкете у которого Азия приглашалась благодарить Европу за ниспосланную ей благодать в виде излившегося на нее потока умственных сил, — едет этот туз, и вдруг — о, ужас! какой-то ободранный, искалеченный старик-нищий — из туземцев, разумеется — осмелился попросить у него подаяния. — «Прочь», крикнула «умственная сила»; цивилизаторская нагайка взвилась, и несчастный старик, сбитый лошадью, упал на землю; «сила» ускакала дальше, как бы не замечая своего подвига. «Тяжело приподнялось бронзовое тело с пыльной дороги. Сквозь дряблые, поблекшие десны глухо прорывались невнятные проклятия вслед удаляющемуся всаднику» («На далеких окраинах», «Дело», № 9, стр. 17).

Вот вам поучительные образчики гуманизаторской деятельности тех «умственных сил», которые так конкретно рисуются г. Каразиным в разбираемых нами романах. «Затрещина», «нагайка», «битье по зубам посудою» — таковы, как вы видите, главные и наиболее употребительные орудия этой деятельности. С помощью этих упрощенных педагогических приемов «доброго старого времени» наши цивилизаторы надеются достигнуть смягчения и упрощения нравов дикарей. Повидимому, они избрали для вящшего успеха своего цивилизаторского прозелитизма тот самый способ, который употребляли благородные спартанцы для возбуждения в своих детях отвращения к злоупотреблению спиртными напитками. Спартанцы, как известно, [20] напаивали илота, доводили его до потери самосознания, а затем заставляли своих юношей любоваться омерзительною картиною мертвецки-пьяного раба. Ташкентские рыцари с истинно-рыцарским самоотвержением взяли на себя неблагодарную роль илота. Безобразничая над слабым, повсюду выдвигая на первый план закон силы, да притом еще самой грубой, физической силы, проводя все свое время, в кутежах и пьянстве, относясь друг к другу самым бесцеремонно-циническим образом, раболепствуя перед старшим и ломаясь перед низшим и т. д., и т. д., они хотят, вероятно, внушить омерзение туземцам в основным началам их дивой жизни, возбудить в них отрицательное к ней отношение. Остроумно придумано: чтобы цивилизовать дикаря, цивилизатор устраивает свою жизнь таким образом, что в ней, как в зеркале, и при том еще в кривом, испорченном зеркале, он видит изображение своего собственного быта.

Мы говорили уже, как относятся ташкентские кочевники в женщине. Для них она — самка, годная для исполнения известных (и часто весьма тяжелых) домашних работ. Они видят в ней, с одной стороны, средство для размножения потомства, для поддержания племенной жизни, с другой — некоторую экономическую силу, некоторое рабочее орудие. Рожать мужу детей (преимущественно мальчиков) и безустанно работать на семью — вот ее единственное назначение, вот весь смысл ее существования. На практике первая из этих двух ее жизненных целей переводится словами: «верная и плодовитая жена»; вторая — определяется столь же лаконическою формулою: «усердная и послушная раба». Будь женщина «верною, плодовитою женою и усердною, послушною рабою» — и дикарь больше от нее ничего не потребует... Еще бы! Чего же можно еще потребовать?

Чего? О, еще довольно многого. Дикарь отнимает у женщины право свободно располагать своею судьбою, он заставляет ее вечно на себя работать, он не позволяет ей иметь свою собственную волю, насколько эта воля может выражаться в самостоятельных поступках, но он не вмешивается в ее внутреннюю жизнь. Конечно, это происходит, вероятно, от глупости и неразвитости, но отчего бы это ни происходило, его [21] тирания имеет обыкновенно характер чисто внешнего ярма. Пока женщина работает и верно исполняет свои супружеские обязанности, он относится к ней без всякого самодурства, он не требует от нее, чтобы она смеялась, когда ей хочется плакать, или плакать, когда ей хочется смеяться; он не требует от нее слов любви и нежности, когда в сердце ее кипит злоба и ненависть; он не мучит ее своими праздными капризами, он не обращается к ней с тит-титычевскими вопросами: «жена, чего моя нога просит?» Он не скажет ей: «не дыши, не раздражай меня!» Нет, он не дошел еще до всех этих тонкостей. Может быть, как мне сказали уже, это происходит от его неразвитости, от его решительного неуменья подчинять своей власти, вместе с телом, и душу человека. А может быть, это зависит и от его взгляда на женщину. Он видит в ней свою безусловную рабу, но он еще не возвысился до того, чтобы видеть в ней свою игрушку, свою забаву, дешевое средство для удовлетворения его разнообразных похотей и вожделений. Его отношения к ней грубы, циничны, бесчеловечны, но в них есть своего рода уважение, то уважение, которое проглядывает в его отношениях в хорошей домашней скотине, верно исполняющей свою службу. Конечно, уважение подобного сорта нельзя сопричислять в разряду «возвышенных чувств»; конечно, оно не может быть особенно лестно для женщины, однако все-таки оно должно быть менее для нее обидно, чем то, напр., чувство, которое испытывает «восточный человек» к «батчам». Батчи — красивые мальчики, играющие на востоке роль наших проституток: их холят, нежат, за ними ухаживают, от них требуют и взаимности, и нежности, и всего того, чего обыкновенно требуют от «западных красавиц», а когда они состарятся, их выбрасывают вон, как выжатый или прогоркший лимон.

Какие же новые воззрения внесли гг. Хмуровы, Лопатины, Бурченко в понятия диких о женщине?

Толпы женщин, наехавших в Ташкент, принадлежали к двум категориям: одни были переселены в видах уравновешения численности обоих полов, т. е. в видах облегчения одному полу удовлетворять своим половым стремлениям насчет другого. За этими женщинами не признавалось никакого другого [22] значения, кроме значения самок. По доставлении их на место они тотчас либо пристраиваются — кто к мужу, кто к любовнику, — либо, просто, «по господам офицерам белье ходят стирать». И пристроившиеся, и непристроившиеся, памятуя свое назначение, очень скоро становятся общим достоянием, пускаются, как говорится, «в оборот». Работ от них никаких особенных не требуется, не требуется ни любви, ни даже нежности, — требуется только одна готовность всегда и во всякое время исполнять обязанности любовницы. Понятно, что к женщинам этого сорта ташкентские рыцари относятся с тем животно-грубым цинизмом, с тем капризным самодурством, с которыми принято даже в самых цивилизованных центрах относиться к так называемым «погибшим, но милым созданиям».

Другая категория женщин переселяется в Ташкент добровольно и на собственный кошт (или же на кошт своих «возлюбленных»), преследуя при этом те же самые цели, какие поставляются на вид переселенкам по вызову начальства. Они точно также смотрят на себя только, как на погибших, но милых созданий, и в среде окружающих их и «состоящих при них» господ офицеров, аферистов, купцов и вообще ташкентских рыцарей никому никогда, конечно, и в голову не придет отнестись к ним иначе, чем они сами в себе относятся. Однако, они довольно хорошо выдресированы и их миссия состоит, главным образом, не столько в том, чтобы удовлетворять, сколько в том, чтобы возбуждать. Марфа Васильевна и прекрасная архитекторша (она фигурирует в обоих романах г. Каразина) повсюду ведут за собою целую ораву гарнизонного и иного кавалерства, вертят головы ташкентской молодежи и своею кажущеюся общедоступностью приманивают к себе чуть не каждого встречного. Но, в сущности, они доступны, и даже чересчур доступны, только для немногих избранных: чтобы быть этим избранным, нужно обладать или физическою силою Батогова, или богатством Лопатина; и тому, и другому они попеременно предлагают себя, и предлагают так незатейливо-просто, что не знаешь, чему тут больше удивляться: безыскуственности ли их цинизма или зрелости их опыта по части «искуственных возбуждений» (см. «На далеких окраинах», «Дело», 9, стр. 59, 60, 83, 84; [23] «Погоня за наживою», «Дело», № 11, стр. 29). Всех своих остальных поклонников, не могущих предоставить в их услугам ни здорового, сильного тела, ни туго набитого кошелька, они, как говорится, мажут только по губам. Но это обстоятельство нисколько не смущает наших рыцарей и не охлаждает их любовного жара. Им, очевидно, весьма приятно находиться в постоянном возбуждении, тем более, что это и время убивает, и делает не так заметными антракты между кутежами и попойками; да, притом же, кто знает, не ровен час, быть может, и им когда-нибудь перепадет кое-что от «общедоступной» архитекторши?

И вот начинаются бесконечные ухаживания, заигрывания; отважные рыцари превращаются в «молодых жеребчиков», с утра до ночи скачущих и галопирующих около своих «соблазнительных красавиц». В этом скакании и галопировании исчерпываются все отношения «ташкентского рыцаря» в ташкентской даме. Он видит в ней только предмет для ухаживания, средство приятно провести время между двумя пульками... виноват, ташкентский рыцарь играет только в банк, — между двумя банками или двумя дюжинами шампанского, — он видит в ней стимул к постоянному раздражению его отупевших нервов, — он видит в ней, одним словом, только то, что видит «восточный человек» в своем «батча», и больше ничего.

Вот каков тот «высший взгляд на женщину», который наши рыцари и словом, и примером стараются пропагандировать среди «народа дикого, еще не вышедшего из ребяческого состояния». Но не думайте, что, проповедуя эту новую обязанность, это новое (для дикаря, конечно) назначение женщины, они не думают отрицать и тех двух обязанностей, и того ее двоякого значения, которые навязывает ей дикарь. Правда, насчет значения женщины, как экономической, рабочей силы, наши рыцари имеют весьма смутное, неопределенное понятие. Представление женщины-игрушки, изящного развлечения отодвигает у них на задний план представление о женщине-работнице. Но за то они очень строги по части преданности и верности. Раз женщина куплена, раз она сделалась их собственностью — они считают ее своею рабою, над которою никто, кроме их, господ [24] покупщиков, никаких прав иметь не может и не должен. Купленная теряет не только свою внешнюю свободу — свободу жить и действовать по собственному желанию, она теряет и свою свободу внутреннюю: она должна не только исполнять в отношении своего господина известные обязанности, она должна любить его, она не смеет даже мысленно согрешить против него, не смеет даже мысленно отдавать предпочтение постороннему мужчине. Она обязана быть веселою, когда того желает ее владыка, она должна печалиться, когда он печален; она должна знать, «чего нога его хочет», она должна удерживать дыхание, если ее дыхание раздражает повелителя. Вспомните, читатель, отношения Лопатина к купленной им дочери г-жи Брозе.

Лопатин купил Адель заочно от ее почтенной маменьки. Маменька, не сказав ни слова дочери об истинном смысле договора, заключенного ею с ташкентским рыцарем, обманным образом увезла ее в Ташкент. Рыцарь знает, что купленная им дама не питает в нему ни малейшего чувства, хоть сколько-нибудь похожего если не на любовь, то хоть на простую симпатию; он знает, что сделка купли тщательно сокрыта от нее заботливою маменькою. Но это нисколько его не смущает. Разве вещь спрашивают, хочет она или не хочет из рук продавца перейти в руки покупщика? Разве для законности продажи, напр., лошади или коровы, не достаточно согласия на продажу их владельца? В глазах ташкентского рыцаря Адель — та же вещь, та же домашняя скотина. Единственный законный собственник этой вещи — ее мать. Она согласилась на продажу, она подписала договор, и дело кончено, — покупка вошла в законную силу. Теперь Адель, ничего незнающая и неподозревающая, его собственность; и он тотчас же вступает в свои права. Он предписывает ее матери и своему прикащику доставить ее к нему «целою и невредимою», — это значит: купленная девушка во всю дорогу не должна ни с кем ни говорить, ни знакомиться, по возможности никого даже не видеть. Мать и прикащик стараются исполнить с буквальною точностью предписание повелителя; они везут несчастную девушку как какую-то секретную арестантку; они с полицейскою ревностью следят за каждым ее словом, за каждым ее взглядом; они не допускают к ней ни одного постороннего [25] человека; ни один евнух не стал бы оберегать с большею предусмотрительностью, с большею жестокостью вверенную ему султаншу от взоров «неверных», чем они оберегают вверенную им кандидатку в султанши от взоров нескромных проезжих. Впрочем, эта предусмотрительная жестокость не помешала «прелестной Адели» завести по дороге знакомство с господами горными инженерами и даже познакомить с ними своего любезного. Любезный, разумеется, разгневался, сочтя себя оскорбленным в своих правах на Адель. Однако, он был настолько цивилизован или, попросту, настолько хитер, что скрыл свои огорчения в глубине своей души. Горные инженеры были немедленно удалены из Ташкента и купленная красавица, вместе с матерью, подвергнута строгому аресту. В отведенных им роскошных апартаментах их держали как пленниц или как гаремных одалисок. Им не дозволялось ни видеться, ни иметь сношений с посторонними людьми. На прогулки они могли ездить не иначе, как в сопровождении своего повелителя. А когда повелителю надоело разыгрывать роль тюремщика, не разделяющего ложе своей жертвы, когда ему захотелось вкусить от плода супружеских прав, он, не долго думая, ворвался в спальню красавицы и учинил насилие над нею. Красавица сопротивлялась, упиралась, кричала, возмущалась, негодовала, но все-таки осталась в его доме, на тех же правах, на каких жила и прежде. Прежнее затворничество, прежний надзор не только не были смягчены, но, как кажется, еще более усилены. Неизвестно, долго ли бы продолжалась подобная жизнь и скоро ли Адель окончательно примирилась бы с сбоям положением и приспособилась бы к своим тяжелым обязанностям, если б не случилось непредвиденное обстоятельство, испортившее все дело, заставившее Лопатина добровольно отказаться от своей покупки и нарушить контракт, заключенный с ее матерью. Причиною была сама мать. Эта почтенная представительница ташкентской цивилизации, несмотря на свои преклонные лета и на свою далеко не цветущую физиономию, никак не могла забыть, что она все-таки женщина и что женщина всегда должна заводить интрижки и любовные шашни. Верная своему призванию, она старалась воспользоваться для его практического осуществления каждою минутою свободы, изредка [26] выпадавшею на долю узниц, благодаря неосмотрительности или нерадению их тюремных надсмотрщиков. В одну из таких минут она заманила на ночное свидание некоего рыцаря Ледоколова (одного из упомянутых выше горных инженеров). Рыцарь, вообразив, что она зовет его от имени дочери, в которую он, как оказалось, был влюблен, не замедлил явиться в назначенный час в гаремный сад. В саду он застал, к своему удивлению, и мать, и дочь; последняя, вошедшая в планы матери и не желавшая оспаривать у нее прекрасного рыцаря, готова была уже удалиться с места свидания, как вдруг раздались крики: «держи, лови!» Тюремщики накрыли милое трио — и пошла кутерьма. Побитый рыцарь со стыдом и позором был обращен вспять, а расшалившиеся матушка с дочкою получили категорическое предписание немедленно убираться вон из опозоренного ими дома, из опозоренного имя Ташкента, вон из среды этого «еще невышедшего из ребяческого состояния» народа — народа, который они, очевидно, могли только развратить своим примером, вон — опять в оставленный ими Питер. Воли Лопатина ослушаться было нельзя, тем более, что он, в порыве своего великодушия, взял на себя издержки обратного провоза товара, оказавшегося, по испытании, никуда негодным. «Товару», однако, не суждено было доехать благополучно к месту своего «водворения». Дорогою на него напали дикие кочевники, и наши барыни из одного плена попали в другой. Который покажется им сноснее? — об этом пусть догадывается сам читатель.

Тому же догадливому читателю предоставляем мы отыскать ответ и на поставленный выше вопрос: какие новые элементы могли внести подобные цивилизаторы в понятия диких о женщине?

IV.

До сих пор мы имели дело лишь с цивилизаторами «по части нравов», т. е. с цивилизаторами наиболее безвредными. И я, и вы, и все мы, просвещенные сыны века сего, очень хорошо понимаем, что «нравы» — это такая штука, которую примером да пропагандою нельзя ни исправить, ни переделать, ни [27] улучшить, ни ухудшить. Любой гимназист, еще и не получивший атестата «зрелости» и не успевший даже проглотить половины неправильных глаголов по граматике Кюнера, — любой гимназист, говорю я, давным-давно знает, что «нравы суть продукт данных исторических условий народного быта» и что, следовательно, для внесения новых начал в нравственную жизнь народа требуется предварительно внести таковые в его общественную жизнь. Отсюда становится само собою очевидным, что деятельность «цивилизаторов по части нравов» во всех случаях дает в результате чистейший нуль, если за одно с ними не будут действовать «цивилизаторы по части водворения торговых, промышленных и других начал». Нужно сознаться, что наши ташкентские цивилизаторы и «по части нравов», и «по части промышленных начал» постоянно действовали и действуют с редким и полнейшим единодушием, точно между ними состоялся на этот счет предварительный уговор. Благодаря этому обстоятельству, их совокупная деятельность, какова бы она ни была, не должна пропасть бесследно и бесплодно для «дикого народа, еще не вышедшего из ребяческого состояния», и ее никоим образом нельзя игнорировать.

Мы видели уже, какие начала проникают экономический быт этих дикарей; посмотрим теперь, какие новый начала вносят в него наши цивилизаторы. Для этого припомним читателю, в самых общих чертах, историю одного из наиболее типических представителей их.

Две темные личности, два безродных авантюриста — быть может, какие-нибудь изобличенные шулера, фальсификаторы, воры, бродяги, — отправились в Ташкент для поправления своих делишек. На дороге, в степи, они наткнулись на только что разграбленный тарантас, около которого валялась куча старого, изодранного платья. У этой кучи виднелось что-то похожее на человеческую ногу, у ней были даже руки, судорожно искривленные пальцы которых глубоко врезались в окровавленный песок. От этой кучи разило запахом разлагающегося трупа. Очевидно, что разбойники недавно проходили через это место, что здесь была кровавая схватка. Одному из авантюристов — называвшему себя Перловичем — пришла в голову счастливая мысль. Может быть, подумал он, разбойники недостаточно хорошо [28] обревизовали карманы и мешки своих жертв, может быть, там что-нибудь забыли, чего-нибудь не доглядели? И вот он начинает доканчивать дело грабителей. Действительно, дикари оплошали; цивилизованные люди оказались невпример основательнее. В фургоне оставался пакет с деньгами; его-то и не приметили первые; но вторые не замедлили, разумеется, им воспользоваться. Овладев таким незатейливым образом вдвойне чужим добром, они поделили его между собою поровну и с спокойною совестью стали продолжать свой путь. Приехав туда, куда ехали, и твердо памятуя, что капитал не следует зарывать в землю и что только дураку позволительно не считать своим все то, что как-нибудь перепало в его руки, они пустили найденное добро в оборот — один на зеленом, другой — на торговом поле. Батогов (так звали первого) стал бессменным банкометом, и скоро, как и следовало ожидать, продулся в пух и прах. Перлович же стал купцом, и скоро — чего тоже можно было ожидать — разбогател на славу. Вся почти местная торговля очутилась в его загребистых руках. Русских конкурентов, менее его ловких, он, как говорится, выпустил в трубу, а купцов-азиятов он постарался обойти и сделать их посредничество в торговых оборотах с Азиею ненужным. Разумеется, достичь таких блестящих результатов он мог не иначе, как благодаря щедрости, с которою делился своими выгодами с другими. Это «содействие и покровительство» обходились ему довольно дорого, но он умел воротить потерянное сторицею. Проценты брал более, чем жидовские; с одного барана драл не семь, а четырнадцать шкур. Не было такого простофили, который бы хотя одну минуту усомнился в том, что купец Перлович — первостатейный плут из плутов; но это, однако, никому не мешало считать его за прекраснейшего человека, объедаться его роскошными обедами, опиваться его дорогими винами и принимать его у себя с распростертыми объятиями. Разбогатевший авантюрист катался как сыр в маете. Ташкентцы гордились им и ухаживали за ним. Он мог бы считать себя вполне счастливым, если бы... если бы он не жил под властью закона силы или если бы сила могла быть всегда на его стороне.

Первым его мучителем явился его бывший товарищ [29] Батогов. Безмятежно проиграв легко доставшиеся деньги, свою долю в доставшейся ему находке, он принялся проигрывать и перловичевские капиталы. Перлович, страха ради иудейска, давал-давал ему, но, наконец, его терпение лопнуло и он решился во что бы то ни стало отделаться от неотвязного попрошайки. Узнав, что некий офицер потерпел от Батогова избиение нагайкою и что, вследствие этого, а отчасти и по поводу амуров, он точит на него зуб, рыцарь «торговли» подучил (действуя, однако, не от своего лица) рыцаря-воина пристрелить ненавистного обоим им человечка из-за засады. Но «караки» подстрелили самого офицера и чуть было не подстрелили и его противника, если бы, по воле Аллаха, не сочли за лучшее взять его в плен. Перлович достиг своей цели, но увы! не на долго. Через несколько месяцев Батогову, после разных странствий и приключений, удалось бежать из плена, снова предстать перед мутные взоры ташкентского рыцаря и снова начать вытребование денег. Теперь только он стал требовать их не для себя и не для банка, а для действительной, подлинной, законной владетельницы «найденного» в степи богатства, для выкупа ее из плена, в котором она томится с самого дня счастливой находки. В виду этих требований, в виду неизбежной перспективы делиться с непрошенным гостем своими барышами, Перлович преподнес своему приятелю сигарку, пропитанную опиумом, и приятель, накурившись ею вдосталь, тут же и душу Богу отдал. Одно препятствие на пути цивилизаторской деятельности ташкентского рыцаря было устранено, и устранено окончательно. Но тут не замедлило явиться другое, еще более опасное.

Оно явилось в лице богатого купца Лопатина. Новый конкурент по части промышленной цивилизации стал проделывать с Перловичем те же самые штуки, которые Перлович проделывал с своими старыми конкурентами. Он начал подставлять ему ножку на каждом шагу, он вредил и пакостил ему везде, где только мог. Благодетели нашли более для себя выгодным перенести на новое светило свое «милостивое содействие и покровительство». Борьба оказалась неравною, в особенности когда Лопатин, задумав, с одной стороны, окончательно уничтожить своего противника, а с другой — [30] окончательно облагодетельствовать «дикий народ», выписал из-за границы шелкочесательные машины. Перлович понял, что на так называемой легальной почве с такою силою ему не справиться, что от «высших сфер» ждать ему помощи нечего, и он решился поискать ее у низших, у самых нижайших сфер. При содействии своего компаниона Бржизицкого, он подговорил диких кочевников напасть на караваны, везшие ненавистные машины, и разграбить их. Бржизицкий выследил транспорт, подобрал шайку удалых молодцов, повел ее на караваны, перебил и перерезал охранявших их проводников и уничтожил драгоценные машины. Две трети лопатинского богатства погибли в несколько минут. Враг был побежден, ход цивилизации остановлен, ее орудия истреблены руками тех самых людей, которых она имела в виду облагодетельствовать.

Сам цивилизатор пал духом и считал свое дело окончательно потерянным. Он догадывался, кто сыграл с ним эту скверную штуку, и в отчаянии ломал себе руки. Его прикащик — рыцарь без стыда и страха, второй экземпляр Бржизицкого, тоже догадывался, и не только догадывался, но был даже вполне уверен. Но эта уверенность не только не повергала его в отчаяние, а, напротив, наполняла его сердце радостью и весельем.

«Оно, конечно, обидно-с и даже весьма разорительно, утешал он своего патрона, — но чтобы, на сем основываясь, полагать, что все дело надо бросить, это будет как есть напротив. А при должном окончании следствия и при открытии виновников даже убытки все вернуть можно, потому присудят». — «Теперь извольте видеть, что здесь подведена механика — это положительно известно: следы все в наших руках; откуда все дело шло — тоже не трудно угадать». — «Он, он, несомненно он!.. воскликнул просветленный патрон. — Ну, сторонка!» — «Ничего сторона, резонно возражает ему Катушкин (так звали прикащика), — везде так заведено, что друг под дружку подкапываются, а особливо по нашему комерческому делу. Там вот на такой манер, а здесь вот на эдакой. Да это еще что: случается, что и до головы добираются...» Лопатин окончательно струсил; он не хочет даже поверить такой [31] дикости, такому варварству. Но очаровательный рыцарь без стыда и страха основательно дает ему понять, что если он видит в подобных проделках дикость и варварство, в таком случае он должен признать и себя, и его, и всех этих высоко-просвещенных и высоко-благородных рыцарей ташкентской цивилизации — за дикарей и варваров. — «Они нас бьют, философствует он, — а кто нам запретил им в отместку?» — «Нет, упирается Лопатин, — уж я на разбой не пойду, нет!» — «Хаживали!» спокойно обличал его прикащик. — «Что!?» — «Не в обиду будь сказано, а по-моему все равно... да опять же скажу, что в нашем торговом деле без этого никак невозможно». — «Положим, начинает сознавать Лопатин, — я интриговал против него. Вот в интендантстве насчет подрядов совсем дело ему испортил. С винокуренным заводом опять так подвел, что он должен был понести значительный убыток. Но ведь это борьба законная; кто ему мешает делать то же? шансы равны». — «Тот же разбой-с, вразумляет его наш рыцарь; — вы его в интендантстве придушили, а он в «Кара-Кумах» (название места, где был разграблен караван) вас подловил; и опять же нам много выгоднее, потому что ежели мы его накроем, а это весьма возможно, то и убытки наши, и все прочее вернется, а его на каторгу сошлют, потому что его разбой не облечен в законную форму» («Погоня за наживою», «Дело», № 8, стр. 266-268).

Однако, как кажется, предсказания Катушкина не сбылись. Правда, благодаря любознательности одного почтмейстера, имевшего привычку распечатывать письма, которые почему-нибудь представлялись ему поучительными, Перлович был уличен в разбое и арестован, но он сошел сума и потому едва ли пойдет на каторгу. Что же касается возмещения убытков, то предусмотрительный Бржизицкий постарался заранее опорожнить кассу своего компаниона и с захваченными капиталами улепетнул в Англию раньше, чем правосудие успело наложить на него свою руку.

«История» Перловича и наивная беседа Лопатина с Катушкиным не нуждаются в коментариях. Пусть теперь сам читатель решит: насколько промышленные принципы, пропагандируемые ташкентскими цивилизаторами, о которых мы здесь [32] говорили, выше и благороднее принципов, лежащих в основе экономического быта дикарей. Полагаем, что для решения этой дилемы особенной сообразительности совсем не потребуется. Едва ли понадобится ее больше и для решения другого вопроса, непосредственно вытекающего из первого: каковы должны быть экономические последствия цивилизаторской деятельности наших рыцарей?»

— «Что же, хорошо торговля идет?» спрашивает один из дикарей одного из цивилизаторов. — «Ничего, торговать можно». — «Плохо!» неожиданно отрезал Рахим-Борды. — «Как так?» удивился Бурченко. — «А так, это мы лучше вашего знаем. Вот ты смотри: десять лет тому назад, когда вы еще за Ах-Мечеть (нынешний форт Перовский) не переходили, у нас в кочевьях, в трех родах, четыре тысячи верблюдов считалось и никогда их при аулах не было. Еще за год всех нанимали под караваны. Приезжали караван-баши, задатки давали, и все лето ты бы не увидел около аулов ни одного верблюда, кроме маток да тех, что для своего обихода нужны: все в разгон уходили, и денег у нас было много. Один только наш род пятнадцать тысяч рублей в лето выручал за наем верблюдов. Не хватало верблюдов здесь, к каратовским горам, — вон, вишь, куда, — ездили нанимать. Ну, а теперь не то... На степи сколько их (верблюдов) даром пасется — лишние остались. А держим мы их теперь меньше, чем держали прежде. Опять вот весною мор на них был; у одного меня тридцать две головы пало. А все остались ненанятые... Сколько, бишь, у нас в нынешнее лето под русские товары ушло?» обратился Рахим-Берды к султану Задыку.

— «Немного. Сот пять ушло, больше не ушло». — «Ну, вот, оно и есть. А уж коли вы мало своих товаров к Бухаре везете, так и к вам повезут их немного... это верно... что за торговля против прежнего!»

— «Да отчего же это? Как, по-вашему?..

— «По-нашему?.. Гм!.. отчего? конечно, все от воли Аллаха. Без его воли ничего не бывает: ни худого, ни хорошего. Все от Аллаха!» [33]

«Говоря это, Рахим-Борды так шутовски улыбался, что называется: себе на уме, и эти умные, смеющиеся глаза ясно говорили: «да, как же, от Аллаха! есть когда Аллаху в такие дрязги вмешиваться. Знаем мы, отчего, и ты сам догадайся, коли знать тоже хочешь» («Погоня за наживой, «Дело», 4, стр. 139-140).

Н. Никитин.

Текст воспроизведен по изданию: Ташкентские рыцари // Дело, № 1. 1875

© текст - Никитин Н. 1875
© сетевая версия - Тhietmar. 2019
©
OCR - Иванов А. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Дело. 1875