Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ЯВОРСКИЙ И. Л.

ПУТЕШЕСТВИЕ РУССКОГО ПОСОЛЬСТВА ПО АВГАНИСТАНУ И БУХАРСКОМУ ХАНСТВУ

В 1878-1879 гг.

ИЗ ДНЕВНИКОВ ЧЛЕНА ПОСОЛЬСТВА, Д-РА И. Л. ЯВОРСКОГО.
Действительного члена императорского русского географического общества.

В ДВУХ ТОМАХ

ТОМ II

ГЛАВА IX.

Отъезд из Мазари-Шерифа.

Ожидание «хоржумов». Мирза Мамет-Дин-хан. — Мирза Мамет-Таш — мой будущий корреспондент. — Спасение аптеки и потеря вьючного обоза. — Нежелание посеять свою голову в Авганистане. — Приезд Сердаря Нейк-Магомет-хана. — Нежелательный спутник в дороге. — Обидчивость Мосин-хана. — Новости с театра англо-авганской войны. — Пропавший «ябу». — Проезд городом. — Прощание с Сердарем. — Опасение погони грабителей. — Атмосферная борьба. — Песчаный буран. — Что делать? — Мосин-хан и узбеки. — В Сиагырде. — Два дня без корму. — Переезд по пустыне. — Бухарские посланцы розыскивают меня. — На берегу Аму. — Прощание с Мосин-ханом. — Ретроспективный взгляд на наше прошлое в Авганистане. — По сю сторону Аму.

Патта-Гузар, 12-е февраля.

Наконец-то я вступил на твердую почву. До сих пор она сильно колебалась под моими ногами. Теперь я могу на свободе записать все то, что случилось перед самым моим отъездом из Мазари-Шерифа, во время и после этого отъезда, хотя писать мне и неудобно: письменным столом служит походная постель, а стулом — мать сыра-земля.

Вечером того памятного дня, когда я пережил такие сильные ощущения, т. е. 10-го февраля, часовая стрелка показывала уже 8 часов, а ни «хоржумов», ни мешков мне еще не было доставлено. Наконец пришел Мирза Мамет-Дин и объявил, что ни тех, ни других он не мог нигде достать. Что тут было делать? Тем не менее нельзя же было не поблагодарить его за все прежние и [269] теперешние попечения его о нас и за разные услуги. Поэтому я подарил ему на память серебрянные карманные часы, что привело его в восторг, но вместе с тем, видимо, и смутило.

— Я вам, доктор-саиб, очень благодарен за подарок — проговорил с волнением Махет-Дин-хан — но я должен сказать, что если я и оказал вам, и вообще русским, какие либо услуги, то совсем не потому, что ожидал от вас какого-либо вознаграждения. Вы — наши гости. Мой долг был заботиться о том, чтобы вам жилось у нас как можно лучше.

Сознаюсь, что я был очень пристыжен словами почтенного мирзы. Дело в том, что мы, во все время житья в Мазари-Шерифе, вообще третировали этого человека довольно бесцеремонно; мы смотрели на него, как на слугу. Он слышал от нас только обращения в форме приказаний: подай то-то, сходи туда-то, распорядись о том, чтобы лошади имели достаточно корму, а люди — пищи, распорядись, чтобы истопили баню, распорядись убрать навоз с конного двора и проч. На его душевный мир мы мало обращали внимания; никто не хотел заглянуть в него попристальнее. И только теперь я узнал, как следует, этого превосходного человека, действительно бескорыстно делавшего для нас добро. Именно он и сделал для нас больше всего добра. Он — первый пошел к Лойнабу и, указывая на опасность дальнейшего нашего пребывания в Мазари-Шерифе, просил его отправить нас как можно скорее из города. Это он больше всего торговался с моими ночными грабителями; он же отнес мое письмо к Лойнабу, и притом в такое время, когда грабеж и анархия в городе достигли полного развития. Он хлопотал о доставке хоржумов, и если не доставил мне их, то, значит, действительно нигде нельзя было достать их. Я готов многое простить Везиру за то, что он оставил нам такого полезного домоправителя, с доброй и честной душой. Но Везир виноват в том, что мы так дурно третировали этого человека. Дело в том, что Мамет-Дин-хан — родственник Везира. Составив себе очень нелестное понятие о Везире, мы и об этом, постоянно закутанном в свой полотняный плед, высоком, сгорбленном старике судили по его родственнику, Везиру. Теперь я очень жалел, что так ошибался. [270]

Затем я одарил Мирзу-Таш-Мамета, который, в свою очередь, постоянно дарил нас прекрасным «пилавом» и превосходным «кябабом» (шашлыком). Он и 10-го февраля, не смотря на то, что все лавки в городе были заперты, сумел изготовить нам великолепный пилав, которому в другое время порядочно таки досталось бы от нас. Но при данных обстоятельствах пилав оставлен был нами почти неприкосновенным.

Я дал Мирзе два шелковых халата и серебряный бокал. Он был весьма доволен своими подарками. В знак признательности за это, он предложил сообщать мне потом, после отъезда из Мазари-Шерифа, о всех событиях, какие произойдут в Чаар-вилайете. Я, конечно, с удовольствием принял его предложение. Мы условились относительно наших сношений таким образом: Мирза должен был писать мне письма на имя ширабадского бека, а в этом конверте должен был находиться другой конверт с письмом на мое имя, или же на имя Замаан-бека. Ширабадский бек должен был, таким образом, исполнять роль коммиссионера между мною и Мирзою Мамет-Ташем. Если бы так случилось, то вышло бы очень не дурно. Значит, и после нашего отъезда из Мазари-Шерифа мы могли бы получать верные известия о событиях в Авганском Туркестане и имели бы возможность руководствоваться в сношениях с авганским правительством не одними лишь оффициальными сообщениями авганских властей, если бы таковые сообщения еще продолжали получаться в Ташкенте и после совершившихся событий (Мирза Мамет-Таш очень добросовестно исполнил свое обещание Он несколько раз писал мне в 1879 г. Как условлено было между нами, он пересылал свои письма ширабадскому беку и был, вероятно, уверен, что я и справно получаю его письма. Но двуличный бек отсылал адресованные на мое имя письма в Бухару, к эмиру. — Так случилось несколько раз. Но потом бек не удовольствовался одним только перехватыванием чужих писем. Получив 3 или 4 письма, он уведомил Мазари-шерифского Наибиля, Гулам-Гайдер-хана, о корреспонденциях Мирзы Мамет-Таша. Тотчас же по уведомлении, Наибиль схватил Мамет-Таша и засадил в тюрьму, а имущество его конфисковал. Потом мирзе удалось освободиться и он снова имел случай доказать свою преданность русским.).

Тем не менее я остался без хоржумов. Приходилось бросить [271] яхтаны, даже с вещами. Из своих яхтанов я приказал выложить вещи в пару хоржумов, которые я запас еще прежде. Аптека, ограниченная самыми необходимыми средствами, была уложена в одни казенные хоржумы, а большую часть остальных медикаментов приходилось бросить. Хинин был, конечно, взят весь; взяты были также и хирургические инструменты. Жаль было бросать свои вещи, книги, аптеку... но что же было делать? Ведь высшее авганское начальство говорило же, что опасно брать с собой яхтаны... Вдруг точно завеса спала с моих глав: а палассы? а кошмы? Ведь из них в несколько минут можно приготовить хоржумы!.. Теперь почти все было спасено. Все, что можно было уложить в них, — уложено. Аптека так и осталась целиком в яхтанах, но все же пришлось бросить запасную посуду, перевязочные средства и проч. громоздкую рухлядь. Пришлось бросить и палатки. С большим сожалением я должен был оставить также и собранную было мною коллекцию туземных медицинских книг. — В перекладывании и переупаковывании вещей прошло не мало времени. Теперь пришлось взять с собой только 3 пары яхтанов, что далеко не было «так опасно», как 8 пар.

Между тем ночь уже вполне окутала своим темным покровом грешную землю, на клочке которой в данное время так дико и так страшно разыгрались человеческие страсти. Было уже более 9 часов вечера. С нетерпением, весьма понятным для читателя, я ожидал прихода Сердаря Нейк-Магомет-хана и его конвоя; он сам обещал проводить меня из города. Он обещал также дать мне знать, когда можно будет выступить; поэтому я еще не начинал вьючить животных. «Ожидание смерти — хуже самой смерти», сказал какой-то арабский поэт; а другой сказал, что «ожидание сжигает человека пуще огня»... Каково же было ожидать нам, над головой которых постоянно носился призрак насилия и этого насилия, безумного как стихия, нельзя было ничем и предотвратить? Деньгами? Да, ведь, и денег-то я не мог много предложить: все мои капиталы в данный момент простирались только до суммы в 1400 руб. Да, вероятно, потом не помогли бы и деньги... Стихии расходились, буря достигла апогея своего развития; люди стали зверями — им ничего уже не значило убить человека просто «так [272] себе», все равно как подстрелить вон ту ворону, что уселась на уродливом деревце шелковицы и надрывает свое горло дребезжащим, как звук разбитого горшка, криком. Поэтому меня, вероятно никто не осудит, если я откровенно скажу, что иногда робость закрадывалась в мое сердце. Умереть, если это для чего либо нужно — куда ни шло; пусть будет так! Но умереть здесь, в этой трущобе, ни за что ни про что — неприятная и совсем нежелательная перспектива... Полагаю, что она не могла вселить в мое сердце мужество. Я совсем не герой, каких изображают в романах, и которые сражаются не только с людьми, но и со стихиями, и благополучно их побеждают, за каковую доблесть всегда и получают достойную награду от «дамы сердца». Я не стал бы сражаться и с мельницами; поэтому я заявляю: да, я робел, хотя и старался ободрить себя. «Конечно», думал я, «во время нашего проезда городом, на нас может напасть какая нибудь шайка сорванцов, но ведь может также и пройти все благополучно. Во всяком случае дешево себя мы не продадим». Господи! Да хотя скорее бы двинуться в путь! Хоть бы уж был положен какой либо конец этому томлению! А уж там будь, что будет...

Около 10 часов веч. приехал Сердарь Нейк Магомет-хан. С ним приехал также брат Кемнаба Магомет-Гассан-хана, тоже Кемнаб, но имени которого я не упомнил. Их сопровождал Мосин-хан, одетый в свою походную беличью шубку, подтянутую обыкновенным, кожанным авганским поясом. С права за поясом были заткнуты два револьвера; слева — с пояса спускалась его неизменная, полутора-аршинная, почти совсем прямая, шашка. С ними вошли в мои комнаты также и несколько других, совершенно незнакомых мне, лиц.

Несколько времени спустя, в комнаты вошел мой старый знакомец, Сары-джан Мамет-Шах-хан. Он, как я тут же и узнал, тоже был назначен сопровождать меня до Аму.

Признаюсь, мне совсем было «не по губе» назначение этого человека в мои провожатые. Я и прежде его не особенно любил, а теперь-хищное выражение его лица произвело на меня положительно неприятное впечатление. Кроме того, у меня с ним были кое-какие старые счеты. Поэтому мне очень хотелось каким бы то ни было [273] способом отделаться от его сопутничества; но во всяком случае неловко было, и даже опасно, привести в исполнение это желание сейчас же.

Когда он вошел в комнату, то жадным взором окинул стоящие вдоль стен 16 сундуков. Я взглянул на него и, как старому знакомому, кивнул головой. Он улыбнулся, и эта улыбка показалась мне предательской. Желая расположить этого опасного человека (как впоследствии и подтвердилось это предположение) в свою пользу, я стал выхвалять перед Сердарем Нейк Магомет-ханом прежнюю службу Сары-джана, когда он состоял при мне.

— Мне очень приятно — сказал я — что Мамет-Шах-хан назначен в число моих провожатых: он мой старый знакомый.

Приятно!.. В тысячу раз мне было бы приятнее, если бы он не только не был назначен в число моих провожатых, но если бы его в данное время и совсем не было здесь, в Чаар-вилайете.

Моя похвала Сары-джану задела самолюбие Мосин-хана.

— Положим, Сары-джан будет сопровождать вас в дороге — обидчиво заявил он. Но ведь и я, дитэн Мосин-хан, тоже буду сопровождать вас до Аму, а ведь я еще более старый ваш знакомый, чем Сары-джан.

Добрый, прямодушный Мосин-хан! О, если бы ты знал настоящую цену той похвалы, которую я произнес Сары-джану! Ты, наверно, не позавидовал бы ему...

— Конечно, Мосин-хан, вы — старый и еще более хороший мой знакомый, отвечал я, — и вы знаете как я ценю вашу службу и дружбу; но ведь нельзя же обойти молчанием и службы Сары-джана.

В это время Сердарь спросил меня: готовы ли мы к выступлению? На это я отвечал, что ожидал от него лишь уведомления чтобы начать вьючку.

Тогда приступили к вьючке. На внутреннем дворе вьючить животных нельзя было, так как завьюченая лошадь не могла пройти в калитку, пробитую в стене, отделявшей внутренний двор от среднего. Поэтому сначала вывели всех лошадей на средний двор, затем вынесли туда наши вещи и уже после всего этого принялись вьючить животных. Вьючили одни джигиты и лаучи, под наблюдением Нассир-хана и людей Сердаря; казаки не были [274] допущены на тот двор. В тоже время Сердарь послал в гордо верховых людей чтобы узнать, достаточно ли безопасны дороги; и которую из них можно выбрать. Затем он сообщил, что меня будут сопровождать до Аму-Дарьи главным образом люди Мосин-хана и еще несколько самых преданных Сердарю всадников и пехотинцев. В число наших конвойных входили и узбеки, местные жители.

Известие это меня сильно удивило. Как! — Поручать охрану своих гостей покоренному и угнетенному племени? Значит, узбекам более доверяют, чем регулярным войскам, опоре авганского владычества над этим забитым племенем? Так действительно, значит, страсти разыгрались не на шутку, если главнокомандующий над всеми войсками Чаар-вилайета прибегает к помощи тех самых узбеков, которых авганцы презирают и от которых те же авганские власти еще так недавно всячески изолировали нас, Русских? — Позднее оказалось, что эти-то узбеки и притом главным образом они, — и оказали мне неоцененные услуги. Не будь их — нам, вероятно, пришлось бы погибнуть в песчаной пустыне, когда розыгрался песчаный ураган. Но об этом после.

Долго длилась вьючка, долго не приезжали и посланные Сердаря. Разговор у нас не клеился: я еще плохо владел персидскою речью для того чтобы самостоятельно вести беседу с Сердарем, а Замаан-бек вообще был не разговорчив. Тем не менее я перебросился с Сердарем несколькими фразами, которые, думаю, настолько заслуживают внимания, чтобы привести их здесь. Сердарь между прочим спросил меня, не буду ли я в Петербурге? Я отвечал, что, по приезде в Ташкент, вероятно отправлюсь в Петербург. Замаан-бек объяснил ему мое намерение усовершенствоваться в медицинских науках. Тогда Сердарь обратился ко мне с просьбой засвидетельствовать перед императором Русским о дружбе, которую Авганистан будет питать в России и после смерти Шир-Али-хана, так как Мамет-Якуб-хан ничего более не желает де, как продолжать дружественные сношения с Русским правительством, начатые его отцом. Сердарь просил меня передать также и Туркестанскому генерал губернатору, что он, Нейк-Магомет-хан, и нынешнее авганское правительство надеются, что [275] отношения России в Авганистану и впредь останутся дружественными. Он просив меня не придавать особенного значения ночному нападению.

— Если вы и ваши люди в данное время и не пользуетесь полною безопасностью на авганской почве, то это лишь потому, что на короткое время здесь произошел перерыв в управлении страной; вследствие чего и произошли настоящие политические беспорядки — говорил Сердарь.

Далее он просил меня передать его привет авганскому посольству. Никаких писем однако он не вручил мне для передачи членам посольства. Затем я спросил: нет ли каких известий от послов из Ташкента, или из Кабула?.

— Из Ташкента нет никаких известий, отвечал Сердарь. — Но из Кабула есть: сегодня получено письмо от Сердаря Якуб-хана, в котором он извещает эмира-саиба (В это время в Кабуле еще не было получено известие о смерти Шир-Али-хана; поэтому Якуб-хан и доносил своему отцу о событиях на англо-авганской границе.), что англичане спустились было с Шутур-Герденского перевала и направились было к Джаджи (?); но здесь они потерпели неудачу, так что оставили в наших руках несколько орудий. Под Джелалабадом англичанам также не совсем удобно; вообще они теперь везде теряют много людей и обоза.

Я сомневался в удаче авган и в поражениях англичан; но потом оказалось, что все то, что сообщил мне Сердарь, было совершенно верно.

Во время перерывов нашего разговора Сердарь частой очень тихо о чем-то разговаривал с Мосин-ханом. Однажды в их разговоре послышались слова: «тюрк-рисаля»(тюркский всадник). Мосин-хан весьма энергично отвечал по поводу этого слова в отрицательном смысле. Но вслед затем он начал очень неудобный разговор об отношениях к нему ген. Столетова. Так, между прочим, он рассказал, как генер. распек его в Сиагирте и грозил написать о его будто бы неисправностях по службе эмиру-саибу. — Какие же были мои неисправности, Сердарь? — говорил Мосин-хан. А вот какие: во все время пути я прислуживал генералу [276] — даже как простой слуга, а не как офицер; генерал постоянно ездил на моих лошадях; ночью, оберегая генерала, я ложился спать у двери его палатки — и так во все время пути. Но в Сиагирте я не ночевал, потому что остался в Мазари-Шерифе для исполнения разных необходимых, личных дел — и генерал забыл всю мою службу и хотел на меня жаловаться эмиру...

Мне было очень неприятно, что Мосин-хан начал свой рассказ, и притом в такое неудобное время. Но остановить его конечно, нельзя было и потому я должен был выслушать все. Хуже всего было то, что он во время рассказа постоянно обращался ко мне с разными вопросами и подтверждениями и я должен был высказывать при этом свое мнение. Я свободно вздохнул лишь тогда, когда его разговор свернул на более нейтральную почву.

Между тем было уже полчаса 11. Ночь была темная — «хоть глав выколи». На дворе шла спешная возня вьючки и сборов в дорогу, в комнатах царила тишина, нередка прерываемая почти официально веденным мною разговором с Сердарем, чаще же — шепотом Сердаря с Мосин-ханом. Остальные авганцы смирно сидели или стояли вокруг Нейк-Магомет-хана — и дремали. Узнав, что я оставляю в Мазари-Шерифе 10 вьючных сундуков, походную мебель, палатки и разные другие вещи, Нейк Магомет-хан обещал мне все это выслать своевременно, «когда все утихнет», в Ташкент.

Но вот вернулись, наконец, посланные Сердаря; вьючка к этому времени также закончилась. Вслед затем мы все вышли на двор. Сердарь пожелал нам счастливого пути и поехал вперед. Я поздоровался обычным порядком с казаками, сказал, что нам предстоит не совсем безопасный путь, напомнил им, чтобы они были хладнокровный осторожны, а главное — слушали бы внимательно команду.

— Ты, вахтмистр, обратился я к нему, — если дело дойдет до боя, делай свое дело молодцом!

— Слушаю-с! последовал обычный ответ.

Все мы сели уже на лошадей и хотели выехать со внешнего двора на улицу, как в это время приходит Мирза Махмет-Дин и сообщает, что мы забыли на внутреннем дворе одного «ябу» [277] (вьючная лошадь, по просту — «вьючек»). Я позвал караван-баши, Нассир-хана, и приказал ему привести оставшееся животное. Он сейчас же пошел туда и через несколько времени привел лошадь, но без недоуздка. Где же недоуздок? Ведь лошадь была с недоуздком? — Эти вопросы очень ничтожны — не правда ли, читатель? А между тем ответ Нассир-хана на них был очень серьезный. Дело состояло вот в чем.

Когда Нассир-хан возвратился на средний двор, то действительно увидел там лошадь с недоуздком, за который держались 2-3 человека из авганских (бывших моих) часовых. Он хотел увести лошадь, но авганцы воспротивились этому, говоря, что лошадь эта подарена им мною. Нассир-хан не поверил им и хотел увести животное. Но авганцы не давали лошадь и начали бить Нассир-хана. Тогда он ударом ножа перерезал недоуздок и вслед за тем сильно ударил лошадь нагайкой. Лошадь, получив удар, бросилась бежать вон со двора и выбежала к нам. Нассир-хан выбежал вслед за нею. — Вот каким образом лошадь очутилась без недоуздка.

Когда я выехал на улицу — сердце тревожно вабилось у меня в груди. «Что-то будет», думал я. У ворот зажжен был востер, вследствие чего вся прилегающая местность была довольно хорошо освещена. Но вскоре мы своротили на право, в переулок, который был так узок, что две верховые лошади, ставшие рядом, совершенно заграждали путь. Как нарочно в этом месте упал один вьюк. Стали его поправлять. Лаучи по необходимости оставили на это время своих лошадей без присмотра: ведь им надо было поправить упавший вьюк. Нужно заметить, что все вьючные и верховые лошади наши состояли исключительно из жеребцов; в Средней Азии нет обыкновения держать меренов (кастрированных жеребцов). Оставшись без присмотра, задорные, раскормленные жеребцы не замедлили сейчас же начать между собой драку. Два жеребца дрались минут 10, сбросили свои вьюки и грозили искалечить друг друга. Надо было, во что бы то ни стало, унять буянов. А между тем в ним нельзя было и подступиться: чрезвычайная теснота переулка совершенно препятствовала этому. Кроме того, здесь было темно, как в могиле. Пронзительное ржанье лошадей и крики [278] лаучей стоном стояли в ночном воздухе. И все это случилось в такое время и при таких обстоятельствах, когда нужно было соблюдать величайшую тишину и осторожность! Дом Лойнаба был всего в 1000 шагах отсюда; две-три сотни оборванцев, авганских солдат, всегда торчали около него. Поднявшийся шум мог возбудить их любопытство и привести сюда. А тогда кто знает, что могло бы случиться? Скученные в тесном переулке, с перепутавшимися лошадьми и упавшими вьюками, мы не могли двинуться ни назад, ни вперед. Нас всех грабители могли перестрелять со стен заборов и домов чуть не на выбор. А тут и Сары-джан куда-то исчез! В виду этого я приказал трем казакам спешиться и пособить лаучам управиться с вьюками и. лошадьми; но они не могли добраться до места драки две ставшие рядом вьючные лошади совершенно загородили весь проход улицы. Храбрые Уральцы уже решились было под животами лошадей добраться до места драки, но в этому времени джигитах и лаучам, общими силами, удалось унять драчунов. Скоро вьюки были оправлены, и мы тронулись далее в путь.

За поворотом улицы разложен был на земле еще востер. Около костра сидела на корточках и стояла, опершись на дубины, группа узбеков. Почти через каждые 100-200 шагов расстояния на улицах были разложены небольшие костры, а вокруг них сидели и стояли небольшие группы узбеков, большею частью с дубинами в руках. Это были мои охранители... При фантастическом, мерцающем свете костров безмолвно стоящие и провожающие нас взглядом, мрачные фигуры узбеков, закутанных в халаты, казались какими-то привидениями...

Мы ехали теперь очень извилистым путем, кажется самым пустынным; улицы были заселены исключительно узбеками. Говорили, что этот путь и выбран был узбеками, находившимися в числе моих провожатых. Направление пути постоянно изменялось, на сколько можно было судить об этом по положению полярной звезды: то оно было восточное, то северное, то, даже, западное.

Через полчаса езды, после многочисленных остановов для поправления падающих вьюков, мы выехали на шоссе, которое ведет к Кабульским воротам города. Здесь Мосин-хан [279] посоветовал хне скомандовать казакам, чтобы они взяли ружья в руки, так как улица эта очень оживленная, а верстах в двух за воротами находился лагерь кабульских всадников. Я конечно исполнил его совет. Наконец мы выехали из города, миновали городские ворота и сейчас же ваяли направление прямо на север. Лишь только, мы отъехали с полверсты от ворот, как вдруг опять грохнулся вьюк на землю. Поправляли его долго, поправили, проехали с полверсты — и опять он упал. Тогда меня разобрала злость: ведь перед вьючкой я особенно наказывал Нассир-хану — вьючить лошадей как можно крепче, имея в виду такое опасное, ночное путешествие. А теперь вот вьюки падали чуть не на каждом шагу и заставляли нас почти ежеминутно останавливаться! Теперь оказалось также, что некоторые вьюки были несоразмерно велики, от чего и падали, а между тем в поводу велись две совершенно свободные лошади. Досадно! Но делать было нечего; приходилось только ждать, что из всего этого выйдет. Сердарь Нейк Магомет-хан, все время ехавший городом впереди нас и теперь только примкнувший к нам, безмолвно смотрел на людей, копошащихся у вьючных лошадей, и терпеливо ждал конца перевьючки. «Сэри-узбеки» — узбекские старшины, вооруженные кривыми шашками, стояли вокруг нас, числом до 50. Они усердно помогали моим лаучам вьючить лошадей и поправлять вьюки.

Верстах в 5 от города Нейк Магомет-хан простился с нами и, пожелав нам счастливого и благополучного пути, возвратился со своей свитой в Мазари-Шериф.

Теперь мы, сопровождаемые всадниками Мосин-хана и небольшим конвоем из узбеков, направились прямо на запад. Сары-джан так и не появлялся возле нас с самого момента исчезновения своего при выезде из нашего дома. Я не замедлил спросить у Мосин-хана — где он?

— Сары-джан — большой подлец, отвечал Мосин-хан. — По возвращении в Мазари-Шериф, я разделаюсь с ним по своему.

Он был так раздражен поступком Сары-джана, что употребил фразу и еще более энергичную, чем ту, которую я привел, — такую, какую здесь сказать неудобно. [280]

— Этот негодяй вероятно уехал в Тахтапуль, — продолжал Мосин-хан.

Исчезновение Сары-джана и ответ Мосин-хана заставили меня сильно призадуматься. В Тахтапуле Сары-джан мог подобрать шайку таких же сорванцов, как и сам он, и пуститься за нами в погоню с целью грабежа. Хотя теперь мы были в открытом поле, переведаться с разбойниками было гораздо удобнее, чем внутри города, в четырех стенах глиняного дворца, но все же неизвестно было, чем мог кончиться бой, если бы дело до этого дошло: у нас было только 12 винтовок, а нападающих могло быть неопределенное число, может быть — несколько сот. Поэтому бравировать опасностью не приходилось, надо было уходить как можно скорее. Мосин-хан постоянно покрикивал на лаучей и узбеков: ойку, ойку! гайда! гайдын! (пошел! прибавь шагу!) Даже вьючные лошади — и те шли рысью, а мой «вислоухий философ» — полной «тропотой». Лишь только лошади начинали идти тише, как Мосин-хан опять уже выкрикивал: гайдын и т. д. — Таким образов мы ехали с час времени.

Теперь мы находились в открытой степи и ехали по торной Патта-гюзарской дороге, прямо на север. От города нас уже отделяло расстояние, приблизительно, верст в 15. Мрачные очертания его давно уже скрылись позади нас в ночной мгле. Только линия возвышающихся за городом Паропамизских гор едва-едва оттеняла южный край горизонта довольно широкой, мглистой полосой. Теперь мы несколько замедлили шаг: надо было дать возможность отдохнуть бедным лошадям.

Было уже около 12 часов ночи; звездный маятник (малая медведица) уже принял совершенно горизонтальное положение. Дорога пошла песчаной степью и солончаками. В воздухе царила необычайная тишина, — ни где ни что не шелохнет. Вдруг с запада повеяло таким пронзительным «сивером», что даже мой меховой; сюртук был насквозь пронизан этим ветром. Ветер постепенно усиливался; мой левый бок, левая рука и нога — заныли от действия леденящего холода. Через несколько минут ветер мгновенно и стих. Затем подул ветер с востока. Странная вещь! Этот ветер был зноен; пламенем пахнул он на оцепеневшее от [281] холода тело. Сделалось душно. Но вот прошло несколько минут — и снова затишье. Я ничего подобного в атмосферных явлениях не видал до сих пор: почти в одно и тоже время, с двух противуположных сторон, дуют ветры с громадной разницей в температуре. Я не мог понять, что означала такая атмосферная борьба. После этого мы еще с полчаса времени ехали в затишье.

Между тем западный горизонт постепенно стал задвигаться тучей. Темная мгла быстро закрыла собою значительную часть неба. Подул свежий, западный ветерок, но далеко не такой холодный, как за три четверти часа до этого. Ветер постепенно усиливался; с запада все более и более надвигался туман. Этот туман, как оказалось потом, состоял из облаков взметаемого ветром тончайшего песку.

Лишь только я заметил этот туман, как высказал Замаан-беку предположение: не песок ли это идет на нас? Предположение это оправдалось потом даже слишком. Между тем пыльный туман сгущался все более и более; он закрыл собою уже весь горизонт; звезды, особенно горизонтальные, совершенно скрылись; только в зените они еще слабо мерцали. Но полярной звезды также нельзя было уже различить.

Тем временем мы все далее и далее углублялись в пески, которые с каждым шагом вперед становились все глубже и глубже. Ветер крепчал все более и более — и через полчаса розыгрался настоящий песчаный буран. Сильный ураган гнал целое море песку. Ветер был так силен, что срывал шапки с голов. В пустыне стало темно как в могиле: на пять шагов вперед нельзя было ничего видеть. Да и смотреть то не было возможности; лишь только открывались глаза, как моментально наполнялись солонцеватым песком. Летели вместе с песком и мелкие камни...

Продолжать путь, при такой погоде, нс было возможности; легко было сбиться с дороги и заблудиться; кроме того — мы могли растеряться в степи по одиночке, потому что темь была страшная, да и смотреть то, повторяю, не было возможности. Все это не замедлило сейчас же сказаться беспорядком в ходе вьюков: одни ушли вперед, другие отстали назади, несмотря на то, что я строго наказал [282] лаучам — не отделяться друг от друга, а идти как можно кучнее. Но в таком хаосе и такой темноте, в которой мы теперь очутились, — не было никакой возможности хотя сколько нибудь поддерживать порядок шествия. Приходилось идти на голос, но рев бури, точно шум бушующего моря, заглушал крики. Чтобы быть слышным для другого, надо было кричать чуть не над самым его ухом. Я ничего не видел до сих пор величественнее и ужаснее этой грозной картины расходившихся стихий. В это время я чувствовал себя таким слабым существом! «Буря воет, буря плачет» — говорит наш поэт. Наша буря ревет точно необъятное пламя, наша буря шипит и свистит точно миллион змей, наша буря бесконечными раскатами грома пробегает по пустыне!..

Я предложил Мосин-хану остановиться, спешиться, сложить вьюки, образовать из них и из вьючных животных карре и ждать таким образом до окончания или, покрайней мере, до ослабления бури.

— Что вы говорите, Господь с вами! — отвечал Мосин-хан. — Надо пользоваться такою благодатью. Очевидно, Бог помогает нам. Если бы и была за нами погоня, то она теперь будет задержана бурею, а может быть и совсем вынуждена будет прекратить преследование. Не стоять теперь надо, а продолжать путь, и притом — как можно быстрее.

— Послушайте, Мосин-хан, — возразил я ему, — да неужели вы серьезно говорите о преследовании нас шайкой солдат-грабителей? Ведь это... я уж и не знаю, на что было бы похоже!

— Эх, доктор-саиб! Не знаете вы нашего народа. Здесь Авганистан! Я сам — авганец, но должен сказать вам правду о нашем народе. Поэтому я говорю: и не думайте останавливаться среди дороги. Продолжайте путь безостановочно. Притом же — Сиагырт близко; там мы и отдохнем.

Делать было нечего; приходилось ехать вперед, хотя бы и ощупью. Вьюки я оставил на полное попечение Мосин-хана, таль как сам положительно не мог следить за ними. Теперь моей единственной заботой было удержать всех казаков вместе, чтобы нам не разбиться и не растеряться в пустыне по одиночке. Я ехал непосредственно за Мосин-ханом, а за мной казаки. Я даже думал [283] протянуть веревку через руки всех всадников, но к этой крайней мере все же не прибегнул.

В начале бури новизна картины сообщила мне игривое настроение духа; притом Замаанбек сказал по этому поводу не мало острот. Особенно досталось маслянице. Я не отставал от него в этом словесном турнире. Но теперь, в момент разгара бури, нам не до того было, а кроме того — чтобы сказать своему собеседнику что либо, нужно было кричать над самым ухом, во всю мощь легких и горла. Очевидно, это была неудобная форма для разговора.

Наконец ехать стало просто невыносимо. Соленая песчаная пыль проникла всюду: глаза были запорошены ею, ноздри битком набиты, на зубах хрустел тот же песок; горло пересохло и голос сделался хриплым, беззвучным; губы иссохли и потрескались... появилась мучительная жажда... Если бы буря еще продолжалась часа два-три, я уж и не знаю, чем бы все это кончилось... А теперь еще было зимнее время. Что же должен испытывать путник во время такого бурана (местное название — «теббат») летом, при 45° жаре в тени?.. К довершению нашего неприятного положения казак Шаров потерял, мою дорожную сумку. В этой сумке было 200 рублей теньгами некоторые медицинские инструменты, частная переписка, часть дневника и, что всего важнее, — мои личные документы, в числе которых был и диплом на звание врача. Нечего и говорить, что потеря этой сумки меня очень огорчила. Но что же было делать? Казак, потерявший сумку, испуганно смотрел вниз и бессвязно что-то лепетал коснеющим от испуга языком, держа в руках кусок ремня, на котором прежде висела сумка. Было ясно, что сумка оторвалась в один из тех моментов, когда казак должен был сойти с седла, чтобы поправить падающий вьюк, или подержать лошадь.

Узнав о моем новом несчастье, Мосин-хан распорядился послать несколько узбекских всадников назад, чтобы они поискали сумку, идя следом, какой мы оставляли по дороге. Но где же уцелеть каким бы то ни было следам, когда тучи песку постоянно заметали дорогу? Песок мог засыпать не то что следы, но и самую сумку. Тем не менее узбеки беспрекословно поскакали назад, ощупывая, так сказать, пустыню своими проницательными глазами. [284]

Между тем мы продолжали двигаться вперед — медленно, с частыми и длинными остановками. Узбеки действовали молодцами. Они в этой непроглядной тьме ни разу не сбились с дороги (они служили проводниками). Что касается Мосин-хана — то я не знаю, что сказать про него!.. В этой непроглядной тьме он все видел, все знал. Он вдруг останавливался, кричал, чтобы мы также остановились — и исчезал во тьме. Только иногда порыв ветра доносил его пронзительный крик: о, сертиб! о, бимбаши! — Сертиб — узбекский старшина; он имел чин полковника; бимбаши — тоже узбек, старшина в чине майора. Или же доносилось до меня восклицание: Нассир-хан! Куджа рефтид? Инджа-бианд! (Нассир-хан, куда вы ушли? идите сюда!). — Потом он внезапно появлялся опять возле меня, кричал над самым моим ухом, что там-то такой-то вьюк упал, или, что такой-то лаучи затерялся, приказывал всем нам ждать его и с криком: о, сэри-узбеки! (узбекские старшины, состоявшие также в числе моих проводников) куджа мибашид? — и опять исчезал из глаз в туче взметаемого песку...

Впрочем выражение: исчезал из глаз — не совсем верно. Он не мог исчезать из моих глаз, так как я, желая защитить глаза от песку и ушибов камешками, завязал лицо платком, на глухо.

По прошествии некоторого времени, опять над ухом раздавался знакомый голос, кричавший, что дело улажено: вьюк поднят, а лаучи отыскан — и мы снова трогались в путь. Дело доходило до того, что он, дитэн Мосин-хан, член известной авганской фамилии, сам поднимал упавший вьюк, вьючил лошадь и сам вел ее в поводу, как простой лаучи. Да, в эту ночь он вполне выказал благородство и доблесть своей души! За эту ночь я буду вечно считать себя в долгу у Мосин-хана. Такие услуги, как те, которые он оказал мне в последние 2-3 дня, оплачиваются только таким же самопожертвованием, какое он нам оказал...

Но, говорят, бывает всему конец. И наша буря мало по малу стала стихать; но она долго еще не прекращалась совсем. Однако стало яснее и светлее. Тем не менее буря сопровождала нас до самого Сиагырта, куда мы и приехали в 6 часов утра, сделав таким образом в 7 часов всего 30 верст пути. — Отдых [285] был необходим: и люди, и животные изнемогали от утомления. Едва мы отыскали ночлег — какой то заброшенный, полуразвалившийся караван-сарай — как сейчас же развьючили животных и поскорее легли спать, ничего не евши и не выпив даже капли воды.

Едва я коснулся своей головой кожанной седельной подушки — приготовить постель теперь совсем не было времени — как сейчас же заснул, точно убитый. Могу вас, благосклонный читатель, уверить, что в эту ночь мне ничего не приснилось. Да и времени не было, чтобы разгуляться сонной фантазии: я проснулся ровно в 7 часов утра, т. е. спал всего один час.

Когда я, прежде чем уснуть, приказал постлать себе кошму и принести седельную подушку, то мой почтенный Мосин-хан не мог воздерживаться от иронического замечания на этот счет. Он говорил, что спать некогда. На это я ему ответил, что хоть полчаса уснуть и то хорошо: ведь я не спал почти целые три ночи сряду.

— Полчаса! насмешливо воскликнул Мосин-хан, — и начал что то еще говорить, но конца его разговора я уже не слыхал: я спал...

Ровно в 7 часов утра я проснулся моментально, точно от действия электрического тока. При этом я увидал, что и мой неутомимый спутник, Мосин-хан, лежал пластом и выводил носом концерт не хуже любого о. диакона, с присвистом, во всю носовую завертку, как говорится. Заманбек также спал сидя, опершись спиною о глиняную стену сакли. Перед ним стояла налитая чаем чашка, а рядом — чайник с неохладевшим еще настоем чая. Очевидно, усталость Заманбека была так велика, что он не успел выпить и чашки чаю, как погрузился в глубокий сон. Я жадно набросился на чай и залпом выпил три чашки, одну за другой. После этого я вышел на двор. Глаза у меня опухли и слегка гноились вследствие раздражения солонцеватым песком. Мне очень хотелось умыться и я пошел отыскать хотя сколько нибудь воды.

Проходя дверями нашей лачуги, я увидел, что два узбека — один из них был бимбаши, а другой сертиб, которые вчера так энергично орудовали около вьюков во время бури, — лежали поперег входной двери и крепко спали. Но и объятые глубоким сном они крепко держали в руках дубины — точно и во сне [286] готовы были защищать от всяких врагов чуждого их «каффира, урус-доктора». Я должен был перешагнуть через них, чтобы выйти на двор.

На дворе, в уютном углу, свернувшись в клубок, закутавшись в свои неизменные серые шинели, кучкой спали казаки. Тут же, недалеко от них, стояли и дремали, наши лошади, понурив головы и съежившись под седлами и попонами. Бедные животные! Им ничего не дали поесть: ничего не достали в этих развалинах — ни соломы, ни клевера, ничего, ничего... Мы, люди, также ничего не ели, но, ведь, именно потому, что мы люди — и могли подождать, попоститься, не смотря на воскресенье Сырной недели; лошади же — статья совсем иная. О лошадях была теперь у нас первая и самая важная забота.

В это время было уже довольно светло. Буря совсем стихла, но свинцово-серые облака все еще грязнили небо. Умеренной силы ветер печально шумел оголенными ветвями чахлых двух-трех деревьев, сиротливо приютившихся среди окружающих его развалин, называющихся Сиагыртом.

— Казаки! Вахмистр! Вставайте, пора! — позвал я их.

Не скоро поднялись бедные линейцы; и на их долю выпало достаточно тревог и забот во время событий последних трех дней; они ведь такие же люди, как и прочие, — не из железа сделаны, а потому утомление чувствуют так же сильно, как и остальные смертные. Некоторые из них, проснувшись от моего зова, опять падали и моментально засыпали. Но мало по малу все пришло в обычное движение. Я приказал было напоить лошадей, но не только нечем было напоить лошадей, но не могли достать ни горсти воды, чтобы омыть наши воспаленные глаза (Чай, с таких аппетитом уничтоженный мною, был приготовлен из запасной воды, которую всегда возил с собою Мосин-хан.).

Вошедши снова в палатку, я разбудил Заманбека и Мосин-хана.

Перед самым выездом из Сиагырта, к нам пришел бухарец, посланец Китабского бека Абдул-Гафара, «первоначи». Он привез письма и табак, посланные нам из Китаба членами [287] нашей миссии. Вскоре мы сели на лошадей и опять отправились в путь.

Покуда мы ехали развалинами Сиагырта, которые тянутся на расстоянии почти трех верст, — пустыня нас не особенно затрудняла. Здесь она не очень песчана и грунт почвы довольно твердый. Но едва мы удалились от этого чахлого оазиса, каким можно назвать Сиагырт, на 5 верст — как безотрадная картина мертвой, песчаной пустыни представилась нашим глазам во всей своей безобразной наготе и убожестве. Чем дальше мы подвигались вперед, тем глуше становилась пустыня, а пески — глубже. Ноги лошадей вязли в сыпучем песке по щиколку, а местами и глубже. По этой пустыне мы шли с 8 часов утра до 4 ч., пополудни. Почти на половине расстояния от Сиагырта до Аму, песчаные «барханы» достигают высоты нескольких саженей. Редкий, тощий саксаул венчает их конусо-и овадо-образные вершины. Почва здесь имеет характер бывшего дна морского. Солончаки весьма часты, вернее — вся эта пустыня есть один громадный солончак. Иногда виднелись разбросанные там и сям белые, небольшие раковинки.

Не смотря на трудность пути, мы ехали довольно быстро; лошади погонялись исправно. Мосин-хан распорядился выслать вперед небольшой авангард из узбекских всадников, а сзади прикрывал нас такой же ариергард. Каждый встречавшийся на пути более или менее высокий бархан Мосин-хан осматривал лично, стараясь удостовериться, что за ним, в смежном овраге, не притаилась хищная банда грабителей. На средине пути через пустыню нас встретил Мирза-баши ширабадского бека. Он был послан в Мазари-Шериф специально за тем, чтобы проверить те слухи о последних событиях в Мазари-Шерифе, которые получены были в Шир-абаде.

Но вот, наконец, и берег Аму. Летом вы встретите здесь довольно тенистый, естественный лесок. В данное время этот лесок стоял еще голый, без листвы. Здесь Аму не широка, но глубока и все также мутна — как летом, так и зимою.

Во время переезда по пустыне, посланец Китабского бека, между прочим сообщил мне, что он уже на авганском берегу Аму узнал, что эмир Шир-Али-хан помер и, что в [288] Мазари-Шерифе произошли большие беспорядки. Поэтому, приехав в Сиагырт, он чувствовал себя в большом затруднении — как и где он мог бы увидать меня. Ехать в бухарском костюме он считал неудобным, опасаясь насилий со стороны авганцев, которые, как известно, ненавидят бухарцев. Поэтому он решился отправиться в Мазари-Шериф, переодевшись в платье нищего богомольца. Но тут он во время узнал, что мы приехали в Сиагырт и, конечно, очень обрадовался тому обстоятельству, что мог теперь не ехать в Мазари-Шериф и избавиться от своего невольного паломничества.

Лишь только мы приехали на берег Аму, как животные были сейчас же развьючены. У берега стоял только один паром. Я хотел переправить на бухарский берег реки прежде всего часть лошадей и все вьюки, а затем на возвратившихся двух паромах (один стоял на том берегу) думал переправиться и сам с казаками, прислугой и остальными лошадьми. Но Мосин-хан убедительно советовал мне не медля ни минуты переправиться на тот берег реки самому с людьми, а затем уже прислать паромы за вьюками и лошадьми. Я заспорил было с ним по этому поводу, но он продолжал упрашивать меня исполнить его совет.

— Здесь, на берегу, находится 200 авганских солдат — прибавил он мне шепотом. Кто знает, что они думают относительно вас? Пожалуй еще сделают вам какую либо неприятность. Нужно благодарить Бога, что ночью вам удалось избегнуть большой опасности. Зачем же напрашиваться на нее?

Более из уважения к Мосин-хану, чем благодаря его последним доводам, я исполнил его просьбу. Прощаясь с ним, я хотел подарить ему на память винтовку Бердана. Мне нужно было также сообщить ему некоторые данные относительно тех опасностей, которые, по слухам, ожидали его в Мазари-Шерифе. Вследствие этого я предложил ему поехать со мною на противуположный берег реки. Он на это согласился. Но начальник авганского берегового поста воспротивился этому, говоря, что Мосин-хан не имеет надлежащего дозволения от начальства на переправу через Аму, что, поэтому, пропустить его на тот берег нельзя. Я задал вопрос: почему? Но Заманбек, видимо желавший замять разговор, заметил начальнику поста, что вероятно он пошутил. Между тем [289] оказалось, что начальник поста совсем не шутил. Мосин-хан сначала смеялся над воспрещением постового начальника, говоря, что не побоится не то что «этого осла, но и десяти ему подобных». Однако, вслед за тем, он начал обставлять свою поездку на другой берег разными условиями и вопросами: «если это нужно для доктора саиба, — да если это уж очень необходимо» и т. п. Я видел, что ему действительно могут воспрепятствовать поехать со мной, причем дело, пожалуй, могло дойти до столкновения Мосин-хана с постовым начальником — поэтому и не настаивал на своем предложении. Но на этом берегу, на глазах жадных авганских солдат, я не хотел отдать Мосин-хану винтовку. «Пожалуй, думал я, у него еще отнимет ее тот же постовой начальник, ведь сила на его стороне». Кроме того, надо было выучить Мосин-хана обращаться с оружием, а для этого требовалось некоторое время; на этом же берегу я не хотел ни минуты времени тратить даром — так уж солона и горька мне казалась почва Чаар-вилайета!.. Уже когда я стоял одной ногой в лодке, Мосин-хан сказал мне: «посмотрим, может быть я и приеду к вам со второй переправой». Затем мы с ним задушевно простились.

— Худа хафизи шума! Рахи шума эмвар, ба хейр (Бог да будет вам защитником; счастливого пути!), говорил Мосин-хан дрожащим от волнения голосом; глаза его сделались влажны. — Слава Богу, что вы избежали неминуемой, смертной опасности... Теперь время наступило такое дурное, что жизнь каждого висит на волоске. Ну, прощайте, прощайте! — закончил он.

Да, если прежде, во время летней поездки в Авганистан, я иногда и обвинял Мосин-хана в разных шероховатостях характера, излишней вспыльчивости, иногда — даже грубости, то теперь, после этих трех памятных дней, я чувствовал в нему только одно беспредельное уважение, почти братскую любовь. Я теперь несомненно узнал, что это — человек в высшей степени честный и, что очень важно, особенно для авганца. — человек совсем не корыстный . Замечательно, что генерал Столетов прежде всех нас (Уезжая из Авганистана, г. Столетов дал Мосин-хану 150 рупий для закупки разных произведений местной промышленности. Мосин-хан исполнил все заказы точнейшем образом и переслал все вещи по назначению с ген. Разгоновым. У г. Столетова во время пути заболела хорошая лошадь. Уезжая из Авганистана, он оставил ее на попечении Мосин-хана, имея намерение взять ее по возвращении в Авганистану. Генерал однако не возвратился. Мосин-хан лечил и кормил лошадь в течении 5 мес., и при отъезде г. Разгонова, передал лошадь ему для отсылки г. Столетову, не взяв ничего за ее содержание и лечение.) [290] понял и оценил, как следует, душевные качества этого человека и вполне воспользовался ими.

Уже когда мы сидели в лодке, Мосин-хан просил меня передать поклон Сердарю Шир-Али-хану. Другим членам авганского посольства он не пожелал послать приветствия.

Хотел было я перед отъездом дать несколько денег его людям: ведь они так много потрудились для меня! Но в виду стоящих на берегу и глазевших на нас постовых авганских солдат я не решился этого сделать, опасаясь, чтобы из за денег над ними не произвели насилие эти разбойники. Вообще я очень сожалел, что Мосин-хан не поехал со мной на бухарский берег реки, но что же было делать?

Когда уже мы отъехали от берега на несколько саж., Мосин-хан попросил меня прислать ему с того берега чаю, так как он позабыл взять своего из дому. Затем он долго еще смотрел на наш паром, выкрикивая разные пожелания, махая своею шляпою-каскою и обеими руками. — Прощай, прощай, неоцененный спутник наш! Храни тебя Бог!..

Нельзя сказать, чтобы я был очень опечален тем, что мне приходилось оставлять почву Авганистана. Я уносил с собой только одни тяжелые неприятные впечатления. Светлых воспоминаний, радостных впечатлений мало замечалось на горизонте моих дней, проведенных с авганами. «А первоначальный пышный прием миссии в Мазари-Шерифе? А торжественный въезд в столицу Авганистана?» — подсказывала мне память. — Бог с ними, с этими торжествами! Ведь все это было искуплено нами ценою крайней изолированности в течении нескольких месяцев, ценою бесцельного сиденья в 4-х стенах собственного помещения, этим невольным (для членов миссии) и добровольным (для начальников ее) арестом. Кроме [291] того я, лично, оставлял за собою целую историю моральной пытки, душевных, невыносимых страданий, которые вытерпел здесь, особенно в течении последних двух месяцев. В самом деле: представьте себе человека с обыкновенными силами, которого обстоятельства поставили в такое положение, что на него одного надеются, от него одного ждут спасения; он — бог в их глазах, на него чуть не молятся!.. А он, этот «бог», ничего не может сделать, т. е. не может сделать того чуда, которого от него просят, требуют, о котором его заклинают!.. Вместе с тем, чувствуя и вполне сознавая свое бессилие, этот человек не может и объявить им о своем бессилии, чтобы не лишить верующих в него людей последней надежды, этого последнего утешения человека на земле... Что должен человек испытывать, находясь в подобном положении? Несомненно, что его внутренний мир будет глубоко потрясен; он будет морально и физически страдать... Вот именно в таком положении находился и я. — Приехал я в Кабул — на моих руках, спустя 6 часов после моего визита, помер наследник эмира, вероятно отравленный своими врагами. Я тут ничем не мог помочь. А между тем на меня была устремлена последняя надежда венценосного отца умирающего, любимого сына. Приезжаю я в Мазари-Шериф, начинаю лечить эмира от той болезни, для которой он специально и вызвал меня; болезнь мало-по-малу уступает моим усилиям, но... вдруг он заболевает страшной болезнью, заболевает, несомненно, вследствие опрометчивого способа лечения туземными врачами другой, относительно, легкой болезни. Вследствие неумелого лечения туземных врачей эта болезнь осложняется, меняет свой характер, достигает своего полного развития; она уже неизлечима — и вот в это время призывают меня и заклинают всем живущим на земле — исцелить опасный недуг. Больной отдается в полное мое распоряжение: отныне все советы мои будут свято исполняться. Я — бог в их глазах. Но за то в своих глазах я в этот момент. — ничтожество. В этом случае я — такой же человек как и все, несмотря на то, какой бы искусный врач я ни был, так как человеческие средства теперь стали уже бессильны против болезни. Не желая встать в ложное оложение, я осторожно даю понять, что надежда на излечение слаба или сомни — [292] тельна, что болезнь сильно развилась... А на это мне отвечают: «нужды нет, что развилась; легкую болезнь всякий человек излечит, — даже и не врач; а вот излечить трудную болезнь — настоящая задача врача». Что можно было возражать против такой аргументации?.. Да, не желал бы я вторично переживать всех этих моральных пыток! Наконец, и мое самолюбие — самолюбие врача — тоже нужно принять во внимание. Ведь толпа не рассуждает в данном случае; не излечил болезни — значит виноват. Да и не только толпа, особенно среднеазиатская, даже и образованная европейская публика — и та в этом отношении не много отличается от толпы...

Наш паром быстро спускался вниз по течению. Скоро белесоватая воздушная дымка и легкий туман, нежной, полупрозрачной каймой отенявший берега реки, — застлали то место, где стоял Мосин-хан. День был пасмурный. Вода в реке светилась каких то зловеще-серым светом — точно она состояла из расплавленного свинца. Лодочники дружно работали шестами, вместо весел. На этот раз лошадь не была спущена в воду.

Вот мы и на бухарском берегу Аму. Теперь нас отделяет от Авганистана непреодолимая преграда для произвола, в виде этой величавой реки — рубежа между двумя пограничными среднеазиатскими владениями. Хотя мы и теперь, и на этом берегу, находимся на почве плохой законности, но для нас, Русских, здесь ничего нельзя было ожидать, кроме гостеприимства и предупредительности. Едва ли в какой другой нецивилизованной стране русский путешественник находится в такой полной безопасности, как в Бухаре. Здесь он чувствует себя как бы дома. Не даром Бухарцы говорят, что русский народ и бухарский — два брата: «ики доулет — бир доулет» (оба государства составляют одно).

Лишь только мы вышли из «корабля» на берег, как это обычное бухарское гостеприимство вступило в свои права. Мирза-баши сейчас же отправился в соседнюю деревню Патта-Гюзар, чтобы приготовить для нас помещение и завтрак. В ожидания второго транспорта с лошадьми и людьми я и Замаан-бек расположились на самом берегу реки, на песчаной отмели, вдающейся мысом в самое русло реки и велели приготовить чай. Могу искренно сказать, что чай этот показался мне теперь гораздо вкуснее, чем, в [293] другое время, шампанское. В положении человека, ничего почти не евшего и не пившего в продолжении двух суток, несколько стаканов чаю и кусов холодной вареной баранины с черствым хлебом составляют весьма аппетитный завтрак.

Спустя час времени вдали появились темные силуэты переправлявшихся паромов, загроможденных лошадьми, людьми и вещами. Паромы пристали к мелкому, в этом месте, берегу реки, и я напрасно искал глазами на котором либо из них Мосин-хана: его не было. Ну, Бог с тобой, неоцененный спутник. Пусть Он сохранит тебя, наш верный друг, от всех грядущих несчастий!..

Выгрузка паромов и навьючка животных заняли немного времени. Деревня отстояла от места высадки всего на 1½-2 версты и мы в несколько минут хода были уже под гостеприимным кровом бухарских юрт.

Лишь только мы все собрались на берегу реки, как казаки все сняли шапки, сотворили крестное знамение, и низко-низко поклонились матери-сырой земле.

Прощай, Авганистан. Впрочем, нет: до свидания! — Не поминай нас лихом...

Перенесемся же теперь мыслию в оставленный нами город и посмотрим, что там делалось после нашего отъезда (Сведения о том, что происходило в Мазари-Шерифе после моего отъезда, получены от Нейк-Магомет-хана, во время пребывания его в Ташкенте в 1880 и 81 гг.).

Когда мы простились с Сердарем-Нейк-Магомет-ханом, то думали, что он поехал обратно в город. Действительно, он сделал несколько сот шагов по направлению к городу, но потом повернул вслед за нами и ехал в нескольких стах саженях позади нас. Таким образом, незаметно для нас, он сопровождал нас почти до селения Сиагырд. Зачем поступил он таким образом? Да затем, что и он не на шутку опасался погони за нами со стороны расходившихся авганских кавалеристов. Исчезновение Сары-джана, «Чаар-сата», т. е. начальника 400 кавалеристов, было истолковано не только Мосин-ханом, но и Нейк-Магомет-ханом, в том смысле, что он затеял против нас недоброе. Тахтапуль, в котором квартировала его команда, находится всего в [294] восьми верстах от Мазари-Шерифа. Следовательно, погоня его 400 всадников вслед за нами, могла осуществиться весьма легко и также легко могла нас настигнуть в степи, еще не доезжая до Сиагырда. Вот почему Нейк-Магомет-хан и решил сопровождать нас до сел. Сиагырд. Утром он был уже в городе.

На следующий день после нашего отъезда, т. е. 11-го февраля, несколько «палтанов» (баталионов) окружили то помещение, в котором мы жили. Они ожидали с нашей стороны сериозного сопротивления, но были чрезвычайно удивлены, когда узнали, что наш дом пуст.

— Если бы вы оставались до этого дня в Мазари-Шерифе, говорил потом Нейк-Магомет-хан, то я не могу поручиться за то, что вы не подверглись бы насилию. Войска были очень возбуждены слухами, сильно распространенными в городе, что все свои сокровища покойный эмир передал русским.

После этого войска решили ограбить любимую жену эмира и ее семью. Почему-то они связывали в одно дело ограбление меня и жены эмира. Этого мало. Они усматривали какую-то связь между нашим отъездом и предполагавшимся отъездом жены эмира и ее семейства.

«Значит, казна уже увезена, если доктор выехал. Теперь надо ждать скорого отъезда и семейства эмира. Но этого нельзя допустить. Мы не выпустим из Авганистана жены эмира. Надо ее ограбить».

Вот был обычный теперь говор в войсках. Какими данными они руководствовались, замешивая и меня в происках бывшей регентши — я не знаю, да и предположить не могу. Несмотря на свою близость к покойному эмиру, я всегда старался держаться в стороне от политики. С женой же его я не имел ни одного свидания и никаких переговоров.

Чтобы спасти семью эмира от ограбления, и вообще усмирить расходившиеся войска, Нейк-Магомет-хан придумал следующую хитрость. К какому-либо полку он посылал своего человека с известием, что на него в эту ночь хочет сделать нападение такой-то полк. В тот же полк он посылал с известием такого же свойства. Гератские войска он уверял в нападении на них кабульских, а кабульские — пугал нападением со стороны гератцев. [295] Таким образом все войска оставались на своих местах, страшась друг друга. В таком положении они находились несколько дней, именно до тех пор, когда были получены первые приказания нового эмира Авганистана, Якуб-хана. Отдельные случаи грабежа, конечно, были, но за то общего кровопролития, повидимому совершенно неизбежного при таком обострении обоюдных отношений разных народностей, из которых состояли авганские войска, — не произошло.

В первую ночь по выезде моем из Мазари-Шерифа, Нейк-Магомет-хану также не удалось уснуть ни одной минуты, как и в предыдущую. Всех своих людей он разослал в разные места с различными поручениями. Когда он остался один, то увидал, что из соседнего дома вышла маленькая дочь эмира («мой братец») и подошла к нему. Она была одета, а в руках имела игрушечную саблю.

— Что тебе нужно, Биби-джан? — спросил ее Нейк-Магомет-хан. Зачем ты вышла ночью из дому?

— Да как же, дядя, — отвечала девочка, — ведь ты остался совершенно один. Если на тебя нападет какой-либо враг, то некому и защитить тебя. Вот я и пришла охранять тебя...

Нейк-Магомет-хан потом рассказывал, что этот наивный, детский лепет тронул его до глубины души. Сейчас же он принес ей ручного, маленького барашка; Биби-джан долго играла с ним и потом заснула.

Дня через два после нашего отъезда возвратился в Мазари-Шериф Мосин-хан. Он благополучно избегнул опасностей, которые ему угрожали. Чтобы читателю было ясно, почему Мосин-хану грозили большие опасности в Мазари-Шерифе, я скажу только что он был одним из очень приближенных лиц к Лойнабу Хош-Диль-хану. Лойнаб и Феиз-Магомет-хан продолжали сидеть в тюрьмах и освобождены были только по приказанию Якуб-хана. После этого Лойнабом или, вернее, Наибилем был назначен Гулам-Гайдер-хан, из рода Вердек. Он и управлял авганскими Туркестаном до времени провозглашения эмиром Авганистана Абдуррахман-хана.

Сердарь-Нейк-Магомет-хан и дитэн-Мосин-хан на память за услуги, оказанные ими мне 9-го, 10-го и 11-го февраля, получили [296] от туркестанского генерал-губернатора, ген. Кауфманна, следующие подарки: Нейк-Магомет-хан получил серебрянную вазу с вырезанною на ней надписью: «в память 10-го февраля 1879 г., от генерала Кауфманна». Мосин-хан получил золотые часы, с такою же надписью. [297]

ГЛАВА X.

От Аму-Дарьи до города Бухары.

Дневка в Патта-Гюзаре. — Переписка с ширабадским беком и Сердарем Нейк-Магомет-ханом. — В Шир-абаде. — Визит беку. — Его находчивость. — Мои думы по поводу поездки в Бухару. — Донесения в Ташкент. — Невежливость бека. — Я еду в Бухару. — Опять у «Железных ворот». — Чешма-и-Хафизан. — Горная лощина Теньги-Харам. — Урочище «Кара-Сач». — Опять в гостях у гюзарского бека. — В Карши. — Косан. — Раббат Какыр. — Путь под дождем. — Неточности карты Генерального Штаба. — Бузачи. — Караул. — Абдуллах-хан — строитель. — Комфорт в степи. — Характер степи. — Горный кряж Мама-Джаргаты. — «Просоленная» местность. — Встреча с бухарскими сановниками. — В предместьи Бухары, Когане.

В Патта-Гюзаре я решил сделать дневку. Она была положительно необходима: и люди, и животные были крайне утомлены. Люди не спали почти 3 ночи сряду, а животные прошли 90-верстное расстояние по песчаной местности в 15 часов почти беспрерывного хода, без корму в течении трех суток.

Отсюда я хотел послать свои донесения в Ташкент о событиях, происшедших в последнее время в Авганском Туркестане, но не мог этого сделать. Утомление сказалось и на мне: я проспал почти целые сутки — и день и ночь. По моему поручению Замаан-бек написал письмо ширабадскому беку, извещая его о нашем намерении проехать Шир-абадом. Китабскому беку также было написано коротенькое письмо. Более подробное письмо было написано Сердарю Нейк-Магомет-хану. В этом письме мы благодарили его за услуги и покровительство, которые он оказал нам в смутное [298] время пребывания нашего в Мазари-Шерифе. В том же письме я известил его о потере моей дорожной сумки и просил принять все зависящие от него меры в отысканию ее, предупреждая его, чтобы с находящимися в сумке лекарственными веществами нашедшие люди обращались как можно осторожнее (в сумке, между прочим, находилась целая драхма атропина). В этом же письме я в весьма лестных выражениях рекомендовал Сердарю Мосин-хана. Дай Бог, чтобы эта рекомендация послужила ему на пользу!

В тот же день, вечером, Патта-Гюзаром проехали два авганских всадника. Это были нарочные, посланные временным правительством в Мазари-Шерифе к авганскому посольству, в Ташкент, с известием о последних событиях, происшедших в Авганском Туркестане.

На следующий день мы приехали в селение Ангор, где и ночевали. На третий день мы были уже в Шир-абаде. — Лишь только мы вступили на бухарскую почву, как началась ненастная погода. Целые три дня шел довольно сильный дождь, при сильном западном ветре. Дорога от Ангора до Шир-абада превратилась в одну сплошную огромную грязную лужу, по которой шлепали усталые ноги наших лошадей, обдавая при этом своих седоков целым дождем грязных брызг.

Верстах в 5 от Шир-абада нас встретили брат бека и мирахур бека; при них была свита из 20 человек. Передав мне приветствие бека, его брат пожелал узнать, когда мы посетим бека — прямо ли с дороги, или спустя несколько времени по приезде в город? Я выразил желание заехать к беку потом, после известного отдыха. Но брат бека настаивал, чтобы мы заехали к беку сейчас же, прямо с дороги.

— И генерал Разгонов — говорил он мне, — сделал визит беку прямо с дороги. И доктор-тюря — тоже заехал бы теперь.

Я конечно не стал разъяснять этому бухарцу бестактность генерала, но настоял на своем. При этом я не упустил случая заметить брату бека, что совсем не в русских нравах тащить к себе гостя прямо с дороги, в пыли и грязи, истомленного длинным и трудным путем, что желание бека кажется, поэтому, мне очень странным, так как он считает себя знатоком русских [299] обычаев, ради чего будто бы и назначен беком в Ширабад — город, которым в последнее время стало проезжать много русских.

При въезде в предместье города мое обоняние было поражено резким ароматным запахом. Оглянувшись по сторонам, я вскоре отыскал причину этого явления: в одном из садов цвело несколько миндальных деревьев. Абрикосовые деревья также начинали цвести. Бедные! Они и не подозревали, что на следующее утро выпадет порядочный снег, а на третье утро хватит моров в 3°... — Едва мы приехали в город, как дождь превратился в настоящий ливень. Помещение нам было приготовлено в юртах и я очень опасался, что дождь промочит кошмы насквозь, но степные изделия постояли за себя, — внутрь юрт не упало ни капли дождя.

Около трех часов по полудни мы отправились к беку, в его «скворечницу». Более подходящего названия для его укрепленного замка, мне кажется, нельзя подобрать. Читатель уже имеет описание его в 3 гл. I-го т. настоящего труда, а потому на этот раз я и не описываю его. Мы въехали верхом на самую вершину холма, проехав трои ворота. Перед четвертыми, за которыми находились уже здания, занимаемые беком, — вежливость и уважение в хозяину дома требовали сойти с коней и пройти их пешком. Я скорее был снят с седла дюжими руками домочадцев бека, чем сам сошел с него.

У самого порога дома нас встретил сам хозяин «скворечницы» и целого ширабадского округа, бек Абдул-Жалиль, «первоначи».Он был одет в меховую шубку, крытую шелковой материей домашнего изделия. Его румяное, довольно красивое лицо, украшенное довольно густой седой бородой и снабженное парой лукавых, постоянно перебегающих с одного предмета на другой, глаз — сияло широкой радушной улыбкой. На голове была обвита огромная белая чалма. Брюшко, довольно заметно выпятившееся вперед, несколько простоватое выражение в лице, крепкое пожатие руки — все показывало в нем человека радушного. Он почтительным жестом пригласил нас войти в себе, при чем ни за что не хотел войти в комнаты ранее меня. Таже церемония произошла и при занятии мест за столом: бек никак не хотел занять хозяйское место и сесть прежде меня. Наконец сели. — Обычные, приличные [300] случаю, приветствия, пожелания здоровья и всевозможных благ друг другу, радостные восклицания — что судьба опять привела нас встретиться здоровыми, разные комплименты и любезности... так и пересыпались в трескучей речи от одного к другому и заняли по крайней мере полчаса времени. Я дал Замаан-беку полную свободу переломить с беком копье на поле любезностей и комплиментов, а сам занялся созерцанием присутствовавшей здесь публики и питьем чая. — Бек не преминул выразить нам свое удовольствие по поводу того, что нам удалось благополучно избежать опасности а может быть даже насилия и обиды со стороны авганцев. Эти обиды и насилие могли, по мнению бека, легко случиться с нами, так как данное состояние дел в Авганистане весьма неудовлетворительно. Смуты и междоусобия, происшедшие в Мазари-Шерифе в последние дни, особенно могли бы способствовать злым людям в их злых умыслах против нас: ведь Авганцы — воры, разбойники — и я опять услыхал из уст бека старую песню, сложенную на новый мотив, о взаимной неприязни бухарцев и авганцев. На все подобные заявления бека я ответил, что не только в Авганистане, но и в Бухаре, и во всяком другом азиатском государстве, смена власти — будет ли это вследствие смерти государя или изгнания его — всегда сопровождается политическими беспорядками, что такого же характера беспорядки произошли и в Мазари-Шерифе, но что они до нас, русских, нисколько не коснулись.

— Если с нами и могла произойти какая либо случайная неприятность, отвечал я беку, — то разве подобная той, какая может случиться со всяким путешественником на большой, проезжей дороге, где водятся разбойники. Нужно однако заметить, что имя России настолько известно в Средней Азии и пользуется таким уважением в самых отдаленных уголках ее, что открыто оскорбить ее представителей никто не дерзнет.

Понятно, что мне не было никакой охоты, ни расчета, пуститься в откровенности с этим, повидимому, довольно простоватым (но каким хитрым он потом оказался!) беком. Тем более я не имел охоты пускаться в такие откровенности, что знал об обычае бухарских беков: все, слышанное ими от русских и о русских, сообщать письменно эмиру бухарскому. [301]

Вслед затем бек повел речь о болезни эмира Шир-Али-хана. Мне не было нужды распространяться об этом более или менее подробно и я коротко рассказал беку историю болезни эмира. При этом я воспользовался случаем, чтобы ознакомиться с его взглядом на мою поездку в Бухару, для лечения бухарского эмира.

— Вследствие приглашения Джонаби-Али я должен поехать в Бухару — говорил я беку. Но я незнаю — какие правила или обычаи существуют в этом отношении у бухарцев? По моему мнению — не совсем удобно мне ехать из места скорби и печальных происшествий (т. е. от гроба Шир-Али-хана; здесь я воспользовался обычною образностью языка среднеазиатцев) в место веселия и радостей, и где о смерти и вспоминать не следует (т. е. в доме эмира бухарского)?

— Этим смущаться, доктор-тюря, не следует, — отвечал бек. Вы все печали оставили за Дарьей (т. е. Аму).

Затем — как это всегда бывает — очень оживленный разговор довольно круто оборвался. В продолжении 10-ти минут он еле клеился — не было особенного оживления, но и молчания было мало. Наконец, наступил момент, когда последним рессурсом поддержать разговор — точно едва тлеющий огонек, оставленный в степи удалившимися путниками и грозящий ежеминутно загаснуть — оказалась все таже неизменная, в подобных случаях, погода. Я заметил беку, что вероятно в ранговых списках у Бога я и мои спутники занимаем далеко не столь почетные места, как адъютант Булацель или генер. Разгонов: они во время пути пользовались прекрасной, ведренной погодой, а вот как мы двинулись в путь — так наступило ненастье и мы должны мокнуть на дожде и вязнуть по колени в грязи.

Но бек оказался настолько находчивым, что видимую невыгоду условий нашего путешествия поставил темою для комплимента.

— Вы знаете, отвечал бек, — что наше благоденствие зависит от урожая, а урожай — от количества выпавшего дождя: есть дождь — есть и хлеб; нет дождя — и мы нищие, которым угрожает голодная смерть. До вашего прибытия в Шир-абад дождей совсем не было; вы привезли в поле вашего платья дождь — наше благо. Ясно, [302] что именно вы-то и занимаете у Бога более почетное место, чем кто-либо.

Я был поражен его находчивостью и логикой и пристально посмотрел ему в лицо: оно показалось мне теперь далеко не таим глуповатым, как на первый взгляд. Затем мы откланялись беку и возвратились в свои юрты.

Признаюсь — я только после довольно долгих колебаний решился ехать в Бухару. Обстоятельства, при которых я ехал лечить эмира бухарского; были довольно щекотливого свойства. Мой венценосный пациент, эмир авганский, только что помер на моих руках. Этого достаточно, чтобы понять всю неловкость и, пожалуй, несвоевременность моей поездки в Бухару. Профаны, из которых состоит большая часть нетолько среднеазиатской, но и европейской публики, не станут, да и не могут разбирать данный случай болезни со стороны ее излечимости и неизлечимости. Они признают и видят только совершившийся факт. «Больной помер — говорят они — ergo врач, пользовавший его, недостаточно искусен»; а иные скажут просто: «уморил больного, да и все тут». При подобном взгляде публики на больных и врачей — прошу покорно заниматься практикой! — Эмир бухарский нисколько не возвышается над общим умственным уровнем азиатской публики; он разделяет все ее взгляды и предрассудки. Весьма возможно, что он не захочет принять ни одного моего совета, не примет ни одного моего порошка, не проглотит ни одной моей пилюли, не выпьет ни одной ложки моей микстуры... А, ведь, в таком случае мне незачем и ездить в Бухару, если я не хочу очутиться в смешном положении. Врач без практики — что поп без прихода, полковой командир без полка, государь без подданных...

Но я не мог не поехать в Бухару. Ведь я имел форменное предписание генер. Кауфманна «на возвратном пути из Авганистана заехать в Бухару для подания врачебного совета эмиру бухарскому и для снабжения его надлежащими врачебными средствами». Предписание это ясно, как божий день, и обязательно для исполнения — как и всякое приказание начальства. Отменить это предписание мог только тот, кто дал его, или же прямой мой начальник, г. Разгонов. Но от него я не имел никаких инструкций по этому [303] поводу. Ах, как я был бы рад, еслибы подучил в данное время новые инструкции, отменяющие прежние! С каким бы удовольствием я не поехал в Бухару! Но их нет, этих инструкций — и я, скрепя сердце, должен ехать к новому венценосному пациенту, эмиру бухарскому. Остается только просить Бога, чтобы Он и здесь не был так немилостив к «лейб-медику по неволе», как и в Авганистане.

Вскоре после возвращения нашего от бека приехал в Шир-абад из Мазари-Шерифа авганский нарочный. Он вручил мне несколько писем. Письма эти были посланы мне из Самарканда, побывали в Мазари-Шерифе и, не застав меня там, были отправлены обратно и настигли меня в Шир-абаде. Тут было между прочим письмо г. Разгонова от 4 февраля, помеченное селением Койнар. В своем письме он сообщал мне программу встречи авганского посольства; затем уведомлял меня, что им выслана мне электромагнитная машинка и некоторые лекарственные средства для эмира Шир-Али-хана. Однако ни машинки, ни лекарств, авганский посланец мне не передал. На мой вопрос: где поименованные в письме вещи — он отвечал незнанием, говоря что не получал никаких вещей. Я хотел было задержать посланца на некоторое время, чтобы с ним переслать свои донесения в Ташкент и, поэтому, приказал Нассир-хану угостить его, но он отказался от всякого угощения, отговариваясь экстренностью своей поездки, так как вез в Ташкент, к авганскому посольству, важные бумаги. Между прочим посланец сообщил, что волнения в Мазари-Шерифе несколько утихли, что хотя Лойнаб и Сердарь Феиз-Магомет-хан и не убиты, но всё еще содержатся под стражей.

Решив ехать в Бухару, я счел своею обязанностию послать донесения в Ташкент. В письме к ген. Разгонову я подробно рассказал ход чрезвычайных событий, происшедших в последнее время моего пребывания в Мазари-Шерифе. Я написал такое же донесение и окружному военно-медицинскому инспектору, И. П. Суворову, изложив более или менее подробно и историю болезни эмира. Чтобы как можно скорее известить Ташкент о мазари-шерифских смутах, я воспользовался нарочными посланцами шаарского-бека, Адим-бека, «диван-беги». Эти люди были посланы беком на границу [304] Авганистана с специальною целью проверить те слухи, которые уже получены были в Шааре о смутах, происшедших в Чаар-вилайете, и о бедственном положении оставшихся в Мазари-Шерифе членов русского посольства. Увидав нас здесь, в Шир-абаде, в добром здоровьи, целыми и невредимыми, посланцы хотели сейчас, же отправиться назад, к беку; но я задержал их до тех пор пока приготовил свои донесения в Ташкент. Я так торопился, что не успел снять копий с этих донесений.

Нельзя было не заметить какого-то особенного участия к нам со стороны бухарцев; очень уж они интересовались тем, что случилось с нами, как мы прожили в Мазари-Шерифе эти тяжелые дни и проч. Все они высказывали опасения и очень беспокоились за нашу участь «в стране дрянных авганцев». Я не могу еще дать себе ясного отчета относительно причин такого участия к нам со стороны бухарцев; я их еще мало знаю, в среднеазиатской политике я плох, а она, говорят, двулична, что твой древний бог Янус. Скажу только, что и ширабадский бек поспешил донести эмиру бухарскому о благополучном прибытии нашем в его город. Судя по той предупредительности и радушию, которые мы, русские, постоянно встречаем в бухарских владениях, я смело принял бы поведение бухарцев за чистую монету. Но люди, утверждающие, что несколько понимают характер наших среднеазиатских соседей, относятся к проявлениям их добродушия довольно скептично. Они говорят, что бухарский народ похож в данное время на медаль, обращенную к нам лицевой стороной, так как ему приказано это свыше, от эмира, которому, в свою очередь, подсказали такое отношение в нам настоящие обстоятельства, — что обратная сторона медали не замедлит показать себя — лишь только наступит удобный для этого случай. Ну, что же? — В видах разъяснения истины я бы желал скорейшего наступления обстоятельств, подходящих под цвет изнанки медали...

На другой день, перед нашим выступлением в путь, бек прислал обычные подарки, которыми бухарцы так надоедают проезжающим по их землям русским. В то же время он, кажется, и не думал отдать нам визита. Замаан-бек дал себе труд разъяснить брату бека все неприличие поведения последнего; он дал [305] ему понять, что беку, всегда хвалившемуся знанием русских обычаев, должно быть известно, что значит: возвратить визит и т. п. Полчаса спустя после этого бек приехал к нам с большою свитой. Мы его приняли довольно сухо, встретив только у самой двери нашей юрты.

16 февраля мы ночевали в Сер-абе. На следующий день я рассчитывал сделать только переход от Сер-аба до Шур-аба, но местный аксакал объявил, что в Шур-абе нельзя будет достать корму для лошадей. Таким образом мне пришлось сделать длинный переход до деревни Чешма-и-Хафизан. Охотно бы я повернул на Кара-ховаль, чтобы направиться в Самарканд... но что же делать? Кстати о провизии. Местный аксакал довольно серьезно меня спрашивал: заготовлять ли ему теперь фураж для русских войск, или нет? Я был очень удивлен этим вопросом, но потом узнал, что летом, когда наши войска находились в Джаме и готовились переступить нашу границу, — бухарские власти распорядились было через местных сельских старшин (аксакалов) заготовить для них фураж и вообще продовольствие на предполагаемом пути следования их. — Я конечно ничего не мог сказать определенного на такой вопрос аксакала.

17 февраля, Чешма-и-Хафизан.

В четвертый раз пришлось мне сегодня проезжать «Железными воротами». Ущелье это и теперь имело, конечно, такой же мрачный вид, как и всегда. Но теперь уже ничто не скрашивало того сурового впечатления, какое производят на путника эти дикие, обнаженные, растрескавшиеся громады скал, нагроможденных друг на друга. Кусты миндальных и фасташковых деревьев, так живописно оттенявшие своею свежею зеленью мрачных каменных гигантов летом, — теперь, окутанные седым инеем, беспомощно висели в воздухе, зацепившись своими цепкими корнями в трещины скал. Некоторые из них, прельщенные довольно теплой погодой в предыдущие 5-10 дней, преждевременно оделись было в цветовой убор весны. Тем печальнее высматривали теперь они из под траурного одеяния зимы, наброшенного на них, поверх брачных покровов весны, насильственною рукою непогоды. А этим гигантам-скалам... им все нипочем! Стоят они целые [306] тысячелетия в одинаковом ледяном спокойствии, и летом, и зимой. Они с одинаковым бесстрастием посылают случайному их гостю, путнику, свой равнодушно-холодный, мертвенный взгляд. И жутко чувствует себя слабое человеческое существо в соседстве с этими твердынями, подавляющими его мысль своею космическою мощью. И кажется человек рядом с этими каменными гигантами едва заметной былинкой... Но в этой былинке скрыта искра могучего огня, великой силы — разума, который в состоянии померяться с неразумной стихийной силой. И валятся эти могучие каменные колоссы, как карточные дома, от действия разумной силы человека; колоссальное безумие не может вынести удара искры разума; колосс бездушный уступает одушевленному пигмею...

Когда мы выехали из Сер-аба, то было 3° мороза. Выпавший вчера снег с дождем образовал порядочную гололедицу. Лошади постоянно поскальзывались и спотыкались, еле держась плохо подкованными копытами на обледеневших горных тропинках. Сделав 6-7 верст пути, я должен был тут же, на дороге, перековать свою лошадь, так как ехать далее без перековки было довольно рискованно: или лошадь могла сломать себе ноги, или я — себе шею. Все дело произошло от того, что, хотя я и приказал в Шир-абаде подковать всех лошадей, имея впереди горный, зимний путь, но ковка была произведена джигитами довольно неисправно. Сегодня при поверке оказалось много лошадей не перекованных. Виновные в этом были подвергнуты мною заслуженному ими наказание.

Едва мы отъехали от места стоянки верст 10 — как туман, густым вуалем застилавший окрестные возвышенности, начал постепенно сгущаться и вскоре пошел небольшой дождь; он шел в продолжении полчаса времени. Затем туман опять несколько поредел, а когда, уже по выходе из «Железных ворот», мы стали подниматься на Ак-раббатский перевал, — туман опять так сгустился, что в нескольких шагах впереди нас ничего нельзя было различить. Белесоватая мгла покрывала непроницаемым для глаза туманом и горы и долы. Здесь, на горном плато Ак-раббата, дул сильный, насквозь проницающий, ветер. Ноги почувствовали дуновение Борея первые, а затем... затем, впрочем, ничто не [307] почувствовало его смертоносного дуновения. Мое длинное, до самых пят, походное пальто из толстого солдатского сукна, надетое поверх мехового сюртука, способно было выдержать какой угодно «сивер», не пропустив через эту броню ни малейшей струйки холода. Вот ноги, обутые в тонкие варшавские сапоги и тонкие шерстянные чулки, оказались очень чувствительными к холоду. Железо стремян назойливо давало себя чувствовать. Только через 7½ часов езды мы приехали на станцию. Холодная, убогая мазанка, с разведенным посреди ее земляного пола огнем, показалась иззябшим путникам уютнее бонтонной гостиной светской красавицы. Тотчас же мы подсели поближе к огню, выпили по большой чашке горячего чая — и усталость как рукой сняло с нас.

Янги-Кент, 21-го февраля.

Утром 18-го февраля от «Источника певцов», — как можно перевести название селения Чешма-и-Хафизан, при -4° мы, как и всегда, довольно рано снялись с места и поехали далее. Из предосторожности, оказавшейся потом совершенно излишнею, я надел было на этот раз поверх кожанных сапог валенки. Мой «Вислоухий философ» бодро нес меня на своем крепком хребте, закутанного с головы до пят в мех и шерсть. На нашем пути часто попадались горные ручьи и канавы; они все были скованы ледяными оковами. Дорога постепенно опускалась в направлении к северо-западу, горы понижались и за ущельем «Ак-Даган» представляли простую не особенно резко выраженную холмистость. От этого ущелья начинается Теньги-харамская долинка, которая имеет вид веселой лужайки, обрамленной шатрообразными холмами. В долине снега не было, но вершины холмов были покрыты еще довольно толстым слоен рыхлого, ослепительно-белого снега. Подъезжая к селению (собственно — зимовка) Тенги-Харам, мы увидали свеже вспаханные поля, еще, впрочем, не засеянные. Здесь было уж совсем тепло.

На следующий день, т. е. 19-го февраля, мы снова отправились в путь, который до Куш-Луша пролегает вдоль речки Кичи-уру-дарья. В этом месте к этой речке присоединяется Катта-уру-дарья. От Куш-Луша до Гузара мы ехали вдоль реки Гузар-дарьи. В Гузаре произведена мною дневка. [308]

24-го февраля, Косан.

В продолжении нескольких дней я не записывал своего дневника вследствие лени. Эта лень, быть может, потому и овладела мною, что я теперь еду по знакомым местам, о которых говорил уже в I томе этого труда. Но всетаки оглянемся назад; быть может что нибудь и найдется записать для памяти.

Как я уже выше сказал, хотя и весьма коротко, — что добрую половину горного пути через ширабадский горный кряж нам пришлось пройти по винному. Только в Теньги-хараме мы встретили опять весну, которую оставили было за собой еще в Шир-абаде. — Спускаясь от селения «Чешма-и-Хафизан» к ущелью Ак-Даган, мы с каждым шагом оставляли за собой область снега, покрывавшего равномерным слоем землю. По сю сторону ущелья пологие склоны гор были уже освобождены от снега, а в ложбинах, образованных весенними потоками показались первые признаки весны — зелень. В теплом, неподвижном воздухе непрерывно звенела песня жаворонка; стаи коршунов и воронов шумно перелетали с одного холма на другой и вели между собою воркотливую беседу; собаки, сторожившие овечьи стада, разбросавшиеся по отлогим скатам холмов, резво пускались в запуски, пераскакивая попадавшиеся на их пути ручьи и речки большими, привычный прыжками. Кажется они и лаяли теперь более весело, чем в другое время, а может быть мне это так показалось под влиянием свежего веяния весны, отразившемся на моей восприимчивости более или менее заметным образом.

Было ни пасмурно, ни ясно. Только к концу перехода среди разорванных на клочки облаков показались полосы чистого сине-лазурного неба, окрашенного в такой интенсивный цвет, какой наблюдается только на юге; ласковое весеннее солнце не замедлило врезать в эти эфирные прогалины целые снопы своих золотых лучей — и вдруг вся эта далеко не красивая долинка приняла совершенно другую физиономию. Поля, речка, окрестные холмы, жалкие мазанки из глины, в которых мы приютились на ночлег — все это разом оделось в лучезарную, сотканную из золотых нитей, солнечную одежду... Даже высокие горные вершины, вздымающиеся там далеко на северо-востоке, все укутанные в снежную пелену, [309] так сурово смотревшие до сих пор на эту затерянную в лабиринте гор долинку, — и те теперь как будто улыбались, все объятые розовым сиянием, и посылали ей радушный привет...

Едем далее, т. е. собственно говоря, ближе к цели путешествия, Бухаре. Вот на пути нам повстречалась последняя гряда гор; круто вздымаясь над речкой, она образует отвесную стену в несколько сот футов вышиною. Эта скала положительно господствует над окружающею местностью; ее вершина заглядывает во все изгибы долины. Это — самое выдающееся место в окрестном горном амфитеатре; оно первое попадает на глаза путнику, оно так и просится на то, чтобы его чем нибудь отметить. И действительно, с этой скалой неразрывно связана легенда «Кара-сач». Эта легенда нам повествует, что в давние времена, на вершине этой скалы превращен был в камень один молодой пастух.

Такое страшное превращение произошло будто бы по следующему поводу. В речке, протекающей у подошвы скалы вздумала покупаться нимфа окрестных гор, красавица «Кара-сач» (черные волоса — в переводе с тюркского языка на русский). Когда черноволосая красавица погружалась в светлые воды прозрачной речки — пастух был на вершине скалы. Притаясь за зубцами ее, он жадным взором пожирал прелести красавицы. Кара-сач скоро заметила зоркий, любопытный взгляд пастуха и стала просить его не смотреть на нее. Но пастух был глух в ее мольбам... Красавице давно уже нужно было выходить из реки, а пастух был все на своем месте и не спускал с нее своих, пылающих страстью, очей. Долго она сидела в воде, думая победить упорство пастуха, но — напрасно! Тогда она, почти окоченев от холода, обращает свой взор к небесам и умоляет их покарать нескромного пастуха. Небо услышало ее молитву и пастух превратился в камень. Говорят, будто на вершине утеса действительно находится камень, имеющий фигуру человека; говорят, многие его видели; в этом не сомневается и мой ходжа, рассказавший мне эту легенду, но сознается, что сам он не был на вершине горы и не видал этого камня. Впрочем, кончив рассказ, он остановился, приставил к главу руку трубочкой и с полной уверенностью, что видит окаменелого пастуха — указал мне [310] на один выдающийся камень, повидимому ничем, впрочем, неотличающийся от других.

Затем, всего несколько верст пути берегом речки Гузар-Дарьи — и мы в Гузаре. Гузар название очень печальное (гютьзар — сама печаль), но этим смущаться не следует. Печаль эта существует только в преданиях жителей. Такое название получил город будто бы от того, что в давние времена здесь был большой лес (?), а в лесу водилось много кабанов (гузар — поросенок), которые наносили большой вред полям местных жителей. Теперь нет и следов леса, хотя город и утонул в зелени садов, а свиньи живут только в воспоминании жителей, хотя и они сами живут мало чем отличаясь от свиней.

Как бы там ни было, но город Гузар насчитывает в своих глиняных саклях и густых зеленых садах более 10,000 жителей. С беком города, Акрем-ханом, сыном эмира, читатель знаком еще по 3-й главе I т. этого труда и без сомнения еще не забыл, какую головомойку ему задал генерал Столетов. После этого, летом того же 1878 г., бек был в Самарканде, в качестве главы бухарского посольства, отправленного эмиром к генералу Кауфманну. Дело в том, что в то время в Самарканде находилась главная квартира джамского отряда войск, совершившего как известно, столь блестяще с поносный» поход (Войска, расположенные на позиции Джам, во все время стоянки сильно страдали от поносов. Врачи, бывшие при отряде, различно объясняли это прискорбное явление. Говорили между прочим, что будто бы продовольственная часть войск была поставлена очень плохо.). Результатом поездки Тюря-Джана в главную квартиру было его «оцивилизование», выразившееся в том, что во время визита в нему мне не пришлось сидеть на корточках. При достархане не отсутствовали ни тарелки, ни ложки, ни вилки ни tutti quanti, а чай был разлит в хороших хрустальных стаканах. Кажется, Тюря-Джан был бы не прочь угостить своих гостей и вином, но восседавшие по обе его стороны, «махрам-баши» и «казий», своею чопорностью очень его смущали. Бек показался мне и теперь ни умнее, ни глупее, чем летом, т. е. таким же недалеким, как и прежде. [311]

Из Гузара мы в два дня пути доехали до города Карши. Здесь конечно мы должны были сделать визит беку, при чем получили от него обычные подарки, отчасти возвратили их — так, например, я подарил младшему сыну бека, Корчию, револьвер, чем привел его в восторг, а старшему — две стклянки духов Аткинсона — слушали певцов и музыкантов, смотрели пляску бачей и т. п. Пляску бачей я думаю описать по подробнее как нибудь после. Теперь же скажу, что во всяком туземном городе существуют собственные виртуозы, которые чем нибудь да отличаются от прочих своих сотоварищей по ремеслу. Так напр. в одном городе бачи замечательны как певцы, в другом — как танцоры, в третьем они отличаются чрезвычайной женственностью — так, по крайней мере, думают их обожатели-соотечественники, в четвертом... но довольно и перечисленных мною качеств.

Во время визита Каршинский бек, Мулла-хан-бий, очень ядовито смеялся над «приятелем» нашим, ширабадским беком. Дело в том, что ширабадский бек был моложе каршинского, а между тем получил этою зимою чин, «первоначи», т. е. более высокий, чем каршинский бек. Для меня из всего ехидного зубоскальства бека на счет ширабадского первоначи было важно сообщение о том, что наш «приятель», получив первые сведения о беспорядках в Мазари-Шерифе, поспешил донести эмиру бухарскому о том, что оставшиеся там члены русского посольства ограблены до чиста и чуть ли не убиты. Благодаря своей поспешности бек остался, таким образом, с носом отменной длины. — В Карши я дневал, так как был не совсем здоров.

Сегодня, 24-го февраля, я выехал из Карши; ночую на совершенно новом месте, в селении Косан, расположенном верстах в 25 от Карши в северозападу. От самого города Карши, на всем протяжении сегодняшнего перехода, мы проезжали очень населенною местностью. По обеим сторонам дороги тянулись довольно большие селения, в которых насчитывают несколько сот и даже тысяч сакель. Селение Косан, напр. имеет до 2,000 дворов и собственный базар с лавками. Видно было, что жители этих селений добывают себе пропитание не без больших усилий. Население здесь попреимуществу земледельческое, а между тем поля [312] очень малы, да и те находятся в постоянной опасности быть помоченными соседней песчаной пустыней. Просто становятся страшно за эти лоскутки тщательно возделанной, удобной для земледелия почвы, когда видишь их рядом с первыми волнами и бурунами песчаного моря...

26-го февраля, Какыр.

Какыр — не кишлак (т. е. селение), как значится на новейшей карте Средней Азии, издания Генер. Штаба; это и не зимовка, даже и не кочевка — это «раббат». Раббат представляет собою каменное здание, где путешественники могут найти приют и ночлег. В великих пустынях Средней Азии такие раббаты — не редкость и составляют истинное благодеяние для путников; поэтому они и рассеяны почти по всем караванным и торговым дорогам, прорезывающим здешние пустыни по всем направлениям. Без воды раббат не мыслим. Но где же взять воду в пустыне? При каждом раббате обыкновенно находится каменная цистерна, в которой и собирается дождевая вода. Чтобы предохранить воду от быстрого испарения, весьма энергичного под отвесными почти лучами палящего солнца, цистерна, или «сердоба» — как она здесь называется — снабжается каменными сводами. — Построение таких раббатов является, таким образом, делом благотворительности для лиц, власть и состояние имеющих. Поэтому-то среднеазиатские властелины, желая снискать себе популярность, строили, в разных местах пустыни, раббаты. Больше чем кто либо выстроил таких раббатов Абдулла-хан, известный государь Бухарии, живший около 300 лет тому назад (р. 1538-1597). Весьма естественно, что почти всякий раббат считается основанным этим государем. Но наш раббат, Какыр-сердоба, построен средствами одного частного человеколюбивого лица, некоего «достарханчи» Зекерия, жившего лет 200 тому назад. Благодаря этой постройке имя этого человека передается из рода в род — даром, что он был «частный» человек, но имя государя, у которого этот человек занимал пост достарханчи, — потомство позабыло.

С ночлега в Ходжа-Мубарек мы поднялись, по обыкновению, рано и весь переход до Какыра (3 таша = 25 верст) шли под дождем. Сопровождавший нас сын каршинского бека, мирахур [313] Абдул-Азис, был очень рад дождливой погоде и любовно смотрел на нас — точно мы в складках своего платья разносили по бухарским владениям дождь, их благо. Он часто говорил нам, моргая своими кроткими глазами, что «при таких обстоятельствах» охотно проводил бы нас до самого Ташкента. Когда он прощался с нами в Какыре, то добрым пожеланиям с его стороны и конца не было.

Во весь сегодняшний переход мы ехали по дороге ровной и мягкой; песок здесь был еще не очень глубок и мой «Дворянин» шел ходко. Песчаная равнина уходила из глаз, завладевая пространством на многие десятки и сотни квадратных верст. Кругом — ни былинки, ни зародыша жизни: везде царила только одна смерть; пески, солончаки, да невысокие барханы (холмы), лишенные даже и такого неприхотливого на почву растения, как корявый саксаул — сопровождали нас во время всего сегодняшнего перехода. Дул довольно сильный юго-западный ветер, который быстро гнал низкие водянистые облака. Не будь дождя — нам пришлось бы иметь дело с песчаным бураном. Дождь постепенно усиливался и наконец дошел до степени ливня. По мере усиления дождя, мало по малу неприятное чувство стало овладевать мною. Ветер почти насквозь пробивал мое, подбитое воздухом, летнее пальто. Наконец песчаные барханы, с мелкими, глинистыми ложбинами среди них, тянувшиеся вокруг нас, сверху — дождь, а с боку — ветер... сильно стали надоедать. Поэтому желание наше — поскорее доехать до ночлега — становилось с каждым шагом все сильнее и сильнее. Вот в туманной дали показалась неясная тень чего-то обитаемого, хотя и нельзя еще было разобрать, что это такое. По мере приближения, это «что-то» начинало обрисовываться более ясно и вскоре можно было различить купол раббата. За несколько сот саженей от него мы встретили всадника, ехавшего нам на встречу. Но, не доезжая до нас нескольких десятков саженей, он круто поворотил коня и стремительно поскакал назад. Через несколько минут после этого, от раббата отделилась группа всадников и направилась в нам. Это были бухарские чиновники, специально высланные из Бухары для моей встречи. Начальник этой депутации, караул-бег, [314] Абдуррахман-мирза, объявил мне, что ожидает меня на этом раббате уже третий день.

Наконец мы приехали. Передо мной находится довольно большой четырехугольник, обнесенный стенами из жженого кирпича, вышиною в полторы сажени, с башнями по всем его четырем углам. На восточной стороне этой крепостцы-раббата возвышаются ворота арабского стиля, без изразцов, через которые можно войти внутрь здания. Подъехав к воротам, я сошел с коня — что оказалось совершенно излишним. За воротами вдоль трех стен находятся три широких и высоких корридора; во внешней стене этих корридоров, покрытых сверху могучими каменными сводами, находятся ясли для лошадей. В корридорах можно свободно поместить до 80-ти лошадей. Мы углубились под своды одного из корридоров и затем через очень узкий ход вышли на занимающую центр раббата четырехугольную, открытую сверху площадку. Площадка была вымощена кирпичными плитами, содержалась очень чисто, а с западной стороны на нее открывались три двери, ведущие в три жилые комнаты. Для меня была приготовлена средняя, квадратная комната с готическими сводами; стены ее были очень чисто отштукатурены, а кирпичный пол был устлан коврами и одеялами. В комнате было очень уютно. Никакая буря ничего не могла поделать с путником, поместившимся в этой твердыне; здесь он может считать себя в полной безопасности и от непогоды и от степных хищников. Стены раббата так толсты, что нетолько стрела кочевника, но и пуля берданки ничего не может поделать с ними. Поданные сейчас же чай и достархан заставили нас смеяться над бушевавшей вне наших стен бурею. Да, действительно, великое благодеяние для путников составляют эти раббаты!..

Наш караул-бег оказался очень сообщительным человеком. Он мне рассказал, что недавно приехал из Ташкента, вместе с Рахметуллой, мирахуром, что на дороге, в Куюк-Мазаре, они встретили эсаула Булацеля с г. Бендерским, возвращавшихся из Бухары, что генерал-губернатор совсем было собрался ехать в Петербург и только ожидал телеграммы от военного министра, чтобы выехать, но позволения не получил и должен был остаться в Ташкенте, что эмир бухарский находится теперь в восьми [315] верстах от Бухары, в своем загородном дворце, что он слышал о моей болезни... и проч. и проч.

Когда дождь прекратился, я вышел на двор, т. е. собственно говоря, в пустыню. Рядом с нашим убежищем возвышалось другое, круглое здание, выстроенное, как и первое, из жженого кирпича. Широкий купол его сажен. на 8 возвышался над окрестной пустыней и еще издали давал знать путникам о находящемся здесь убежище. Я подошел в нему. С западной стороны в это куполообразное здание вела дверь. Входящий через эту дверь должен затем спуститься вниз по каменным ступеням; спустившись на несколько ступеней вы достигаете поверхности воды, которая наполняет, на известном уровне, все пространство под куполом. Все здание оказывается таким образом обширным колодцем; только этот колодец, саженей 15-20 в диаметре, наполнен не почвенною водою, а водой, принесенной издалека. Это водохранилище наполняется обыкновенно дождевой водой, а так как нынешней зимой дождей совсем почти не было, то вода напущена была сюда по арыку из реки Кашка-Дарьи. Такою же водой питается и «сердоба» селения Ходжи-Муборека, находящегося на половине расстояния между Косаном и Какиром. Караул-бег сообщил мне, что до дна колодца ведут 30 ступеней, а так как высота ступени не менее одного фута, то, значит, слой воды в сердобе достигнет глубины около четырех саженей. В куполе башни и посторонам здания, в толщине его стен, проделаны небольшие отверстия для вентиляции.

Проходя данною местностью еще в первый раз, естественно — я обращал на нее несколько более внимания, чем обыкновенно. При этом я не мог не заметить некоторых неточностей карты Средней Азии, изданной в 1876 г. (с поправкой на 1878 г.) Главным Штабом. Так, на этой карте совсем не показаны некоторые селения, а показаны такие, каких не существует. Не показаны напр. селения: Дарыча, Байгун и др., показаны Музург и Бозург, между тем как это совсем не селения, а сердобы, да и то лишенные в настоящее время воды. Хорошо; что Н. А. Бендерский проехал здесь: эти упущения и ошибки будут исправлены.

Когда я, после осмотра сердобы, возвратился в наше помещение, караул-бег рассказал мне, как эмир бухарский писал [316] мирахуру в Ташкент о том, чтобы тот испросил у генерал-губернатора того самого лекарства, которым я снабдил его в бытность свою в Шааре, как генерал-губернатор долго думал — какое могло бы быть это лекарство и как, не отгадав, должен был написать об этом мне, прося заехать на обратном пути из Авганистана в Бухару и проч. и проч.

Караул. 24-го февраля.

И здесь та же пустыня мозолит глаза, как и на предыдущей станции. На протяжении сделанного сегодня перехода пески иногда сменялись прогалинами глинисто-сланцевой почвы; в этих местах дорога подобна разосланной скатерти. От Какыра до Караула, такого же раббата, как и первый, считается около 20 верст расстояния. На пути мы повстречались еще с двумя заброшенными раббатами. Один из них, Бузачи, находящийся в 4 верстах к северо-западу от Какыра, представляет весьма внушительную по своим размерам постройку. Массивный портал высоко поднимается над уровнем пустыни; высоко и легко висят над вашими головами могучие и изящные его своды. Стены этого раббата окружают огромное пространство степи. Внутри их, по всем сторонам, построено много жилых, или — вернее, назначенных для жилья, но не обитаемых теперь, зданий, увенчанных каждое легким, красивым, но уже разрушающимся куполом. Штукатурка на стенах зданий и на стрельчатых сводах их еще порядочно сохранилась. В некоторых местах стены испещрены надписями, монограммами, хронограммами и т. п. путевой литературой. Все здание построено из прекрасного жженого кирпича. В некотором расстоянии от него возвышаются купола двух водохранилищ (сердоба). Резервуар одного из них в уровень с краями заметен песком, который огромным буруном подошел к самым стенам здания. Другая сердоба хотя и хорошо сохранилась, хотя и свободна еще от песку, но тоже неимеет в себе ни капли воды. Этот караван-сарай или раббат по народному преданию построен Абдулла-ханом, «хаканом» (т.е. верховным государем) Бухарии. Этому зданию, следовательно, более 300 лет. При виде подобных зданий невольно возникает в голове мысль: как были велики прежние бухарцы, как они были человечны и как измельчали настоящие бухарцы, которые не только [317] не могут самостоятельно возводить таких грандиозных и полезных построек, но не в состоянии даже и поддержать их в прежнем виде!.. Вот я и теперь ночую в подобном же здании. — Караул представляет собою едвали не самую обширную и грандиозную постройку в этом роде. Поистине тяжело, до сердечной боли тяжело смотреть на это разрушающееся от времени и людской небрежности колоссальное здание, которое и в своем разрушенном виде поражает путника своею грандиозностью...

Представьте себе квадрат, каждая сторона которого равняется, приблизительно, 100 саженям. Этот квадрат обнесен каменными стенами, около 2½ сажен. высоты, с башнями, расположенными на известном расстоянии друг от друга. Посреди одной стены высоко, саженей на 8, поднимается портал, облицовка которого состоит из разноцветных изразцов. Большая часть изразцов вывалилась. Недалеко от ворот находится обычная сердоба; здесь же приютилось несколько жалких лавчонок, где можно достать предметы первой необходимости. Так, например, здесь можно купить сотню клевера за 2 р. В Ташкенте это — немыслимая по дешевизне цена не только в конце февраля, но и в июле мес.

Вы входите внутрь укрепленного квадрата и просто поражаетесь громадностью постройки. По всем четырем сторонам квадрата, или вернее — прямоугольника, расположены обширные галлереи, крытые разнообразными по фигуре сводами, с окнами, на высоте 1½ саженей от земли. Как во внешних, так и во внутренних стенах галлерей высечены каменные ясли для скота. Я нисколько не преувеличу, если скажу, что в этих грандиозных конюшнях можно свободно разместить до 300 лошадей. Галлереи обхватывают собою очень значительное пространство, внутри которого, в свою очередь, в сводчатых нишах тоже устроены конюшни. Но здесь устроено и много жилых помещений, которые высматривают отдельными домами; они все непременно увенчаны плоскими и конусообразными куполами. Некоторые помещения построены в два этажа.

И здесь штукатурка стен испещрена различными надписями. Некоторые из моих казаков не выдержали соблазна и сами нацарапали углем свои имена, а некоторые — так даже краткую историю своего путешествия. — И это здание приписывается все тому же [318] великому строителю средневековой Бухарии, Абдулла-хану. Чтобы дать понятие о том громадном труде, который был потрачен на сооружение подобных, каменных городов (потому что это здание составляет целый город) я скажу, что кругом его, на многие десятки и сотни верст простирается голая, песчаная пустыня, что, следовательно, и кирпичи, и цемент, и всякий другой строительной материал нужно было везти сюда издалека, напр. из самой Бухары, что и продовольствие для рабочих, не говоря уже о них самих, нужно было везти из той же Бухары и т. п. Сколько времени, сколько труда и материальных средств потрачено на одну подобную постройку!.. А такие постройки щедрой рукой великого «хавана» рассеяны почти по всем дорогам и караванным трактам Средней Азии...

Сегодня я завтракал при совершенно европейской обстановке; все это было выслано из Бухары, по повелению и вследствие любезности эмира. Так, завтрак был подан на английском фаянсе и фарфоре; ножи и вилки были от Генкеля, из Солингена, ложки — отечественные произведения; скатерти и салфетки — Владимирской мануфактуры. Для дессерта была подана дыня. Признаюсь, очень приятно покушать свежей дыни в конце февраля, в голой песчаной пустыне, где не всегда можно достать годной для питья воды!

Караул-бег сегодня предупредил меня, что завтра в селении «Кокане, нашем ночлеге, расположенном всего в одной таше (10 верст) от Бухары, меня имеет встретить «токсаба» с отрядом войск, которого эмир нарочно высылает для моей встречи.

Вечная, часто повторяющаяся, история с джигитами и лаучами! Опять не досмотрели за жеребцами, которые передрались до крови. На этот раз я вынужден был оштрафовать моего безответного караван-баши, Нассир-хана, 2-мя, рублями. — Кажется, я позабыл упомянуть, что в Гузаре я встретил одного больного с вполне развитой «главкомой».

Кокан 28 февраля.

Конец печальной пустыни, по которой мы ехали в течении несколько дней. Здесь песку нет, но зато какая грязь!.. Боже милосердный, что это за грязь... Я думал, что все наши лошади вывихнут [319] себе ноги, шлепая в продолжении добрых двух часов по целому морю глубокой и липкой грязи...

От Караула (Этот раббат назван так потому, что в нем постоянно находится конная бухарская стража для охраны путников от разбоев туркмен и других степных хищников.) до Кокана считается 4 «таша» (т. е. около 50 верст расстояния, бухарский таш — не менее 10 верст). Три таша пути приходится на долю пустыни, а 4-й таш на долю невообразимой грязи. — Версты через две от Караула нам пришлось подняться на плоскую песчаную возвышенность. Здесь поверхность почвы была почти сплошь усеяна кварцевыми обломками. Кругом — голая грязно-желтая пелена песку. Глазу совсем не на чем остановиться, нигде не попадается для него ни какой точки опоры; однообразный ландшафт уходит в туманную даль; кругом везде плоско, голо, бесцветно; один десяток квадратных верст похож на другой как две капли воды; и там, как и здесь, одинаково белеют остовы павших животных; там и здесь одни и теже невысокие песчаные бугры-волны безбрежного песчаного океана. Невыразимой тоской веет от этой пустыни! А ведь это только еще небольшой кусочек, незначительный залив песчаного океана Турана. Для европейца непонятно, как можно прожить в этой пустыне целую жизнь, когда и несколько проведенных в ней дней заставляют болезненно сжиматься сердце от тоски и скуки. А между тем для полудикого обитателя ее, туркмена, она кажется чуть ли не раем, и во всяком случае для него она — самая привлекательная страна в мире.

Пологий песчаный спуск с этой возвышенности привел нас к подножию довольно резко очерченного кряжа известкового строения. Здесь находятся ломки алебастра. Дорога перекидывается через этот кряж по невысокому перевалу, который возвышается над окрестной равниной футов на 200-300. У самого подножия кряжа находятся развалины раббата Мама-Джаргаты. На имевшейся у меня карте генер. Штаба эти развалины обозначены кишлаком. Я не знаю, какими источниками пользовались составители карты, но она очень грешит по направлению этого маршрута. Мне кажется, что здешняя [320] местность нанесена на карту еще по сведениям Бёрнса. В печальных развалинах Мама-Джаргаты даже нет ж воды ни капли.

С вершины не высокого перевала открывается уже более разнообразный ландшафт, чем какой преследовал нас во все время пути, начиная от гор. Карши. На западе синело довольно обширное соленое озеро, Шор-Куль. На северо-западе и севере темнели неясные массы садов и предместий Бухары.

Лишь только мы спустились с холма, как стали буквально утопать в соленой грязи. Здесь наш путь пролегал по перешейку, протянутому между двумя солеными озерами. Поэтому место здесь было очень топкое; везде виднелись лужи желтоватой, соленой воды; некоторые из них высохли и оставили после себя толстый слой осажденных солей. В некоторых лужах я нашел кубические кристаллы поваренной соли рядом с игольчатыми и пластинчатый кристаллами других выделившихся из рассола солей. Даже грязь на своей поверхности — и та была покрыта беловатым налетом соли. Везде виднелась соль. Некоторые пространства земли были покрыты таким густым слоем ее, что местность казалась окутанною только что выпавшим снегом... Я спросил караул бега, не добывают ли жители из этих озер соль, но получил отрицательный ответ. Соль для Бухары добывается из других копей.

Верстах в трех от подножия холма, когда соли стало меньше, появились первые деревья — правда, весьма чахлые; еще далее — появились и тощие хлебные поля. Но грязь не прекращалась, напротив — она стала еще гуще. Наши бедные лошади постоянно спотыкались и грозили своим седокам ежеминутным падением: ноги их постоянно скользили и разъезжались в липкой грязи.

Вот у самой дороги нам встретился высокий курган, сплошь — по всем бокам и на вершине — усеянный надгробными камнями. Почти на самой вершине холма, куда змейкой идет крутая и скользкая тропа, скучилась группа людей, очевидно принесших нового насельника этого «некрополя». Эти люди безучастно, из под ладони, приставленной к глазам, посмотрели на проезжающих мимо чужестранцев, перекинулись парою слов между собою — и снова принялись за свою печальную работу. Вот мимо нас потянулась длинная вереница верблюдов, навьюченных бухарским хлопком; ноги их [321] скользят в глубокой грязи; верблюд трусливо дрожит при этом всех своих отощавшим за зиму, еще не вылинявших, телом, и ревет благим матом, боясь растянуться в грязи... Все грязь и грязь! Везде, куда ни оглянись, — грязь, грязь... и конца этой грязи не видно! Наконец мне стало сильно надоедать это бесконечное шлепанье но грязи. Но вот в нескольких десятках саженей впереди нас показались разноцветные и даже парчовые халаты. Сопровождавший меня караул-бег сейчас же объявил, что это Токсаба и Шигавул со свитою выехали для встречи меня. Ну, значит, близко и привал. — Мы подъехали к ожидавшей нас группе и обменялись приветствиями. Оказалось, что оба эти сановника, — из которых Токсаба командует всем гарнизоном Бухары — в некотором смысле фельдмаршал, а другой, Шигавул, нечто в роде министра иностранных дел, — еще вчера приехали из Бухары в Кокан, специально для нашей встречи. Мы все вместе доехали до ночлега. Здесь произошли, конечно, неизбежные повторительные взаимные приветствия, осведомления о здоровье и проч. Они передали мне доброе пожелание и от эмира, который слышал о моем нездоровье и нарочно послал их осведомиться о нем и проч. Конечно, подобное внимание эмира было для меня очень лестно.

Вечером этого дня приехал и мирахур Рахметулла. Этот по истине болтливый человек сейчас же вступил со мной в оживленную беседу, причем сам рассказывал и меня расспрашивал о разных предметах: о том, как он ездил в Ташкент и жил там, о нашем житье в Авганистане, о болезни Шир-Али-хана, о последних событиях в Авганистане и о беспорядках, происшедших в Мазари-Шерифе, о военных действиях авганцев против англичан и проч. Он хотел знать также число войск авганских, причем сообщил мне, будто в бытность его в Ташкенте Кемнаб Магомет-Хассан-хан говорил ему, что Авганистан располагает 100 батальонами пехоты, и что вооружение их войск даже лучше, чем английских (?) и т. п. Мирахур не обошел молчанием и повода моей поездки в Бухару, рассказав мне чуть не в сотый раз историю с лекарством, которое я дал эмиру в Шааре; в заключение он сказал, что может быть завтра, а может быть и позднее, он опять отправится в Ташкент. Мне показалось неловким [322] спросить его: зачем он едет опять в Ташкент, но на мой вопрос: долго ли он там думает прожить — ответил, что это будет зависеть от генер. Кауфмана. Наконец Мирахур ушел от нас, пожелав нам хорошего отдыха от трудного пути и поручая нас заботам Токсабы и Шигавула; сам же он отправился в эмиру, чтобы доложить Его Высокостепенству о том, в каком состоянии он нас нашел. [323]

ГЛАВА XI.

В городе Бухаре.

Въезд в Бухару. — Евреи. — В нашем дворце. — Письмо от Сердара Нейк Магомет-хана. — Рассказ Максута. — Шпионство нашего «доброго дорогого друга», ширабадского бека. — Болтовня Рахметуллы, мирахура. — Туземный спектакль. — Виртуоз на «каманче». — Визит эмиру бухарскому. — Неожиданный конец аудиэнции. — В гостях у Кош-беги. — Папиросы фабрики Богданова. — Подарки эмира. — Кремль Бухары. — Мои амбулаторные больные. — Еврей Якубов. — Свежие новости об Авганистане. — Поездки по Бухаре. — В поисках за дервишами. — «Календер-ханэ». — На бухарском базаре. — Вавилонское смешение типов. — Медрессе Мир-Араба. — Колоссальный минарет. — В туземном «университете». — Великовозрастный студент. — Недовольный профессор. — Курс учения в медрессе. — Вид на город с птичьего полета. — Домашний базар. — Состояние нашего курса на бухарском рынке. — Опять на базаре. — Дервиши. — Наша обычная «томаша». — Путешествие ко гробу хаджи Бага-эд-дина. — Опять на кровле медрессе. — Неожиданный скандал, устроенный, прекрасною половиною бухарского населения. — Вечерний отдых в саду. — Визит губернатора Бухары, Мамет-Шериф-бея. — Первый весенний праздник в Бухаре. — Народное гулянье. — В гостях у губернатора Бухары. — Вести из Авганистан. — Бухарское гостеприимство становится неудобным. — Прощальная аудиенция у эмира бухарского.

Бухара, 2-го марта.

Вчера в 8 ч. утра мы выехали из Кокана, который составляет не отдельное селение, как это обозначено на карте генер. Штаба, а пригород Бухары. В пути нас сопровождали те же сановники, что встречали третьего дня, именно Токсаба и Шигавул. Наш путь, вплоть до самых стен города, пролегал по густо заселенной и застроенной местности. Соли теперь уже не было заметно, но грязь [324] была довольно глубокая. Дома и разные здания чередовались с небольшими полями, покрытыми зеленеющими нивами; везде виднелись деревья, в полном цвету. Абрикосы стояли точно осыпанные густым, пушистым снегом; алуча и альбухара дополняло общий цветовой фон садов. На улицах, которыми мы следовали, царила обычная в азиатских городах пестрота и патриархальность — каменьщики и кузнецы, не стесняясь, на виду всех, выделываю свои незатейливые произведения. В некоторых местах дорога была совершенно запружена вьючными ослами и верблюдами; постоянно сновала взад и вперед и толклась на месте многочисленная, «халатная» толпа. Эти люди останавливались на пути, рабочие прекращали свое дело и, раззиня рты, медленно провожали нас любопытными взглядами. Иногда в этой толпе слышались непонятные для меня замечания, относившиеся, по всей вероятности, к нам. Некоторые из них, более любопытные, по пятам следовали за нами и громко о чем-то толковали. Нам пришлось проехать мимо незатейливых двух-трех мечетей, нескольких небольших медрессе, а у самых городских ворот мы проехали довольно обширным кладбищем, со множеством подробных камней и склепов на нем.

Вот и Бухара. Перед нами возвышается глинобитная стена, саж. 4 в вышину. Входные ворота (юго-восточные), а также и две башни, расположенные по обеим сторонам ворот, сложены из жженого кирпича. От Кокана до этих ворот считается 10 верст. — Мы проезжаем воротами и сразу попадаем в тесную, узкую улицу, обрамленную с обеих сторон глиняными стенами двухэтажных домов. Здесь грязи не было, но зато было очень тесно; две лошади в ряд только что могли ехать по улице; арб здесь не замечалось. Попадавшиеся на нашем пути навьюченные верблюды положительно запирали просвет улицы; мы с большим рудом могли протесниться мимо них.

Далее, миновав несколько красивых медрессе, сложенных из жженого кирпича, мы достигли первых лавок базара и вскоре въехали под тень его сводов. Меня очень поразило огромное число евреев, попадавшихся на нашем пути; число их было едва ли не более, чем число туземцев. Тут были и старые, и малые, с [325] горбатыми носами и без оных, с черными и рыжими (!) волосами, бородатые и безбородые, с красивыми, пластическими, точно из мрамора изваянными, чертами на через чур бледном лице, и безобразные, с козлиными и ослиными физиономиями, — но всенепременно с пейсами. — Мы проехали улицами базара, выехали из под его дырявых сводов и мимо двух, замечательных по красоте постройки, мечетей направились к нашему помещению. По городу пришлось проехать верст 6. И это помещение, этот «дворец» — конечно глиняный, как и везде почти в Средней Азии. Ничего характеристичного он не представляет, а потому я его и не описываю. Одна только комната во всем обширном помещении имеет претензию на европейский вид, — она имеет печь и стеклянные окна. Мебель в ней состоит из порядочного стола и 4 венских кресел, спинки и сиденья которых обиты довольно недурно туземным, пестроцветным бархатом.

В наш дворец мы приехали около 10 часов утра и застали в нем полнейший хаос; ничего еще не было приготовлено для принятия «дорогих гостей»; комнаты были не прибраны, дворы только что выметены, мебель выколачивали... пыль столбом стояла в неподвижном воздухе! Однако многочисленная толпа бухарской челяди быстро привела все в достодолжный порядок. Вскоре подан был обычный достархан и завтрак. Через несколько минут сопровождавшие меня бухарские сановники откланялись и уехали к эмиру для доклада. Я назначил время для визита к эмиру 2-го марта, часа в 4 пополудни.

Часа в два этого же дня посланец ширабадского бека принес мне письмо от Сердаря Нейк Магомет-хана, из Мазари-Шерифа. Письмо было помечено 13 Ребиэль-еввеля (22-го февраля). Вот текст этого письма, в переводе с персидского.

«Превосходительному, благородному и любезному другу, доктору Яворскому.

«После дружеского привета и добрых пожеланий уведомляю Вас, что любезное письмо Ваше я получил через руки служителя ширабадского губернатора и обрадовался очень, узнав о благополучном прибытии Вашем в этот город.

«Что касается до потерянных Вами 1,000 тенег, серебряных [326] вещей и некоторых ядовитых медикаментов, то до сих пор, несмотря на все человеческие усилия, нам не удалось их отыскать, вследствие чего я и отпустил обратно присланных сюда людей.

«Если удастся найти вещи в будущем, то немедленно вышлю их Вам. — Здесь все обстоит благополучно; и в населении и среди войск — все тихо. Желаю Вам всего лучшего».

На обороте письма приложена печать; «Нейк-Магомет».

Конечно, со стороны Сердаря Нейк-Магомет-хана было большею любезностью известить меня о тех поисках, какие были произведены им с целию отыскания моих вещей. Я не хотел остаться у него в долгу и поручил Замаан-беку написать Сердарю коротенькое и вежливое письмо в ответ на его обязательное извещение.

После этого к нам пришел джигит Максут, находившийся в услужении у генерала Разгонова, во время пребывания его в Авганистане. Максут сообщил мне, что в Самарканде авганскому посольству устроена была торжественная встреча, причем палили из пушек (сделан был 21 выстрел), что посольство пробыло в городе два дня, а затем отправилось в Ташкент на почтовых и проч. Я спросил его: зачем он оставил службу у генерала Разгонова, который хотел взять его в Ташкент? На это Максут отвечал, что он оставил службу у генерала только на время, а потом намерен опять служить у него, что приехал в Бухару по просьбе сестры, которая послала ему три письма, в которых передавала бухарские базарные слухи о том, что будто все русские, бывшие в Авганистане, убиты авганцами, а с ними вместе и их прислуга и, что Максут непременно приехал бы в ней, в Бухару, чтобы ее успокоить относительно его невредимости. Вместе с тем он сообщил мне, что из Самарканда выехал уже 22 дня тому назад и там о нас ничего не слыхал, но когда приехал в Бухару, то узнал, что эмир Шир-Али-хан помер, а всех, оставшихся в Мазари-Шерифе, русских авганцы убили. Говорили также, что я и мои сотоварищи были окружены авганскими солдатами и три дня отстреливались от них, что затем у нас вышли все заряды и тогда авганцы схватили нас и убили; а другие говорили, будто бы нас не убили, но ограбили до чиста и отпустили на все четыре стороны. — Я порядочно удивился, услыхав от Максута [327] подобный рассказ и недоумевал, из какого источника эти слухи почерпнуты. Но сегодня же Нассир-хан, мой невыносимый хотя и безответный караван-баш, сообщил мне, что в предместьи Кокан люди Шигавула спрашивали его, каким образом мы освободились и выехали из Мазари-Шерифа, если нас анганцы заперли в тюрьму? Нассир-хан на подобный вопрос отвечал, что нас, русских, авганцы не запирали в тюрьму, но, что напротив — честь-честью проводили из города первые авганские сановники и, что странно — откуда могли получиться подобные нелепые слухи? На это ему люди Шигавула возразили, что они знают это из донесений ширабадского бека эмиру. — Значит источник этих слухов и сплетень снова подтвердился, но наш приятель, ширабадский бек, слишком поторопился своим донесением, хотел, очевидно, выслужиться перед эмиром — и вдруг получил такой афронт! В противоположность донесениям бека мы живы, здоровы и со всем почти нашим имуществом предстаем перед «грозные и светлые очи повелителя правоверных!..» Теперь одного только недостает для полного посрамления бека, это — пожаловаться на него перед эмиром как на зловредного ябедника и лгуна. Но, пожалуй, излишнее усердие «нашего дорогого друга» обойдется ему в таком случае очень дорого; пожалуй эмир произнесет обычное: кесим-башка! — и бек простится с заманчивой, даже в трущобах Средней Азии, губернаторской жизнью. Итак, будем великодушны, простим ему его вину, не обмолвимся о нем перед эмиром ни одним словом...

Нельзя однако не отдать справедливости нашему «приятелю», писавшему мне, да и другим членам посольства, такие сладкие письма: он прекрасно, методично выполнял свою щекотливую роль шпиона за русским посольствам в Авганистане. Теперь стали понятны его частые пересылки писем в посольство, многократные посылки конфект, плодов и разных предметов. Все это были только благовидные предлоги, чтобы как можно удобнее шпионить за нами» Я не знаю только — был ли он самостоятельным шпионом, шпионом по страсти, из любви к искусству, или он все это проделывал по приказанию эмира бухарского? Последнее предположение, вероятнее. Тогда понятна и посылка с поздравлением к Лойнабу бухарского посла Ишана-ходжи. Для меня теперь ясно, как Божий [328] день, что Бухара не отказалась от своих традиций и видов и, выжидая время, под благовидным предлогом постоянно шпионит за своими соседями...

Вчера вечером к нам опять приходил опытный враль и любезник, мирахур Рахметулла. Он опять много расспрашивал меня об Авганистане, о его военных силах, о том, кому было оказано больше почета: Разгонову или Столетову — когда они были в Авганистане; как встречали авганцы русское посольство, как провожали, чем дарили и сколько и т. п. Он сообщил также, что в Ташкенте был слух, будто генер. Столетов получил от Шир-Али-хана 13,000 тенег. Относительно этого пункта Замаан-бек поправил мирахура, сказав, что генер. Столетов действительно получил от эмира авганского денежный подарок, но не в 13,000 тенег, а в 11,000 рупий (Номинальная стоимость «тенгэ» — 20 коп.; стоимость рупии — 60 к.), что он сначала не хотел, брать денег, но видя, что авганцы обижаются его отказом, по необходимости взял их. Затем мирахур сообщил, что в Ташкенте говорили, будто Разгонов особенно старался склонить эмира Шир-Али-хана к поездке его в Россию, что, поэтому, желание эмира поехать в Петербург приписывают влиянию на него генер. Разгонова. Тут же он сообщил, что Кош-беги получил из Ташкента известие о том, что авганское посольство выедет обратно в Авганистан через два дня от того числа, которым помечено письмо к нему, что посольство будут сопровождать до Аму-Дарьи несколько русских чиновников и т. п. Наконец он ушел, пожелав нам спокойной ночи и сказав снова, что может быть несколькими днями раньше нас выедет в Ташкент. Зачем он туда едет?..

Всех наших лошадей я приказал расковать: пусть в эти несколько дней, которые я намерен провести в Бухаре, они хотя сколько нибудь отдохнут. У меня явилась мысль заменить вьючный обоз арбяным, так как от Бухары до Самарканда дорога везде колесная. Посмотрю — как лучше поступить. А то с джигитами и лаучами — просто наказание божие! Ни одного дня не проходит без того, чтобы жеребцы не подрались между собою... Чуть было не позабыл я записать сообщение мирахура, что Ишан-ходжа, [329] бухарский посол при Лойнабе, все еще находится взаперти в Мазари-Шерифе и просидит в нем до тех пор, когда заблагорассудят авганские власти дозволить ему выехать оттуда. Оказалось таким образом, что заперты-то в Мазари-Шерифе не мы, русские, а бухарские послы...

4 марта.

2-го марта эмиру я не представлялся, так как в этот день пришлась пятница, а у бухарцев вошло в обычай, что в этот день все население города собирается в великой мечети (мечети-келян) для молитвы. Эмир всегда должен присутствовать на этой молитве. Между тем время моей аудиенции было назначено в 4 часа по полудни, т. е. во время «намаза дигер». Вследствие этого эмир и не мог принять меня.

Около 4-х часов пришел мирахур и передал мне просьбу эмира извинить его, так как он в назначенное время принять меня не может. Мирахур сейчас же рассыпался в любезностях. Одно его сообщение меня несколько смутило. Так, между прочим, он обронил фразу, что я вероятно описал все места, какие посетил и видел, что это — очень хорошо с моей стороны, так как потом может доставить удовольствие не только себе, но и своим друзьям и знакомым. Меня смутила эта фраза, потому что я не только ему, но и вообще никому из туземцев, не сообщал, что веду заметки, так что я не могу понять, откуда он узнал о моих дневниках. Затем мирахур ушел, сказав, что завтра, т. е. 3 марта, он сам заедет за мною и мы вместе поедем к эмиру. Уходя от нас, он спросил, зачем мы вчера отказались смотреть «томашу»? («Томаша» в переводе на русск. язык значит собственно — зрелище (спектакль); состоит она из танцев, пения, игры на разных музыкальных инструментах, представления клоунов, кукольного театра, разных фокусов, борьбы и т. п.) На это я ему отвечал, что мы отказались от зрелища потому, что 1-х были очень утомлены предыдущим путем, — нам хотелось отдохнуть, 2-е, и главное, — мы еще не видали лица эмира, а потому считаем неприличным, невидавши главы государства, предаться удовольствиям. — Мирахур был видимо польщен [330] таких ответом и сказал мне, что эмир об этой причине нашего отказа не знал и думал, что мы не смотрели «томаши» потому, что были чем нибудь недовольны — приемом, угощением и т. п., но что теперь он питает надежду, что его «дорогие гости» не побрезгают его средствами развлечения, «хотя они, конечно, и не могут выдержать сравнения с вашими, русскими удовольствиями» — закончил нашу беседу мирахур.

Вечером этого дня, когда подали свечи (завода Губбард, в Екатеринбурге), в наше помещение пришли опять танцоры и музыканты. Отказаться от туземного балета и концерта было теперь, после объяснения с мирахуром, неловко. Об этой «томаше» скажу только то, что танцы бачей были поставлены здесь очень плохо, гораздо хуже, чем в Гузаре или Карши; у них не было ни той ловкости, ни той грации что у тех; на женственность манер не было и намека. Но эти танцоры исполнили один новый нумер пляски с палками в одной руке и с каменными crie-crie в другой. Был также солист на «каманче» — настоящий виртуоз, которого с удовольствием можно послушать и не в такой глуши. Звуки, извлекаемые музыкантом из его закоптелого инструмента, лились широкой струею, уносились к небесам, громом грохотали в ушах слушателей, то как подавленный стон жалобно замирали... Артист был молодой туркмен, с выразительным лицом и прекрасными, большими, полными страстного огня, глазами. На голове его была неизменная папаха. Он сыграл несколько пьес и, между прочим, одну под названием «урусча». Мотивы этой пьесы напоминают наши меланхолические народные песни. — «Каманча» — музыкальный инструмент, представляющий собою, так сказать первобытную виолончель. К небольшой деке приделан очень длинный гриф, разделенный на тоны и полутоны поперечными перемычками из проволоки. Струн на грифе 3 или 4; все они проволочные; одна из них никогда не берется в интервалах гаммы, но издает всегда один, как бы основный, тон во все время игры, между тем как остальные струны берутся в разнообразном сочетании тонов. Что меня особенно поразило в игре этого музыканта, или вернее, в тоне инструмента — это чрезвычайная эластичность звуков и сходство их с человеческим голосом. Один раз музыкант играл, [331] аккомпанируя пению, причем по туземному способу аккомпанимента «каманча» своими звуками «сопровождала» мелодию певца в униссон. В некоторых местах я затруднялся отличить звук инструмента от голоса певца. Правда, способ пения у туземных певцов очень оригинален и слишком сильно отличается от европейского, так что, может быть, этим отчасти и объясняется человеческая звукоспособность каманчи, если можно так выразиться, но об этом я поговорю после. По струнам каманчи ударяют смычком из конских волос. Для игры на ней существуют оригинальные ноты, но, кажется, это не есть ноты, в виде той скалы, которая вошла во всеобщее употребление на Западе, но для каждой песни здесь существует известный, раз навсегда назначенный для нее, напев. Это лучше всего пояснить примером из туземного стихосложения. Некоторые формы стиха обязательно требуют переложения на голос, т. е. стихи эти не читаются, как например у нас, а поются, и этот способ произнесения их обусловлен исключительно формой стиха. В другой форме тот же стих можно прочитать, а уже не петь (Нужно заметить, что и стихосложение древних греков отличалось таким же характером. «Илиаду» и «Одиссею» пели, а не читали.). Тоже можно сказать, мне кажется (я не уверен в этом), и о туземных песнях и балладах; они и пишутся уже на известную мелодию. — Были здесь и певцы, но о пении их я поговорю в другой раз.

После балета и концерта старик-фокусник стал показывать разные «штуки» — вытягивал изо рта бесчисленное множество лент, целых мотков ниток с иголками и удочками, проглатывал и отрыгал назад монеты, ел горящую смолу с паклей, топтал в мешке сырые яйца и снова показывал их целыми и т. и. и т. п. — Старик был тот же самый, которого я видел зимою в Шааре. — Затем следовало шутовское представление доморощенных клоунов, острот которых я не понял, но которые вероятно не были лишены специфической соли, судя по задушевному смеху сидевшей на корточках кругом нас, туземной толпы. После всего — театр марионеток, представления которых я, впрочем, не стал смотреть, так как «томаша» и без того продолжалась целых 3 [332] часа. Было уже 11 часов ночи и иве сильно хотелось спать; я ушел, а Замаан-бек остался.

3-го нарта около 10 часов утра приехал в нам Шигавул, Софи-бей, и просил нас пожаловать к эмиру. Когда мы собрались, то он посмотрел на часы и просил нас подождать еще минут 5, так как иначе «мы можем приехать э эмиру ранее назначенного времени» — говорил Шигавул. По прошествии 5 минут мы сели на лошадей и отправились в путь. Нам пришлось проехать частью базара, между прочим — мучным рядом. Затем мы выехали на довольно большую площадь, с которой открывался вид на холм, обнесенный высокой глинобитной, с зубцами, стеной. В этой стене, прямо перед нами возвышались ворота, сложенные из жженого кирпича — очень высокие и очень широкие ворота. Этот холм, опоясанный двойной стеной, и есть «арк», т. е. дворец эмиров бухарских.

Лишь только мы выехали на площадь и очутились в виду ворот, как наши бухарские спутники, — Шигавул, караул-бег и прочие — сошли с лошадей, объявив мне, что все бухарцы обыкновенно здесь сходят с лошадей, но что мы русские, как хотим, так и поступим, где хотим, там и сойдем с лошадей. Подъехав в воротам, я также сошел с лошади и прошел ворота пешком. — Я слыхал, что некоторые русские люди (офицеры или чиновники), бывавшие в Бухаре и представлявшиеся эмиру, ни за что не хотели сойти с лошади перед воротами и непременно хотели проехать ворота на лошади — что было очень неприятно бухарцам. Эти русские считали будто бы унизительным исполнить просьбу бухарцев. Почему они считали этот поступок унизительным — я не могу понять. Исполнение требований вежливости едва ли можно считать унижением, а здесь все дело и состоит именно в вежливости и правилах приличия. В Бухаре, да и вообще в Средней Азии, принято чтобы гость проходил ворота хозяина пешком. В данном же случае этим хозяином был эмир бухарский, который, кроме вежливости, еще обязывает каждого к известной доле почтительности. Значит, проезжая воротами на лошади, эти люди нарушали обычные и общеобязательные правила вежливости. Этот поступок подобен тому, как если бы кто нибудь из них въехал в комнаты одного [333] из своих знакомых на лошади. — Я иду еще далее. Я смотрю на бухарский обычай сходить с лошади перед воротами цитадели, в которой обыкновенно живут и жили, в продолжении, быть может, целых тысячелетий, их государи, как на наш русский обычай — проходить известными «Спасскими» воротами в московском кремле с непокрытыми головами. Судите сами о неприличии того иностранца, который, будучи предупрежден об этом обычае, вздумал бы не снять в «Спасских» воротах своей шапки...

У ворот я заметил несколько лежащих мортир, без лафетов, а над воротами часы. Стражи при воротах я не заметил; толщина стены у ворот более 5 саженей. По другую сторону ворот нас встретили: мирахур, удайчи, инак и некоторые другие царедворцы. Вслед за тем всем нам пришлось подняться несколько в гору по хорошо вымощенной, узкой улице; потом мы прошли два-три узенькие и кривые переулка — и вот мы на дворе дворца эмира. — Дворец представлял обыкновенное, довольно обширное здание. Мы прошли мимо двух или трех террас, на которые вели узкие лесенки в 3-4 ступени, без балюстрад, взошли на одну из этих террас, прошли двумя-тремя комнатами — и очутились перед лицом повелителя правоверных.

Эмир сидел посреди комнаты, на довольно плохом кресле. Я думал, что он примет меня в тронной зале, но ошибся в расчете. Когда я вошел в комнату, то эмир улыбнулся и его благообразная физиономия, оттененная сильно поседевшею бородою, выразила мягкую приветливость. Он подал мне руку, но не привстал с кресла, а затем жестом указал на приготовленные для меня и Замаан-бека кресла. Мы сели и началась обычная беседа, предметом которой были обычные приветствия и пожелания. Отправляясь на аудиэнцию, я предполагал, что она будет продолжительна; я думал, что эмир станет расспрашивать меня о пребывании русского посольства в Авганистане и о последних событиях в Мазари-Шерифе, но ожидания мои не оправдались. Дело в том, что после нескольких минут разговора у меня истощился весь запас приветствий и пожеланий и я замолчал. Эмир был что-то не разговорчив на этот раз. Я рассчитывал, что Замаан-бек меня выручит, но он также упорно молчал. Произошло неловкое, гробовое [334] молчание; я хотел было снова заговорить — чуть ли не в десятый раз повторить ему пожелание всех благ, но в это время Замаан-бек сделал движение, как будто желая встать — и эмир подал знак, что аудиэнция кончилась.

После этого нам надо было сделать визит Кош-Беги, бухарскому канцлеру. Это — первый сановник бухарского ханства; но это не есть высший чин в лестнице бухарской администрации. Выше Кош-Беги Аталык, а еще выше — Мирза. Лиц в этих званиях в бухарском ханстве в данное время нет. В прежнее время, когда Бухарское государство не представляло лишь «один звук пустой», как теперь, а могущественную державу, владения которой простирались от Оша до Арала, и от Урала до Гинду-куша, за аму-дарьинскими провинциями управлял бухарский наместник в сане Аталыка (Якуб-бек, основатель кашгарского ханства, в период завоевания Кашгара, состоял на службе кокандского хана и имел сан Аталыка.).

Кош-беги (от кош — дом; значит в роде нашего допетровского, дворцового боярина или дьяка; отсюда же взято слово — «кошевой» атаман у казаков) помещается тут же в этой цитадели, в нескольких шагах от дворца эмира. По недлинному переходу мы дошли до ворот помещения Кош-беги, еще более невзрачного, чем дворец эмира. Он встретил нас в нескольких шагах от крыльца дома. Это — седенький, низенький, сгорбленный старичок с ничем незамечательной физиономией. Он был одет в халат из великолепной кашемировой шали; на голове у него была навита бесчисленными оборотами чалма из тончайшей индейской (английской?) кисеи, с затканными по ней золотыми блестками и другими украшениями. Он любезно приветствовал нас и пригласил пожаловать в нему в комнаты — откушать бухарского хлеба-соли. По мы очевидно несколько раньше пожаловали в нему, чем следовало бы, так как достархан не был еще расставлен и все казалось как будто не на своем месте. Угощение сервировали уже при нас. Тут фигурировали, конечно, обычные бухарские сласти конфекты, сахарные печенья, засахаренные фрукты, и между прочим сахар в головках и леденец-рафинад. Затем был [335] накрыт обед, который по разнообразию и обилию блюд, а также и искусству приготовления их, удовлетворил бы и более избалованный в гастрономическом отношении желудок, чем мой. — Посидели, поговорили... Любезности и взаимные комплименты так и пересыпались от одного к другому, от меня к Кош-беги и обратно. Мирахур, сопровождавший нас до дома Кош-беги, вскоре опять ушел к эмиру. Возвратясь оттуда, он передал мне крайнее удовольствие эмира по поводу того, что мы прошли ворота арка пешком. Теперь, при выезде из крепости, эмир, в знак признательности просил нас проехать теми же воротами верхом. При этом мирахур показал на стоявших перед окнами двух приведенных коней, покрытых парчовыми попонами, в бирюзовых уздечках, и объявил, что эмир в знак своего благоволения и дружбы дарит мне и Замаан-беку по коню. Вместе с тем он указал на груды халатов, которые также дарил эмир нам и нашей прислуге. Конь, подаренный мне, был туркменский аргамак, огромного роста, широкогрудый, с огненными главами, без гривы и с весьма жидким хвостом. Его кофейного цвета, глянцевитая масть была великолепна. Танцуя прошел он мимо окон нашей комнаты.

За обедом разговор наш, само собою понятно, имел темой взаимные дружеские отношения России и Бухары, какие давно уже установились между двумя государствами и с каждым годом все более и более крепли. Вспоминали при этом об умершем Вейнберге, при чем Кош-беги, а равно и мирахур, много соболезновали о его преждевременной смерти. Они говорили, что дай Бог, чтобы теперь нашелся подобный ему человек на пост дипломатического чиновника. «Он для Бухары, говорили они, сделал много добра; бухарцы верили каждому его слову, потому, что он всегда сдерживал его». Увидя, что Замаан-бек делал себе вертушку, чтобы покурить, Кош-беги достал ключи из за пояса своего халата, отдал их своему ключнику и велел принести папирос. Через несколько секунд Замаан-бек уже вдыхал ароматный дым крученых папирос фабрики Богданова. Затем через несколько времени мы откланялись Кош-беги. Он провожал нас до самых ворот, а это значит, что он оказал нам очень большую честь. Нам подвели подаренных эмиром лошадей и просили садиться. Мой [336] «туркмен» очень горячился, храпел, становился на дыбы — лишь только я хотел занести ногу в стремя, и вообще казался очень беспокойным. Ехать на нем было довольно опасно, тем более, что бирюзовая уздечка была не совсем надежна; в случае еслибы она порвалась — моя триумфальная поездка могла бы кончиться весьма печально... Но не взирая на это, я храбро вскочил на коня, сдавил его крутые бока ногами и, крепко натянувши для пробы уздечку, сильно осадил его на задние ноги. После этого я уже спокойно выехал из крепости.

Несмотря на тот поверхностный обзор кремля Бухары, какой я сделал, нельзя было не заметить общих черт между ним и нашим московским кремлем — разумеется, если мы исключим из него новейшие постройки. И здесь била в глаза та же аляповатая архитектура, смесь азиатского с византийским — то, что теперь принято у нас называть «русским стилем»: те же пузатые колонки у входов, те же аляповатые, безличные скульптурные украшения по стенах, те же узкие окна и толстые стены домов — как и в любом боярском, допетровском дворце...

6-го марта.

Я никак не успеваю записывать свой дневник ежедневно; причина этому та, что вот уже в продолжении двух дней я разъезжаю по городу, стараясь познакомиться с ним как можно лучше. Видел очень много интересного, может быть, даже нового — не только для меня, но и для моих читателей. Поэтому я постараюсь поподробнее записать обо всем том, что я видел и о чем слышал. Разве только мне в этом намерении помешают: теперь утро, а по утрам я и здесь устроил бесплатный прием приходящих больных-туземцев. Надо отдать справедливость бухарцам — они не замедлили сделать несколько визитов русскому доктору и, повидимому, нисколько не брезгают русской «кафирской» медициной. — Опишу на первый раз только два более выдающиеся случая.

На первом плане стоит следующий больной, которого я и обозначу № 1. Мой пациент-еврей, лет 40, хорошо упитан, женат, имеет детей, болеет в продолжении 2-х лет. Болезнь его выражается следующими симптомами: он почти совсем не может ходить без посторонней помощи; при хождении его ноги перекидываются с одного места на другое, точно плети, и далеко [337] закидываются вперед; такая походка на специальном языке называется «петушиною». Пораженные конечности довольно хорошо сохранили чувствительность на всем своем протяжении. Больной может твердо стоять на ногах, даже и при закрытых глазах. Затем — больной чувствует постоянную боль в крестце и пояснице, а вокруг туловища — ощущение как бы от стягивания поясом. Болезнь развивалась постепенно. Хотя я и не имел возможности применить в данном случае различных тонкостей диагностики, напр. электрического исследования, но все же не колебался, на основании данных признаков, определить болезнь как поражение передних столбов спинного мозга. Очевидно, что предсказание для больного было весьма неблагоприятно (по Опольцеру бывают случаи излечения, хотя и очень редко).

Этого больного привел другой еврей, по фамилии Якубов, хорошо говорящий по русски. По его словам — он каждый год ездит по коммерческим делам в Москву и на Нижегородскую ярмарку, а его старший брат постоянно живет в Москве; вообще это — довольно приличный и дельный еврей. Я объяснил ему всю безуспешность местного лечения больного и объяснил, что он нуждается в клиническом лечении. Якубов на это ответил, что если нужно поехать в Россию для излечения болезни, то больной может это сделать, так как вполне располагает нужными для этой поездки средствами. Тогда я указал ему на Казанскую и Московскую клиники. Не знаю исполнил ли больной мой совет, так как больше я его не видал.

№ 2. Haemiplegia sinistra. Больной — старик 69 лет, еще довольно крепкий и бодрый на вид. Без посторонней помощи он совсем не может ходить; левой рукой не может ничего делать, но двигать пальцами может; ногою — тоже. Судя по наружному виду — конечности совершенно нормальны, если не принять во внимание небольшой атрофии их; чувствительность их находится в удовлетворительном состоянии. Перекошения лица, а также и искажения выражения его — нет; язычок висит почти вертикально. Болезнь продолжается уже 10 месяцев и началась ударом; тогда больной в течении двух дней находился в бессознательном состоянии. — Ему [338] мною назначен был иодистый кадий и массаж конечностей. Иодистый калий я выдал ему из своей аптеки — конечно, бесплатно.

Затем я упомяну о некоторых других более или менее выдающихся случаях болезней. Были: общий сифилис с слизистыми папулами во рту; случай ришты (filaria medinensis), различные накожные сыпи, аневризма arteriae femoralis и проч.

Больного еврея я видел 4 марта, а на следующий день Якубов опять пришел во мне и привел с собой больного, про которого говорил, что у него чахотка. — В это время я уже совсем собрался, чтобы ехать осмотреть здешний базар, а также и посетить могилу здешнего знаменитого святого Багдад-дина. Поэтому я попросил Якубова зайти во мне на следующий день утром.

Меня очень интересовало состояние здешнего торгового рынка; поэтому я попросил Якубова составить для меня список товарам, обращающимся на здешних базарах, и обозначить их ценность. Мне хотелось знать сравнительное распространение здесь русской, английской и французской мануфактуры. Якубов обещал мне доставить такой список, заявив, что вообще здесь русские товары идут хорошо, да и качеством они превосходят западно-европейские. Самою дешевою и плохою мануфактурой здесь будто бы считается английская. Шелковые товары здесь лучшие — французские. Это подтвердил и мой караул-беги.

С тех пор прошел день, а Якубов во мне не являлся; вот уже 10 часов 6 марта, а его нет и нет. Боюсь, что не придет совсем. Вероятно он подумал, что я собираю эти сведения для ташкентских купцов; очень может быть, что он боится конкуренции.

Между тем я получил свежие новости из Авганистана; новости эти почерпнуты мною из письма, полученного здешними авганскими купцами из Мазари-Шерифа. В нем между прочим сообщалось следующее. Бежавшие из Мазари-Шерифа Сердарь Мамет-Ибрагим-хан, сын эмира Шир-Али-хана, и Сердарь Ахмед-Али-хан, его внук, — в Бамьяне получили от Якуб-хана, из Кабула, письмо. В этом письме Якуб-хан укорял их за то, что они выехали из Мазари-Шерифа и притом в такое критическое время, когда им следовало бы остаться там и взять управление [339] страною в свои руки, а не оставлять власть в руках малолетнего сына его, Мамет-Иса-хана. Поэтому он просил беглецов вернуться назад и при помощи своих «приверженных и честных людей» управлять краем. Мамет-Ибрагим-хан и Ахмед-Али-хан послушались совета Якуб-хана. Приехав в Мазари-Шериф, они стали от имени Якуб-хана и сына его Мамет-Иса-хана управлять делами. По прибытии в Мазари-Шериф, первым их делом было будто бы убиение бывшего Лойнаба, а также и Сердаря Феиз-Магомет-хана. Затем в Мазари-Шерифе все успокоилось. — В том же письме сообщалось, что один из самых влиятельных лиц в Авганистане, Исмитулла-хан, сын Азис-хана, бежавший незадолго до смерти эмира в Кохистан, получил приглашение Якуб-хана возвратиться в Кабул и служить ему, как служил прежде его отцу. Один наиболее уважаемый авганский святой с своей стороны тоже убеждал Исмитулла-хана возвратиться в Кабул и послужить родине против общего врага, англичан. Исмитулла-хан согласился и его приезд со дня на день ожидается в Кабуле. Какой-то духовный, по имени Сагиб-заде, собрал в Куруме авганское ополчение, напал на англичан при Хуши, разбил их и взял у них 9 орудий. С прибытием Исмитулла-хана, Якуб-хан думал возобновить военные действия против англичан.

Теперь начну описание города Бухары.

4-го марта я и Замаан-бек, сопровождаемые конвоем из 6 казаков, караул-бегом и многочисленной свитой из бухарцев, отправились осматривать достопримечательности города. Сначала мы проехали частью базара. Улицы его так узки, что по ним больше двух всадников в ряд ехать не могут. Иногда попавшаяся на пути арба совершенно преграждала дорогу, так что нам надо было сворачивать в соседнюю улицу. Товары, разложенные на прилавках, развешанные на шнурах, грудами лежавшие на полках — так и рябили в глазах. Излишне было бы перечислять отдельные сорта товаров. Скажу только, что тут было все, что производит Средняя Азия и что привозится сюда из других стран; русские и западно-европейские товары лежали рядом с туземными. Вот мы проехали ряды с так называемым «красным товаром». Под каменными сводами, увенчанными довольно широким куполом, [340] которые устроены обыкновенно на месте соединения нескольких базарных улиц, — я увидел менял с грудами серебряной и медной монеты на грубо сколоченных столах. Затем пошли ряды с разными металлическими вещами, далее — гончарные изделия. Мы ехали крытыми улицами базара почти до самой городской стены.

Мне очень хотелось посмотреть бухарских дервишей, или, как их иногда называют, — «календеров». Поэтому мы выехали за городскую стену, в одно из предместий, где находился один «календер-хане», т. е. приют дервишей. — В нескольких десятках саженей от стены находилась мазанка, не очень грязная, хотя и нельзя сказать чтобы чистая. Кругом нее, покрайней мере на пространстве квадратной версты, были густо разбросаны надгробные камни и склепы. У самой стены «календер-хане» возвышался шесть, на котором висел пук шерсти и волос — знак, что здесь находится могила какого либо святого. — Знакомый с типами дервишей по рисункам и описаниям знаменитого художника В. Верещагина, я ожидал увидеть здесь действительно нечто оригинальное, хотя наш караул-беги и предупреждал меня, что я здесь ничего особенного не увижу «кроме опийных пьяниц». Но мне не удалось увидать даже и этого.

Мы вошли в «мазанку» и застали в ней всего 2 дервишей, обыкновенных старичков, ничем не отличающихся от простых смертных. Остальные дервиши, жившие в этом «приюте», в данное время были в отлучке и, по всей вероятности, расхаживали по базару, собирая милостыню. Не удовольствовавшись виденным мною, я зашел за стенку, отделявшую этот дом от соседнего. Там я увидал сидящего под деревом старика, гревшегося на солнце и что-то жевавшего. Я подошел к нему поближе. Передо мной находилась испитая фигура человека, с бледно-желтым цветом лица, с ввалившимися в орбитах глазами, с потухшим, как бы матово-стеклянным, неподвижным взором... Я подумал, что вот-вот застал, наконец, опиофага на месте преступления! Но кусок лепешки, который находился в руке старика и который, очевидно, он жевал своими беззубыми челюстями — разрушил все мои предположения. Так мне и не удалось увидать дервиша во всей его неопрятной обстановке, без прикрас. — При нашем приближении [341] старик открыл полузакрытые глаза и обвел нас мутным взором. Затем он попросил у нас милостыню и начал еще что-то говорить, но никто из нас, даже и Замаан-бек, не мог понять ни слова. Но вот подошел к дервишу Нассир-хан, мой бессменный и безответный караван баш, — и дело разъяснилось. Этот несчастный старик был индиец и говорил по индийски. Оказалось, что Нассир-хан знает также и этот язык. Нельзя было не пожалеть что при таких лингвистических познаниях он не знал русского языка. — Старик-дервиш произносил много бессвязных слов и вероятно бредил под влиянием незадолго до нашего посещения принятого опия. Но этому предположению отчасти противоречью то обстоятельство, что он довольно ясно жаловался на боль в ноге и просил у меня лекарства. Больно было смотреть на эту согбенную, когда то высокую и крепкую человеческую фигуру, пришедшую в скотское состояние и утратившую «образ и подобие божие». Поэтому я дал ему несколько «тенег» и поскорее направился к выходу из этого вертепа убожества — физического и морального. Мы сели на лошадей и направились, другою дорогою, опять в город.

Сделав несколько, сот шагов по внутри-стенному городу, мы снова очутились на базаре. Теперь пришлось нам проехать центральными его улицами — и что за пестрое и шумное зрелище представилось моим глазам! Типы всех народностей Средней Азии виднелись тут один возле другого. — Природный бухарец, с тонкими чертами лица и деловой купеческой физиономией торговал рядом с менялой-индусом, огнепоклонником, который жадным взором посматривал даже на свои собственные деньги. Его продолговатая физиономия с суровыми, жесткими чертами лица, с красным значком на лбу и высоким шлыком на конусообразной голове, выражала что-то дикое, над чем еще не пробудилось моральное сознание. Он сам существует для денег, а не деньги для него... Широкая, открытая физиономия самаркандца, приютившегося тут же рядом с своим шкапчиком, наполненным туземными шелковыми тканями, представляет резкий контраст с физиономией тут же торгующего жида, — физиономией, вытянутой, бледно-прозрачной, точно из мрамора изваянной, оживленной быстрыми, лукавыми глазами и [342] оттененной завитками длинных пейсов. Широкоскулый, плосконосый, с лицом как тарелка, с узкими покосившимися внутрь глазами, обитатель киргизских степей, лениво расхаживающий от одной лавки к другой, наталкивается на хищника Туранских пустынь, туркмена, клинообразная физиономия которого, мягко оттененная небольшой, но довольно густой, черной бородой, не выражает ни особенной свирепости ни, также, и мягкости. Его небольшие серые, чаще — карие глава, зорко смотрящие из под нахлобученной, огромной мерлушковой папахи, говорят о коварстве. Эти ничего не продают, но они также ничего почти и не покупают. Вот перед вами высокая, широкоплечая фигура авганца. Смуглый цвет липа, черные блестящие глава, большая окладистая борода и длинные, нестриженные, косматые волоса — сразу выдают его национальность. Он непременно меняла, реже — торговец индийскими чаями, иногда — продавец бирюзы, лапись лазури и т. п. А вот и длинная поджарая волосатая фигура персиянина. Высокая мерлушечья шапка, сдвинутая на затылок, длинный, слегка горбатый нос, далеко-далеко выдающийся вперед, украшающий его подвижную физиономию, красные ногти на пальцах, часто-выкрашенная в огненный цвет борода... — сразу рекомендуют вам его. Он непременно продавец фруктов или, реже, шелковых материй. Тут же, рядом с ним вы видите довольно плотную фигуру среднего роста, обладающую подвижной и выразительной физиономией. Эта «физиономия украшена большими карими, иногда черными, живыми главами; широкий разрез век дополняет образ пешаверца. Здесь же вы видите и казанского татарина, и астраханского калмыка, изредка — желто-лимонного китайца и даже дикого сына кавказских гор. Все это население базара или толчется в узких, полутемных улицах или чинно сидит за своими прилавками. Здешние лавки скорее походят на шкафчики наших мелких торговцев, чем на обыкновенные лавки и магазины. Понятно, есть здесь и относительно хорошо устроенные лавки, но их очень мало (В Бухару ежегодно привозится равных товаров из России от 25-30 тысяч верблюжих вьюков; из Индии до 12 тысяч вьюков; из Персии и Хоросана — до 3 тысяч вьюков. Лучшая мануфактура на здешнем рынке считается французская, затем — русская, а потом уже — английская.). [343]

Долгое время мы разъезжали в полусвете базарных крыш и сводов и вдруг выехали на ярко освещенное место. Значит здесь находится какое либо большое здание. Действительно, мы выехали на небольшую площадь и глазам нашим представилась грандиозная картина. Мы стояли у подножия одного из тех зданий, которые прославили Бухару и заслужили мировую известность своими изразцовыми украшениями.

Перед нами возвышалось здание, обладающее весьма внушительными размерами. Оно построено из жженных кирпичей.

Главный фасад здания украшен грандиозным, величественно поднимающимся порталом, который поднимается на несколько саженей выше стен здания. Острые очертания его сводов, легкость и изящество их завершения, блестящие украшения из разноцветных изразцов — представляют действительно оригинальное, поразительное зрелище. Это — знаменитое медрессе Мир-Араба. Огромное и прекрасное здание это много теряет от того обстоятельства, что находится на очень тесной площади. Более обширное место доставило бы ему возможность ярче высказать свои достоинства, хотя я и не могу удержаться от замечания, что окружающие это здание дома бухарских обывателей и постройки базара, — в большинстве случаев дрянные лачуги, — много помогают медрессе Мир-Аба в произведении вящшего впечатления на зрителя: контраст слишком силен. Конечно, в какой либо европейской столице это здание, вероятно, не составило бы выдающегося предмета — даже у нас, в Петербурге, но не нужно забывать, что мы в Бухаре, и сообразно с этим будем смотреть на все, попадающееся нам на глаза, под известным, подходящим к обстоятельствам, углом зрения. Стесненное со всех сторон глиняными мазанками это изящное и прекрасное здание — прекрасное даже в его настоящем полуразрушенном виде — кажется как бы забытым, заброшенным (как это и есть на самом деле), — точно чужой человек среди враждебной для него толпы, со всех сторон поднявшей на него посягательные святотатственные руки...

Перед входом в медрессе находится возвышенная площадка, выложенная плитами из жженых кирпичей. Но эту площадку ведет широкая лестница с обвалившимися ступенями, [344] заваленная хлопком-сырцом и разными другими товарами. Мы всходим на площадку, подходим под высокие своды портала и проходим на внутренний двор медрессе.

Двор представляет квадрат, со всех сторон ограниченный стенами здания, в которых устроены жилые комнаты для обучающихся здесь студентов. Комнаты устроены в два этажа. В нижнем этаже обыкновенно помещаются профессора медрессе — «мадаррисы», а в верхнем — студенты. Стены здания достигают высоты 10 саж., а портал и молитвенные ниши с арками, устроенные по всем четырем сторонам здания — до 15 саж. По остаткам уцелевших изразцов, которыми выложен фасад всех ниш и арок, в виде гирлянд, букетов и разных цветов, можно до известной степени судить о бывшем великолепии подобных украшений. Арка над нишами и своды их тоже облицованы великолепными разноцветными изразцами, сохранившими до сих пор изумительную свежесть красок; цветы, образованные сложной и очень тонкой изразцовой мозаикой, смотрят живыми. По аркам, над нишами выложены изразцами же стихи из корана, арабскими буквами. Тем тяжелее было созерцать этот величественный памятник славного прошлого Бухары, что ни одна арка, ни одна ниша не сохранила вполне своего цветового, убора. Оголенные от изразцов места, точно страшные раны зияют на блестящей, всеми цветами радуги сияющей, изразцовой облицовке. Кое где эти раны теперешний измельчавший бухарский люд вздумал залечить при помощи грубой замазки алебастром и глиной! Но подобные заплаты вызывают в зрителе еще более тяжелое впечатление, чем самые раны, оголенные от изразцов места. Я неоднократно спрашивал сведущих бухарцев, почему они не вставят новых изразцов на место выпавших — и получил ответ что теперь не умеют делать таких изразцов. Нужно заметить, что это медрессе построено 357 лет тому назад. — Я хотел было взойти наверх, на кровлю здания, которая в Бухаре, как и вообще в средней Азии, делается в виде террассы и служит для жителей местом прогулки и отдыха от их трудов, — но получил отказ. Отказ был мотивирован тем, что окружающая медрессе местность застроена домами, в которых живут семейные люди и притом духовенство, а с крыши медрессе можно [345] видеть все, что делается на дворах и даже в комнатах соседних домов... В это время я заметил двух-трех студентов, лежавших на крыше здания и, свеся через низкий парапет свои головы, глазевших на нас. Я не преминул обратить на это внимание почтенного бородатого старичка, ректора этого мусульманского «университета», и заметил, что вероятно только нам, «кафирам», нельзя быть на крыше, а «правоверным» студентам — можно; но словоохотливый ректор сказал в ответ на мое замечание какую-то шутку, прикрикнул на студентов, отчего свесившиеся головы моментально скрылись за парапетом, — и предложил мне осмотреть кельи студентов и профессоров, но я отказался от этой чести, так как перед тем только что подробно осмотрел медрессе муллы Махмет-Шерифа, которое я и опишу вслед за этим. — Поскорбев о запустении и разрушении этого не особенно древнего храма науки и бросив последний взгляд на его смело висящие в воздухе лазурные купола, увенчанные огромными гнездами аистов, — я тою же дорогою вышел на площадь.

Рядом с этим медрессе находится колоссальный минарет, возвышающийся по крайней мере на 25 саженей от земли. С него вероятно открывается великолепный вид на город. Мне очень хотелось взойти на него, но дверь, ведущая на минарет, оказалась запертою, а хранитель ключей куда-то отлучился. Я мог догадываться, что дверь не заперта и хранитель ключей, если он существует, совсем никуда не уходил, но вышеупомянутая причина, т. е. опасение, что каффир с высоты минарета бросит неосторожный взгляд во «святая святых» мусульманина, его гарем, — заперла дверь, а сторожа объявила без вести пропавшим. Мирахур вчера во время урока, данного ему мною по части фармации, в частности — приготовления растворов разных врачебных веществ (читатель вероятное забыл, что мирахур сам врач, хотя и туземный) подтвердил мою догадку, сказав, что даже муэззин (азанчи) только по пятницам восходит на этот минарет для призыва правоверных на молитву и тогда женщины в окрестных домах прячутся и не показываются на своих дворах. — Делать было нечего, надо было покориться своей участи и отказаться от заманчивого восхождения туда, где бывает только один. [346]

Зато в этот же день, я любовался видом на город с кровли медрессе муллы Махмет-Шерифа, в описанию которого я и перехожу. Я видел это медрессе прежде чем медрессе Мир-Араба и оно произвело тогда на меня сильное впечатление; но после осмотра последнего здания это впечатление совершенно стушевалось.

Медрессе муллы Махмет-Шерифа построено всего 80 лет тому назад, одним богатым купцом, во время правления деда настоящего эмира, Мир-Гайдер-хана, прозванного за свою преданность религии Сеидом (т. е. чистым). Оно представляет как бы модель предыдущего здания, но лишено куполов. Меня здесь особенно поразила мозаиковая кладка сводов портала. Своды, мавританского стиля, выложены из небольших разноцветных изразцов. Оригинальность картины просто не поддается описанию. Хороша также рама портала, вся облицованная очень мелкими изразцами разных цветов.

Когда мы вошли во двор этого медрессе, то из комнаты, противоположной входной двери, вышел низенький старичок и, обратившись в нам, начал что-то говорить — неособенно мягким тоном, как мне показалось. Я думал, что почтенный профессор, — как это потом и оказалось, — не имел достаточных оснований хвалить нас, нарушивших его уединение; я думаю, что он просто бранил нас, судя по тону его речи (он говорил по тюркски, а не по персидски, поэтому я его и не понял). Но вдруг тон переменился и оказалось, что будто бы он говорил нам приветственную речь. Я думаю объяснить такую метаморфозу тем, что сначала он вероятно не заметил сопровождавшего нас караул-бега и потому не хотел особенно стесняться с нами, но потом перемена тона и была обусловлена тем обстоятельством, что его хотя и старческие, но еще зоркие глаза отыскали в сопровождавшей меня толпе нашего оффициального патрона, караул-бега. Как бы то ни было, но когда я изъявил желание осмотреть здание, то он любезно предложил войти в его келью и, откинув тростниковую портьеру, закрывавшую вход в его жилище, предупредительно пропустил нас вперед.

Это была маленькая комнатка, пол которой был устлан коврами, а стены, чисто отштукатуренные, по карнизам были расписаны цветами. Видно было, что она хорошо, опрятно содержалась. [347] Посреди комнаты, под ватным одеялом находился «мангал», а кругом него в живописном беспорядке лежали старые, черные, в кожанных переплетах, книги. Свет падал в комнату сверху, из окна, огражденного каменной решеткой. Вообще это был довольно уютный кабинет мусульманского профессора. О мебели в комнате конечно не могло быть и речи: для азиатцев она не нужна. — Налево от входа, в нескольких шагах от двери, сидел на корточках великовозрастный студент, склонившись над раскрытой книжкой, которая лежала у него на коленях, на разостланном платочке. Эта книга была коран. Студент, верзила 10 вер. ростом, лет 25, без всякой застенчивости объяснил нам, что он читает под руководством профессора коран, с переводом его на тюркское наречие и с объяснениями. Тип лица студента, его выговор и некоторые другие едва уловимые признаки заставили меня предположить в нем не коренного жителя Бухары, а пришельца, и притом — казанского татарина, либо жителя Оренбургской степи.

На мой вопрос, откуда он родом, — студент заявил, что он из за Ташкента, из «Каракузской» губернии. Когда я сказал, что такой губернии нет, но, что, может быть, он разумеет Каракаралинский уезд, — то он правильно повторил это название. Затем в его речи послышались слова: «Иртиста» (вероятно Иртыш), «корпусный командир», «губерния», «дивана», «ярым падшах» и проч., в которых Замаан-бек не усмотрел никакого смысла. Для меня из всего этого, довольно бессвязного, разговора выяснилось несомненно одно, что означенный студент — действительно уроженец наших киргизских степей; тип лица его чисто татарский. Затем студент, ссылаясь на свою бедность, попросил у нас подаяния. Этот поступок неприятно подействовал на его учителя, который тут же, в нашем присутствии, сделал ему выговор. Студент замолчал, но не смутился от выговора, и через несколько минут объявил нам, что так как он уже обратился к нам с просьбой, то ему будет очень стыдно перед окружающими, если мы ему ничего не дадим. Чтобы избавить этого бедняка от неловкого положения я дал ему несколько тенег; Замаан-бек — тоже.

Затем почтенный профессор, видимо недовольный своим [348] профессорским местом, начал докладывать нам о своем тяжелом положении и о том, что его постоянно преследует Кош-беги, что прежде он, профессор, был городским казием (судьею), но по проискам Кош-беги лишился этого места. Поэтому он просил вашего ходатайства перед казы-келяном (верховный судья) и эмиром. Караул бег для памяти записал имя этого ученого. — После этого я осмотрел комнаты студентов. Это — крохотные каморки, никак не более 1 квадратной сажени, а пожалуй еще и менее. В каждой такой каморке, лишенной всякой мебели, и даже постели, помещается один, а то и двое-трое студентов, обыкновенно бедняков, пришедших сюда, в Бухару, «купол ислама», со всех концов мусульманского мира. Комнатки расположены зря, без всякой симметрии. Иногда несколько комнат выходят дверями в один общий корридор, а иногда длинный, извилистый, то поднимающийся чуть не под самую крышу здания, то опускающийся в нижний этаж, ход приводит вас в одну единственную комнату. Такие слишком уединенные комнаты даются обыкновенно тем из студентов, которые выкажут особенную наклонность к созерцательному образу жизни. Некоторые комнатки выходят окнами на улицу, но большая часть выходит на двор.

Студенты, желающие обучаться в медрессе, избирают, так сказать, факультет, на котором они желают заниматься. Конечно факультет — слишком громкое название для отделений наук, проходимых в туземных «университетах», и если я употребил это слово, то для большей, так сказать, наглядности и чтобы быть более понятным для читателя, незнакомого с Средней Азией. Студенты (Туземное название их: «талиб-уль-ильм», что в переводе значит — жаждущий знаний, или «шагирд» — ученик.) обучаются в медрессе бесплатно, поступают туда после соответствующих испытаний со стороны мударрисов и слушают в нем лекции сколько угодно лет. Поступив в медрессе (без всяких документов о личности) и заняв в нем келью, студент получает и некоторое содержание от медрессе. Дело в том, что постройка медрессе не дозволяется туземными властями без того, чтобы основатель не положил на содержание его, профессоров и [349] положенных по штату студентов, известного капитала. Капитал этот заключается обыкновенно в землях, арендная плата с которых и употребляется на медрессе. Эти земли называются «ваку-фами». — Таким образом и профессор, и его ученик, поступая в медрессе, пользуются обеспеченным положением. Некоторые, очень богатые медрессе дают своим профессорам довольно приличное содержание, но в бедных медрессе наставникам, равно как и ученикам, приходится довольно плохо. Ректор медрессе, выражаясь применительно в нашему порядку вещей, в учебно-воспитательное дело заведения совсем не вмешивается; на его обязанности лежит главным образом материальная сторона ведения дела: он заведует сбором арендных денег, раздачей жалованья профессорам и стипендий — студентам. Это скорее — смотритель, казначей заведения, чем ректор, — каковое понятие впрочем более всего и приличествует его туземному названию: «мутеваллий». В богатые медрессе «мутевалии» назначаются ханами и эмирами; обыкновенно они приходятся родственниками основателю медрессе.

Выше я упомянул, что студент при поступлении в медрессе, выбирает то отделение наук, которое он желает слушать. Таких отделений три и они не составляют три равноправных и равномерно-ученых корпораций; это скорее — три отделения одного и того же факультета, именно богословского: низшее, среднее и высшее. Но студент может, судя по степени, своей подготовки, выбрать то или другое отделение, а не проходить все три под ряд. Есть студенты, которые по многу лет, лет по 20-40, сидят в медрессе — и всетаки не могут пройти все три отделения мусульманской премудрости. Есть конечно и такие, которые одолевают полный курс, но большинство довольствуется низшим отделением, риторикой и грамматикой. В среднем отделении проходят философию, диалектику и метафизику. В высшем отделении изучают богословие, законы духовные и гражданские, т. е. шариат.

О способах преподавания в медрессе много говорить нечего: все оно проникнуто средневековой схоластикой, приправленной соусом из мусульманского фатализма. Здесь преподаются не науки, в настоящем значении этого слова, а догматическая ерунда, [350] пересыпанная баснями, сказками и, часто, даже бессмыслицами. О существования точных наук здесь и не подозревают, но верят в звездочетство и еще до сих пор отыскивают «философский камень».

Студенты в изучении наук пользуются совершенной свободой. Они слушают какого угодно профессора, занимаются в медрессе сколько угодно времени: несколько дней или несколько лет. Изучение наук ведется обыкновенно везде по одинаковому шаблону: «шагирд» заучивает книгу по частям наизусть, а профессор объясняет непонятные для его питомца места. Иногда бывает так, что способный ученик занимает место своего учителя. Но обыкновенно учителя находятся в медрессе до смерти; иногда они переходят из одного медрессе в другое; тогда они, в тоже время, исполняют и обязанности городского казия.

Осмотрев здание, я поднялся по очень извилистой лестнице на кровлю. Оттуда я мог одним взглядом обнять весь громадный город, расстилавшийся у наших ног. Он был весь перед нами, точно на ладони. Кругом, на огромном пространстве виднелись сплошные массы крыш. В разных местах высоко поднимались из этой сплошной массы жилищ грандиозные мечети и медрессе, сверкая на солнце своими глазурованными, выложенными изразцами, яйцеобразными куполами. В версте от нас, а то и больше, к северо-востоку виднелись купола медрессе Мир-Араба. Это здание не имело себе соперников. Напротив него виднелась мечеть-и-келян (великая мечеть) а между тем и другим зданием высоко поднимал свою вершину, в форме чалмы, великан-минарет. Почти в центре города возвышалась темная масса дворца эмира. На запад от нас стена опоясывала город и подходила с этой стороны довольно близко. За нею, к северо-западу, огнем горели на солнце светлые струи Зеравшана. Картина была чудная. Солнце могучими потоками теплых, весенних лучей наполняло город, молнией блистая на уцелевших изразцах зданий, и золотя небольшие купы деревьев, редко-редко разбросанные там и сям по городу. В это время я очень жалел, что не мог перенести всю эту картину целиком на полотно. Но делать было нечего, пришлось удовольствоваться только одних созерцанием.

В этот день я осмотрел и еще несколько интересных [351] зданий, был на знаменитом «лябихауре» Диван-бега (пруд, вырытый Диван-бегом), который я нашел, впрочем, далеко не таким привлекательным, как Вамбери. Затем мы снова проехали базаром и возвратились домой. Поездка наша заляла около 5 часов времени. Однако теперь уже 12 часов ночи; пора ложиться спать, хотя я и не все еще записал, что нужно. А нужно записать следующие известия из Авганистана, полученные Нассир-ханом от местных авганцев, его знакомых. — Мамет Якуб-хан вызвал будто бы те войска, которые квартировали в Герате, в Кабул; эти войска, во время написания письма корреспондентом купцов в Кабуле, находились уже в Гиришке. Кроме того Мамет Ибрагим-хан, оставив в Мазари-Шерифе Ахмед-Али-хана и Мамет-Иса-хана, сам почти со всеми войсками, находившимися в Тахтапуле и Мазари-Шерифе, по вызову Якуб-хана отправился в Кабул. Он захватил с собой и два полка, стоявшие гарнизоном в Таш-Кургане. В Кабуле будто бы составилось ополчение из женщин (?) для войны с англичанами; число их простирается до 6,000. Якуб-хан решил продолжать войну с англичанами до последней возможности. Все эти сведения были сообщены Нассир-хану авганскими купцами под великим секретом и то только потому, что он «сам также авганец» — говорили купцы.

7-е марта.

Однако я начинаю тяготиться дальнейшим пребыванием в Бухаре. Прямого дела для меня здесь нет никакого, а потому сложа руки, так, для удовольствия, жить здесь мне не совсем по вкусу. Честь бухарскому эмиру оказана: русский доктор в нему заехал, погостил; эмир теперь здоров — значит пора и вон отсюда. Хинином я его, на всякий случай, снабдил, приготовлять из него различные препараты я научил мирахура, одним словом — все дело устроено. Поэтому я вчера сообщил кому следует, что мне пора откланяться эмиру за его хлеб-соль и гостеприимство и отправиться в путь. Нужно сказать, что в другое время я с большим удовольствием воспользовался бы гостеприимством державного хозяина и в течении более долгого времени, но теперь, при данных обстоятельствах, я не могу без ущерба для своей службы оставаться здесь, в Бухаре. Кроме того мне нужно спешить в [352] Ташкент и для того, чтобы сделать обстоятельный доклад главному начальнику Края о событиях, происшедших в последнее время в Авганском Туркестане. — О моем желании был уведомлен Кош-беги. Через несколько времени от него получился ответ, что он доложит об этом эмиру. Караул-бег при этом заметил, что вероятно Джонаби-Али пожелает оставить нас еще дня на два на три, так как 9 марта начинается праздник по случаю наступления весны и, что вероятно эмиру угодно будет доставить нам удовольствие показать разные здешние увеселения и ярмарку, устраиваемую специально для этого случая.

— Вы уж на такое задержание пожалуйста не будьте в претензии, — говорил нам караул-бег. — Ведь и наши посольства, когда бывают в Ташкенте, тоже оставляются на русские праздники (значит невестке на отместку?)

Я конечно отвечал, что нам будет приятно все это видеть, но к сожалению мы должны спешить в Ташкент.

— А впрочем — как будет угодно эмиру, отвечал я.

Вчера я устроил в нашем помещении базар. Принесли разных ковров, туркменским и хоросанских (персидских), мерлушек и местных шелковых материей. Ковры очень хороши, особенно туркменские, — они хотя и не так цветисты, как хоросанские, но за то чрезвычайно прочны и по ткани, и по краскам. Некоторые из них выглядели настоящими бархатными, хотя это была только верблюжья шерсть. Хоросанские ковры здесь не в ходу, и вообще теперь не пользуются былой репутацией. Здесь говорят, что они обладают такими же качествами, как и английская мануфактура — скоро линяют. Тем не менее цены на них очень почтенные. Так за один ковер, длиною в 5 арш. и 5 вершк., шириной в 3 арш. и 9 вершков продавцы просили 400 тенег, а это по здешнему курсу составило более 100 р. на кредитные бил. Нужно заметить, что это был лучший экземпляр из всех, находившихся на лицо, весьма тонкой работы, очень нежен — как по качеству шерсти так и по подбору рисунка и красок. Но сами же продавцы говорили, что некоторые краски «сбегут», выцветут, особенно светло-голубые. За туркменский ковер 6 арш., длины и 2½ шир., просили 190 тенег, т. е. более 50 р., кредиты. — Выбор каракульских [353] мерлушек был очень ограничен и они были все довольно низкого качества. Караул-бег говорил по этому поводу, что теперь не время для покупки этих шкурок, так как свежих в это время не бывает, а есть только остатки от прошлого года. Тем не менее цена на них была весьма приличная: за одну шкурку мелкой мерлушки серого цвета просили 30 тенег, т. е. около 9 р. по курсу. При этом считаю уместным обратить внимание на курс нашего кредитного рубля; он здесь далеко не в блестящем положении: за сто рублей бухарским серебром дают 145 р. и даже 150 р. кредита. т. е. рубль считается только в 67-69 коп. Но вероятно он бывает и еще ниже. Так напр., будучи в Гузаре, я слышал от известного уже читателю жида (смотр. 1-й т. 3 ч.), что там за 100 кредита, рублей давали только 50 р. серебряными теньгами, т. е. кредитный рубль ценился только в 50 коп. серебром. Надеясь заполучить от еврея Якубова ведомость о состоянии здешнего рынка, я рассчитывал заручиться от него и сведениями о состоянии нашего курса на бухарской бирже. Но я напрасно прождал его весь вчерашний день: он не явился. Сегодня я распорядился послать моего на все способного караван баши, Нассир-хана, на базар собрать нужные мне по этому вопросу данные. Если бы он успел также и в этом, так сказать, биржевом вопросе, как он успевал до сих пор в авганском вопросе, то я сложил бы с него штраф и забыл бы его бывшие неисправности в «лошадином» вопросе.

Затем буду продолжать рассказ о своих поездках по городу.

Проезжая базаром, 4 марта, после осмотра различных зданий, мы повстречали нескольких дервишей. Они все стояли кружком под сводами одного из перекрестков базара и горланили какую-то дикую мелодию. Какой-то замогильный тон пения преобладал над всеми; это было воплощенное и исполненное звуками отчаяние и отречение от всего земного и живого; суровым фанатизмом так и веяло от каждого выкрика и каждой модуляции. Один из них особенно привлек мое внимание своим странным одеянием. Я в свою очередь обратил на себя его внимание. Это был высокий сухопарый парень, еще не очень пожилой, с диким, как бы [354] застывшим, выражением лица. Высокий шлык, покрывавший его голову, окрашенный в какой-то невозможный пестрый цвет, еще более оттенял эту физиономии идиота. Разодранное рубище, которому нельзя было дать никакого названия, покрывало его грязное, бронзового цвета тело. Но я не заметил у него ни классической чашечки, висящей на ремне, ни папахи, ни палки, — как рисует их Верещагин. Большая часть дервишей, которых я встречал но базаре, ничем не отличались от наших побродяг-нищих и ничего не имели оригинального. Почти все они толпились в съестном ряду, поближе к горячим лепешкам и вареному плову.

На базаре я встретил нескольких татар, традиционно торгующих и здесь мылом. На ходу я спросил их, не из Казани ли они? — и получил утвердительный ответ.

По возвращении домой, мне захотелось отдохнуть от того шума и гама, от той суеты и пыли, которые царили на базаре, хотелось подышать чистым, свежим воздухом. Поэтому я вошел в сад, примыкавший к нашему помещению и занимавший несколько десятин пространства. К западу он доходил до самой городской стены. Здесь я действительно нашел чем подышать. Сад был засажен плодовыми деревьями, которые теперь все были в полном цвету. Абрикосы, персики, алуча, бухарская слива, черешня — цвели в запуски, точно стараясь перещеголять друг друга своею новой, цветовой одеждой. Солнце обильно поливало их горячими, золотыми лучами; они согревали воздух, ласкали былинки цветов и наваляли проходящую позади сада городскую стену. На ясном, темно-лазурном небе не было не одного облачка.

В саду меня встретил чар-баш, садовник — старик лет под 70. Он поднес мне какую-то траву, которую сейчас же начал расхваливать, говоря, что сам Кош-беги постоянно изволить кушать ее за обедом. Я отведал ее и нашел, что это был парей. Здесь он разводится в огородах и садах, как овощ. Я с удовольствием поел этой первой «зелени» наступающей весны. Начиная с этого дня старив чаар-баш ежедневно приносил в нашему столу несколько пучков этого овоща.

Вечером этого дня нас снова потешали плясуны, музыканты и певцы. Что касается певцов, то они на этот раз оказались [355] довольно сносными. Между ними был один тенор, обладавший невероятно высоким диапазоном, иногда переходившим в альтовый тембр. Это был молодой мужчина, лет 23-25, коренной бухарец. Из мальчиков певцов заметно выделялся один звучный, чистый, хотя и не очень высокий альт. Пение состояло из пьес сольных и хоровых, а также и антифонных, т. е. в одной и той же пьесе соло и хор сменяли друг друга по очередно. Своеобразность мотивов и мелодий исполненных певцами пьес — словами передать нет возможности; нужно каждый мотив положить на ноты, тогда только можно определить его характер. Но я сомневаюсь, чтобы некоторые мелодии можно было изобразить нотами. Особенную трудность для этого представят горловые, дрожащие звуки; мне кажется, что им нельзя подобрать никакого места на нотной скале. Игра «каманчиста» и теперь была также превосходна, как и прежде. На этот раз были еще «нейчи» — флейтисты, игравшие на флейточках домашнего изделия. Такие флейточки, объемом не более двух октав, приготовляются в Бухаре; тоны их подобраны так плохо, что они производят сильную какофонию, когда берут в унисон. Тут были конечно и бубны разных тонов, с погремушками и без них. Хотели было трубачи пустить в дело громадные медные трубы (корнай), но я отказался слушать их пронзительные, дикие звуки.

На этот раз «томаша» происходила в саду, на каменной террасе, устланной коврами, в соседстве с цветущими, благоухающими деревьями, под покровом ясного темно-синего, вечернего неба... Такая обстановка много скрашивала этот, все же довольно грубый, концерт. В этот вечер плясали только два самых красивых, искусных и ловких танцора. Тем не менее, через полчаса времени, проведенные мною в созерцании этого, довольно уже наскучившего нам зрелища, у меня поднялась мучительная зевота и стало сильно клонить ко сну.

5-го марта я посетил Мазари-Шериф, величайшую бухарскую святыню. Бухарцы утверждают, что после Мекки и Медины это место почитается всем мусульманским миром более чем какое либо другое. Троекратное паломничество сюда считается равносильным путешествию к «каабе» т. е. к гробу пророка (Магомета). [356] Эмиры бухарские непременно раз в год отправляются сюда на богомолье. В прежнее время «благочестивые» эмиры проходили все расстояние от Бухары до этого места (около 10 верст) пешком. Нынешний эмир пользуется для этого ослом. — Мазари-Шериф есть ничто иное, как гробница знаменитого местного святого, ходжи Бага-эд-дина. Он жил в 14 столетии и помер в 1388 г. Он то и положил основание среднеазиатскому ордену мусульманских монахов, «дервишей». Этот орден называется «накшбенди». Имя этого святого известно во всей Средней Азии и пользуется величайшим уважением, а последователи его находятся чуть ли не во всяком азиатском городе, населенном мусульманами.

Я опасался, что мне, как «неверному», не разрешат посетить гробницу этого святого. Но эмир любовно согласился на мою просьбу.

В 10 часов утра мы сели на лошадей и отправились в путь. Едва мы отъехали от городской стены версты две, как начались сыпучие пески. Тем не менее растительность зеленой коймой обрамляла арыки, которые были теперь без воды. Тутовые деревья буквально как колья торчали из песчаных бугров и волн. По левой (восточной) стороне дороги изредка виднелись полоски зеленой нивы; это засеянные озимой пшеницей миниатюрные клочки годной к обработке земли. По ту и другую сторону тянулись незавидные домики, иногда полузасыпанные песком. Проехали мимо двух-трех плохеньких мечетей и медрессе. Видно было, что здесь ведется местными жителями отчаянная борьба с надвигающейся на них пустыней; только тщательное поддержание оросительных канав и спасает еще эту местность от совершенного засыпания песком. Дорога по этой песчаной полосе тянулась на протяжении 4-5 верст и затем почва стала лучше. Теперь появилось и более сплошное строение, и более густые сады, а в арыках замечалась вода. Чем ближе мы подъезжали в гробнице, тем более людно становилось на улицах. Наконец из за темной, еще едва зазеленевший, чащи садов (В Средней Азии весною сады представляют оригинальное зрелище: все деревья осыпаны цветов, точно снегом, и ни одного на них зеленого листочка! Только когда уже деревья начинают отцветать, то появляются на них и листья.) выглянул купол Мазара. Недоезжая нескольких [357] сот шагов до гробницы, мы остановились в одном караван-сарае, где было уже приготовлено для нас угощение. Напившись здесь чаю и отдохнув от пути, мы отправились осматривать Мазар.

Сначала к гробнице пошел один Замаан-бек, в сопровождении нашего караул-бога. Время было полуденное, Замаан-бек хотел у гроба святого совершить «намаз пишин» (мусульманская полдневная молитва) и я не хотел стеснять его благоговейное настроение своим присутствием. Еще до отъезда из города Замаан-бек высказал желание совершить паломничество в халате и в туземном головном уборе. Я постарался отклонить его от исполнения такого намерения, выставляя на вид неуместность подобного маскарада для чиновника Русского государства, тем более, что в коране, кажется, нет прямого закона, обязывающего носить одежду непременно в форме халата. Замаан-бек согласился на мои доводы, хотя и с видимой неохотой. Тем не менее, поехав на богомолье, он взял с собой халат и я не знаю — надевал он его при входе в Мазар или нет? — Когда он возвращался из Мазара, то за ним следом шла целая туча мальчишек-побирушек, всевозможных возрастов; они неистово горланили, выпрашивая себе милостыню — и если бы не боялись палки караул-бега, то вероятно не очень-то стали бы с ним церемонится, несмотря на его «правоверность».

Четверть часа спустя и я отправился к месту успокоения ходжи Бага-ед-дина. Рой маленьких нищих и меня облепил со всех сторон — и я чуть не на головах их вошел в ограду Мазара. Гробница и мавзолей находятся в глубине обширного двора. Пройдя воротами, находящимися в ограждающей двор стене, перед которыми, в которых и за которыми сидело множество женщин, старых и молодых, просящих милостыню, — мы пошли по довольно широкому выложенному камнем проходу. С одной стороны ограничивала нашу дорогу стена, а с другой — низкие здания, без окон, сложенные из какого то серого камня. Этим проходом мы [358] сделали шагов 200, после чего достигли портала самого Мазара. В арке портала висит лампада, в роде люстры или паникадила. Пройдя эти ворота я очутился на не большом квадратном дворе, гладко выложенном тесаным камнем. Прямо передо мной возвышался небольшой холм, сложенный из того же дикого камня. У подножия холма укреплен шест, на котором висит пук волос или шерсти; рядом с этим на другом древке развевается зеленое знамя, под которым сложена большая куча бараньих рогов. Дворик этот окружен с трех сторон галлереей, поддерживаемой колоннами. С потолка галлереи, богато украшенной очень мелкой мозаикой, спускается несколько паникадил, с зажженными в них лампадами. Стены галлереи очень просто, хотя и чисто, отштукатурены и носят лишь следы изразцовых украшений; но за то мозаика на потолке отлично сохранилась; в некоторых местах по мозаике сверкала позолота. — Мавзолей этот был воздвигнут долгое время спустя после смерти святого, именно во время правления Бухариею Абдул Азис-хана, четвертого государя из династии Шейбанидов, в 1490 г.

Когда я вошел во двор, то заметил перед самой гробницей кучку коленопреклоненных людей; среди них виднелись две-три седые бороды. Судя по их безмолвно созерцательному настроению, можно было догадаться, что они «творили намаз», хотя теперь время для полдневной молитвы и прошло. Мне хотелось по подробнее осмотреть памятник, но эта кучка людей положительно сковывала мое любопытство. Мысль — что мое присутствие здесь вероятно не очень приходится по вкусу для находящихся здесь мусульман — связывала мой язык и заслоняла мои любопытные глава завесой излишней скромности. А тут еще одна из седых бород оглянулась на меня и во взгляде ее я прочел брезгливое недовольство и беспокойство по поводу присутствия здесь, на этой священной почве, «кафира», да еще с 6 казаками в хвосте, с ружьями за плечами. Поэтому я молча постоял в течении нескольких минут перед гробницей, «опустя глаза долу»,обвел мимолетным взглядом окружавшую меня обстановку и направился к выходу, на лево. При выходе я не вытерпел искушения, остановился и повнимательнее осмотрел мозаичные украшения. Затем, вышедши из Мазара, мы прошли [359] мимо монастыря (ханки), при котором находится и медрессе, построенное в недалеком расстоянии от гробницы. Это — простое здание из жженого кирпича, двухэтажное, как и обыкновенно строятся подобные здания, без каких либо изразцовых украшений — очевидно позднейшего происхождения, чем Мазар.

Про ходжу Бага-эд-дина благочестивые почитатели его рассказывают много чудесного. Так, говорят, что он обладал даром пророчества. Как и всегда эти рассказы сильно грешат против истины. Приведу для примера один рассказ. Святой ходжа, постоянно живя в Бухаре, знал все, что делалось на свете. Так, когда Осман взял Константинополь, то святой ходжа в тот же день возвестил об этом бухарскому населению. — Насколько этот рассказ верен можно видеть уже из того обстоятельства, что Бага-эд-дин помер в 1388 г., а Константинополь был завоеван турками значительно позднее. Но благочестивые почитатели святого чужды исторической критики и какого либо скептицизма и никогда не поверят вам, если вы дадите себе труд доказать неверность предания. — Про него говорят также, что предвидя какому чествованию со стороны нисходящих поколений правоверных подвергнется его прах, он раз навсегда определил норму приношений, какие могли бы быть жертвуемы его гробу богомольцами. Он постановил, чтобы приношения эти не были свыше 7 «тенег» от одного лица, но и не были меньше этой суммы. Щедрая же рука богомольца не стесняется этой нормой — и в казну святого попадает всегда больше этой суммы. Местные муллы оправдывают нарушение закона святого ходжи тем, что собственно на гроб Бага-эд-дина идет только 7 тенег, а излишек против этой суммы идет в пользу других святых...

Когда я возвратился на нашу стоянку, то было уже два часа пополудни. К этому же времени погода совсем изменилась; небо заволокло тучами, а поднявшийся ветер начал крутить песчаные вихри. Позавтракав, мы отправились обратно в Бухару.

8-го марта.

Сегодня Нассир-хан принес мне свежую новость. Сюда, в Бухару, несколько дней тому назад приехал из Катта-Кургана джигит, состоящий в распоряжении уездного начальника В. Он [360] рассказал Нассир-хану, как своему знакомому и сослуживцу, следующее. Около месяца тому назад, проживающий в Самарканде Абдуррахман-хан послал к эмиру бухарскому своего приближенного, Абдулла-джана. Этот посланный должен был попросить у эмира для Абдуррахман-хана те 500 авганцев — солдат, которые находятся у него на службе. Но вскоре после прибытия Абдулла-джана в Бухару, эмир получил письмо самаркандского губернатора генерала Иванова. Неизвестно, о чем писал генерал Иванов эмиру, но только после этого, т. е. после получения письма Иванова, Абдулла-джан был посажен под арест. — Джигит сообщивший эти сведения Нассир-хану, послан был своим начальством в Бухару для собирания разных сведений, и между прочим, узнать о том, что сталось с Абдулла-джаном.

До сих пор не получено мной никаких известий от эмира относительно выезда моего из Бухары. По этому поводу я серьезно поговорил с караул-бегом.

— Я не думаю, чтобы эмир на сделанную ему любезность ответил бесцельным задержанием нас здесь в Бухаре — говорил я караул-бегу. Между тем дело как будто клонится в тому. Я подозреваю, что эмиру не доложили о моем желании.

На это караул-бег ответил, что он докладывал о моем желании Кош-беги; а эмиру должен доложить сам Кош-беги и что он, караул-бег, не ручается за то, что доклад сделан.

— В таком случае передайте Кош-беги — продолжал я — что он сильно ошибается, если думает, что гостеприимство, оказываемое против моего желания, может мне нравиться.

После этого я снова отправился осматривать город. Снова заехал я в знакомое уже и мне, и читателю, медрессе муллы Мамет-Шерифа. В нем я встретил теперь одну только нелюбезность. Когда я хотел войти в «храм мусульманской науки», то перед самым моим носом заперли двери. Но начальнический голос караул-бега, как тень следовавшего везде за мною, заставил их снова раскрыться. Старый знакомый мударрнс, печальный ex-казий, поспешил передо мною расшаркаться и извиниться за нелюбезный прием, который по его уверению, произошел «вследствие выходки одного полоумного шагирда». — Я опять взошел на крышу медрессе — [361] и снова мог любоваться великолепной панорамой города. Но на этот раз мой осмотр должен был прекратиться очень скоро; на кровлях соседних домов появилось много женщин и они с хохотом принялись указывать в нашу сторону, выделывая при этом разные жесты. Мои проводники-мусульмане были сильно скандализованы таким эпизодом и старались укрыться в тени разных выдающихся предметов — за своды портала, за трубы и проч. Даже лежавшие до сих пор неподвижно на крыше и гревшиеся на солнце студенты — и те лениво поднялись с своего места, посмотрели на точно бесновавшихся женщин, буркнули себе под нос какую-то фразу, — вероятно какой либо стих Саади, преисполненный мусульманской морали — и медленно стали, один за другим, исчезать в отверстии входной лестницы. Я должен был последовать их примеру. — С высоты этого здания можно было судить о размерах внутристенной Бухары. Она представляла эллипс, с длинною осью в 5-6 верст, направленной с северо-востока на юго-запад; короткая ось эллипса равняется 3-4 верстам. Все это пространство густо застроено; растительности внутри стен почти совсем нет. В центре города возвышается арк, в востоку от него медрессе Мир-Араба и мечеть-и-келян; центр базара также находится более в восточной стороне города. Впрочем — Бухара есть ничто иное, как один огромный базар-рынок. Если внутристенная Бухара представлялась лишенною растительности, сплошным морем желтовато-сероватых крыш, то застенная Бухара представлялась вся утонувшею в массе садов.

Сойдя вниз, я сел на своего «великана» (так окрестили джигиты моего туркменского коня, подаренного эмиром) и снова объехал главные улицы базара.

Нассир-хан не доставил мне обещанного его знакомым купцом отчета об оборотах Бухарского рынка. Боюсь, что и купец обманет меня также, как и еврей Якубов.

Сегодня к нам приходили авганские купцы, продавцы нишабурской бирюзы. Я выбрал два самых больших камня, диаметром от 3 до 4 линий, и еще 4 меньших, диаметром от 1 до 1 1/2 линий. За эти шесть камней купцы просили 300 тенег, т. е. по курсу около 87 рублей. Бирюза без сомнения была хороша, но и деньги, [362] которые за нее просили — тоже были очень хорошие, а потому я и отказал себе в удовольствии иметь полный запоночный бирюзовый прибор. Эти купцы, логанийцы, подтвердили те известия из Авганистана, которые собрал Нассир-хан.

9-е марта.

Сегодня утром караул-бег пришел в нам, против обыкновения, довольно поздно. Он между прочим сообщил, что видел мирахура, уже совсем готового в отъезду в Ташкент; поэтому он высказал предположение, что мирахур поедет вместе с нами. Вместе с тем караул-бег мне объявил, что сегодня непременно меня известят, когда можно будет выехать из Бухары: эмиру о моем желании давно де известно. Весь этот день я ждал известия от эмира, но оно не пришло; вечер также не принес ничего в этом отношении.

Чрезвычайно теплая погода, чистый, благоухающий воздух сада — заставили меня с Замаан-беком покинуть нашу скучную и холодную, не смотря на камин (?), комнату и переселиться в сад. Я велел постлать ковры на садовой террасе и дать нам чаю. Свободно вдыхала грудь чистый вечерний воздух, аппетитно пился чай, хотя и плохенький, каким угощали нас «друзья наши — бухарцы», но все же русский «фамиль-чай», а не надоевший выше головы зеленый чай, так усердно истребляемый среднеазиатцами. Заходящее солнце в своих золотых лучах посылало нам прощальный поцалуй и пожелание доброго вечера. Прошло несколько минут — и багровый отблеск зашедшего солнца окрасил в пурпур запад горизонта. Мало по малу тени становились все гуще и гуще. На потемневшим небе появлялись одна за другой светлые звездочки, посылавшие на успокоивавшуюся от дневной суеты землю свой мерцающий, тихий свет — точно материнское благословение для отходящего ко сну своего детища... Громадный город действительно отходил ко сну; обычный дневной шум и гул постепенно стихал. Только кое где раздавались еще запоздалые звуки бубнов и звонкое пение певцов. Это был последний отголосок народного веселья, охватившего сегодня весь великий город: сегодня — первый день весны, — сегодня народ праздновал праздник весны, любви, жизни... Но скоро и эти звуки стали стихать, а затем были совершенно заглушены [363] разноголосым хором муэззинов, призывавших правоверных совершить «намаз-шам» — вечернюю молитву. Звуки их голосов и характерные мадуляции напева звонко раздавались в чистом, вечернем воздухе. Последние нотки их, как будто натянутые струны, дрожали в воздухе и наконец уныло, жалобно обрывались, точно недоговоренная жалоба или точно вздох, насильно подавленный в груди...

Под влиянием всей этой картины я совершенно вабился; недопитый стакан холодного чаю стоял на столике и напрасно ожидал последнего моего глотка.

Вдруг резкое ощущение света заставило меня прийти в себя. — Расуль-Верды, наш бухарский прислужник, принес в это время три толстые сальные свечи на огромных подсвечниках — какие у нас употребляются к церквах — и поставил их на террасу. Это сразу испортило всю картину нашего вечернего «кейфа», а вместе с ним и мое душевное настроение. Затем из соседнего флигеля послышались дребезжащие звуки «дутары»; под ее звуки стал в полголоса напевать какую-то мелодию наш бессменный певец. Тенор его, на этот раз, был не в порядке: он заметно сипел. Вскоре ему на помощь явился наш виртуоз, каманчист; нежные звуки его инструмента приятно скрашивали грубоватость пения. Вот послышались и тихие трели «нейчи»... Расул Верды опять появился на террасе; в обеих руках он держал около полудюжины китайских фонарей; затем он подвесил их на ветви соседних деревьев, снова печев за дверьми флигеля, опять вынырнул оттуда с полными руками разноцветных шкаликов... Очевидно было, что караул-бег намеревался опять угостить нас «томашею». Он уже сделал было распоряжение позвать сюда «бачей»... но я был против «томаши», — поэтому встал с места и проследовал в спальню. Вскоре пришел и Замаан-бек. Этим поступком я хотел дать понять, что уже слишком сыт угощением эмира бухарского, что более не нуждаюсь в равного рода «потешных людях», а единственно — в разрешении эмира уехать из Бухары.

10-го марта.

Сегодня наш караул-бег заявился к нам по утру довольно [364] поздно. После обычных приветствий он сообщил нам, что сын Кош-бета, Мамет-Шериф-бий, губернатор города Бухары, приехал навестить нас. Хотя время для визитов было очень раннее, но бию не пришлось ждать в передней ни минуты, так как мы были уже одеты. Я встретил его в комнате, а не вышел на двор, как бы следовало по местному обычаю. Этим я хотел дать ему понят, что не особенно доволен их гостеприимством.

Вошедши в комнату бий обменялся с нами приветствиями и начав извиняться в том, что до сих пор не навестил нас, хотя и должен был говорил он — сделать это тотчас по приезде нашем в Бухару.

— Прошу на меня не гневаться за это; что станет делать? — государева служба — не свой брат; нужно делать то, чего требует Джонаби-Али — бормотал он в смущении.

Затем он просил нас не скучать, говоря, что вероятно завтра эмир известит нас о времени выезда из города. К этому он прибавил, что Рахметулла-мирахур совсем готов в отъезду и что вероятно мы поедем вместе. На это я ответил, что если мирахур, поедет вместе с нами, то, конечно, это доставило бы нам много удовольствия.

— Что же касается просьбы не скучать здесь — продолжал я — то скука наша происходит от неопределенности положения, а равно и от отсутствия всякого сериозного дела. Мое желание поскорее отправиться в Ташкент должно быть для вас понятно: вы сами только что упомянули о службе государевой; и нас призывает в Ташкент такая же служба: мне нужно сделать необходимые доклады начальнику Края. А между тем мы медлим здесь без всякой разумной причины. Генерал-губернатору вероятно не понравится наше промедление в Бухаре...

Бий на это ответил, что эмир убедительно просит меня остаться здесь еще на короткое время.

— Что же касается вашего опасения относительно неудовольствия Ярым-падшаха (пол-царя — титул, данный туземцами туркестанскому генерал-губернатору) за ваше промедление в Бухаре, то эмир посылает ему с мирахуром письмо, в котором объясняет [365] причину вашего задержания, приняв всю вину на себя. На этот счет вы будьте спокойны...

Затем установилась довольно монотонная беседа между нами. Я недоумевал, зачем пожаловал к нам бий; он, с своей стороны, кажется ждал только удобного момента, чтобы окончить свой натянутый визит. К счастью и общему нашему удовольствию в это время вошел мирза и подал бию записку. Бий тут же прочитал ее, приложил к глазам и, подумав немного, объявил, что едучи сюда он намерен был провести у нас более долгое время, чем это довелось, но что «государева» служба призывает его в исполнению его прямых обязанностей... извинился, поднялся с кресла и раскланялся с нами.

Сегодня здесь также, как и вчера, праздник. В Бухаре каждый год весну встречают празднованием; праздник продолжается несколько дней — в один год больше, в другой — меньше, как назначит эмир; иногда празднуют целый месяц. В эти дни все лавки на базаре закрываются. Устраивается на это время ярмарка перед дворцом эмира, на площади, так называемом «Ригистане». Во дни этого праздника сюда стекается почти все население Бухары, богатый и бедный, знатный и простолюдин — все от мала до велика. Торговцы и купцы переносят сюда на это время свои товары в готовые лавки, или в наскоро выстроенные балаганы. Купцы зашибают здесь барыши, фокусники и бачи забавляют народ; народ веселится, покупает, объедается... но не пьянствует, если не принять во внимание колосального количества потребляемого здесь зеленого чая.

Услыхав об этом празднике-ярмарке от нашего караул-бега, я захотел поехать посмотреть на это народное гулянье. Он сейчас же написал донесение Кош-беги о моем желании.

Покуда караул-бег писал свое донесение, тем временем ко мне пришел Нассир-хан. Он принес мне от купца обещанный отчет о бухарской торговле. Довольно большой лист был кругом исписан персидскими буквами и какими-то специальными знаками. Но теперь некогда было читать его; поэтому чтение его я отложил до Ташкента.

Около 12 часов дня в наше помещение вошел караул-бег в сопровождении другого какого-то человека, тоже повидимому караул-бега, так как наш караул-бег затруднялся сесть [366] раньше того человека — когда я пригласил их садиться. Он объявил мне, что эмир неволил разрешить поездку на гулянье и что бий просит нас после гулянья к себе — откушать его хлеба-соли.

День был пасмурный с самого утра; жиденькие серые облака набросили свинцовое покрывало на лазурное, почти всегда здесь ясное небо. Довольно сильный ветер гнал эти облака из великой западной пустыни по направлению к величайшей в свете горной возвышенности — Памиру. С каждым часом ветер крепчал все более и более — и вскоре ураган засвистел по безлистным еще ветвям столетних абрикосовых деревьев соседнего сада. Вскоре цвет неба из серо-свинцового превратился в грязно-желтый. Затем к этому окрашиванию присоединился какой-то зеленоватый оттенок. Странное, жуткое впечатление произвело на меня это необычайное, доселе невиданное мною, окрашивание неба. Столбы пыли наполнили воздух; ветер крутил из них миниатюрные смерчи и прихотливо рассеевал их по пылинке. Стало душно. В воздухе чувствовалось могучее дыхание соседней пустыни; уже во второй раз я чувствовал это дыхание в Бухаре. Но если «дыхание» пустыни было довольно ощутительно здесь, в Бухаре, то что же происходило в это время среди песков, в безводной пустыне?..

Между тем мы совсем уже приготовились к поездке, лошади оседланы, а казаки уже ожидали нас в седлах. И хотелось мне ехать, да и непогода уж очень розыгралась. Однако караул-бег убеждал поехать; он уверял, что вся буря скоро окончится, и окончится ничем. Выехали. На пути — две-три тяжелые капли дождя упали мне на лицо... Но этим все дело и кончилось: дождь так и не пошел, ветер постепенно стихал и облака точно руками были разведены в равные стороны. Когда мы подъезжали в дому бия, то даже пыль, поднятая порывом ветра, вся улеглась, как будто ничего не бывало.

Дом бия находился почти у самых ворот, ведущих во дворец эмира, бок о бок с «Ригистаном». Но прежде чем мы поехали в нему — проехались по импровизованному базару-ярмарке. Многотысячная толпа народа переполняла ряды этого скороспелого базара. Лавки и балаганы были увешаны разными материями и коврами. На прилавках, наскоро сбитых из грубых досок и [367] жердей, лежали груды разных товаров: мануфактура была перемешана с пряностями; мяса висели рядом с шелковыми и шалевыми халатами и парчовыми попонами. Все самое лучшее было выставлено здесь на показ. Все это щупалось, теребилось и покупателями и продавцами. При этом никто не стеснялся. Мясник, только что отрезавший кусов жирного барана, простодушно щупал своими сальными руками вывешенный, рядом со стягом конины, шелковый халат, который тут же на виду у всех и примерял на себя. Вся бродящая и сидящая, гуляющая и торгующая, публика была одета в лучшие свои платья, в праздничные халаты, а головы их были увенчаны разноцветными чалмами. Эта толпа шумела, галдела, пела, ела, курила, глазела на себе подобных и все попадавшееся ей на глаза. Люди были на улицах, люди были в лавках, балаганах, на крышах домов, импровизованных террасах... везде виднелось целое море голов. Народ могуче веселился. А вот в углу, между двумя рядами лавок, толпа обступила малютку-бачу, заседающего среди тесного кружка своих почитателей с важностью и осанкой владетельного князя. Он разливал чай и передавал налитые чашки некоторым из окружающих его лиц. Получить чашку чая из рук бачи считается здесь верхом отличия и счастья. Этот человек сразу выигрывает во мнении толпы и гордо озирается вокруг себя. На этот раз бача подарил своим вниманием седого старика, лет 70. Тоненькая, нежная ручка его протянулась — и старик бережно, с благоговением принял чашку, а вслед затем отвесил баче низкий-пренизкий поклон. О бок с бачею сидит каманчист и задумчиво перебирает струны на своей «ситаре». Вот мы проехали мимо ворот цитадели, над которыми часы показывали 2 часа.

Нечего и говорить, что наш поезд, состоявший из двух «урус-тюра», 9 казаков, и нескольких джигитов в хвосте, обратил на себя общее внимание. На лицах многих бухарцев играла улыбка, на всех — любопытство; не замечалось ни одного косого взгляда, брошенного исподлобья каким нибудь фанатиком на нас, «каффиров»! — Без самохвальства скажу, что я едва ли не более, чем кто либо из посетивших Бухару русских людей, познакомил этот город с «урусами». Частые поездки по городу и за город [368] какие я предпринимал, всегда с конвоем из казаков, доставили возможность почти всем здешним жителям хоть раз увидать «Урусов». Теперь уличные мальчишки везде, при нашем появления, громко выкрикивали, точно своим старым знакомым: «салам-алейкум»!

Бий Мамет Шериф встретил нас на дворе своего дома и пригласил в комнаты, где был уже накрыт обеденный стол. Столовая представляла обширную, светлую, хорошо отштукатуренную, без обоев, комнату. Около наскоро сбитого, огромного стола были расставлены венские кресла-качалки, отличной работы. Пол был устлан великолепными, огромных размеров, хоросанскими и туркменским коврами. На одной из голых стен комнаты висел термометр Реомюра, а в углу, около входной двери, помещался огромный, окованный железом, сундук — очевидно русского происхождения, по всей вероятности купленный на Нижегородской ярмарке. В широкие окна, без стекол, закрывающиеся обыкновенными подъёмными ставнями, виднелась часть отвесно поднимающейся, саженей на 7-8, стены цитадели.

Наша застольная беседа началась обычными, неизбежными в Средней Азии, комплиментами и приветствиями. Бий еще раз просил извинить его за то что он раньше не мог посетить нас. В этому он прибавил, что слышал, будто мы скучаем и чем-то недовольны, но что завтра-время нашего отъезда будет известно. Так как еще вчера я получил от Нассир-хана известие об обратном отъезде авганского посольства из Ташкента и о проезде его Шахрисябзем, то, желая проверить это известие, я спросил бия, не знает ли он об этом? На этот вопрос бий мне отвечал, что хотя и имеет своего собственного корреспондента в Шааре, но никакого известия в этом роде от него не получал. В этому он прибавил, что народная молва гласит (уж эта народная молва в Средней Азии!.. Она положительно делает не нужною здесь телеграфную проволоку!), что в прошлую пятницу (т. е. 2 марта) авганское посольство выехало из Самарканда в сопровождении какого-то полковника и брата И. И. Ибрагимова. Затем наша беседа переменила тему. Говорили о Шир-Али-хане, о его, конечно, смерти и проч. Между прочим бий рассказал кое что о [369] сношениях Шир-Али-хана с эмиром бухарским. Так напр. он рассказал, что когда здесь был Булацель, то известил бухарских сановников, что через несколько дней от Шир-Али-хана должно получиться в Бухаре письмо с извещением о проезде его через бухарские владения. Но вот прошли эти три-четыре дня, а письмо не было получено. Потом, дней через 6, пришло это письмо: в нем эмир Шир-Али-хан извещал эмира бухарского, что вследствие болезни ноги он отложил свою поездку в Ташкент. После этого через несколько дней было получено здесь донесение ширабадского бека, в котором тот сообщал о проезде через его город русского посольства в сопровождении 4-х авганских сановников. Тогда же в Бухаре, сделалось окончательно известно, что эмир совсем остается в Мазари-Шерифе. При этом ширабадский бек присовокуплял, что «народ о причинах, воспрепятствовавших эмиру ехать в Ташкент, говорит равно: одни говорят, что эмир отложил свою поездку вследствие болезни; другие — что войска, находящиеся в Мазари-Шерифе, — воспротивились этой поездке». Потом разговор наш коснулся местной болезни — ришты, ташкентской сельскохозяйственной выставки и проч. Мы пробыли у бия более двух часов времени.

Еще когда мы ехали к бию, я встретил у ворот нашего помещения того самого студента-татарина, которого я видел в медрессе. Мне было очень жаль, что он пришел в такое неудобное время и что я не мог поговорить с ним; от него я надеялся услыхать много интересного. В нескольких стах шагах от нашего дома мы встретили на своем пути одного авганца, бывшего в конвое, оберегавшем русское посольство во время следования в Кабул и обратно. Я сейчас же приказал одному из сопровождавших меня джигитов пригласить авганца на ваш двор и там, угостив его, порасспросить обо всем, что касается Авганистана. Возвратившись домой, я уже не застал этого авганца, но Нассир-хан сообщил мне о нем, а также и о том, что тот рассказывал, следующее. — В Бухаре в настоящее время находится авганское посольство; в числе свиты этого посольства находится и этот авганец. Весь персонал посольства достигает 30 человек. Это посольство доставило сюда вышеупомянутое письмо Шир-Али-хана, [370] в котором он отказывался от поездки в Ташкент. Авганское посольство получает от эмира бухарского ежедневное содержание в размере 200 тенег; на эти деньги посольство хозяйничает само: этот авганец в данное время вез для посольства ячмень, купленный на базаре и потому не мог у нас долго оставаться. — Я поручил Нассир-хану хорошенько его порасспросить, если он еще прийдет к нам.

Сегодня вечером мы опять смотрели «томашу»... Дай Бог, чтоб это была последняя! После нее я роздал всем нашим увеселителям по халату. Однако, теперь вероятно уже очень поздно: вторые петухи пропели — пора и спать. Часы мои нейдут, — делать нечего, поневоле приходится узнавать время по петухам, да разве еще по звездам; да вот и мировой маятник — малая медведица — сделал уже более половины своего размаха и из вертикального положения переходит в обратно-горизонтальное. Небо по временам освещается полосками молнии; слышны глухие отдаленные раскаты грома... что еще? А, впрочем, до завтра!..

11-е марта.

Оказалось, что бий Мамет Шериф говорил нам неправду, когда уверял, что завтра непременно будет известно время нашего отъезда из Бухары. Весь сегодняшний день я напрасно прождал, но не только решительного, но и никакого известия от эмира не получил. Когда сегодня вечером я стал говорить об этом с дежурным караул-бегом — что бий оказался человеком, говорящим на ветер и нимало не заботящимся о согласовании своих слов с делом, то тот заметил, что бий тут ни причем: все зависит от эмира. Потом он сообщил, что эмир вероятно потому сегодня не дал никакого решения, что ездил на богомолье к гробнице Бага-эд-дина, что сегодня ночью он вернется в свой загородный сад Чаар-баг, где, по всей вероятности, и даст нам прощальную аудиэнцию.

— Да и Бий Мамет-Шериф совсем не говорил на ветер — продолжал караул-бег. Ведь он говорил, что окончательное решение узнается завтра или послезавтра. Очевидно, что надо вам подождать до завтра.

Во всем этом я видел только одно: желание задержать меня [371] на несколько дней в Бухаре. Но я никак не могу понять: зачем нужно эмиру бухарскому задерживать меня здесь, против моего желания и без всякой надобности для себя? Может быть он хочет отпустить меня вместе с мирахуром, а этот последний еще не готов? Но ведь мирахур мог поехать и один. Наконец — эмир ведь знает же, что я тороплюсь ехать в Ташкент. Что же ему от меня нужно? Окажу откровенно, что он сам напрашивается на нелюбезность с моей стороны. Мне очень не хотелось бы прибегнуть к крайней мере, — выехать из Бухары без прощального визита эмиру, но при дальнейшей проволочке я не ручаюсь за то, что не поступлю подобным образом.

Сегодня караул-бег имел бессовестность опять предложить томашу. Он опять пригласил было певцов, танцоров, музыкантов и tutti quanti. Разумеется, я на отрез отказался от их концерта.

Авганец, виденный мною вчера, опять приходил сегодня в Нассир-хану. От него я узнал, что авганское посольство сидит здесь в полнейшем неведении того, что творится в Авганистане. Посольство отправило отсюда в Мазари-Шериф уже троих нарочных, но ни один из них не возвратился. Дней 15 тому назад, оно получило из Ташкента известие о том, что авганское посольство благополучно достигло этого города и чествуется там всевозможным образом.

Вчерашняя гроза разрешилась сегодня дождем, который шел напусками, несколько раз, то переставая, то возобновляясь. Вследствие этого сегодня в воздухе довольно свежо.

12-е марта.

От эмира не получено до сих пор никаких известий. Караул-бег не является нам на глаза. Поэтому около 11 часов дня я приказал готовиться к выступлению из города. Заранее сожалею, если придется прибегнуть к этой мере; но что же делать? Кажется, бухарцы потеряли в данное время всякое понятие о гостеприимстве; или я, наконец, ничего не могу понять — что они творят. Я решился поступить так: послать Кош-беги ультиматум в том смысле, что если я сегодня же в вечеру не получу определенного ответа от эмира, то завтра утром я выступаю, недождавшись чести видеть его высокостепенство. [372]

Сегодня опять приходил вчерашний авганец. Он сообщил нам, что сегодня авганским посольством получено письмо из Мазари-Шерифа. В нем, между прочим, говорится, что англичане разбиты в Куруме, так что несколько баталионов их войск уничтожено и семь орудий достаюсь авганцам. Войска английские, находящиеся в Джелалабаде, отрезаны от Пешавера. Дядя Якуб-хана, Наурус-хан, и сын Сватского Ахунда постоянно нечаянными нападениями беспокоят англичан. Вообще англичанам приходится теперь на занятых ими позициях плохо. Они отправили в Якуб-хану посольство с мирными предложениями, обещая жить с авганцами в дружбе, как и прежде. На это Якуб-хан будто бы отвечал англичанам, что он вследствие их действий уже много горя испытал, из за них был столько лет в заключении, и что еще и теперь он не свободен от нравственных страданий, так как, благодаря англичанам, до сих пор на него смотрели в Авганистане как на изменника родине. Вот теперь Якуб-хан и хочет заказать, что он — верный и надежный сын ее. Поэтому де он до тех пор и не положит оружия, пока у него останется хотя один солдат, или покуда не останется ни одного англичанина в Афганистане и, что, с помощию Бога, он надеется освободить свою родину от нашествия врагов; в противном случае пусть будет — что будет. — Затем этот авганец сообщил нам, что Лойнабом (собственно не Лойнабом, а эмир-девлетом — звание, с которым сопряжено как военное, так и гражданское управление округом) назначен Гулам-Гайдер-хан, родом Вердек, что бывший Лойнаб, Хошь-Диль-хан, и Сердарь Феиз-Магомет-хан не убиты, но находятся в заключении. Посланец, доставивший это письмо здешнему авганскому посольству, сообщил также, что в Сер-абе встретил возвращающееся авганское посольство; его сопровождали два русских чиновника. Этот посланец имел письмо и к возвращавшемуся авганскому посольству.

Около 6-ти часов вечера ко мне принесли одного раненого авганца, находящегося на службе эмира бухарского. Я осмотрел рану: она, очевидно, была произведена небольшою пулею. По расспросам оказалось, что рана произведена вследствие нечаянного выстрела из револьвера небольшого калибра. Рана находилась немного внутри от [373] верхушки бедренного треугольника. Выгодного отверстия не было; пулю прощупать не было возможности.

Покуда я занимался с больным — тем временем Замаан-бек разговорился с одним из принесших большого авганцев, повидимому, их начальником. Он подтвердил полученное нами прежде сведение о том, что на службе эмира бухарского находится около 500 авганцев. Все они в прежнее время служили в войсках Абдурахман-хана и когда он удалился в Самарканд, то поступили на службу к эмиру бухарскому. Авганец этот сообщил также нам некоторые сведения о происшествиях в Авганистане. А сведения его были самые свежие, так как он почерпнул их из письма, полученного здешними авганскими купцами сегодня же в полдень. Письмо это было прислано их корреспондентами, находящимися в Кабуле. Так, он подтвердил известие о поражении англичан в Куруме, а также и о печальном положении английских войск в Джелалабаде. Затем — будто бы дядя Якуб-хана Наурус-хан, узнав о смерти Шир-Али-хана и об избрании эмиром своего племянника, Якуб-хана, написал англичанам письмо, в котором отказал им в своей поддержке, прося их очистить занятые ими позиции по течению реки Кабул-Дарьи; в противном случае грозил запереть все входы и выходы из Хайберского ущелья. Англичане отказались, конечно, очистить позиции, вследствие чего теперь постоянно подвергаются нападению со стороны горцев. После этого англичане послали к Якуб-хану посольство, которое привезло ему 1.000,000 рупий. Вместе с деньгами англичане предложили ему следующие мирные условия: вместо занятия 4-х пунктов в Авганистане, что они предлагали Шир-Али-хану, теперь они требовали занятия только двух пунктов: Кабула и Герата. Гарнизоны английские будут, впрочем, жить вне этих городов, в нарочно выстроенных для этого, отдельных фортах. Якуб-хану будет выплачиваться англичанами ежегодная субсидия в размере не менее одного миллиона рупий. Кроме того Англия будет защищать Авганистан от иноземного вторжения.

На мой вопрос: принял ли Якуб-хан мирные предложения англичан? — получился ответ, что «разумеется принял, если взял деньги». На вопрос же Замаан-бека: зачем Якуб-хан [374] бьет англичан, если взял деньги? — наш авганец отвечал, что «авганцы все таковы: и деньги возьмут и побьют, если представится случай». — Затем он сообщил почти слово в слово те известия, какие я получил из авганского посольства в Бухаре, именно — что эмир-девлетом назначен Гайдер-хан, Вердек, что фактическая власть над округом находится в его руках, хотя в Мазари-Шерифе и живут Мамет Ибрагим-хан и Ахмед-Али-хан, что наследником престола объявлен сын Якуб-хана, Мамет-Иса-хан, что бывший Лойнаб и Сердарь Феиз-Магомет-хан не убиты, но находятся в заключении и проч. и проч. и проч.

Сегодня я так и не получил от эмира никаких известий. Караул-бег не показался и к ужину. Посмотрим, что будет завтра. Делать нечего: надо по словам Саади — «на ковер ожидании положить подушку терпения».

13-е марта.

Таким образом я напрасно ожидал известия от эмира. Вчера наш караул-бег объявил, что после полудня непременно получен будет ответ эмира. Прошел полдень, наступила ночь... а решения эмира я так и не дождался. — Сегодня утром, когда караул-бег пришел к нам, чтобы передать обычный «салям» (приветствие), я спросил его: получил ли он какие-либо известия от эмира. Ответ был отрицательный. Ясно было, что или эмир не торопился своим решением, или бий — своим докладом. Дольше терпеть такого обращения нельзя было мне: я в данном случае не был частным человеком, а представителем России. Дальнейшее ожидание, дальнейшие уступки с моей стороны уже имели тень унижения. Поэтому в присутствии караул-бега я призвал моего караван-баши, Нассир хана, и приказал ему седлать вьючных лошадей и приготовить вьюки. Затем я призвал вахтмистра и велел ему приготовить казаков к немедленному выступлению ив города. Я попросил Замаан-бека передать все мои, только что отданные, приказания караул-бегу.

— Мы целых три дня ожидали распоряжения эмира, обратился я к нему, — но ничего не дождались и нас вы, да и бий, постоянно обманывали. Больше ждать я не могу, поэтому решился выехать и [375] без прощальной аудиэнции, хотя, сознаюсь, решился на этот поступок с крайнею неохотой и сожалением.

Видя мои распоряжения, слыша мои слова и заметя начавшееся движение казаков, джигитов и лаучей, караул-бег смутился.

— Ведь вы же, доктор-туря, решили соображаться в этом с желаниями эмира — возразил караул-бег. — Ведь вы же тогда сказали: когда будет угодно Джонаби-Али, тогда мы и выедем. Если вы так сказали, то очевидно вы должны подождать решения эмира.

Я был удивлен и даже рассержен такой аргументацией караул-бега. Как! этому глупому человеку нужно разъяснять что такое любезность и что такое обязанность? Но делать нечего, пришлось ему разъяснить, что сказанная выше фраза есть ничто иное как любезность с моей стороны и, что если и эмир не понимает настоящего смысла этой любезности, как и он, караул-бег, то для него же хуже.

— В следующий раз мы будем знать, продолжал я, — что с вами нельзя быть любезным.

Караул-бег на это ответил, что если бы я, по приезде в Бухару, назначил день для отъезда, то мне не пришлось бы прождать и часа лишнего.

— Все русские, бывшие в Бухаре, так поступали; они назначали день выезда и эмир не задерживал их ни одного дня более. Напрасно и вы не сделали также — продолжал караул-бег.

Тогда я объявил ему, что в таком случае назначаю днем своего отъезда завтрашний день, и при том непременно.

— Так сообщите и бию, продолжал я. — Угодно будет эмиру дать мне прощальную аудиэнцию, или не угодно — я не изменю своего решения.

Караул-бег, после такого категорического заявления, поспешно отправился к бию. — Между тем вьюки уже были готовы и только ждали знака, чтобы тронуться в путь. Пришел и вахтмистр и объявил, что казаки готовы к выступлению и спрашивал, можно ли садиться на лошадей. Я приказал подождать...

Около полудня пришел караул-бег и принес нам записку от бия. Губернатор Бухары объявлял нам, что по его докладу эмир [376] согласился «отпустить» нас и посылает Шигавула пригласить «доктора-туря» сегодня в себе в загородный сад. — Конечно, я был очень рад этому письму. Значит, до открытого разрыва дело не дошло — и слава Богу! Но зачем нужно было эмиру задергивать нас здесь до сих пор? Странные люди...

Пока мы переодевались для визита эмиру, приехал Шигавул и объявил, что «Джонаби-Али просит нас пожаловать к себе». От него мы узнали, что эмир теперь находился в своем загородном дворце, именно — в саду «Шири-дар». Сад этот отстоит от Бухары верст на 5. Сейчас же мы все сели на коней и поехали. День был жаркий, даже-знойный. Пыль стояла в воздухе, особенно на пути из города к саду эмира. Дело в том, что на время пребывания эмира в своем загородном дворце, вблизи него устроилась временная ярмарка и народное гулянье. По нашей дороге взад и вперед ехало очень много равного люда. Чем ближе мы подъезжали в саду, тем становилось теснее и теснее. Наконец давка стада ужасна. От столпившегося народа и скучившихся арб почти совсем не было проезда. Нагайке ехавшего впереди нас караул-бега пришлось довольно часто прогуливаться по широким спинам и толстым головам бухарцев, заграждавших нам дорогу. Вот показались и балаганы с фокусниками и певцами. Немного далее, перед воротами в сад, полукругом был расставлен почетный караул, который при нашем проезде отдал честь.

Здесь, у ворот, встретили нас приближенные эмира, в числе которых были бий Мамет-Шериф и Удайчи, Шаади-бек. Мы сошли с коней и вошли во двор, где все прочие остались, а я и Заман-бек, предшествуемые бием, прошли на следующий, небольшой двор. В глубине двора виднелось довольно большое, простое по архитектуре, здание; в нем-то и ожидал нас эмир. Бий, шедший впереди нас, все время отвешивал низкие поклоны, почти до земли. Вот он подошел к двери здания, остановился у нее, боязливо заглянул в комнату и, точно чего испугавшись, откинулся нагадь, жестом пригласив нас пройти вперед...

Эмир сидел посреди комнаты, по обыкновению — на простеньком кресле, в довольно бедном платье. Он опять не привстал, но также дружелюбно подал нам руку, как и в первый раз. [377] Затем мы обменялись приветствиями, причем я не преминул восхвалить гостеприимство эмира до небес... В ответ на это эмир вправил сожаление, что не может оказать нам этого гостеприимства — на более продолжительное время.

— Вы очень уж торопитесь оставить меня и мою столицу — продолжал эмир. Вероятно вам не нравится мой хлеб соль... но я, по крайней мере, старался доставить вам все, доступные нам, удовольствия и развлечения.

— Гостеприимство вашего высокостепенства известно всему свету — отвечал я — и для нас нет более высокого наслаждения, как сколь возможно дольше пользоваться этим гостеприимством, но наши обязанности, наша служба — призывают нас в своему посту.

Разговор наш продолжался в том же духе несколько минут, после чего я встал и откланялся эмиру. — У дверей нас ожидал бий. Он повел нас в сад, объявив, что эмир желает показать нам его новый, еще неотстроенный вполне, загородный дворец. На этом пути нам пришлось проходить мимо окон той самой залы, в которой нас только что принимал эмир. Подозревая, что он находится еще в зале, я шел мимо окон, приложив руку к головному убору. Проходя мимо одного открытого окна, я заглянул в него, ожидая увидеть сидящего по среди комнаты эмира. Я не ошибся в своем предположении; эмир через плечо наблюдал за нами, пока мы шли мимо окон. — Затем мы прошли на другой двор и глазам нашим представилось очень красивое, довольно большое здание, подковообразной формы. Сразу можно было увидеть в архитектуре его смесь европейского с азиатским. Вообще здание не заслуживает названия дворца, а скорее — дома зажиточного помещика. Двор, перед дворцом, хорошо утрамбованный и усыпанный песком, освещается огромным фонарем с зеркальными стеклами: в этот фонарь вставляется до 30-40 свеч.

Домой мы возвратились около 6 часов вечера. На следующий день мы оставили стены «благородной Бухары» — Бухара-и-шериф, — как ее называют сами бухарцы, и потянулись к границе дорогой России. [378]

ГЛАВА XII.

Возвращение в Ташкент.

Путь от г. Бухары до Катта-Кургана. — Кемине. — Зиаддин. — На границе. — Зера-булакские высоты. — День в Катта-Кургане. — От Катта-Кургана до Самарканда. — Мианкальская долина. — Прибытие в Ташкент. Общий взгляд на события, происшедшие в 1878-79 г. — Заключение.

14-го марта я выехал из Бухары. В Куюк-Мазаре мы завтракали, а ночевали в селении Бустане. Все время наш путь лежал по тщательно возделанной местности. Сады сменялись полями, которые, частию, были еще только вспаханы, а частию уже засеяны. Живописность местности еще более выигрывала от того, что селения были окружены небольшими рощицами; кровли домов часто были увенчаны огромными гнездами аистов. Они уже давно возвратились сюда из за Гималаев и Гиндукуша и громко давали о себе знать своим оригинальным, похожим на клокотание воды в кальяне, клекотом. — Местами, однако, и здесь пустыня врезывала в свеже вспаханные поля и цветущие сады когти своих мертвых объятий; местами и здесь нет-нет да и встретишь песчано солонцеватую отмель соседней пустыни.

Гурбунь — довольно большое селение, все заваленное разного рода и разных пород, лесом. Рядом с довольно мизерными бревнами лежали жерди, плахи, даже почти прутья. Это — лесная пристань Бухары. Сюда весь этот лес сплавляется из верховьев Зеравшана, причем, чтобы достигнуть Гурбуня, лес проходит многие версты по довольно широкому каналу Шах-абаду, выведенному из Зеравшана. Отсюда же весь этот лес доставляется в Бухару на [379] телегах (арбах) и ослах. Это селение находится в 7 верстах от нее.

На следующий день мы сделали переход от Бустана до небольшая селения Мелик. Верстах в четырех-пяти от первого селения сады и деревни кончаются, местность становится пустынной, это — степь Мелив. Так как грунт земли здесь глинисто-песчаный, — то во время дождей здесь страшно грязно, а летом, во время сухой погоды — страшно пыльно. Мы ехали в самое удобное время; небольшие дожди едва смочили землю и степь оделась довольно тощим зеленым газоном. Вскоре вправо от нас взялся невысокий горный гребет, который отсюда тянется до г. Катта-Кургана. Длина степи равняется приблизительно 30-35 верстам, а ширина — 20. — Есть и другие дороги ведущие из Бухары в Кермине, которые минуют степь Мелик, огибая ее с севера и направляясь по суженной, в этом месте, долине Зеравшана.

В селении Мелик мы ночевали, сделав в этот день около 35 верст пути.

От Мелика до города Кермине считается около 20 верст пути. Верстах в пяти-шести от Мелика, в котором обращает на себя внимание довольно эфектная полуразрушенная мечеть, отделанная изразцами, начинаются уже сады, которые идут сплошным густым лесом до самого города. Город этот ничем не замечателен, но он довольно обширен. Мост, построенный еще Абдулла-ханом, составил этому городу известность во всей Средней Азии. Это единственный мост, существующий на Зеравшане.

В Кермине мы пользовались гостеприимством сына эмира, Самат-хана, который здесь исправлял должность бека. Это — цветущий здоровьем, сильный детина, лет 18; на лице его еще не пробивался ни один волос. Кажется, он был не умнее своих братьев, которых я видел в разных городах Бухарского ханства. Вероятно он и храбростью не отличается, потому что когда я подарил ему винтовку Бердана и хотел при нем же выстрелить из нее в цель, чтобы показать ее действие, — то принц боязливо отказался от такого эксперимента. Тогда мне стало жаль, что винтовка подарена мною человеку, который, может быть, и в руки-то ее [380] не возмет, а не то что будет охотиться с нею; но делать было уже нечего.

В Кермине мы ночевали. А на следующий день, т. е. 17 марта, мы сделали переход до Зиаддина, верст 35. Не доезжая до селения Таш-Купрюка (букв. пер. каменный мост — через канал Нура-пай) мы подверглись сильному ливню. Хорошо, что до станции было не более 5-6 верст. Мы пустили лошадей полным карьером и минут через 15-20 были уже под гостеприимным кровом таш-купрюкского старшины. Тем не менее мы все промокли буквально до костей; польто, сюртук, белье — все было насквозь пробито сильнейшим «как из ведра» дождем. Мы не мало досадовали на это обстоятельство, но бухарцы благословляли наш приезд именно потому, что мы «привезли с собой дождь», источник их благоденствия — как они говорили. Так как наше запасное платье находилось во вьючных сундуках, а они остались назади, во вьючном обозе, то добрые бухарцы облекли нас в свои халаты и шубы. Затопленный камин, горячий чай и сытный завтрак — заставили нас смеяться над продолжавшимся ливнем и непогодой. Сейчас же наши гостеприимные хозяева развели «мангалы» и на них начали сушить наше измоченное платье. Через час все уже было готово — и мы переменили халаты на наши обычные платья.

Отдохнув здесь несколько часов и переждав дождь, мы двинулись далее. Отсюда до Зиаддина считается одна ташь, т. е. верст 8-10. После дождя дорога наша представляла собою сплошное болото; ноги лошадей вязли в грязи почти по колено. Канал Нурапай (выведенный также из Зеравшана как и Шах-абад) вспучился и ревел как настоящая горная река. Сады, поля — все было залито водой. Попадавшиеся на пути селения казались утонувшими в море грязи. Грязь была внизу, грязь была и вверху: облава сплошным грязным покрывалом одевали небо; грязь была на нашем платье, на наших лицах... везде была грязь. Я очень был рад, когда увидал наконец перед собой зубчатую стену зиаддинской крепости.

У ворот крепости был выстроен почетный караул из бухарских солдат. При нем было два знамени. Когда я проезжал по корридору, образованному двумя шеренгами солдат, то заиграла музыка, забили барабаны и знамена склонились. Я, конечно, отдал [381] им подобающую честь, но был очень скандализован такою встречею. В воротах нас встретил местный бек; он имел чин «первоначи» и оказался очень любезным, даже милым собеседником. О гостеприимстве, которое нам было здесь оказано, и говорить излишне.

18 марта мы снова вступили в пределы Русской земли. В этот день мы сделали переход от Зиаддина до Катта-Кургана. В селении Ширин-Хатун (букв. перев. — сахарная женщина) мы простились с бухарскими проводниками. Отпуская их в обратный путь, я дал им записку об одобрительном поведении. Такая записка была, по их словам, необходима для них. Еслибы они вернулись в Бухару без моего рекомендательного письма, то начальство их могло бы подумать, что они чем либо не угодили мне, и могло подвергнуть их наказанию.

От самого гор. Кермине до Катта-Кургана, на протяжении около 75 верст пути, мы ехали по местности, покрытой густыми садами; вообще местность здесь прекрасно возделана и очень живописна. Но более всего она живописна между Зиаддином и Ширин-Хатуном. Здесь сады и поля расположены террасами. Вправо от нас виднелись отдельные купы садов, точно небольшие рощицы, перемещавшиеся с зеленевшими полями. Они расположены несколько выше дороги и орошены водою из канала Нура-пай. По левую же руку от нас, к северу, ноля и сады спускались к глубокому ложу Зеравшана и терялись из виду в туманной дали. Солнце ярко светило и обливало своим золотым светом всю громадную, представившуюся нашему взору, великолепную картину местности. Я теперь очень хорошо понимаю восторженные отзывы азиатских, особенно арабских, географов о долине Зеравшана. Еще бы! Истомленный длинным путем по знойной, мертвой, песчаной пустыне, отделяющей Персию от долины Зеравшана, странник вдруг попадает в страну, обильную и водой и растительностью... Как раз то, в чем он так долго терпел крайний недостаток, находит здесь в изобилии. А к этому еще присоединялись и любезность, и гостеприимство жителей этой роскошной долины — качества, какими они отличались, по свидетельству первых арабских географов, в прежнее время. [382]

На русско-бухарской границе, всего верстах в 3-4 от Зерабулака, возвышается каменный столб, с изображением русского государственного герба. Проехав мимо этого столба, мы все сняли шапки и перекрестились... Недалеко от селения Зерабулака, на плоской возвышенности, там, где произошло сражение между горстью русских орлов и полчищами эмира бухарского, 2-го июня 1868 г., так блистательно кончившееся в нашу пользу, — в честь павших воинов поставлена колонна. Мир праху вашему, доблестные сыны Русского царства!

В Катта-Курган мы приехали около 4-х часов по полудня, где и пользовались гостеприимством уездного начальника, полковника Войцеховича. Скажу откровенно — я отдал должную дань его кухне. Туземная, среднеазиатская кухня, услугами которой мы исключительно пользовались со времени выезда нашего из Мазари-Шерифа, так мне надоеда, что я не мог видеть без отвращения «палау», а знаменитый «кябаб» (шашлык) своим видом возбуждал во мне тошноту.

От Катта-Кургана до Самарканда считается 66 верст пути. Хотя отсюда я мог поехать в Самарканд на почтовых, но предпочел сделать остаток путешествия верхом. Это расстояние мы прошли в два дня. Дорога все время пролегает по левому, возвышенному берегу р. Зеравшана. С нее открывается великолепный вид на знаменитый Мианкал, т. е. среднюю часть Зеравшанской долины, представляющей, как известно, остров, верст 90 в длину и верст 20 в ширину. Этот остров расположен между двумя главными руслами Зеравшана, Ак-дарьей и Кара-Дарьей. Да, Вамбери несомненно был в Самарканде, потому что сады Мианкала с нашей дороги представляются действительно темными лесами — как он и говорит о них. Между тем по возвышенному берегу Зеравшана, представляющему собою довольно ровное плато, передовую терассу Самаркандского горного хребта, тянулись только что в спаханные поля. С каким удовольствием я смотрел на тянувшуюся вдоль дороги нить телеграфа! С каким чувством замирания я слушал знакомый, родной звук почтового колокольчика... О, родная земля! — действительно: «и дым отечества нам сладок».

В Самарканде все мои знакомые смотрели на меня точно на [383] выходца с того света. До получения здесь моих донесений из Шир-абада меня считали уже умершим, убитым во время политических неурядиц, происшедших в Мазари-Шерифе после смерти Шир-Али-хана. Почти от всех своих знакомых встречавшихся со мною, я слышал одну и туже фразу: «Как! вы живы... вы не убиты фанатиками-авганцами? А мы вас совсем было уже похоронили»...

25 марта я был уже в Ташкенте.

_____________________

Рассказ мой доведен до конца; можно было бы поставить здесь окончательную точку, но я считаю не лишним высказать свой собственный взгляд на ту роль, которую играло русское посольство в событиях, происшедших в 1878 году, не только в Средней Азии, но и в Европе, и в целом свете.

Несомненно, что послание этого посольства находилось в тесной связи с событиями на Балканском полуострове и вообще в Европе, а потому имеет значение весьма важного исторического события. Наши вечные враги, англичане, руководимые политическими вдохновениями «великого жида наших дней», хотели умалить до возможного минимума успех нашего оружия, поднятого для освобождения наших братьев по плоти и духу. Вследствие усилий этого великого, даже и в своей ненависти, человека в Берлине собрался ареопаг заправил судеб Европы и целого света. Здесь все были против нас. «Честный маклер» заранее уже потирал руки в чаянии хорошего гонорара за свое маклерство. Вполне естественно, что в то время истинно русские люди душевно сокрушались о том, что победоносные орлы наши должны были предстать на суд нечистоплотных коршунов. Единственная возможности, какая представлялась нам для поддержания народной чести и удержания хотя части своих завоеваний, это — бить в ахиллесову пяту британского льва. Этою пятою была, есть и впредь, до известного времени, будет — Индия. Бить Англию нам можно только с этой стороны, и она здесь вполне уязвима; только с этой стороны и есть брешь в ее непроницаемой броне. Движение наших войск от Самарканда к Индии могло сослужить роль прекрасного громоотвода для грозы, собравшейся в Измидском заливе и в Берлине. Но [384] так как между русским Туркестаном и Индиею находится довольно обширное государство, считавшееся уже давним давно под влиянием и покровительством Англии — трудно проходимый, гористый Авганистан, который нам было бы выгодно привлечь на сторону, — то в правителю этой страны и было послано русское посольство.

Посольство имело своею ближайшею целью — склонить на нашу сторону Шир-Али-хана, заключить с ним, если возможно, наступательно-оборонительный союз против Англии, т. е. в данном случае против Индии. Конечно, такая диверсия с нашей стороны была прекрасна. Одно только можно было сказать против нее еще и в то время: посольство слишком запоздало своим отъездом в Авганистан; его нужно было бы послать в начале 1878 г. Тогда вероятно не существовало бы ни берлинского конгресса, ни берлинского трактата, а был бы только мир и трактат Сан-стефанский...

Но миссия, хотя и поздно, все таки была послана в Кабул. Посмотрим теперь, как она исполнила свое поручение?

И хорошо, и худо. — Хорошо — в том смысле, что она сумела привлечь Авганистан на сторону России, хотя это и не стоило ей большого труда. Хорошо — что своим присутствием в Кабуле она вызвала со стороны англичан трудную войну, стоившую им больших издержек и деньгами, и людьми. Хорошо — что благодаря ей отныне выяснилось очень рельефно, что авганцы — естественные союзники России против Англии. — Худо исполнила свое дело наша миссия в том смысле, что без всякой нужды поощряла эмира Шир-Али-хана к энергическому образу действий по отношению к англичанам. Худо — что при этом миссия дозволила себе делать Шир-Али-хану разные серьезные обещания, которых потом русское правительство не могло исполнить. Худо — что поступая таким образом, наша миссия внесла в наши сношения с авганцами фальшь и без нужды повторила ошибку наших агентов, действовавших в 1837-38 г. в Кабуле и Герате. — Все поименованные выше хорошие результаты, получившиеся вследствие послания нашей миссии в Кабул, были бы также хорошо достигнуты, еслибы она и не давала преувеличенных обещаний главе авганского государства. Теперь, если нам опять встретится необходимость завязать прямые сношения с Кабулом, [385] опять положить на весы влияние наше и английское на авганцев, то нужно будет употребить гораздо больше усилий, чем прежде, для достижения желаемого результата. Как бы там ни было, но наша миссия обманула ожидания авганского народа, и он это очень хорошо сознает. Конечно, в конце концов он будет все таки вместе с Россиею, а не с Англиею, но он уже будет более осторожен в своих сношениях с нами. Относительно этого нужно помнить только одно: покуда Англия будет смотреть на все народности — в том числе и на авганский народ, конечно — с утилитарной точки зрения, будет смотреть на них, как на рабов, осужденных работать на Англию, как на своего господина, покуда она будет так неразборчиво жестока в сношениях с покоренными ею народами — до тех пор Авганистан будет, в случае спора России с Англиею, на нашей стороне. Поэтому пята ее, т. е. Индия, всегда будет для нас уязвима. Но вот когда и эта брешь в непроницаемой броне Англии закроется, — когда она сделается более христианскою нациею по отношению к покоренным и соседним с нею народом, когда она будет соперничать с нами не только на политическом и торговом поприще, но и на поприще христианского милосердия. Тогда Авганистан скорее подпадет ее влиянию, чем нашему. Тогда «ключи от ворот в Индию» она будет носить в своем кармане. Но есть основание думать, что подобная метаморфоза морального облика английского народа едва ли скоро совершится и мы можем быть на этот счет совершенно спокойны.

Итак — наша миссия «зарвалась» в своих сношениях с авганским правительством. Но раз был сделан такой промах необходимо было его поправить. Представитель России обещал (на свой собственный страх) эмиру Шир-Али-хану военную помощь, в случае столкновения его с Англиею. Этой помощи Россия не могла оказать эмиру, и он был разбит английскими войсками. Но Россия могла, и должна была, оказать ему хотя моральную поддержку. Ведь эмир потом от нас большего уже и не требовал. Он просил, и при том как милости, позволить ему проехать в Петербург для свидания с государем Русским, которого он признавал своим сюзереном, а себя — его вассалом. И вдруг он получает отказ в этой просьбе... И этот отказ он получает в то время, когда наше [386] посольство находилось в его государстве, при его дворе! И этот отказ он получил в просьбе, подсказанной ему нашим же посольством!.. Потом, впрочем, эмир получил приглашение посетить Ташкент; но это приглашение слишком запоздало. Не смотря на это, Шир-Али-хан был настолько умен и великодушен, что сам неоднократно указывал миссии на средства поправить ее промахи. Так, он просил выслать на Аму несколько батальонов ваших войск.

— Я не хочу, говорил он, чтобы эти войска переходили границу моего и государства, а тем более, — приняли активное участие в борьбе авганского народа с англичанами. Я хочу только, чтобы эти войска находились вблизи нашей границы. Мой народ тогда видел бы, что он не покинут окончательно Белым Царем на произвол Англии...

Но мы не вняли его совету, мы слишком много боялись разных запросов со стороны английского кабинета. Как? Что? Зачем? Почему? — возопили бы в Лондоне. И вот эмиру посылается предупредительно вежливый отказ в его желании. В этом случае Россия добровольно отказалась от некоторой доли своего влияния на авганский народ. Может быть те люди, которым ведать это подобало, не обратили тогда внимания на всю странность подобных вопросов со стороны английской дипломатии. В самом деле: что сказали бы английские власти, если бы мы задали им такой вопрос: почему индийская администрация произвела такие-то передвижения войск в Нипале или Кашмире? Не ответили ли бы вам и английские государственные люди, и народ, что передвижения эти находятся вне сферы нашего влияния? — Тоже самое и мы могли сказать англичанам по поводу несомненно возникших бы с их стороны нескромных вопросов зачем? и почему? — относительно передвижения наших нескольких баталионов в берегам Аму. Ведь в силу соглашения между Россиею и Англией в 1873 г. о «нейтральном» поясе земель между русскою границею и Индиею, — Бухарское ханство совершенно изъято из сферы влияния Англии. Напротиы Англия признала в нем господство единственного, русского влияния.

Наконец, если уж нужно было нам отвечать Англии на ее неуместные вопросы более изящными фразами, чем — "не суйте нос [387] не в свое дело», — то предлогов для этого было множество: с одной стороны — вспыхнувшее в 1878 г. волнение в Каратагских горах, во вторых — подготовка в экспедиции против Теке-Туркмен. Но самым главным поводом в присутствию отряда наших войск вблизи авганской границы было — пребывание в Кабуле нашего посольства. Забота о личной безопасности наших послов в Авганистане требовала присутствия нашей вооруженной силы вблизи авганской границы. Ведь и англичане для эскорта своего посольства в Кабул снарядили целую армию, а Кабул отстоит от английской границы гораздо ближе, чем от русской. — Конечно, жалко, что мы ничего не сделали для смягчения промахов нашего посольства. В будущем нам прийдется не только поправлять ошибки прошлого, но и начинать все снова. Авганцы поверят нашему будущему посольству только в том случае, если следом за ним пойдет наша армия...

Конец 2-го тома.

Текст воспроизведен по изданию: Путешествие русского посольства по Авганистану и Бухарскому ханству в 1878-1879 гг. Из дневников члена посольства д-ра Яворского, Том II. СПб. 1883

© текст - Яворский И. Л. 1883
© сетевая версия - Strori. 2017
© OCR - Иванов А. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001