КАРАЗИН Н. Н.

В НИЗОВЬЯХ АМУ

Путевые очерки.

(См. выше: февр., 651 стр.)

VI.

Мертвые берега. — Плывущая саранча. — Муриа-Джиармо. — Джиармо. — Хивинская переправа. — Наводнение и затопленные аулы. — Лоцман Араллы. — Прогулка по аулам. — Женщины и дети. — Поражающая бедность. — Святой мулла.

Мертвые, совершенно безлюдные, открытые берега Аму тянулись с обеих сторон.

Река стала шире. Мутно-желтые воды катились как-то беззвучно: — ни всплеска у берегов, ни пенистого прибоя по окраинам отмелей.

И в воздухе было удушливо, тихо. Мы плыли словно не какому-то мертвому царству.

Вдали, на самом горизонте, виднелось что-то похожее я деревья; — там, может быть, и были люди, была жизнь, и это было очень далеко. Лучшие наши бинокли не показывая нам ничего определенного...

Странное обстоятельство обратило наше внимание. Прежде всего мы заметили, что пена под колесами парохода, белесовато-грязная, словно взбитое мыло, стала окрашиваться чем-то красным, потом, вправо от судна, показались какие-то, плывущие по течению, пятна ржавого, железистого цвета. Пятна эти [187] увеличивались, множились, дробились на одинокие точки... Вся река покрылась ими, — и глуше заклокотали лопасти пароходных колес, словно они заворочались в более густой, плотной пассе... Присмотрелись к одиноким, более близким пятнам: вот ясно видны головки, лапки, целые насекомые, то врозь, то сплотившиеся в комки... Это все оказалась саранча, — пешая, о которой я уже говорил в предыдущих главах. Вероятно, она переходила реку где-нибудь выше, и это плыли мимо нас отхваченные, унесенные течением массы.

Ожила река; показались концентрические, расходящиеся круги рыбних всплесков; громадные сазаны выскакивали чуть не до половины над поверхностью воды, сверкали на солнце своею серебристою чешуею и жадно глотали обильную добычу; а добыча эта самая лакомая, ее много, ей нет ни числа, ни меры!

Сорок верст шли мы вверх по течению, — и все время массы саранчи плыли нам навстречу непрерывными колоннами.

Влево показался проток, довольно широкий, поросший по берегам камышами, — это Муриа-Джиармо; широкая полоса вод этого протока видна была верст на десять и скрывалась за поворотом. Вон еще новый проток, больше первого, — это просто Джиармо; при устье своем она образует длинный, выдающийся мыс, и на этом мысе, пройдя совершенно безлюдными берегами около пятидесяти верст, мы снова увидели; зимовки и аулы каракалпаков. Здесь кончается безлюдный промежуток Улькун-Дарьи и начинается более населенная береговая полоса — «чимбайская волость».

По близости от этой косы находилась большая хивинская, караванная переправа. Громадные каики, не меньше нашего парохода, стояли цепью вдоль берега. У того места, где обрывалась, дойдя до воды, колесная дорога, построены были сторожки из плетеного камыша, на привязях стояло несколько оседланных лошадей; две фигуры в черных шапках и ярких красных халатах бродили по берегу, рисуясь на песке яркими, так и бьющими в глаза пятнами... Больной верблюд, вероятно, брошенный прошедшим караваном, лежал на песке, совершенно распластавшись, вытянув свои длинные, мозолистые ноги... Несколько конных спешно гнали куда-то стадо овец, поднявшее целые облака густой пыли. Ветер крутил и нес пыль столбом, наискось переваливаясь через реку.

Солнце жгло невыносимо, а самого солнца почти не было видно: какой-то мутный, светящий шар сквозил сквозь мглистый туман. Знойный, раскаленный воздух дрожал и [188] колебался, сгущаясь на горизонте и опоясывая его колеблющимися линиями миражных озер... Тяжело дышать, работа валится из рук, всем организмом овладевает тоскливая апатия...

Часа через четыре безостановочного движения, пейзаж стал несколько изменяться. Река расширялась все более и более, камыш гуще покрывал берега, впереди показались острова, поросшие тоже густым камышом... Мы подходили к началу громадных озер Кара-куль и Сары-куль; Улькун-Дарья проходит через оба эти озера.

Настоящее время — было время наибольшого разлива, и над поверхностью вод, местами, виднелись затопленные зимовки. Появились аулы, очутившиеся на островах; множество маленьких лодок сновали по всем направлениям, перевозя разобранные кибитки на более сухия места; из-за бортов этих лодок виднелись головы коз и баранов, более крупный скот перегонялся вплавь... Мимо нас пронесло течением кибитку, смытую водою, пронесло еще какое-то тряпье и деревянные обломки... Вода поднялась более, чем того ожидали, и многих жителей застала врасплох. И это бедствие, как я узнал после, было приписано вредному влиянию русских пришельцев — «осквернена земля друзьями шайтана, Аллах и лишил ее своего покровительства».

Пароход остановился и бросил якорь. Баржи отдали буксиры, и их подрейфовало ветром прямо в камышевые заросли. Спустили шлюбку и послали ее в аул — отыскать там проводника, высланного нам навстречу начальником Амударьинского отдела.

Мы видели, как наша шлюбка подошла к берегу, как ее тотчас же окружила толпа каракалпаков... Долго шли переговоры, сопровождаемые жестами, довольно энергическими со стороны наших матросов и самыми почтительными со стороны туземцев. Наконец, кончилось тем, что шлюбка вернулась без лоцмана: — его в ауле не оказалось.

Совсем с противуположной стороны, из-за камышей, показался каик; он шел быстро, отталкиваясь на длинных шестах; на его носу стоял высокий человек, в неизбежной бараньей шапке, и махал нам платком, повязанным на длинной палке; это и был настоящий лоцман, ожидавший нас в другом месте, и теперь выехавший к нам предложить свои услуги.

Смуглый, почти черный атлет с клинообразною бородою, довольно ловко взобрался по спущенному трапу, протолкался [189] сквозь толпу к капитанскому мостику и бойко вбежал на лестницу.

По его движениям видно было, что ему уже знакомы диковинные «шайтан-каики», и он уже не раз плавал на них, указывая им дорогу. Теперь он уже четвертый раз провожал наш пароход и поздоровался с капитаном и ближайшими матросами, как со старыми знакомыми.

Мы могли продолжать путь дальше. Надо было только поднял наши баржи, отнесенные ветром довольно далеко. Эта операция могла продолжаться около трех часов, — и мы воспользовались остановкою, чтобы сойти на берег и посмотреть аулы поближе, а если удастся, то проникнуть и во внутренности кибиток.

Первое, что поразило нас, едва только мы ступили на землю, это множество опять той же пешей саранчи, ползавшей повсюду. Особенно много скоплялось ее на теневых сторонах канавок, — тут насекомые кишили в несколько слоев, облепив совершенно кусты колючего джингила и камышевые стебли. Так как по близости не было никаких посевов, то жители аула относились к этому нашествию совершенно покойно и равнодушно.

Кибитки аула расположены были довольно беспорядочными группами; все они были маленькие, законченна до-нельзя, старые... Мы подошли в ближайшей из них: — женщина, вся в, тряпках, грязная и босоногая, выскочила из кибитки, захватила под мышки совершенно голого ребенка, другого, постарше, прихватила за шиворот, бросилась от нас бегом и спряталась в соседней канаве; оттуда она выглядывала на нас, как зверь из своей норы, готовый, при первом приближении охотника, выскочить и бежать дальше.

Проходя мимо, мы заглянули в ее жилище: страшная вонь от гнилой рыбы так и пахнула нам в лицо. Полная нищета царствовала в этой кибитке. Не было ни одного ковра, не было даже ни одного войлока, необходимой принадлежности кочевых жилищ. На голой земле валялось несколько связок камыша, и тлели уголья под железным таганом. На волосяной веревке висело какое-то тряпье, из которого дымом выгоняли кишевших там паразитов... Зашли в другую кибитку — то же самое; — в третью — еще того хуже! И всюду стремительное, никем неудержимое бегство при нашем появлении... Ни ласки, ни приветствия, ни угрозы, ничто не могло остановить [190] беглецов; наконец, уже пригоршни серебряной мелочи удержали несколько это бегство, — корысть одержала победу над страхов.

Жалко было смотреть на эти испитые, чахлые физиономии, с отвислыми губами, с цинготными деснами. Я не видал и одного лица, сколько-нибудь дышащего здоровьем, ни одного тела, не поражавшего своею чрезмерною худобою.

В одну кибитку, относительно чище прочих на вид, нас не хотели-было пустить. Толпа мужчин, человек десять, загородили вход, с видимою решимостью отстоять его во что бы то ни стало от вторжения пришельцев. Спросили причину этого запрети — оказалось, что здесь живет мулла святой, видеть которого нам не должно ни под каким предлогом. «Он и своим редко показывается, — говорили защитники входа, — только разве в святые дни, когда захочет почтить аул особою благодатью... Не ходите! он прогневается, а гнев его на нас обрушится, — мы ответим за то, что не удержали вас и допустили осквернить его святость...» Делать нечего, хотели-было идти дальше, да, к счастью, сам мулла оказался гораздо сговорчивее своих прихожан: — услыхав спор у дверей своего: жилища, он вышел. Мы увидели старика, седого, сгорбленного, слепого на один глаз. Поверх его бараньей шапки наворочено было что-то в роде чалмы, — признак его сана; в руках у него была длинная палка и бумажный сверток с выписками из корана.

На наше приглашение показать свое жилище, мулла отвечал полным отказом, ссылаясь на то, что там сидят женщины, а их лиц нельзя видеть посторонним мужчинам. Один из наших офицеров стал ему доказывать, что коран запрещает показывать женщинам лица, но не запрещает появляться им в обществе под сеткою, и что в данном случае им стоит только закрыться при нашем входе и предписание шариата будет исполнено в точности.

Офицер, знаток корана и шариата, говорил недурно на туземном наречии — и у них завязался довольно оживленный диспут.

Мулла однако был непреклонен, и мы собрались-было идти дальше, как один матрос нечаянно толкнул дверь, та распахнулась настежь, и к великому нашему удивлению мы и увидели там не только что женщин, но даже ни одного живого существа, кроме козы, лежавшей на-привязи.

— Ну, приятель, таких жен шариат не запрещает показывать! — расхохотался офицер, споривший с муллою. [191]

Этим эпизодом закончилась наша прогулка по аулу. Пароход дал свисток, и мы поспешили на шлюбку.

Новый лоцман занял свое место, около рулевого, и пароход, пыхтя и посвистывая, тронулся в путь, ломая прибрежные камыши своими колесами.

VIII.

Озеро Кара-куль, гигантские камыши, птицы и рыбы, плавучие камыши, рыбаки и их жилища. — Пароход-разрушитель. — Невозможность продолжать путь далее.

Мы вошли в озеро Кара-куль. По мере нашего входа в озеро, берега все удалялись и удалялись, скрываясь за камышами Мы плыли по целому лабиринту гигантских, чудовищных камышей. Все озеро заросло ими; между этими ярко-зелеными стенами извиваются тысячи водных протоков, глубоких, прозрачных, переплетающихся между собою и извивающихся в самых неожиданных изворотах...

Глухой гул, словно в дремучем лесу, стоит в этих могучих зарослях, густая, темная зелень которых приятно ласкает глаз, утомленный однообразным, пепельно-желтым цветом сожженных солнцем равнин.

Над поверхностью воды камыш достигал до двенадцати аршин высоты; бросили лот — он показал глубину от семи до восьми аршин и даже более местами... А камыш ведь этот ростет на дне, над водою мы видим только верхнюю: его половину!

Тысячи птиц снуют и щебечут в этих тенистых чащах там-и-сям чернеются их качающиеся гнездышки... Тяжелые пеликаны с шумом вылетают из чащи и опускаются на открытых местах понырять и поплавать; грациозные лебеди несутся по ниву, вытянув длинные шеи, задевая крыльями гибкие метелки... Голубой пчелоед, словно бирюзовая точка, дрожит и сверкает в воздухе, или же покачивается, усевшись на самом кончике стебля, толщиною в палец... Шумными тучами переносятся розовые скворцы, прилетавшие с берега сюда на охоту за мошками и комарами... Жизнь кипит над водою, кипит и в воде: громадные сомы всплывают почти на самую поверхность и словно бревна неподвижно чернеют в прозрачной спокойной воде; целыми стадами гуляет, резвится мелкая рыба, и только шум пароходных колес да [192] звонкое щелканье буксирного каната тревожить все это население и гонит его прочь, дальше от человека, в самую глубь непроходимой чащи, куда никакие «шайтан-каики" не доберутся.

Между этими неподвижными зарослями встречаются и другие, плавучие. Корни камыша устареют и подгниют, ветер раскачает их и сорвет таким образом целый остров, и вот плывет этот остров, путаясь вцепляясь на каждом повороте за другие кусты, срывая их в свою очередь, загораживая свободные проходы, затрудняя и без того трудное плавание по этим зеленым лабиринтам.

Мы заметили местами снопы камыша, связанные в пучки — это путеводные вехи. Они заметны издали, их назначение указывать дорогу, однако наш лоцман не обращает на них никакого внимания; да им и не следует особенно доверяться: из дружелюбия с русскими здешние каракалпаки часто срезывают настоящие, правдивые вехи и вяжут новые там, куда пароходу заходить совсем не следует. Без опытного проводника можно забраться с большим судном в такую глушь, откуда уж назад не выберешься.

До ста верст в ширину разливаются воды этого озера, сохраняя везде почти одинаковую глубину. Профильтрованная ка мышами вода чиста и прозрачна, но на вкус отдает несколько сырьем и гнилью.,

Воздух здесь прохладен, им легко дышется; и еслиб только не эти мириады комаров, густым туманом волнующие над водою, то прогулка по этому оригинальному озеру была б одна из самых приятных воспоминаний путешествия в Амударьинскую дельту.

Тут и люди гнездятся словно птицы, в своих легких временных жилищах, весьма много общего имеющих с птичьими гнездами. Рыбаки-каракалпаки забираются сюда в свои летние промыслы. Мы несколько раз встречали их каики и проходили мимо их приютов. Последние устроиваются очень просто: камыш срезают на четверть аршина над поверхностью воды, и связав в пучки срезанное, настилают ее прямо на оставшиеся комли, таким образом получается свайная постройка; только сваи эти каждая в палец и немного более толщиною, и гнутся как волос; но за то их много, цельная сплошная, густая щетка, и взаимная упругость их сдерживает довольно значительную тяжесть. Мы видели такие помосты, которых гнездилось по три, по четыре человека. Рыбаки [193] умудрялись даже раскладывать огонь, насыпав предварительно слой песку или земли, привезенной из далека, с твердых берегов, для этой именно цели. Над помостками, на легких шестах, устраиваются навесы, все из того же камыша; там-и-сям между чащами, в свободных проходах, виднеются нехитрые рыболовные снаряды, и, увы! опять те же преступные крючья, заимствованные, впрочем, у русских, так как до сих пор не знали других способов ловли, как удочки, сачки и небольшие бредни.

К нашему огорчению, а еще более к полному отчаянию самих рыбаков, пароходные колеса одним взмахом уничтожалм все попадающиеся на пути рыболовные снаряды, и надо было видеть, с какою торопливостью рыбаки садились в свои лодки и спешили вслед за пароходом подбирать плавающие остатки и отрепья.

Полуголые, бронзовые фигуры, для выигрыша времени, кидались иногда прямо в воду, и, ловко плавая, подхватывали веревки, наматывали их на шеи, а то и просто брали в зубы, с пойманным возвращались на свои плоты, а оттуда уже посылали нам в след самые злые пожелания.

Да как же им было и не сердиться... Столько веков — прадеды их и деды, отцы, и наконец они сами рыбачат здесь в этих зарослях, совершенно покойно, а тут вот пришли какие-то громадные огненные лодки, дымят, пыхтят, свистят на все озеро, распугивают рыб, и, в конце-концов, бесцеремонно разрушают их снасти!

До места назначения, т.-е. до русского лагеря, расположенного на самом берегу, у подножие небольшой горной группы — Кушкане-тау, оставалось не более пяти верст. Мы ясно уже рдели лиловый гребень этих гор, поднимающийся над морем камышей, и рассчитывали добраться туда еще за-светло.

Рассчеты наши не сбылись. Проходы между камышей становись все уже и уже, повороты круче и круче, мы забрались, наконец, в такую теснину, что дальше идти было уже невозможно. «Самарканд» бросил якорь.

Решено было переночевать здесь и завтра утром подтянуть на завозах баржи с десантом к берегу и начат высадку.

Плавание наше окончилось. [194]

VIII.

Бивуак у Кушкане-тау. — Лагерь бессрочно-отпускных. — Полковник Иванов, начальник Аму-дарьинского отдела, лев хивинского похода. — Удушливая ночь, + 31° Реомюра.

Четырехвесельная шлюбка причалила к плоскому, песчаному берегу, то есть не к самому берегу, а остановилась за меловодием, не дотянувшись саженей двух до сухого места. Мы были в высоких сапогах, а потому маленькое неудобство высадки нас не слишком стесняло.

Вдоль берега, у самой почти воды, тянулся характерный, пестрый, оживленный бивуак. Мы высадились в самом центре его кипучей деятельности.

Здесь собрано было до шестисот человек солдат; несмотря на это, бивуак решительно не имел ничего такого, что напоминало бы чисто-военный характер лагеря. Пестрота костюмов, отсутствие правильности и порядка в размещении платочек и кибиток, крайняя оживленность, чувство воли и свободы, так и сиявшее на каждом загорелом, бронзовом лице невольно поражали глаз наблюдателя. Веселые песни хмельного разгула, знакомая, родная гармоника, говор и смех так и били в уши каким-то ярмарочным гулом.

Это были все бессрочно-отпускные... Дождались они, наконец, возможности вырваться на волю, — ну, и радовались же они этой, давно жданной, желанной воли!..

Они стояли здесь уже вторую неделю, и как манны небесной ждали прибытия парохода, который должен был перевезти их в Казалинск, откуда они отправляются сухопутным трактом, чрез степи, всяк на свою родину.

Все горе, все заботы, все лишения тяжелой боевой жизни все забыто было разом, словно ничего не было вовсе. Впереди роились только одни надежды, самые розовые, светлые, отрада такие...

— Уж как же, домой пришедши, дуть буду свою Анисью — страсть! — говорит синяя рубаха на выпуск другой рубахе красной, кумачовой, так и горящей на солнце.

— За что, за что дуть?.. — осведомляется та.

— Уж я знаю за что... тоже, чай, слыхали про ейные дела...

— Ежели я эвти самые триста рублев пущу по торговой [195] части: питейный открою, аль бо что другое... — сообщает бакенбардист с полосатою ленточкой на груди...

«Во пиру была — во беседушке" —

покрывает все лихая, горластая песня...

Каждое утро, на холме, что спускался отлогим скатом к реке, несмотря на палящий зной, собиралась густая толпа, и не сходила так до вечера с этой обсерватории... Это все они высматривали, не покажется ли пароходный дым, вдали за этими зелеными, камышевыми чащами, не покажется ли тоненькая черточка мачты и белые паруса барж на буксире.

Вот, увидели они и дым, и паруса, и мачты, после двухнедельного, самого томительного ожидания; как же им теперь не ликовать, не радоваться; и найдется ли такая рука, безжалостная, что покусится подняться на это веселье и попробует водворить здесь скучный, однообразный, казенный характер военного лагеря!

А тут же, посреди бивуака, стояла большая кошемная кибитка, и около нее торчал грозный значок начальника Амударьинского округа, полковника Иванова, выехавшего тоже на встречу парохода и членов нашей экспедиции.

«Ничего, что же, он, до чего другого грозен, а нашему веселью не мешает», думают солдаты, а потому не очень-то стесняются его присутствием.

«Они достаточно наработались, лихо отслужили в свое время, и никакой отдых не искупит вполне того, что они вынесли» — думает в тоже время он, и смотрит пока сквозь пальцы.

Первым делом, по высадке на берег, мы все отправившись к Иванову, он нас встретил на пороге своей кибитки.

Это был еще молодой человек, высокого роста, красивый блондин, с окладистою, светлою бородою. Эта борода дала ему название «сари-сакал-тюра» (желтобородый начальник). И на том, и на этом берегу туземцы не знают другого имени; так и величают они его и между собою, и за-глаза, и прямо в глаза, даже при оффициальных встречах.

Иванов давно уже служит в Средней Азии, — чуть ли не второй десяток лет; лучшего знатока азиатских нравов трудно найти было. Необыкновенный такт, решительность и энергия его слишком хорошо известны туземцам, и, благодаря этой покорности, он с своими двумя батальонами, заброшенный в самую отдаленную глушь, отрезанный от ближайшего [196] подкрепления чуть не полутора-месячным расстоянием, чувствует себя совершенно как дома, несмотря ни на какое смутное состояние края.

Я давно уже, еще в прежних своих поездках в центральную Авию, знал этого человека, и знал его всегда покойным, не теряющимся ни на секунду, в самых критических, неожиданных положениях. Следующий факт вполне характеризует эту способность соображать и не теряться. В последнюю кампанию, Иванов, с тремя казаками, переводчиком и несколькими туземными джигитами, был окружен партией тюркмен, человек в двести... Русские тотчас же спешились, сплотились в кучку и начали отстреливаться. У Иванова был револьвер с шестью зарядами; расстреляв пять из них, он остановился и не выпустил шестого, как ни нападали о него неприятельские всадники. Он этот заряд готовил до чего-то особенного. Когда пришло подкрепление и горсть русских была спасена, его, израненного, привезли в лагерь и между прочим спросили: для чего сберег он шестой выстрел? — Для себя, — покойно отвечал Иванов, — я присматривался, нет ли у тюркмен арканов, и еслиб только я почувствовал на себе прикосновение веревки, тюркменам достался бы мой труп, а не живой пленник.

Вот, к этому-то льву хивинского похода мы и отправились представиться, да кстати и позавтракать.

В тот же день, кое-как, где тягою на завозах, где на шестах, протащились сквозь камыши наши баржи и стали невдалеке от берега. Началась оживленная разгрузка и нагрузка. На баржах пришли молодые солдаты на смену старым.

Без устали, без понукания, раздевшись до-нага, бредя по пояс в воде, работали солдаты... они работали для себя и потому не нуждались в этом понукании. То, что в другое время тянулось бы несколько суток, окончено было в один день, и еще завcветлo баржи могли бы отправиться в обратное плавание.

Нам приготовлены были кибитки для ночлега и верховые лошади для нас и подъема нашего багажа. Решено было завтра, с рассветом, идти к городу Чимбаю, исходной точке экспедиции.

Ночь стояла жаркая, удушливая; несмотря на близость такой массы воды, от нее не веяло свежестью; раскаленные за день песчаные холмы Кушкане-тау испускали ночью столько лучистой теплоты, что термометр не понижался ниже + 31° Реомюра. [197]

Все тело покрывалось испариной и ныло как разбитое; без сна, несмотря на усталость, мы даже не решались ложиться в постель и истребляли невероятное количество воды с лимонною кислотою. К рассвету стало несколько прохладнее, лошади были оседланы, и мы тронулись в путь.

IX.

От Кушкане-тау до Чимбая. — Горы Кушкане-тау. — Белые сопки. — Низменная обработанная полоса. — Чигири. — Борьба жизни с смертью — Мертвые пески. — Змеи. — Провал и каракалпаки. — Чимбабские старшины.

Солнце еще не взошло, когда наш маленький кортеж выступить из лагеря, по чимбайской дороге.

С нами ехал и начальник округа «Сары-сакал-тюра». Он ехал во главе кавалькады, на приземистой казачьей лошади; около него рысили и подпрыгивали несколько офицеров аз его штаба и неизбежное лицо — переводчик. Сзади нас шли десятка два конвойных казаков и вели вьючных лошадей, нагруженных ковриками, чемоданчиками, походными чайниками и разными дорожными принадлежностями.

Хребет Кушкане-тау вырисовывался с каждым шагом наших лошадей. В эту сторону горы спускались почти отвесным обрывом, исполосованным горизонтальными линиями. Ясно был видно, что поверхность вод какого-то доисторического моря достигала почти вершины этого кряжа и, понижаясь мало-по-малу, промыла эти параллельные полосы.

Взошедшее солнце осветило этот обрыв; — обозначим на нем темно-синия тени поперечных трещин, засверкали серебристые полосы, покрытые осадочным солонцеватым снегом, и особенно ярко выступили на нем охристые, темно-желтые пласты с зеленоватыми металлическими прожилками.

Ближе к нам, на песчаных покатостях, точно искусственно устроенные, разбросаны были, чрезвычайно оригинальные на вид, конические сопки почти белого цвета. Бока этих сопок были так круты, что по ним невозможно было взобраться даже пешему. Эти возвышения чрезвычайно походили на гигантские сахарные головы, как своим цветом, так и формами.

За ними тянулась уже низменная равнина, виднеясь, в промежутках между сопками, темно-синею, туманною полосою.

Сначала дорога была неровная, с беспрестанными подъемами и спусками, и мало по-малу все эти неровности остались сзади. [198] Мы вступали в культурную полосу, населенную каракалпаками-земледельцами «щенчи». Часам к семи утра, мы въехали в густую, мелкорослую чащу джингила и джиды, перемешанным с колючим терновником и другими кустарниками местных видов.

Кое-где, по сторонам дороги, дымились кибитки каракалпаков и виднелись глинобитные стены зимовок. Местами кустарник был расчищен; там зеленели небольшие четвероугольные поля, обработанные и засеянные хлопком и джугарою. Словно серебристые жилки, змеились переплетающиеся между собою арыки и пронзительно визжали «чигири», накачивая воду из глубины этих оросительных канав на более возвышенны! места.

Чигири, — это водокачальный прибор следующего незатейливого устройства: на простом горизонтальном приводе, и виде шестерни, очень грубо сделанной, устанавливается вертикальное колесо, обод которого увязан, совершенно одинаковой величины и формы, глиняными кувшинами с широким отверстием. Эти сосуды укреплены все по одному направлению, наискось к ободу, в сторону вращения колеса; лошадь или бык ворочают привод, и колесо черпает воду внизу, а подними наверх, вливает ее в подставленные жолоба. Таким образом, высота подъема воды зависит от величины диаметра колеса, и несколько чигирей, расстановленных по известной системе, могут поднять воду на довольно значительную возвышенность.

Орошение чигирями есть единственный способ, принятый кара-калпаками; он гораздо проще и легче, чем эти знаменитые заравшанские плотины и шлюзы, требующие ежегодно для своего поддержания тысячи рабочих рук и затрат значительных капиталов.

Но зато там победа, раз одержанная человеком над природою, прочна, — здесь же полудикий хлебопашец ежедневно должен бороться с могучим соперником, и каждый час, упущенный им в этой борьбе, ведет к потере всего приобретенного.

Жгучее, палящее солнце, бездождное девяти-месячное лето, соседство мертвых, песчаных пустынь, — все эти страшные враги обрушились на голову земледельца; против них он противоставляет только свои чигири с водою — не хватило рук на день работы — значительная потеря; не хватило рук на большее время, — и солнце неумолимо выжигает все посеянное. Где [199] вода — там жизнь, где ее нет — смерть. И жизнь и смерть граничат слишком близко одна к другой, чтобы хлебопашец мог ослабить свое внимание в этой непрерывной борьбе.

В прошедшем году много рабочих рук было отвлечено политическими событиями из этого края, и теперь мы видели полузасыпанные песком, выжженные поля, на которых едва-едва сохранились следы прежней обработки. И это за один год!

Проезжая впоследствии как раз границею мертвых песков и обработанной полосы, мы видели не раз, как из-под песчаного слоя, в несколько аршин толщины, торчали сухие остовы деревьев и поднимались полуразрушенные станы жилищ, быть может прежде окруженных самою цветущею растительностью.

Грустное, тяжелое впечатление на путешественника производить вид этого кладбища затраченных сил, непосильных трудов человека...

Поминутно приходилось переезжать нам через мостики, крайне шаткие и подозрительные. Большинство всадников предпочитало прыгать прямо через арыки, чем доверяться этим сооружениям...

Солнце начинало припекать-таки изрядно. Дорога становилась все хуже и хуже, кустарники реже и чахлее, а впереди желтели уже сплошные пески, через полосу которых нам приходилось переезжать в самый полдень.

Это была одна из тех страшных полос, одолевших человеческие руки. Старики в Чимбае говорили, что они помнят еще то время, когда дорога от их города к горам Кушкане-тау была обрамлена непрерывными зелеными полями и садами.

— Хан и тюркмены отняли у нас руки, — говорили они, — песок отнял землю. Навстречу нам, прямо в лицо подул ветер, и нас обдало удушливым жаром, точно из жерла натопленной печки...

— Воды набери в бутылки, у кого есть, — послышался чей-то заботливый голос сзади.

— Перемахнем и так! В два часа на той стороне будем, — отвечал другой, беззаботный.

Казак, в темно-серой рубахе, рванулся с места в карьер, и чуть не сбив с ног при этом мою скромную, туземную лошадку; в руке у казака дымился горящий артиллерийский фитиль. Это значило, что наш полковник вынул из портсигара папиросу. Лихие, наметанные его конвойцы не дожидаются словесных приказаний и смотрят в оба... [200]

Два туземца-джигита и один казак тоже в карьер понеслись вперед, обогнали нас, мелькнули раза два в чаще кустарника, показались еще раз на вершине небольшого курганчика — и скрылись, словно потонули в этих желтых песках, расстилавшихся перед нашими глазами.

Они были посланы на место привала, чтобы к нашему прибытию приготовить чай, единственный, ничем незаменимой напиток, с помощью которого только и можно бороться с этими сорока-градусными жарами.

Вот и пески!

Растительность исчезла; лошади повесили головы и пошли тише... Стало душно и тяжело дышать... Стихнет на минуту легкий ветер, и неподвижный, раскаленный воздух давит вас, словно накладывает на ваше тело свинцовые латы; пахнет этот ветер, — еще того хуже выходит: он обжигает вам лицо, обжигает руки, шею, все, неприкрытое платьем... Кожа сохнет и трескается с несносною болью, и обожженные солнцем, обветренные места болят как отмороженные... Две, диаметрально противоположные причины, приводят к одним и тем же результатам.

А вот и развлечение.

Один из всадников, ехавший в стороне, вдруг осадил лошадь и потянул из ножен свою кривую шашку... Вот он нагнулся, рубит что-то по земле, с ожесточением, с полною беспощадностью... Усталая лошадь косится, прядет ушами и храпит...

Из любопытства, я поспешил подъехать: большая змея, около полутора аршина длиною, вся сверкающая, словно металлическая, конвульсивно извертывается и бьется на песке; отрубленная голова ее еще моргает глазами и шевелит раздвоенным языком. Это очень ядовитая, степная порода змей, весьма близко подходящая к известным гадюкам или казюлькам новороссийских степей, только крупнее. Укушение этой гадины почти всегда смертельно, особенно если запоздает медицинская помощь.

Как бы ни устал путешественник, как бы ни был изнурен его конь, он все-таки, увидав этого ненавистного врага не воздержится от охоты на этого ядовитого гада.

Таким образом, пока мы переходили песчаную полосу шириною не более двадцати верст, было убито до шести змей, что позволяет считать эту степь не совсем удобным и приятным уголком для мирной жизни. [201]

Кончаются несносные пески! да и пора! Кони наши совсем уже выбиваются из сил, глаза путников смотрят безжизненно и вяло, разговоры стихли, все молчат и упорно глядят вперед, по одному и тому же направлению.

Там синеет вдали туманное пятнышко; это группа деревьев. Там вода, там тень! Там ждут нас чайники с горячим, ароматическим чаем...

Нагайки щелкают усерднее, — усталые кони и не думают прибавлять шагу, путешественники начинают волноваться, — их мучит жгучее нетерпение... Расстояние кажется длиннее, чем оно есть на самом деле... время тянется бесконечно долго...

Один только Иванов покойно идет на своем «моштачке» не меняя позы на седле, не прибавляя, не убавляя шагу, не меняя выражения на своем покойном лице... Для этого всадника будто не существует ни устали, ни жары...

Опять казак с фитилем рванулся вперед... а тем временем все остальные пользуются минутною остановкою и наскоро передают друг другу бутылку с последними, живительными каплями...

_______________________________________

К часу дня мы остановились на привале, в тени джидового кустарника, на арыке Джак-казак, у небольшого каракалпакского аула, и с наслаждением растянулись на разосланных попонах и бурках. Шагах в двадцати стояло несколько бедных, закопченых кибиток с войлочными только крышами; боковые стены кибиток были обнесены просто «чиями» т.-е. вязанными Камышевыми загородками. Невдалеке находились и зимовки этого аула, четырех-угольный двор, обнесенный довольно высокою, глиняною стеною, с навесом вдоль стен, по внутренней их стороне... У самых стен лепились несколько абрикосовых деревьев, отбрасывая жиденькую тень; дальше виднелось десятка два чахлых тополей; корни этих деревьев, обмываемые арыком, пускали многочисленные отпрыски, между тем вершины их уже сохли и виднелись оголенными вениками... Два ишака и худая лошаденка со сбитою силою ворочали неизбежный чигирь, визжавший на всю окрестность. Дюжина кур бродила между грядами, засаженными хлопком, высокий тонконогий жеребец, кровный тюркмен, выглядывал из-за Камышевой загородки и неистово ржал, косясь на наших смирных лошадок.

Это быль первый каракалпакский аул, по дороге от Кушкане-тау до Чимбая. [202]

А вот рискнули подойти к нам и обитатели аула. Их было человек восемь; только двое из них были в халатах, остальные в одних в длинных рубахах из грубой белой бумажной ткани; рубахи эти были не подпоясаны и обрисовывали худые, костлявые тела... Все они были в неизбежных громадных черных шапках; каждый нес в руках какое-нибудь угощение для нас, путешествующих...

От этих фигур так и веяло библейскою древностью, особенно от двух из них, с стереотипными, высокими глиняными кувшинами на плечах.

Они принесли нам «айрак» — смесь козьего молока с водою, несколько прокисшая, но довольно приятная на вкус, еслиб только все это было хотя немного опрятнее... Брюзгливому человеку лучше и не заглядывать в недра этих кувшинов, иначе он, умирая даже от жажды, не решится хлебнуть айрака, не решится даже поднести к своим запекшимся губам края этого кувшина...

Впрочем, все присутствующие оказались народом невзыскательным, и, процедив айрак через носовые платки, пили его не без удовольствия.

Принесли нам урюку (абрикосов), но он еще оказался совершенно зелен, и пробовать его было бы делом рискованным; ко всему этому прибавилось еще блюдо лепешек из смеси пшеничной муки с джугарою... Все принесенное Предложено было нам, конечно, даром, «силлау»; но тем не менее принесшие были уверены, что в накладе не останутся, а потому, поставив все перед нами, сами отошли неподалеку и сели в ряд, на корточки, внимательно созерцая нас и следя за каждым нашим движением.

Спустя минут пять приехали к нашему оазису несколько конных, одетых побогаче. Они слезли с своих лошадей и почтительно согнувшись, начали приближаться в полковнику... Это, оказалось, приехали с арзом, т.-е. просьбою о чем-то. Им объявлено было, что начальник «Сары-сакал-тюра» будет ночевать в Чимбае и там примет все просьбы и жалобы, по которым выйдет и немедленное решение. Приехавшие совершенно удовлетворились этим и с привала ехали уже вместе с нами, увеличив нашу кавалькаду. Дорогою к нам пристроились еще новые группы, так что перед воротами Чимбая наш кортеж, по местному жаргону, забирал под себя очень много дороги.

Отдохнув полчаса и напившись чаю, мы снова сели на [203] лошадей и пустились в путь, сравнительно более приятный, так как дорога пролегала теперь по местам уже культурным, и глаз не утомлялся более тяжелым однообразием пустыни.

Солнце жгло, впрочем, также невыносимо и из-под ног лошадей поднималась едкая, солонцеватая пыль.

Впереди показались густые группы садов. Показался народ, стоявший пестрою толпою в тени старого раскидистого дерева. Между черными шапками виднелись две-три чалмы — это были муллы, духовные особы. У городской межи нас ожидали почетные лица города, выехавшие навстречу Иванову «с хлебом-солью».

Вопреки обыкновению носить преимущественно темные одежды, в этой толпе было несколько ярких, так и бьющих в глаза костюмов... Это были жалованные халаты «сярпаи». По существующим правилам этикета, к начальнику надо всегда явиться в том халате, который им был пожалован...

Опять блюда с вареным рисом, конфектами, урюком и разною зеленью; опять неизбежные лепешки и кувшины с кумысом и айраком...

«Хлеб-соль» была принята, т.-е. в всему милостиво прикоснулись пальцы начальника, и мы поехали дальше.

X.

Город Чимбай и его население. — Базарная улица, город, зимовка, 40,000 кибиток. — Кичейли. — Наша стоянка. — Ураган и тревога.

Приятным холодом повеяло на нас из-под тенистых навесов чимбайского базара. Длинные жерди были перекинуты через улицы, опираясь своими концами на сакельные крыши, и на эти жерди были настланы хворост и цыновки... Эта крытая галлерея тянется через весь базар, и от нее идут боковые ветви, также защищенные от солнца.

Сначала непривычный к темноте глаз чуть-чуть различал во мраке очертания предметов и движущиеся там фигуры, но маю по-малу все яснее и яснее становилось кругом, глаз привыкал скоро... Во всем измученном продолжительною дорогою организме чувствовалось приятное ощущение сырого холодка, точно мы очутились сразу в каком-то погребе. Даже лошади заметно ободрились, — и гулко неслись под сводами топот многочисленных копыт и довольное, веселое фыркание чующих ночлег коней... [204]

Яркий луч света, прорвавшись сквозь щель навеса, скользил по кроваво-красному куску мяса, висевшего перед дверью мясника, перебегал на свертки ремней и обрезки цветной кожи у лавки шорника, задевал мимоходом заплесневелый бок шестиведерного, коллосального самовара и упирался прямо в топкую, вонючую грязь никогда не просыхающей лужи, как раз по средине улицы... Там освещалось веселое лицо мальчика в островерхой шапочке, непременно красной; там лоснилась почтенная, гладко обритая голова правоверного, снявшего для прохлады свою тяжеловесную шапку... Наши белые кителя и рубахи, въезжая в подобную полосу света, освещались мгновенно, словно вспыхивали, — и также мгновенно исчезали, погружаясь снова в область мрака и прохлады.

Кое-кто из жителей поспешно вскакивали на ноги при нашем проезде, и творили самые подобострастные, чуть не земные поклоны, другие кланялись с достоинством, чуть-чуть нагибая голову и не вставая. Большинство же, не меняя своих спокойных, полулежачих поз, равнодушно провожало нас глазами, не удостоивая своих победителей даже обыкновенным приветствием.

Базарные улицы были кривы и узки. Встречные робко жались к самым стенкам, а то и просто заходили в лавки, чтобы дать нам дорогу... Базарный воздух, так приятно поразивший нас сначала своею прохладою, давал-таки себя чувствовать, с другой, менее привлекательной стороны; местами мы просто вынуждены были затыкать пальцами носы и задерживать дыхание, — такие там распространялись местные ароматы, особенно в те минуты, когда ноги наших лошадей тревожили покой вековых, покрытых зеленою плесенью и ржавчиной, гниющих луж.

Выбрались мы, наконец, из-под базарного навеса и поехали по открытым уже улицам, на другой конец города, где на площади бывшего ханского сада стояла бивуаком казачья! сотня и были поставлены кибитки для нашего помещения.

Домов, т.-е. сакель, в Чимбае очень немного. Весь город состоит из глинобитной ограды, охватывающей пространство окружностью версты полторы; только базарная часть этого пространства застроена.

Каракалпаки, кочуя летом близ своих полей, в кибитках, на зиму перебираются в Чимбай, и в этой ограде собираются все вместе, в тесную кучу, доходя числом до сорока тысяч кибиток. [205]

Постоянное тревожное положение, боязнь набегов и грабежей со стороны тюркмен, своих чересчур воинственных соседей, выработали итог характерный образ полукочевой, полуоседлой, городской жизни. Летом каракалпаки считают себя более или менее обеспеченными от этих набегов: широкая Аму с своим бесчисленными рукавами, протоками и болотиста берегами защищает их от тюркмен, но зимою, едва только кора льда покроет водные поверхности и сплотит вязкий грунт болот, на мирных полях начинают появляться разбойничьи партии, перешедшие с левого берега, и несчастные замледельцы ищут себе спасения, скучиваясь на зимовки в стенах своих тесных, общественных загонов, громко именуемых городами. Таким образом основались — Чимбай, Нукус, и другие оседлые пункты оазиса правого берега, перешедшего по договору с Хивою в наше владение.

Проток Кичейли, пересекая базарную, центральную улицу, огибает Чимбай и за ним уже, ниже по течению, разветвляется на арыки полей, и там расходуется весь без остатка, так что все плодородие обработанных пространств вокруг этого пункта зависит главнейшим образом от количества вод этого протока. Кичейли — это жизненная артерия Чимбая; он же и его главный путь сообщения с прочими пунктами, лежащими выше, и водами самой Аму-Дарьи.

Все население Чимбая, от мала до велика, собралось и окружило наш лагерь — шутка ли в самом деле! Сам начальник — Сыра-сакал-тюра приехал и с ним самые диковинные, невиданные до сих пор в этаких местах люди, все муллы, ученые из Петербурга, «Ак-падши-стакна», т.-е. города царя белого...

Но скоро судьба прервала этот спектакль, разогнала всех по своим саклям и наделала нам самим, «ученым муллам», не шло хлопот и беспокойства...

Еще подъезжая к Чимбаю, мы заметили какую-то особенную, все усиливающуюся и усиливающуюся духоту в воздухе. Весь горизонт на юго-запад был задернут как будто туманом, и эта тяжелая, свинцовая полоса все росла и росла, мало-по-малу заволакивая все небо... скоро солнце потеряло свои лучи и сквозило в этой мгле матовым, тусклым шаром. Там же, горизонте, поднимались громадные столбы пыли, волновались, кружились в воздухе и снова падали... послышалось несколько шейных громовых перекатов, молнии не видно было, и воздухе стало еще душнее. [206]

Первый порыв ветра налетел совершенно неожиданно, словно этот порыв из-под земли вырвался, словно он родился тут же на этом месте, посреди нашего лагеря... и с остервенением потряс деревом, под которым стояла одна из наших палаток.

Вслед за этим разом весь воздух наполнился мельчайшею пылью; в сгустившемся мраке пронеслись, словно гигантские птицы, какие-то белые тряпки — это сорвало несколько казачьих палаток. Кибитки наши затряслись, наклонились; несколько волосяных арканов, натянувшись как струны, щелкули. Мы выскочили все вон и, ухватившись за что ни попало, начали удерживать на месте свои временные жилища.

Словно фантастические тени виднелись в облаках пыли, бегущие куда-то человеческие фигуры, то лошади, сорвавшиеся с своих приколов, рыскающие по лагерю, с развевающимися хвостами и гривами. Какая-то двуколесная арба сама собою прокатилась шагах в четырех от меня, нырнула в арык своими колесами, уперлась и стала.

Ветер то немного стихал, то усиливался снова. Громова удары изредка повторялись, глухие, короткие. В воздухе чувствовался запах серы; дышать было тяжело, сердце билось усиленно, и вообще всем организмом овладевало какое-то и приятное, нервное раздражение.

Из города несся тревожный гул, крики, дикое ржание лошадей, треск сорванных навесов, потянуло гарью и чадом. Часа полтора продолжался ураган; наш ученый метеоролог, присев в одной только рубашке на корточки и уцепившись за веревку, охватывающую крышу кибитки, называл явление это только очень сильным ветром, при насыщенной электричеством атмосфере. Затем все мало-по-малу стихло, и мы принялись приводить в порядок наши пострадавшие жилища; смахивать пыль, вершковым слоем покрывавшую наши чемоданы и постели.

К вечеру воздух посвежел, наступила чудная, прохладная ночь, и мы сладко заснули после дневной передряги. [207]

XI.

Проток Кичейли. — Под мостом. — Аму-дарьинские бурлаки-каикчи. — Берега Кичейли. — Ночлег и часовые. — Ночные звуки. — Ставка сена. — Тигры. — Куван-джарма и ее печальные берега. — Мириады комаров. — Аму.

Из Чимбая выехали мы на другой день, в вечеру, когда уже спала дневная жара, время, обыкновенно избегаемое для путешествий.

Нам прислали сказать, что разлившиеся воды Бичейли и других протоков затопили проезжую дорогу, и продолжать путь верхом не было никакой возможности. Пришлось нанять небольшой «каик» — и тронуться в путь уже иным способом, на дисках, вверх по течению Бичейли, до самого Нукуса.

Обогнув Чимбай, как я уже говорил, Бичейли течет разветвляясь на бесчисленное множество арыков; таким образом, воды этого протока расходуются на орошение полей и только самая малая часть их всасывается сыпучими песками, прилегающими с этой стороны к самому морскому берегу. В Чимбае еще живы кое-это из стариков, помнящих, что их проток доходил до самого моря, являя собою, таким образом, один из рукавов Аму. Выше Чимбая Бичейли расширяется до пятнадцати саженей между берегами, имеет ровную, совершенно достаточную для грузовых судов глубину, и затем, соединяясь с водами «Буван-джармы», доходить до самой Аму, уже около Нукуса.

Здесь мне пришлось в первый раз увидать аму-дарьинских бурлаков, «каикчи», как их здесь называют. Бурлачество — явление вымирающее у нас на Волге, здесь, на Аму, живет еще полною жизнью.

Полуголые фигуры, в одних рубашках, подобранных к поясу, босоногие, в рваных шапках, совсем черные от загара и грязи, сидели неподвижно, скорчившись на берегу и держа в руках лямочные петли, терпеливо ожидали, пока мы загрузимся и устроимся в своем каике.

Два каракалпака, с длинными тестами в руках, стали один на корме, другой на носу лодки, крикнули что-то по-своему каикчам; те, не смеша, поднялись, потянулись, запряглись и лямки, согнулись, словно в землю кому-то собирались поклониться, и пошли.

Они шагали мерно, нога в ногу, словно машины какие-то, а не живые существа. След в след ступали они по узкой [208] дорожке, протоптанной их же собственными ногами, по самому краю обрывистого берега.

Лодка пошла довольно ходко, вскапывая под носом глинистую воду; каракалпаки на лодке помогали лямочникам шестами, когда каик подходил близко к берегу. Подошли к мосту; он весь был занят любопытными чимбайцами. Здесь нам всем пришлось лечь на самое дно лодки, наклонить палатку и убрать все торчащее, потому что мост был очень низок и лодка едва-едва протискалась сквозь его узкий и мрачный пролет.

Начало темнеть. Мы уже довольно далеко отошли от Чимбая. Каикчи зашагали ленивее, и наконец попросили у вас позволения отдохнуть и покурить кальян, что, конечно, ил у было позволено.

Справа и слева обе береговые полосы были тщательно обработаны, чуть не на каждых десяти саженях виднелись входя боковых арыков, иные запруженные, иные открытые для притока воды за поля; народ копался за своею работою; из масс зелени выглядывали верхушки кибиток и сторожевых шалашей, и опять слышен был знакомый звук чигирей и ленивое понукание усталых животных.

Через полчаса мы снова тронулись в путь и остановились на ночлег только тогда, когда уже совершенно стемнело, отойди от Чимбая не более двенадцати верст по изгибам протока и половина того по прямому направлению. Идя с подобною скоростью, мы рассчитывали попасть в Нукус раньше чем в двое суток.

Лодочники наши подтянули каик вплотную к самому берегу, воткнули свои шесты и весла в землю и раскинули полога из бумажной белой ткани — «мата». Отказывая себе во всяком жизненном комфорте, самый бедный каракалпак не может обойтись без этой роскоши, иначе, в этой стране комаров и мошек, он не будет гнать ни минуты отдыха и покоя. Даже днем носятся в воздухе мириады этих проклятых насекомых, а в ночи весь воздух так наполняется ими, что и двух минут нельзя провести покойно, не отмахиваясь всеми силами от этих несносных кусак, забивающихся вам в нос, в рот, в уши, забирающихся в самые незначительные, сокровенные прорехи вашего платья.

Ночлег без полога положительно немыслим в этой стране; разложенное курево, дымя и покрывая чадом весь бивуак, мало защищает его от нападения этих крылатых [209] легионов, и на смену гибнущим от дома мириадам — летят другие, свежие и отравляют вам каждую минуту вашего отдыха.

Мы, оставшись на каике, тоже растянули кисейные полога, укрепив их на валках, воткнутых в камышевые обкладки лодочных бортов.

Нас, русских, не считая туземцев-лодочников, было не более шести человек, считая и Иванова с его переводчиком, отставившего свой конвой в Чимбае. Спать всем разом, не обеспечив себя поставленным на всякий случай часовым — было бы слишком рисковано, тем более, что еще в Чимбае мы были предупреждены о шайках туркмен, бродящих по близости в Камышевых зарослях, у слияния Кичейли с Куван-джармою. Положим, что шестерым превосходно вооруженным европейцам нечего бояться полудикой шайки в двадцать или тридцать человек, плохо вооруженных, но для этого надо было встретить опасность во-время предупрежденными, а не врасплох, с просонок.

Мы разделили ночь на смены; очередной уселся на борт лодки, вооружившись, кроме карабина, конским хвостом на палке — отмахивать комаров, а мы, свободные от стражи, полезли под пологи и заснули, убаюканные тихим плеском воды, скользящей по наружной стороне лодки.

Окаю полуночи пришла моя очередь. Я вылез, осмотрелся: — ничего, темно, но не слишком, видеть можно; пожелав покойной ночи моему предшественнику, я занял его место, положил себе на колени берданку и неистово заработал хвостом, потому что разом очутился в целом облаке комаров, звенящем на все лады и сплошным туманом застилавшем всю поверхность протока.

На берегу чуть-чуть искрились остатки костра, белыми четырех-угольными массами виднелись полога каикчей, черными силуэтами торчали шесты... Соловей щелкал и заливался трелями в прибрежной джингиловой чаще. Высоко-высоко в воздухе что-то посвистывало, перелетая через реку; на ближайших затопленных полях квакали и бурлили лягушки, изредка слышались на воде рыбьи всплески, другие звуки, непонятные какие-то, незнакомые неслись в ночном воздухе... холодная сырость пронизывала сквозь полотно рубашки, вызывая легкую дрожь и сонливую зевоту... А небо было такое прозрачное, глубокое, все сверкавшее звездами; млечный путь широкою светлою полосою тянулся от одного края до другого. Особенно ярко и определенно виден был хвост недавно появившейся кометы, [210] наделавшей таких тревог и сумятицы по всему низовому пространству.

Если у нас, в Петербурге, появление кометы волнует иные умы и настроивает их на мистический, пророческий лад, то что же должно наделать появление страшной, хвостатой звезды здесь, между дикарями, вся духовная сторона которых зиждется на суеверии и боготворениях различных явлений природы — но об этом после, до другого раза, а пока надо наблюдать свой пост, а то пожалуй... тс!..

Я взвел курки и стал прислушиваться... голоса... да, точно...

Тихо, как тень, скользя по течению, плывет громадный каик; снопы клевера, нагруженные на него целым стогом, еще более увеличивают размеры судна. Кажется, что будто целая гора, темная, тяжелая, надвигается на вас из мрака, готовая раздавить вас одним своим прикосновением... Вот этот каик поровнялся, прошел мимо. Там все тихо, снят каикчи, предоставив свое судно воле течения; только под одним из пологов слышится тихий, монотонный говор... Прислушиваюсь, так: один из лодочников рассказывает другому какую-то бесконечную сказку

«Однако, пора! созвездие Большой Медведицы запрокинулось, почти к самому горизонту; Сириус блестящею, сверкающей точкою уже сквозит в черных зарослях, вот он уже над ними поднимается, дрожит на воде его серебристое отражение.скоро и рассвет. Моя смена прошла, иду будить товарища».

— Разве пора? недовольным голосом мычит во сне наш метеоролог.

— А!.. кто кого, как?!. испуганно вскакивает и озирается его сосед.

— Получил... Анну на шею получил, и годовое невзачет... отчетливо бредит молодой казачий сотник, видящий вероятно самое сладкое сновидение.

Шайка шакалов подобралась к самому берегу: послышались какие-то не то взвизгивания, не то слезливые всхлипыванье. Фу, какой отвратительный вой! эти проклятые горланы не дадут спать... Они всегда вот так, перед рассветом...

Громкий выстрел из карабина поднимает на ноги все бивуак; общая тревога... Все внимательно присматриваются к темной линии противуположного берега; лодочники послышались из-под пологов и лезут в лодку, под прикрытие наших ружей... [211]

— Это я по шакалам... сконфуженно оправдывается часовой...

Полнялись мы с рассветом, еще до солнечного восхода, и к полудни были уже на половине перехода в соединению Кичейли с Куван-джармою. Берега здесь были густо поросшие деревьями джиды и все тем же джингилом, приятная густая зелень которого так гармонировала с пепельно-серою листвою джиды и розовыми цветовыми метелками...

Множество птиц оживляло эти берега: фазаны беспрестанно вылетали из чащи, в великой досаде ярого охотника, метеоролога, всегда опаздывающего по ним выстрелить; красивые пчелоеды тоже частенько проносились в воздухе, оглашая его своим характеристическим кривом... Голубые зимородки, подняв кверху свои длинные толстые носы, сидели по берегу, рисуясь на его желтом, глинистом фоне, словно бирюза в оправе.

Иногда виднелись вдали пеликаны и вереницы лебедей, поднимавшихся с соседнего озера. Но людей, оживлявших бы эту местность, не было видно вовсе; все было мертво и носило характер полного запущения; только изредка виднелись сквозь чащу остатки полуразобранных, сгоревших зимовок, — немые свидетели тяжелых годин, пережитых каракалпакским народом.

Проток Кичейли, на всем своем течении — с небольшим ю верст, представляет превосходный водяной путь, благодаря сей глубине, почти одинаковой на всем протяжении протока, частые промеры дали нам: наибольшую глубину 11 фут, меньшую 6 1/2, среднюю 8 3/4 ф. Еслибы проток этот был сколько шире, то по нем могли бы проходить все суда нашей аральской флотилии.

Доказательством судоходной важности протока служило между прочим и то, что не проходило и получаса времени, как мы то и дело встречали каики, нагруженные хлебом, кормом скота, самим скотом и просто народом — пассажирские каики, идущие к Чимбаю и к Нукусу. Вверх все это тянется, как и мы — на лямках, вниз же спускается по течению, на шестах и веслах, со скоростью восьми верст в час, — что составляеть весьма значительную в судоходстве скорость.

Иногда нам попадались просто плоты из камыша, плывущие наблюдением одного или двух человек; на подобных плотах сплавлялся преимущественно клевер и строевой лес, кривой, тонкий, который у нас и на дрова был бы [212] забракован, а здесь он — ценность, и ценность довольно значительная за неимением другого, лучшего.

В продолжение этого дня мы раза четыре останавливать на отдых, — только. Меня, знакомого уже с азиатскою выносливостью, положительно удивляла эта неутомимость наших лямочников, тем более что бичевник был крайне неудобен и трудно проходим в этих густых, сплошных чащах, по берегу легко подмывающемуся, отваливающемуся на наших глазах целыми пластами.

Каикчам велено было быть к ночи на Куван-джарме и только там стать на ночлег, и они выбивались из сил, чтобы исполнить это приказание.

Несколько раз наши бурлаки принимались запевать, и их кадансированный напев весьма близко подходил к нашей поволжской «дубинушке».

Сходная работа, сходная жизнь породили и сходные звуки.

_______________________________________

Торопливость наших каикчей объяснялась еще одним обстоятельством: они хотели до полуночи пройти сплошные, низменные чащи, простирающиеся до самой Куван-джармы, и особено густые в треугольнике соединения ее с Кичейли. Эти чащи не пользуются доброю славою: в их недрах гнездится несколько тигровых семейств, и беднякам, безоружным каикчи, было бы весьма плохо, еслибы одна из этих крупных полосатых кошек подошла к берегу во время их прохода.

Мы и то слышали уже раза два невдалеке какой-то весьма подозрительный рев, заставлявший каждый раз каикчей прыгать в воду, прямо с кручи обрывистого берега.

Было уже темно, и узнавать местность стало трудно... Но вот, показались признаки близости ночлега: каик наш раза два толкнулся своим плоским дном, и раз даже чуть совсем не стал на мель, — это начались песчаные перекаты, образовавшиеся при слиянии вод двух протоков.

— Джакым, джакым (близко)! весело забормотали ободрившиеся каикчи.

Этот ночлег был проведен также покойно, как и первый, и с теми же предосторожностями. Мы опять выступили до солнечного восхода, как и вчера, с тою только разницею, что вчера мы плыли по узкому Кичейли, сегодня же вправо и влево расстилалась широкая Куван-джарма — хотя такая же мертвая и безлюдная, с такими же берегами, заросшими непроходимыми [213] чащами джиды и джингила. Только ближе к берету, спускаясь в самую воду, поднимались теперь стройные стебли тропического камыша с широкими, ярко-зелеными листьями и розоватыми, цветовыми султанами... Дикий терновник кое-где выставлял свои колючие ветви... В заливчиках желтели крупные кувшины, и словно серебряные мелькали водяные лилии, с своими широкими, распластавшимися по воде листьями... Раздолье дикарю, раздолье и рай для охотника, не дурно для разбойника и вора, которому есть где спрятаться; тяжело — для мирного хлебопашца, которому надо затратить много времени, положить много тяжелого труда, чтобы очистить и завоевать себе хотя бы клочок земли, годный для обработки.

На берегах Куван-джармы стали нам, хотя очень редко, попадаться небольшие аулы, бедные, малочисленные... Чахлые, измученные коровы, с жалобным мычанием бегали по берегу и бесновались, не находя себе спасения от комаров; две-три лошади, от ушей до ног зашитые в войлоки, по той же причине стояли, опустив головы... Кибитки были расстановлены кое-как, будто недоделанные, кругом не прибрано, не площадки вытоптаны... Казалось, что все это только недавно, может быть только вчера, пришло сюда и стало не надолго, вполне готовое уйти опять и спрятаться в чаще, а оттуда в пустыню, при первом тревожном крике, при первом выстреле с того ненавистного берега...

Не скоро еще успокоится мирное каракалпакское население, и много еще нужно совершенно спокойных и мирных годов, чтобы забитый, запуганный народ веселее и надежнее взглянул на все окружающее...

К полудню мы стали подходить к повороту Куван-джармы, близ слияния ее с Аму. Вдали виднелась уже мутно-желтая, водная полоса, волнение на которой было заметно крупнее зыби, ой килем нашего каика.

— Аму! Аму! указывал туда старый кара-калпак-лодочник, и даже шапку снял по какому-то вдохновению.

— Аму! Аму! покрикивали с берега лямочники.

— Лагерь наш виден! — радостно произнес один из пассажиров.

Действительно, вдали, между кустов, на том берегу, за поворотом реки виднелась чуть заметная белая точка. Это была рубаха русского часового.

В два часа пополудни мы пришли в Нукусу и причалили [214] к берегу, заставленному почти сплошь белыми солдатскими палатками и цветными пологами.

XII.

Лагерь Нукус. — Немножко политики по поводу лагеря. — Укрепление. — Иомуды с арзом. — Наши маркитанты. — В дорогу.

Разгромив Хивинское ханство, повернув там все вверх дном, русские ушли по своим домам, оставив на правою берегу Аму Иванова с двумя батальонами пехоты.

Эта горсть, отрезанная громадными пустынями от ближайшего подкрепления, должна была поддерживать раз заведенный порядок при самых невыгодных для того условиях.

Хивинский хан обязан платить контрибуцию. Денег у него лично нет; он сам называет себя, в своих письмах и Иванову, байгушем — нищим, и это совершенная правда! Кто был в Хиве, тот видел сам обыденную жизнь когда-то грозного владыки, в его пустом дворце, лишенном даже самой необходимой азиатской мебели — ковров.

Большая часть его мирных подданных, плативших без ропота и сопротивления всякие подати, подчас непосильные, отошла вместе с правым берегом и дельтою к нам; хану остались все тюркменские роды, бывшие до сих пор только вассальными ханства. Тюркмены не знали других податей, как натурою: они выставляли, по требованию хана, вооруженных людей (нукеров) и платили известную долю добычи своей грабежа.

В настоящем положении нукеров хану не нужно, ему воевать не с кем; добычи от грабежа тоже взять не откуда; грабить запрещают «проклятые пришельцы в белых рубахах», а деньги подай, возьми где хочешь... Эти деньги надо взять с тюркменов, изменив форму податей, а тюркмены народ вольный, знать не хотят никаких сборов и наотрез отказывают хану в его требованиях, смеясь над его бессилием.

Из русского лагеря хану предписывают озаботиться платежем контрибуционных сумм. Хан отвечает: «денег нет», ему пишут: — возьми с тюркмен; он отвечает: «тюркмены не дают, берите сами...»

«Берите сами» значит надо переходить на тот берег и идти в кочевья и ставки тюркмев, т.-е. объявлять им войну. [215] Этого нельзя, не списавшись с Петербургом, а переписка продолжается по полугоду, — время уходит.

Между тем, подобные непосредственные отношения наши к тюркменам не могут никаким образом вести в дружбе и миру... Отношения эти натянуты до-нельзя, почти открыто враждебно. Мы должны, в свою очередь, ежеминутно ожидать со стороны тюркмен набегов на каракалпаков правой стороны, наших новых подданных, мы должны закрыть их, иначе можем ли мы требовать от них полного подчинения и доверия, когда тюркмены будут грабить их под нашим носом.

А как закрыть всю границу, — протяжение более 600 верст, — с двумя батальонами?!..

Не стану вдаваться в подробности политического устройства нового нашего края и его отношений к соседям, — это не составляет предмета моих рассказов; ограничусь только общим очерком тактики, принятой Ивановым.

Оборонительное положение, в строгом смысле этого слова, здесь немыслимо, значит, надо наступательное.

Построены два сильных пункта: Шурахан — Петрово-Александровское укрепление, верст полтораста выше разветвления Аму, на параллели с самою Хивою, и укрепление Нукус, у самого разветвления, в вершине дельты.

Оба эти форта имеют очень сильную, недоступную профиль, в них сложены запасы боевых и продовольственных материалов, и маленького гарнизона в две роты совершенно достаточно, чтобы все попытки неприятеля аттаковать их были бы парализованы; с остальными, свободными ротами Иванов выжидает, в полной готовности перебросить их на левый берег.

Доходят слухи, например, что тюркмены перешли в таком-то пункте и грабят каракалпаков; идти туда бесполезно, за ветром в поле не угоняешься. Иванов внезапно появляется там, где его совершенно не ожидали, в самом центре родов, выславших разбойничьи партии. Наносится страшный удар, удар, наводящий панику на всю окрестность; под влиянием этой паники подписываются всевозможные договоры, идут на всевозможные соглашения, и снова успокоивается страна до нового повода к такому же быстрому, решительному удару.

Туземцы говорят про Иванова:

«Этот «Сары-сакал» — здешний тигр. Он нападает там, где его не ждут; он бьет больно, и у него ничего не пройдет безнаказанно. С миром иди в его гнездо, он не [216] тронет и обласкает, и даст подарки; с войной не ходи, после долго придется плакать.

«У него мало солдат, но эти солдаты не люди, — это дети шайтана, против которых даже заклинания недействительны.

«Сары-сакал все знает и все слышит, у него сто ушей и сто глаз, его обмануть трудно».

Суеверные дикари добавляют:

«От него пули отскакивают и железо тупится. Смотри на его бунчук (знамя) (Значек Иванова состоит из двух орденских лент: владимирской и георгиевской): он красный, а по бокам у него черные полосы. Красное — это кровь наша; черное — это печаль и горе. Ты спокоен, пока этот бунчук спокоен; твоя погибель, когда этот бунчук разовьется по ветру. Иди к нему с миром, он покроет тебя как халатом, и тебе будет тепло; или с войной — он сметет тебя с лица земли и превратить в пыль».

Этот говор и речи, переведенные мною с буквальною точностью, совершенно ясно характеризуют личность Иванова и его тактику... Добавлять к этому что-либо было бы излишних.

Казалось, что такое положение вещей должно было бы совершенно унять хищников, которым не одна попытка не проходила безнаказанно, но...

Но, как вы в один год переработаете всю натуру тюркмен — этих вольных, кочевых разбойников, выработавшуюся в продолжение целого ряда веков полной свободы, воли и безнаказанности?!

А к этому добавьте подстрекания духовных лиц, вычитавших в своих книгах, что рано или поздно Аллах пошлет свою благодать верным сынам его и сотрет в прах гордыню «белой рубахи». Последняя комета тоже не мало хлопот наделала; ее приняли как предвозвестницу той решительной поры, когда мусульманин должен взяться за оружие.

Только страх «волшебного бунчука» удержал их от поголовного восстания, от священной войны против неверных. Хаззават мог вспыхнуть каждую минуту, но он не вспыхнул.

Вот тут и собирай контрибуцию!

_______________________________________

В Нукусе дожидались Иванова тюркмены-иомуды, приехавшие сюда с просьбою (арзом) к «Сары-сакул-тюре ».

Это были два атлета с горбоносыми, совершенно [217] кавказскими лицами, с высокими, умными лбами и окладистыми бородами. Одного звали Ата-Мурад-хан, другого Иртык-Мергень. На халате первого блестели две русские медали, полученные им за какую-то услугу сомнительного свойства, в последнюю войну; впрочем, Ата-Мурад надевал эти украшения только тогда, когда приезжал к нам; у себя же дома он тщательно скрывал их от посторонних глаз, боясь навлечь на себя косые взгляды.

Тюркмены были вооружены шашками, ножами и длинными ружьями; они держали себя свободно и с достоинством, дружески протянули руки Иванову и вообще говорили с ним как равный с равным...

Неподалеку стояли и их кони, высокие, красивые жеребцы, покрытые попонами. Тюркмены прибыли в лагерь незадолго до нас, и успели уже отдохнуть и переодеться попараднее.

Сущность их просьбы ярко характеризовала отношения тюркмен к хану. Ата-Мурад имел тяжбу из-за земли с одним из приближенных хана, а приехал за решением к Иванову.

Понятно, что тот отказал ему в просьбе, говоря, что оба истца — подданные хана и живут на его земле, что всякое вмешательство русского начальника в данном случае совершенно неуместно...

— Какой он нам хан, — возражал тюркмен, — знать мы его не хотим: наша сила была, мы ни у кого не спрашивали, хан по нашему делал; а теперь ваша сила, вот мы и пришли к вам кланяться.

— А теперь вы подданные хана, — отвечал Иванов, — идите к нему. Знайте, что было, то прошло; привыкайте к новому порядку, как умеете; привыкнете, хорошо вам будет; нет — сами знаете, что плохо. Ступайте.

— Вот как ныньче! — не то удивленно, не то себе на уме, — произнес Ата-Мурад, и тотчас же переменил деловой разговор на обыденный, совершенно частный, остался завтракать и пить чай вместе с нами и уехал, повидимому, приятелем; только садясь на лошадь, заметил:

— Все в воле Аллаха, а мы этой воли наперед знать не можем.

— А своим скажи, чтобы смирно сидели, а то в гости приду, — напутствовал его Иванов.

— Для такого гостя на угощение разоримся, а впрочем, [218] приходи: мы гостям рады, — улыбнулся Ата-Мурад и молодцовато поправился на своем покойном седле.

Так тюркмены и уехали.

_______________________________________

Пока укрепление Нукус строится, войска расположились лагерем по берегу Аму, заняв полосу протяжением более версты. Солдатские бараки разбиты правильными рядами, с улицами и переулками; вдоль этих улиц прорыты канавы, в которых протекает вода, накачиваемая целой системой чигирей, устроенных по берегу. В одном конце этого лагеря сгруппировался базар, где торгуют кое-кто из местных жителей, а больше наши маркитанты, следующие всегда за отрядами с своим постоянным товаром: плохое вино, карты, табак и разные жестянки по части гастрономии. Но, увы! эти товары раскупаются мало... Сетуют маркитанты горько и вспоминают старое доброе время... Теперь не то: солдаты пьют чай и почти забыли про водку, офицерство тоже записалось в общество трезвости... Говорят маркитантам: «давайте нам сукно, давайте белье, давайте хороший табак, давайте и вина, только хорошего, хотя и немного»... «Нет, вздыхают торгаши — что уж это за товар, что за торговля... То ли дело прежде, когда с пьяных глаз всякую дрянь пили и деньги большие платили; прошли красные дни для русского торгового человека, хоть совсем беги из лагеря».

— Да и ступайте, вас, мол, никто не держит, — говорят им в ответ на их жалобы...

Пришлось этим шакалам торговли поджать хвосты и — или подчиниться новым условиям, или же закрывать свои бесполезные лавочки.

Здесь, в Нукусе, предположено построить первую метеорологическую станцию и открыть постоянные наблюдения. Наш метеоролог остается здесь по этому случаю... Иванов уже принял меры, чтобы постройка шла быстро и можно было бы приступить к делу...

Дня три прожили мы все в Нукусе, невыносимо страдая от комаров. Даже днем работать (писать и рисовать) приходилось вод кисейным пологом. Несчастные лошади нашей кавалерии томились без сна, задыхались от дыму навозных костров и видимо приходили в истощение... Каждый солдат обзавелся пологом; все часовые вооружились, кроме берданки, ветвями джингила и холщевыми полотенцами; люди нервные, раздражительные, доходили до исступления... [219]

— Проклятое место! — вот фраза — ежеминутно поражавшая ухо.

В дорогу, дальше!

— А в Шураханах благодать! там, верите ли, ни единого комарика! — говорили прибившие из этой страны благодати...

Скорее туда. Там кстати предел и цель моей поездки.

XIII.

В зарослях. — Кшлак-Нукус. — Мост. — Объезд по случаю разлива вод. — Отдых на Арык-балыке. — Пески и арбы. — Ночлег. — Гора Чалнык с развалинами. — Медрессе Ходжи-Ниаза и его угрюмые обитатели. — Озеро Ходжейли. — Привал. — Шейх-джейлинские горы. — Бий-базар и ханский дворец. — Дмитрий ходжа и его сын. — Нечто о русских пленных по этому поводу.

Накануне отъезда я послал своего джигита на тог берег, в хивинский городок Ходжейли, купить двух лошадей под верх. Часов через шесть слуга мой возвратился с покупкою. Это были две очень порядочные лошадки, из которых одна даже довольно породистая; обе они стоили всего семьдесят рублей, с попонами и головными уборами... не дорого!

Мы выехали перед вечером, часов в шесть. Кавалькада состояла человек из двадцати казаков, одного офицера, и меня с своим джигитом. Иванов обещал догнать нас на втором переходе.

Багаж наш шел на двуколесных, тюркменских арбах, в одну лошадь; большею частью некоторые из них были и запряженные быками, тоже по одному в арбе... Эти приземистые, коренастые быки шли ходко, мало уступая лошадям в скорости, зато значительно превосходя в силе.

Узенькая дорога, вся изрытая колеями, выбитая, покрытая толстым слоем солонцеватой пыли, извивалась в густых чащах, кишивших комарами и мошками. Лошади фыркали и бесились, проходя этими чащами; всадники, завернувшись в кисейные шарфы, связавши рукава, чтобы в их обшлага не проползали эти несносные насекомые, ехали молча, угрюмо... Мы гнали лошадей, чтобы скорей пройти заросли и выбраться на более открытое место, где комаров сравнительно меньше, есть, по крайней мере, возможность легко дышать, освободившись от удушливых вуалей.

Влево желтеют какие-то высокие станы; я свернул туда, [220] пробрался между двумя арыками и попал на обработанное поле, засеянное хлопком и джугарою... С большими усилиями, прыгая через канавы и продираясь сквозь колючую чащу естественных заборов, я добрался до этого здания. Это и был кишлак Нукус, верстах в десяти от нашего укрепления... Это был положительно довольно сильный, укрепленный форт, в котором маленькому гарнизону очень удобно защищаться от нападения вдесятеро сильнейшего неприятеля...

В тесном четырех-угольном пространстве, окруженном стенами, было скучено до двадцати кибиток, вплотную одна к другой. Только пеший мог пробраться между этими кибитками. Все они были пусты — в одной только мелькнула белая рубаха испуганной моим появлением старухи. Все население кишлака было на работе в поле, и когда я выбрался оттуда, то сквозь зелень фруктовых деревьев и кустарников можно было заметить там-и-сям копошащиеся полуголые фигуры... Кто работал у чигирей, кто у шлюзов; женщины копались в земле, дети сновали точно зайцы, прячась в кусты и выглядывая оттуда любопытными глазёнками. Была самая жгучая рабочая пора, и потому все, что только способно было работать, дома не сидело.

Вблизи русского лагеря каракалпаки не боялись появления тюркмен и работали спокойно, надеясь, что у них не отнимут уже плодов их тяжких усилий, не вытопчут конями полей, за которыми столько возни, столько колоссального труда, в продолжении не одного года, а целых десятилетий затраченного.

Поля хлопчатника сменялись рисовыми, те в свою очередь сменялись табачными плантациями; там-и-сям желтели поспевающие уже дыни на бакшах, и словно лес волновалась индийская конопля и джугари, — это красивое, полезнейшее растение центральной Азии.

Ни одного плуга, никакого приспособления; все одна и та же копотливая ручная работа — киркою и китменем, — работа на крохотных квадратных участках, тщательно размеренных, разобранных чуть ли не по вершкам, наблюдаемых так, как разве может огородник наблюдать за своими парниками.

Что же делать: борьба с природою — борьба тяжелая; то, что раз завоевано, бережется крепко, потому что, раз потеряв, земледелец не может уверенно рассчитывать, останется ли за ним второй раз победа.

Я догнал отряд и обоз в ту минуту, когда арбы переправлялись через довольно широкий арык по оригинальному [221] мосту. Этот мост имел вид довольно крутой крыши на два ската: по одному скату поднимаются, по другому спускаются; гребень острый, — от спуска к подъёму перехода никакого, — разом. Все это держится на тонких, но часто вбитых сваях; все сооружение дрожит и трещит, и вот-вот готово обрушиться к арык, со всем, что ему доверилось.

Казаки не решались ехать через этот мост и предпочитали илстый и топкий брод, — где лошади вязли по брюхо, но арбы не могли бы пройти бродом и должны были рисковать.

Арбы перетаскивались по одной; все арбакеши хлопотали около очередной арбы, и, переправив ее, принимались за следующую.

На наше счастье — переправа обошлась совершенно благополучно, хотя заняла и не мало времени.

— Нет, вот с орудиями мы недавно побились тут, — ну, и было же работы! — сообщил мне казачий офицер при сем удобном случае.

Перейдя полосу обработанных полей, мы опять очутились в дикой чаще, опять окунулись в этот туман жужжащий и жалящий... Дорога пошла под гору; мы спускались к Арык-балыку, протоку, разлившемуся в сторону песков длинным заливом. Теперь время разлива воды, и нам пришлось объезжать этот залив, а в другое время его переходят в брод, на селение Назар-хан. Опять кончились заросли, пошли сыпучие песчаные барканы. Арбы подвигались с трудом, медленно; часто приходилось к ним припрягать казачьих лошадей... Мы подвигались вперед не более двух верст в час, и к полуночи, совершенно выбившись из сил, стали на отдых, — добравшись-таки до крайней точки объезда.

Несмотря на полога, несмотря на разложенные огни, — это был тяжелый, печальный ночлег, о котором даже вспоминать нет охоты.

С распухшими лицами, с руками, покрытыми пузырями, мы с рассветом тронулись далее, выбираясь за открытое место, где палящий зной и раскаленная, каменистая почва показались нам сравнительно раем.

Стали биваком, сварили чай, напились и отправились далее.

Громадным голубоватым конусом рисовалась перед нами гора Чалпык. По мере приближения, ее очертания становились резче, — она желтела на освещенных сторонах, и на ее вершине обозначались контуры полу-разрушенных, размытых [222] дождем, обветрившихся стен старой крепости, происхождение которой древнее даже народных легенд здешнего края.

— Калмыки строили, — вот все, что мы могли узнать от ученейших туземцев.

— А когда и зачем, добавляли они, — в наших книгах не сказано.

У подножья Чалпыка приютилось медрессе Ходжи-Ниаза; это было строение из жженого кирпича, с фронтоном в буддийском стиле и куполами в виде полушарий. Оно было удалено от всякого другого жилья, и здесь, на краю мертвой пустыни, расстилавшейся влево от дороги, оно было удобным приютом уединения и созерцания. Построенное, еще в конце прошедшего столетия, одним муллою Ходжи-Ниазом, здание это уцелело в тяжелые годы набегов и беспорядков. Тюркмены ограничивались только тем, что обирали святых отцов и их учеников, — не трогая их самих лично. Это медрессе, по своему уставу и назначению, соответствует нашим монастырям... Удалившиеся от света ходжи учат здесь корану приходящих и принимают неофитов, желающих посвятить себя одинокой жизни...

Впрочем, по близости, рядом с могилою самого Ходжи-Ниаза, стояла войлочная кибитка, где слышались женские голоса, стихнувшие при моем приближении.

Когда я подъехал к воротам медрессе, там, на каменных ступенях, сидели два совершенно седые старика, — они даже не взглянули на меня, не оборотили голов на топот моей лошади и на брязг оружия.

Я пожелал им благополучие и попросил воды; мне говорили, что во дворе медрессе есть родник с превосходною холодною водою, а пить хотелось страшно...

На мою просьбу последовало гробовое молчание — я повторил... то же молчание, та же неподвижность, словно это были не люди, а изваяния

— Да что вы с ними толкуете, уж это народ такой — с ними нешто можно честью, подъехал ко мне казак... Погодите, я сейчас распоряжусь; у нас живо!

Он слез с лошади, закинул на луку седла поводья и хотел-было войти во двор. Эта решительность вывела стариков из их оцепенения...

— Куда... постой! не ходи — я принесу сам, — поднялся один из них...

Я начал говорить мулле, что гостеприимство первая добродетель, что накормить голодного, а тем более напоить [223] жаждущего путешественника прямая обязанность всякого хорошего человека, что и у них в коране об этом сказано, а они плохо следуют ему, если молчанием отвечали на мою просьбу...

— Ты неверный, — ты враг наш — иди своею дорогою... — угрюмо отвечать старик. — Наш закон говорит: не прикасайся к гауру...

— Ишь ты врет как, — заметил казак, — а деньги брать можно... Надысь господин полковник двадцать рублей им дал, небось взяли, даром что от неверного. Это по-вашему можно?..

— На, пей! — подошел с чашкою другой.

Это было сказано с такою ненавистью, сопровождалось таким злым взглядом из-под седых нависших ресниц, что я невольно подозрительно посмотрел на дно сосуда. Нет, вода чистая как стекло, все узоры, все трещины расписной чашки сквозят отчетливо... отхлебнул: — холодная, свежая такая, вкусная... Выпил чуть не всю чашку, бросил на ее дно немного серебряной мелочи — и поехал прочь от этого угрюмого, мрачнго гнезда фанатизма и ненависти.

Вот они, враги, с которыми нам будет много возни, много борьбы, несравненно более тяжелой, чем борьба со всеми тюркменскими родами этого берега. Это враг внутренний, против которого наши скорострельные пушки и берданки недействительны — тут нужны иные силы, иное оружие.

Вдали синеет скалистый кряж Шейх-Джейлинских гор, влево — песчаные холмы, за ними пустыня, правее зеленая полоса аму-дарьинских берегов, светлая водная лента и, чуть-чуть заметная, волнистая линия противуположного берега. Оазис Нукуса и Назар-хана кончается, — мертвая местность подходит вплотную к берегам Аму; ее надо переехать, чтобы попасть в следующий оазис — Бий-базар, Шабас-вали и Шурахана. Словно зеркало, обрамленное зеленою рамой, виднеется впереди озеро Шейх-Джейли, последняя вода этого оазиса, место нашего отдыха.

В час времени мы добрались до него и расположились веселым бивуаком. Прекрасная, отстоявшаяся вода, — купанье в ней, — ароматический чай, отсутствие комаров, словно боящихся этого близкого соседства с пустынею... Даже животные ободрились и весело ржали. Лошадей расседлали и пустили на трапу, стреножив предварительно, быков тоже выпрягли...

— А к ночи опять налетят проклятые! — заметил со вздохом казачий офицер, и отравил этим замечанием все приятное расположение духа. [224]

На этом привале нас догнал начальник аму-дарьинского отдела, сделавший верхом в один переход около семидесяти верст.

Лошади его конвоя были измучены; решено было здесь ночевать, а завтра, в вечеру, поспеть в Бий базар. Туда был командирован джигит, чтобы нам выслали на встречу сменные арбы и заготовили в городе помещение.

_______________________________________

К полудню следующего дня наш отряд переходил горное плато: — черная, словно покрытая углем, почва была лишена всякой жизни, всякой растительности; только громадные ящерицы, в аршин длиною, изредка выглядывали из-за камней и неуклюже убирались прочь, заползая в зияющие трещины... кованые копыта лошадей звенели, словно шли по чему-то металическому, арбы катились легко и мало отставали от всадников...

Над нами раскинулось небо — серое, мглистое, раскаленный воздух мутил его голубую бесконечность, оно словно спустилось ниже, словно надавило на эти угрюмые, угловатые очертания скалистых выступов...

Мы оставили арбы и пошли почти рысью, хотелось поскорее пройти эту неприветливую местность, производившую на нас впечатление могилы.

Вон, впереди, дорога оборвалась разом; ее продолжения не видно вовсе, там начинается спуск, — и снова перед нашими глазами зазеленел бесконечный горизонт, снова над головами раскинулось голубое небо.

У подножья гор ми нашли арбы, дожидавшиеся нас еще с утра, и старшину бий-базарского, выехавшего объявить, что помещение в бившем ханском дворце готово.

Местность стала очень похожа на ту, что была в окрестностях Чимбая. Опять стал появляться народ, опять к нашему кортежу прибавлялись все новые и новые конные группы, и перед закатом солнца мы въехали в Бий-базар, в сопровождении самого многочисленного общества.

Кибитки для нас были расположены в саду бывшего ханского дворца, под тенью развесистого карагача, на берегу четырех-угольного прудика, «хауза»; перед кибитками разостланы красивые хивинские ковры, и на них стояло множество блюд с вареным рисом, пловом, лепешками, дынями, недозрелым виноградом и опять с теми же неизбежными кувшинами с кислым айраном. [225]

Бий-базар уже имеет совершенно другой характер, чем города-зимовки каракалпаков; здесь преобладающее население узбеки, и они придали своему городу физиономию вообще городов Средней Азии, с полным отсутствием кочевого элемента. Тесно скученные сакли, с замкнутыми дворами, обнесены стеною с зубцами, башнями и рвом, наполненным падалью и всевозможными нечистотами. Узкие, кривые улицы, без плана и всякого рассчета, прорезывают город; в центре базар, по обыкновению крытый — вот вам и все описание города. И это описание безразлично годится почти для всякого азиатского города, с самыми незначительными только изменениями.

Зато бывший ханский дворец невольно останавливал на себе внимание. Его высокий фронтон с угловыми башенками, вырезными гребнями и узкими прорезами, выглядывал из-за деревьев окружающего его сада. Правда, что все это было сбито из одноцветной глины, все одинакового желтовато-серого цвета, но это не мешало общему впечатлению... Темная арка вела во внутренние дворы, где были помещения для жен, для прислуги, интимные сакли для самого владельца, но туда бы лучше не заглядывать. Все пусто, везде груды конского навоза, везде закопченые черные пятна от разложенных огней... Бывший дворец обратился в караван-сарай, куда заезжают с лошадьми и арбами.

Понятное дело, что мы очень были довольны помещением своим на чистом воздухе, под роскошными, ветвистыми деревьями, а не в этом дворце — караван-сарае.

Странная личность явилась к нам, раскланялась с Ивановым, как с старым знакомым, поздоровалась по-русски и, не дожидаясь приглашения, села на ковер и запустила в блюдо с виноградом свои руки.

Это был старик, с клинообразною седою бородкою, с слегка горбатым носом, в парчевой тюбетейке на гладко обритой голове и в шелковом зеленом халате. По типу, по манерам, это был кровный узбек, но по-русски он говорил довольно хорошо, и видимо щеголял этим знанием...

Это был Дмитрий-ходжа, о котором я еще прежде слышал довольно много интересного, теперь мне его пришлось увидать лично.

Лет сорок-пять тому назад он был пойман туркменами в то время, когда рыбачил с своими товарищами у южного берега Каспийского моря. Всех рыбаков, связанных вместе цепью привели в Хиву и распродали здесь поштучно. [226]

Дмитрий тогда еще был совсем молодым парнем, понравился одному из приближенных хана и был куплен их за двадцать тиль, — около пятидесяти рублей. Через год он уже был фаворитом своего господина, а потом перешел и к самому хану, отцу ныне царствующего Сеид-Рахима. Ловкий плут съумел поддержать милость ханскую до тех пор, пока у него не отросла борода, затем роль его несколько изменилась; его уволили от должности, дав свободу, для чего он принял мусульманство и стал хивинским гражданином. Зная до тонкости все мышиные норки ханского дворца, все придворные интриги, все слабости хана и сильных мира сего, — он сделался ходатаем по делам и приобрел себе такую практику, что скоро стал богатым человеком. При вступлении на престол нынешнего хана, Дмитрий-ходжа поспешил представить ему сына своего, очень красивого мальчика, лет четырнадцати, который и занял место, подобное тому, что занимал когда-то его отец. Этим он еще более закрепил свои отношения во двору, — но тут разыгрались последние события, и Дмитрий-ходжа рассчитал, что около хана теперь менее выгодно жить, чем около русских. Он перебрался на нашу сторону и явился в генералу Кауфману в числе освобожденных пленных.

На предложение ехать обратно на родину, в один из поволжских городов, он наотрез отказался, и понятно — что ему делать в России, давно им забытой, когда тут у него и семья, и состояние, и связи?

Вообще, большинство русских, проживших в плену более пятнадцати лет, не желали возвращаться на родину... Может быть, здесь говорили новые привязанности, новые привычки, а может быть и боязнь прежнего русского крепостного быта.

Сначала Иванов очень обласкал старика, но потом, убедившись, какой это плут и пройдоха, держал его в стороне, ни в чем ему не верил, хотя при встрече здоровался по-приятельски.

Дмитрий-ходжа однако понял, что здесь ему уже не играть той роли, что прежде, при хане; он сильно приуныл и повесил голову... Он даже и здесь пустил вперед своего сына, но, потерпев фиаско, ограничился только тем, что всегда возил его с собою и одевал в яркие красные халаты.

Старик сидел у нас целый вечер, читал нам наизусть множество старообрядских молитв, сохранившихся еще в его памяти, рассказывал эпизоды из священного писания, — все с [227] тою целю, чтоб разуверить нас в том, что он «будто бы, как говорят злые люди, принял мусульманство»; наконец, его прогнали и он ушел, обещав завтра непременно явиться вновь и привести с собою своего красавца-сына.

Уже было довольно поздно; свечи в бумажных фонарях оплывали и тухли. Мы разбили, больше по привычке, свои полога и полезли в них спать до следующего утра, — до подъема снова в дорогу.

XIV.

IIIабас-вали. — Развалины старой крепости Минарет. — Отдых в ханских садах. — Встреча на границе Шураханского района. — Слободка Петрово-Александровская. — Укрепление.

Оставив арбы идти самим собою, с той скоростью, которая для них возможна, мы выехали налегке, рассчитывая к полудою, к самой жаре, дойти до Шабас-вали, отдохнуть там, и с вечернею прохладою тронуться в путь, а к ночи прибыть на место, в Шурахан.

Скучная, однообразная дорога тянулась перед нами. Издали виднелись, с правой стороны больше, длинные ряды тополей и темные группы карагачей. Обработанные пространства встречались редко, местами дорогу пересекали песчаные наносы; полуразрушенные сакли и засыпанные, безводные арыки свидетельствовали о том, что было время, когда все это пространство цвело и зеленело, когда кипучая жизнь царствовала здесь, на этих пустырях, от вида которых в настоящую минуту даже сердце тоскливо сжимается и пропадает веселое состояние духа.

Словно тонкая, светлая черточка, виднелось на горизонте какое-то строение.

— Это Шабас-вали, минарет тамошний, — указал нагайкою Иванов: — до него верст двадцать, а виден как на ладони...

Часа через три скорой езды — мы подъезжали уже в стенам города. То, что казалось нам городом издали, оказалось громадными грудами развалившихся стен. Эти развалины заметно охватывали обширное четырехугольное пространство, в исходящем угле которого возвышалась высокая башня в виде длинного, усеченного конуса; снизу эта башня подмыта дождевою водою; одна сторона совсем обрушилась, до такой степени, что страшно даже глядеть на нее: так и кажется, что вот-вот рухнет этот колосс и засыплет дорогу своими обломками.

Узкие черные окна, превратившиеся в настоящее время в [228] длинные трещины, зияли на гладкой поверхности стен, вершина, должно быть, была нарезана зубцами, но теперь осыпалась и торчит вверх остроконечным обломком...

Не дорожат туземцы нисколько этими развалинами, свидетелями седой древности. Азиаты вообще без внимания относятся к памятникам старины, хотя бы с этими памятниками соединены были религиозные воспоминания. Ярким примером этого небрежения служат Тимуровы постройки в Самарканде, оставленные без всякого присмотра и ремонта... Ходят смутные предания, что крепость Шабас-вали была построена еще аборигенами страны, до прихода мусульманских завоевателей, значит, до Тамерлана; насколько эти предания верны, предоставляю судить и проверять археологам и историкам; я же, как скромный художник, только любовался этими оригинальными, угловатыми линиями желтых развалин, так отчетливо рисующимися на темной синеве южного неба.

Город нынешний лежит влево от дороги, и совершенно теряется в массах садов, его окружающих. Этот город совершенное повторение Бий-базара. Дорога не шла через него, и я из любопытства, простительного туристу, свернул с дороги и въехал в темную арку его приземистых ворог.

Помесив вонючую грязь ногами моей лошади, заглянув в ту и другую лавочку базара, купив кое-что из местных произведений, я выбрался на свежий воздух и приехал к месту привала, когда уже все лежали в растяжку на коврах, а лошадей наших проваживали местные джигиты.

Бивуак был расположен в саду Мот-Ниаза, одного из полководцев хана в прошедшую войну. Сам хозяин сохранил на него право собственности, и наведывается иногда сюда летом, хотя большую часть года живет на левом берегу, в своем хивинском доме.

Этот сад был превосходно обработан и тщательно поддерживался; на всем была видна заботливая, хозяйская рука, и эта масса яркой, разнокалиберной зелени, эти дорожки, тщательно укатанные и посыпанные песком, эти арыки, расчищенные, с проточною водою, — пруд посредине — все производило на глаз такое приятное впечатление, что отдых здесь был одним из комфортабельнейших отдыхов.

Выбрались мы отсюда, как и предполагали, вечером — нам оставалось всего часа четыре пути и мы рассчитывали прибыть в Шурахан еще засветло; гак бы оно и вышло, если бы нас не задержала на пути оффициальная встреча, [229] подготовленная начальником Шураханского района, на его границе тянулась вся эта церемония, а потом питье чая с европейскою уже обстановкою, времени прошло довольно-таки, — и уже было совершенно темно, когда мы переваливались через последнюю песчаную косу, подходящую почти под самые стены русского укрепления...

— Посмотрите, — сказал кто-то рядом со мною: — вон там, видите, это наше кладбище!...

Влево, на вершине одного из песчаных бугров, чернели знакомые силуэты крестов — их было-таки достаточно; за один год даже слишком...

— Рыть легко, песок мягкий, — глубоко рыть можно, — говорил мне сосед. — Оно точно, что носить далеко, пожалуй, с версту будет...

Впереди вспыхивало зарево, мелькали огни... виднелась улица, по которой сновал народ... Окна сакель выходили на улицу и светились издали правильными четырехугольниками, а на них чернели крестообразные перекладины рам... Русская речь преобладала над азиатским гомоном — слышались даже женские голоса, и тоже русские — какой-то детский голос орал на всю улицу: ма-а-мка!..

Вот и первое русское поселение на Аму-Дарье, зародыш, быть может, наших будущих городов и сел.

Несколько семейств женатых солдат поместились здесь, под защитой крепостных валов и русских пушек; к этим саклям пристроились маркитанты и кое-кто из туземцев, и основалась, таким образом, новая слободка, — названная Петрово-Александровскою.

За нею виднелись темные стены самого укрепления, из-за стены выглядывали длинные ряды тополей, коньки барачных крыш, над воротами торчал силуэт часового.

— Кто едет? стой, что отзыв? — несся оттуда обычный оклик.

Мы сошли с лошадей и вошли в ворота уже пешком... В воротах толпились офицеры, командиры отдельных частей, с рапортами...

Наше путешествие по Аму окончилось; теперь предстоят новые работы, новые исследования. А там, обратный путь, напрямик, безводными степями Кызыл-кум.

Н. Каразин.

Текст воспроизведен по изданию: В низовьях Аму. Путевые очерки // Вестник Европы, № 3. 1875

© текст - Каразин Н. Н. 1875
© сетевая версия - Thietmar. 2016
© OCR - Бычков М. Н. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1875

Мы приносим свою благодарность
М. Н. Бычкову за предоставление текста.