ИВАНОВ Д. Л.

ТУРКЕСТАНСКОЕ ЖИТЬЕ

(Наброски степняка)

III.

НА БОЙКОМ МЕСТЕ 1.

(Окончание)

Было воскресенье, т. е. базарный день. Город ожил и был полон народу. Новые улицы огромнейшего базара кишмя кишили едущими и идущими, но главное едущими. Лавки все открыты, все товары на лицо. На высоких тротуарах, крытых галереей, на чистых кошмах и ковриках сидят торговцы, покупатели и гости. Тут же во многих лавках и работают: шьют, строгают, куют, точат, набивают и т. д. Чайные полны народом. На площади на столах, над несколькими из которых устроены полотняные навесы, сидят продавцы, окруженные лепешками, плодами и мылом. Ишаки, так завешанные целыми возами колючки, сена и дров, что их не видать совсем, стоять в стороне покорно, неподвижно и дремлют. Запах конского навоза, пота, чада и кунжутного масла составляет атмосферу всех улиц и площадей. Ровный шумный говор стоит над базаром. Пестро, пестро и пестро, куда ни оглянись, и над этой пестротой множество белых, залитых солнцем больших голов: только редко между ними видна синяя клетчатая или красная чалма. Приезжие густо, медленно тянутся в две линии по улицам и лениво покрикивают «пошта, пошта» 2. Голоногий таджик с целым козлиным мехом воды на спине, не обращая ни на кого внимания, расхаживает по улице между народом и ловко разжимая кулак, в котором зажато горло меха, брызжет на пыльную землю. Где-то в уголку, перед мечетью, привлек огромную толпу фокусник, [154] расположившийся на земле и болтающий без умолку различные прибаутки и анекдоты. Под небольшим кирпичным куполом с четырьмя проездными сводами, на перекрестке базарных улиц, что-то проповедует или повествуете исступленный человек, обливаясь потом, брызжа слюной и жестикулируя как сумасшедший.

Далее перед лавками поют двое дуванов в тряпичных одеждах, остроконечных шапках и с длинными посошками. Прошли молодые богатые туземцы с двумя хорошенькими бачами впереди, в щегольских кашемировых чалмах и шелковых кушаках, и почти всюду по дороге их провожали замечания: «хай, бача-джан» 3. Остановилось с заложенными назад руками двое индийцев в шапочках и в туго подпоясанных ремнями халатах, и посматривают как-то воинственно смело, по-командирски, своими выразительными большими глазами, над которыми между бровями выведены красная и белая черточки. Проехал афганец, напоминающий бандита, смуглый, с сильными бровями и бородой, с огромными густыми вьющимися волосами, в красной чалме, черной куртке и весь завешанный оружием. Тройка юношей евреев, с черными как смоль пейсами, прекрасными черными глазами и сохранившимся во всей целости чистым еврейским типом всего лица, протащили две пары кур за ноги. Легкой рысцой, чуть-чуть похлестывая нагайкой виляющую хвостом лошадь, едет туземец на высоких стременах и везет сзади седла свою супругу, закутанную с головой и руками в безобразный халат, с черной непроницаемой сеткой на лице. Выкрикивает прибаутки старый пирожник с невозмутимым лицом и руками в кунжутном масле. Скрипит арба. Тихо, незаметно посиживает на самом повороте базарной линии площади грязный повар в оборванном халате и легонько раздувает веером угли в небольшом ящике, на стенках которого уперты проволоки с жарящимся шашлыком. Пробежал, через дорогу работник, раскуривая кальян для хозяина лавки. Стонут и завывают калеки нищие, сидя на самом юру с протянутыми к проезжим чашками и руками. Полуголые «мардекеры» 4 с кетменями присели в тени около заборчика и обедают дыней с одной лепешкой. Спокойно важно сидят трое мулл в белоснежных чалмах на каменном крыльце медресе... Пестро, светло, ярко, по-восточному перепутан и засыпан весь базар.

Русских тоже много, но они затерты огромной толпой; только [155] штыки виднеются из-за множества чалм. Двое солдат в портупеях возвращаются с базара, где они толкались за компанию с покупавшими что-то товарищами. Мимо них пробежал мелкой рысцой крошечный косматый ишачок с жиденьким и солдатом сзади, почти волочившим по земле ноги.

— Сейчас мала-мала посмотрел и айда назад, объяснял добродушно солдат мальчишке. Тот забормотал что-то в ответ, на что солдат ответил: Ну да, якши.

— Ты куда это катишь на рысаке-то? окликнули солдата встречные.

— Корову смотреть, корову покупаем, ответил тот и заболтал ногами, погоняя ишака.

Дальше по дороге солдаты натолкнулись на большую кучку людей. Один машинально продрался в средину.

— Ковер покупают, передал он назад другому, когда ему, поднявшись на цыпочки, удалось заглянуть в средину. Туземец, на которого особенно усердно налег солдат, чтобы поглядеть па ковер, оглянулся с сердитым видом, приготовясь уже хорошенько выругаться, но увидев перед собой вплотную солдатские усы, он вдруг осклабился и подмигнул очень многозначительно навалившемуся служивому.

— Что ты на меня смотришь, пучеглазый? На мне узоров нету, обратился к нему солдат, вовсе не заботясь о том — понимает ли тот его речь.

— Яхши гелям (хороший ковер), соблазнительно улыбаясь, пригласить полосатый халат посочувствовать солдата.

— Якши, да не твой. А ты вот себе такой купи.

— Яхши... протянул халат, не зная сам к чему относил эту похвалу.

— Эх ты, кызынский, покончил вдруг солдат, уходя из толпы и нахлобучивая туземцу чалму на глава. Тот нырнул в толпу и тотчас же поднялся оттуда, уже поправив чалму, оглянулся кругом и засмеялся вместе с другими непрошенной солдатской шутке.

Солдаты пошли дальше, продолжая какой-то прерванный остановкой разговор.

— Так и считал: пропали мол мои денежки. Сколько времени собирал тоже 6 руб. 20 коп. деньги, и на вот поди, собрал. А тут на третий день слышу, меня кричат. Смотрю, солдат; знаю что 3-й роты, а назвать не знаю. «Что, говорит, землячок, не [156] было ли у вас какой пропажи?» — Была, говорю. «Какая же ваша пропажа?» — Деньги, мол, потерял. Стал он меня спрашивать, какие деньги, про кошелек, про все. «Пропажа, говорит, ваша отыскалась, только что действительно ли деньги ваши?» Ну, солдаты знали, они ему объяснили, что у меня деньги эти были... вон Барышов видал, Щитин... «Это ли ваши деньги?» и показал их. «Вот, говорит, получайте, если ваши».

— Отдал сейчас?

— Тут же отдал. «Только, говорит, 20 коп. ваших денег я стратил, извините пеня, ну, что это за мной будет». Я как взял деньги-то, уж себя не помню. Не то что 20 коп., готов еще полтинник отдать, ей Богу...

— Разве 20 к. дороги, слава Богу, что 6 р. целы. Еще хороший солдат-от, а другой положил бы в карман — поди ищи их...

— Нет, ты слушай. Отдал он мне деньги, ушел. Через неделю должно на базарчик его встретил, он мне 20 к. отдает обратно. Я было брать не стал, — «нет, говорит, как я теперь знаю, что деньги ваши, то должен отдать, потому я сам солдат и солдатскую нужу эту знаю». Ей Богу правда. Чиглинцов ему и фамилия, 3-й роты. Так ничего и не пропало. Ну, конечно, что я ему косушку поставил...

— Это уж вот так тебе твое счастье — честный солдат попался, а то ведь... Солдат вдруг оборвал и, живо повернувшись лицом к дороге, стал как вкопанный, лихо приложив руку к козырьку. Другой сделал тоже. Мимо проехал офицер верхом.

— Куда это наш толстый-то проехал? сказал один, когда они снова двинулись в путь.

— Куда? В одно место у него дежурство... К ей, не иначе.

— Муж-от смирный...

— Кабы на другого попало, он бы уж не выпустил.

— Чего это?

— Да я про деньги-то говорю: другой, мол, ни в жизнь бы не отдал.

Они вышли на конский базар, раскинувшийся перед цитаделью, над крутым берегом быстрого и глубокого арыка. Вдруг на самом берегу сбежалась толпа туземцев, что-то закричала, заахала и, толпясь и толкая друг друга, побежала вдоль арыка, смотря вниз. Солдаты подошли и взглянули вниз на воду. Немного ниже их поворачивалась в воде маленькая головка в тюбетейке, захлебываясь и беспомощно взмахивая руками. [157]

— Где выплыть, они и большие-то плавать не умеют! Вон уже окунаться стал! Ишь несет как! Потонет! И вот, собаки, бегут только за им, а нет чтобы вытащить! услыхали солдаты голоса нескольких русских, бывших значительно выше их по арыку и шедших к месту происшествия.

То то, кабы берег был — его бы сразу достать можно, а то вишь какая круть, и спуститься негде, указал один на обрывистый сажени в три берег, на котором они стояли.

Огородников, слази! толкнул локтем один солдат другого.

И то мол пойти слазить, сказал тот и, не садясь, снял с себя сапоги, спустил одним движением чембары, бросил кепи и побежал к толпе, стаскивая по дороге с себя рубаху. — Возьми одежу-то! крикнул он товарищу, и голое тело полетело вниз с растопыренными руками. Вскипала желтая глинистая вода арыка, закружилась и через две секунды наверху показалась голова с бронзовой шеей и белыми плечами, и такие же белые руки в бронзовых перчатках стали легко работать «по-саженно». Весь берег зашумел от удовольствия и народ стал прибывать как здесь, так и на стене цитадели.

Сажени три оставалось пловцу до того места, где показалась последний раз головка ребенка, высунулась до бровей, повернула на полкруга и исчезла. Желтая вода завилась на этом месте, вспухла и стала расходиться, сглаживая по-прежнему свою поверхность. Солдат опустился, вынырнул секунд через 15, вздохнул, оглянулся кругом по воде и, разведя руками воду, снова пропал.

Все замолкли в ожидании нового появления солдата и перебегали глазами в разные точки по воде, где мог он показаться. Но солдата не было. Легкий сдержанный ропот пробежал по толпе туземцев и только между стоящими солдатами шли громкие замечания:

— Отнесло, быстро больно. Вода-то мутная, в ней не видно...

— А-а-а! заревел вдруг берег, и задние так наперли на передних, что те едва удержались на краю. Солдат плыл к той стороне, подняв одной рукой под мышку мальчика.

— Плыви сюда, на эту сторону! кричали ему.

— Негде вылезть-то! Ответил им запыхавшийся голос снизу.

— Вон туда, ниже плыви, вон там! указывали ему, и толпа ринулась быстро по берегу.

В то время как солдат бросился в арык, по улице, ведущей от базара к конной площади, ехал молодой офицер. В [158] лице, в закрученных вверху усиках, во всей посадке виднелись задатки того типа, который везде и во всем прежде всего ставит на первом плане свое я в самолюбиво-хвастливом тоне и впоследствии окончательно развивается в ходячее самообольщение и заносчивость. За ним послышалась правильная быстрая рысь лошади. Он оглянулся. На сивом жеребце, щегольски, привычно держась на седле, догонял его «дед».

— А, дед, здравствуйте, откуда это вы? обратился к нему молодой человек, невольно глядя больше на прекрасно выезженного сивого, чем на самого ездока.

— Здравствуйте, Нуждовский! да еду из-за города, ответил дед и утер пот на лице ладонью: там «байга» была, целковый подлым проиграл. * t

— Как так?

— Да предложили мне поймать одного и выбрали лошадь, действительно хуже моего Васьки. Ну, поскакал он. Я за ним — ушел, разбойник: совсем с седла на сторону свернулся. Заплатил кокан; другой раз — тоже. Зло меня взяло: так постой же, думаю! Взял, заскакал ему на встречу и прямо на него — теперь уж мол не уйдешь. Цап его... и поскакал с пустой рукой: а он, подлец, так и лег назад, на круп! выговорил дед с особенным чувством. — Ну, проиграл еще два кокана, отдал целковый... Что это там за толпа? и дед богатой широкой рысью понесся к народу, так что его спутник должен был идти за ним галопом.

В толпе двое солдат качали на руках мальчика; около стоял нагой Огородников.

— Что это, утонул? спросил сверху дед: зачем вы его качаете? Положите его.

— Он утопший, ваше б-дие, откачивать нужно. Качай больней! Ишь пена пошла, качай! наглотался вволю... хлопотали солдаты.

— Это ты вытащил его? спросил Огородникова Нуждовский.

— Точно так, ваше б-дие, ответил тот и вдруг застыдившись, заторопился с чембарами.

— Маленько поздно увидал-то, ваше б-дие; он подплыл к ему, а мальчонка-то уже опустился. А эта орда галдит зря, да за им идет. Чего в арыке не вытащить, не река. А тем вот трудно вышло, что искать его пришлось долго, объясняли за Огородникова другие солдаты подробности происшествия. [159]

— Молодец, брат, на тебе за это, протянуть офицер руку к Огородникову с рублевой бумажкой.

— Не надо, ваше б-дие, не надо... отступил шаг назад полуголый Огородников.

— Что ты? возьми, вспыхнул сконфуженный Нуждовский; возьми, ничего...

— Нет, не надо, ваше б-дие, чего тут... Зачем же?..

— Возьми, напьешься чаю после труда, прибавил улыбаясь в усы дед, желая выручить молодого человека.

— Это за-место купанья, ваше б-дие, начал было Огородников, но его толкнуло двое соседей в бок и сказали в полголоса: «бери поди, что не берешь, коли офицер дает». Он смутился, пробыл секунды две в каком-то колебании, и вдруг схватил рубаху и стал одеваться.

— Бери же, что же ты не берешь? уже сердился Нуждовский, оставаясь с бесполезно протянутой рукой.

— Постойте, дайте сюда, тихо сказал ему дед, и взял от него бумажку. — Что, очнулся? спросил он качавших: бросьте качать, ребята, положите его на халат и в головы что-нибудь, стал учить их дед, слезши с лошади и, по-видимому, забывши совершенно и про Огородникова, и про целковый, сжатый крепко в кулак. — Ишь, какой славный мальчик-то... Ты где его нашел, здесь? обратился он к одевавшемуся Огородникову. — Долго искал? Вот, подлецы, ведь кабы солдат не было, так бы и утонул мальчишка то, хлопотал дед около больного. — Ты какой роты? Это у Барыкова? расспрашивал он солдата, который, видимо, очень охотно отвечал на все вопросы капитана. — Ну, слава Богу, что очнулся мальчишка-то, но крайности не даром купался... На-ка, возьми вот, подпоручик тебе дает — ступай, чаем товарищей напои, что помогли откачать, сказал он, передавая целковый Огородникову.

— Покорнище благодарим, ваше б-дие, без всякого колебания взял бумажку Огородников, относясь только к дедушке, и стал аккуратно складывать ее пальцами. Кругом радостно загудела толпа туземцев, довольная, что солдат не остался без награды. Огородников несколько смутился этим гулом и отступил полшага назад, смотря в землю и сдержанно улыбаясь. <

— Вот чудак, денег не берет! неловко сказал Нуждовский, отъезжая от толпы.

— Это очень понятно: он вас не знает, а вы налетели на него сразу и, не говоря ни слова, бац — целковый, ответил дед. [160]

— Да что же мне говорить-то было? стал оправдываться Нуждовский; я спросил его, он ли вытащил, и дал ему целковый. Чего же еще нужно?

— Вот то-то и есть, господа, вы всегда таковы. Солдат сделал доброе дело, конечно, не для вашего целкового, а так, просто потому, что это в натуре человека. Вытащил ребенка и в душе доволен, как всегда бывает доволен человек, когда сделает что-нибудь хорошее. А вы на него в эту минуту налетаете: молодец, — и целковый. Ему не то нужно. Ему приятно видеть не целковый, а внимание, участие и сочувствие к тому делу, которое он сделал. И вы видели, что мягкое простое слово нисколько его не смутило. То-то и есть — горячка вы, молодежь! добродушно примирительно закончил дед, довольный собой.

Через несколько минут, когда мальчика привели в чувство, Огородников двинулся с толпой солдат к крепости; за ним валила толпа туземцев с сияющими лицами, точно ждала, что он еще будет совершать новые подвиги.

— Вот не чаял, а Бог послал на табачишко, сказал кто-то радостно из шедших с Огородниковым.

— Нет, главное, пристать негде — берегу вовсе нет, точно желая замять разговор о рубле, заговорил он и стал объяснять, как он нырял и искал мальчика.

— Вон он, вот этот, развалистой-то! указывали на него другие солдаты, когда он проходил мимо. — Офицер целковый ему дал.

— Да тут, брат, не целковый дорог, целковый — не велики деньги. А ведь он, хоть сартенок ли, хоть русский, все же он душа, человека спас, солидно рассуждали двое в воротах. — Ежели начальство пожелает — ему медаль выдет...

— Это он знающе говорит, вслушались шедшие с Огородниковым; вот также у нас был солдат, куфарку капитанскую вытащил — медаль оправили.

— Вот есть из чего разговаривать: я, брат, человек десять должно повытаскал так же вот, ответил Огородников.

____________________

Какие прекрасные, богатейшие сады охватывают азиатский город, растягиваясь на много верст во все стороны, — южные, роскошные сады — с персиками, миндалем, грецкими орехами и фисташками, с тутом, садовым вязом и чинаром, с винной ягодой, [161] гранатами и виноградниками... Летом все вне города, в садах. Солдаты тоже в лагерях; но этот лагерь совсем не то, что лагерь в России. Огромнейший, густой тутовый сад, принадлежавший когда-то хану, отдан весь под лагерь. Под широкими, раскидистыми ветвями шелковичного дерева тянутся ряды полотен, стоят бараки из камышовых плетенок, разных форм туземные палатки, и под этими крышами помещаются солдаты и офицеры. Вдоль широкой дороги, прорезывающей сад, блестят линии ружей, торчат ротные значки. Дальше вглубь множество лошадей и кухни. Против, по той стороне дороги, под таким же тутовником виднеются зеленые лафеты с круглыми медяшками и коновязи. Все это так хорошо спряталось, так красиво и кротко перепутано и прикрыто зеленью и стволами деревьев, что снаружи совсем не имеет воинственного вида, не напоминает ничего похожего на солдатское житье. Но внешний вид, конечно, не имел никакого особенного значения для внутренней жизни, и солдатский день и под этими развесистыми тутами шел все тем же, старым, обыденным порядком: утро — ученье, в полдень обед, самый жар — истома и общая тягость, — вечер занятия и проч.

Хороши сады, но теперь час дня — т. е. время солнца: все накалено, высушено; воздух висит застылой, недвижимой духотой и налагает на всех изнеможение, вялость, не знаешь куда деться. Сверху то и дело падают белые и розовые, похожие на малину, тутовые ягоды и пропитывают душную атмосферу своеобразным приторно-сладким запахом какой-то не вызревшей зелени. Все, за исключением службы, валяются и канителят; некоторые спят, тяжело раскидавшись и обливаясь потом. Только немногие вяло работают.

— Вот за работу-бы сесть — неохота, объясняет кто-то из солдат: теперь ежели спать — того хуже намаешься....

— Какой теперь сон, соглашается сосед, которому ужасно хочется спать: о, Господи, Господи... крестит он зевающий рот, — а вот теперь кабы в сады идти — туда, на арык — вот там отлично, прохладно...

— Вот барича-бы надо книжку почитать попросить, они больно отлично читают...

На той стороне дороги около одной из палаток сидит кучка офицеров в одном белье и от нечего делать варит варенье в огромном умывальном тазу.

— Да будет, уже готово! пристает нетерпеливый народ к полному добродушнейшему немцу, который напустил на себя [162] суровость н никак не хочет позволить даже прикоснуться к варенью, прежде чем не сварится последняя ягодка.

— Ах, надоедливый немец, — вот терпенье! Да брось! что за ерунда — и так съедим, канителят окружающие.

— Ах, господа, что за нетерпеливость в вас этакая! устраняет лезущие ложки немец. Чем более погодите, тем более вы будете обладать аппетитом. Погодите немного... Ну, вот теперь и готово, просиял он через пятнадцать секунд и совсем преобразился в прежнего добродушного немца: Ура!

Через десять минут переложенное в миски варенье стояло уже посредине и кругом виднелись только столовые ложки в правых и белый хлеб в левых руках, и у каждого по стакану с водой.

— Ну, господа, это просто ерунда! Ну, разве можно есть варенье, как кашу, столовыми ложками?..

— Вот будто не все равно чем есть, — ну-ка, немец, пустите!

— Тсс... нельзя-с! Еще не все готово-с: лед не принесен-с.

— Ну, что за глупости, я безо льда... Пустите!

— Не пущу!! решительно, твердо и смело сказал немец и подставил ложку.

— Ах, ты храбрость этакая! Тоже, как на саблях, с ложкой-то воюет...

— А вы не шутите с немцем — у него на сабле Анна с надписью «за храбрость».

— За храбрость... По этому поводу мне вспоминается какой-то чиновник, бывший на войне и получивший Анну 4-й ст. Он, конечно, пришел в восторг и пишет родителями или знакомым что ли: получил Анну с надписью «за храбрость» — пришлите шпагу. Ну, те люди штатские, в военных тонкостях не сведущи, обрадовались — сейчас солингенский клинок в 25 целковых, к золотых дед мастеру: делай крест и пиши. Присылают пятидесяти рублевый подарок в ящике — восторг! клинок блещет, ручка горит, крест улыбается... Перевертывают — надпись: «захрабсть»... Но явился какой-то военный и выручил: для чиновников, говорить, «захрабсть» по закону не полагается...

— Можете, господа! разрешил, наконец, немец, и ложки заработали.

— А у вас, немец, полагается «захрабсть»?

Немец молча погрозил.

— А кстати, по поводу храбрости... Вчера я слышал [163] прелюбопытный рассказ, совсем было погибший в военных летописях. Вы слышали, как Козиков с Русовым крепость брали!

— Какую крепость?

— Настоящую, с башнями и бастионами.

Нет, не слыхали, что это за история?

— А, это, черт возьми, что за история... Помните, отряд ходил в горы? Ну, и помните, конечно, что вышла такая история, что его задержали, ни одно письмо оттуда сюда не доходило. Разные слухи стали являться, что отряд пошел через горы на крепость, но что жители взбунтовались и его заперли; ну, выслали там роту на встречу и проч. Ну, словом, это вам известно. Хорошо-с... В это время Русов ездит с Козиковым по полям и лугам, собирают там какие-то подати что ли, — ну, словом, ездят и при них 25 человек казаков. Доходят до них тревожные слухи; через туземцев им передают подробно все происшествия. Они едут к месту действия, но, не доезжая верст сорок до взбунтовавшейся крепости, встречают спокойно стоящую высланную на подкрепление роту. Они объясняют ротному, что он должен идти вперед, что все жители крепости взбунтовались и он, ударив им в тыл, разобьет и выручит наш запертый отряд. Ротный отвечает, что у него есть строгие определенные инструкции от начальства, и передвигается на 15 верст по дороге к крепости. Дальше идти было невозможно по инструкции и рота — стоп. Но Русов и Козиков убеждены, что отряду нужна помощь, что необходимо идти к крепости и разбивать бунтовщиков. Под этим убеждением они решают ехать туда сами. У Русова 25 человек в распоряжении, и он едет с ними дальше. — Это собственно только пролог, трагедия впереди. — А надо вам сказать, что крепость эта стоить в небольшой долине речки, на крутом ее берегу. Дорога туда идет так: сперва перевалы по легким горкам, потом нечто в роде ущельица, которое все суживается к крепости и потом вдруг выходит в долинку. При этом-то выходе и стоить крепость. Хорошо-с... Едут по перевальчикам, по другим, наконец, ущелье. Отряд высылает разъезды и вступает в дефиле. Никого на дороге нет, нигде ни жукленка. Едут дальше — ночь. Останавливаются ночевать. Но тут вопрос: а если нападут? Нужно отбиваться. Но отбиваться нужно за чем-нибудь? — Решено построить укрепление. Но, как всегда на войне, является много проектов и планов, и всякий хочет провести свой, как лучший.... [164]

— Однако, господа, это просто невозможно, перебил кто-то рассказчика: варенье уже все! Вот пожирают — этакой тазище оплести... Знаете что? Поедемте купаться.

— Пойдемте. Ну, что же дальше-то?

— Дальше? А вот что дальше: так явились планы... Русов говорить, что построить нужно круг. Козиков считает лучше редут. Русов не согласен, разбивает план и приказывает казакам работать. Козиков тоже не согласен. Выходит бурный спор.... Ну, чем они кончили — я в точности не знаю. Кажется, выбрали среднее между редутом и кругом...

— Да ну, так едем, господа, он нам доскажет дорогой! Офицерство поднялось.

Бросив на лошадей одни потники, они тронулись с тем хорошим, здоровым весельем, которое всегда охватывает людей, когда впереди ожидает какое-нибудь удовольствие и когда необычная простота посадки заставляет забывать официальные положения людей, и точно переносит в деревню со всей ее непринужденностью.

Они проехали огромную древнего стиля мечеть, которая уже давно была брошена, и, свернув налево, выехали на дорогу. Широкая улица шла между сплошными огромными садами, отделенными от дороги глиняными стенками, вдоль которых в большинстве садов были насажены целые живые стены пирамидальных тополей, тута, кайрагача и др., так что около заборов была довольно хорошая тень. Дорога вилась и вилась, переходя от одного сада к новому, от одной породы деревьев к другим, и время от времени давая от себя в обе стороны узенькие переулочки.

— Размежевались они, наворочали камней — выстроили, продолжался прерванный рассказ: засели в укрепление, и оно столь оказалось приятным, что начальники тотчас же примирились. Казаки, конечно, спят. Но не спят предводители — потому завтра через семь верст неприятельская крепость. Сейчас же военный совет. Судить, рассуждать, составлять диспозиции. Решено: отряд будет состоять из главного корпуса, под начальством Русова, и авангардных сил — с Козиковым. Я не вру, не смеюсь, — это истинная правда. Отлично-с... Чем свет войска снимаются с места. Авангард из шести человек идет вперед. Доходит до конца ущелья. Здесь оставляется засада, а Козиков с тремя казаками едет на рекогносцировку! Выезжает — налево крепость, прямо внизу в садах город. Осмотрели: в крепости не видать никого. Козиков размышляет, увлекается славой [165] самостоятельной победы, оставляет одного казака на месте и идет во главе отряда. Приближаются рысью к крепости, затем: «марш-марш!» и летят к воротам, в ворота... На башне крепости стоит часовой казак, в воротах другой, остальные войска шарят с Козиковым все углы, гонец скачет с донесением к Русову, что штурмовали и, слава Богу, крепость взята!.. Каково?

— Ну, и что же оказалось? почему же крепость была пуста?

— Оказалась простая вещь: наш отряд в это время уже разбил бунтовщиков, очистил себе дорогу сам, и поэтому жители все бежали и из деревень, и из города, и из крепости...

На дороге перед офицерами шла работа: два голых, темно бронзовых мускулистых тела, в одних высоко засученных штанах, вскидывали усердно кетменями. Около них возился тоже с кетменем мальчик лет шести, совершенно нагой и в одной тюбетейке. Рабочие оставили очистку арыка, и один что-то сказал, показывая на мальчика, когда с ними поравнялись офицеры.

— Ни (что)? спросил офицер и расслышал несколько раз повторенное слово: «Селям, селям береды» (поклоны делает).

— А, вон что! посмотрите на мальчика — честь отдает. Мальчик стоял вытянувшись в струнку и приложив два пальца к виску.

— На пла-со! крикнул звонкий голосишко, и мальчуган сделал глупо, по-детски фортель своим кетменем.

— Хорошо — будущий солдат!

— Туря, силяу! с самым твердым и форменным видом вытянул прямо от плеча руку мальчик.

— На, на... А без силяу все-таки невозможно...

Они свернули направо, в более глухую сторону. Сильные деревья, росшие в садах вдоль стен и по обеим сторонам на самой дороге, образовали густую, тенистую и совершенно закрытую сверху алею. Глаза радовались этой темноте, чувствовалась свежая, здоровая влажность, пахло зеленью.

— Вот где славно-то... сказал на повороте передовой и вдруг неловко колыхнулся на лошади. В тот же момент раздался неистовый детский крик. Партия женщин, шедших им на встречу с открытыми лицами, шарахнулась в сторону и, запахнув полы надетых на головы халатов, робко, целым рядом прижалась вплотную к стене. Голый двухлетний ребенок с длинными, тонкими заплетенными косичками впился одной в ногу и пищал. Девочка-семилеток с выскочившими глазами и потерянным видом, как [166] от огня, бросилась было от офицеров, но вдруг присела и закричала так, как будто ее собирались резать.

— А, чтоб вас тут... Не ори!... Не проедешь мимо нее, сердился передовой.

— Заметили? одна очень недурненькая, нисколько не заботился о переполохе немец.

Дорога пошла вниз и они стали спускаться к большому арыку.

____________________

В то самое время, когда в большом арыке, бежавшем по густо заросшему садами оврагу, купались офицеры, — в садах, но только немного ниже по течению арыка, под густым вязом, сидело на траве двое солдат, унтер и две женщины. Они сидели кружком, в середине которого стояла чайная посуда и лежал завязанный узелок. Шагах в десяти на полянке стоял светленький самоварчик в том состоянии, когда над трубой дрожат и переливаются все предметы, как в марево. Сзади под деревом была поставлена корзинка с хозяйственными принадлежностями. Видимо был пикник. Всё были с приличными, свежими лицами и с тем правильно серьезным выражением, которое определяет вполне здорового человека. Казалось, они кого-то ждали и часто поглядывали в одну сторону.

— Есть угли-то в самоваре, Василич? спросила одна из женщин, более солидная, чем другая, и похожая с лица на няньку, обращаясь к стоящему солдату. Как бы не потух еще?...

— Есть, хватит, — да что-то он долго...

— Ну, долго. Тебе сейчас да и хвать, может он там что заговорился, а то еще пошлют, пожалуй, куда...

Нет, сегодня его посылать никуда не станут: первый день освобождается, вмешался в разговор сидящий унтер.

— Да вон он идет!

— Вон он, вот! несет что-то.. одобрительно заговорила вдруг и вся компания; женщина, похожая с виду на няньку, засовалась около самовара и посуды, а более молодая и менее солидная вдруг почему-то вспыхнула и стала поправлять на голове платок.

— Идет, идет — в новых галунах...

— Капрал стал — «сударь»...

— Да, уже он теперь не то стал, что прежде был, радостно, [167] покровительственно заговорили снова все, когда он, наконец, был в нескольких шагах от компании. — То был простой солдат, Маркин, а теперь Иван Финогеныч, сударь. — Ну, здравствуй, брат Иван Финогеныч, здорово, поздравляем...

Он — теперешний сударь, Иван Финогеныч — стояли перед ними рядом. Это был молодой, необыкновенно красивый и статный унтер, с овальным лицом, темно-русыми волосами, маленькими рыжеватыми усиками, закрученными щегольски по-молодому, небольшими светло-карими глазами и с удивительно здоровыми, свежим цветом лица. Красавец мужчина, в полном цвете здоровой силы, весь мял тем внутренним радостными, млеющим чувством, которое иначе нельзя перевести, как «я именинник», «у меня праздник». Новенький ловкий мундирчик, с матовыми чистыми галунами и перетянутый блестящим ремнем, придавали ему еще более именинный вид. Углы рта улыбались и радовались так, как только умеет улыбаться и радоваться молодость, когда вся она пышет радостью, конфузится и все-таки не может ее спрятать: радость так и брызжет всюду, в каждой черточке молодого лица. Таких минут немного бывает в жизни человека. Они являются тогда, когда радость, по своей недавней новизне, не проникла еще глубоко внутрь человеческой натуры и не успела перевариться; когда она не стала ему еще часто знакома; когда удача еще не избаловала человека и не начала переходить в сознание возможности воспользоваться ею для практических выгод; когда эта радость является только одной радостью, когда она стыдится еще себя, рассматривается вне практической обстановки, и ей не стали еще отдавать чести.

Иван Финогеныч поздоровался со всеми сдержанным рукопожатием и поправил кепи.

— Поздравляем, поздравляем... Садись, брат, к нам поближе, мы на тебя поглядим, каков ты унтер-офицер, пригласил его сидящий унтер и подвинулся, чтобы дать ему место. — Ну, что же, был?

— Был, ответил молодой унтер; два целковых на галуны дал…

— Два целковых на галуны дал, повторил старый унтер; ну, что же — ладно. Говорил чего? хвалил, али так?

— Нет, хвалил: я, говорит, братец, очень доволен, что было это мое желание и просили я особенно об этом батальонного...

— Молодцом, чего же тебе еще? только Господи благослови — уже вот... Ну, слава Богу — я рад за тебя... Про другого не [168] скажу, а тебе рад, солдат ты стоящий — я не для чего говорю, а так вот, при всех, они тебя знают... Ну, что ж? Проздравку сделать надо — обмыть галуны-то!..

— Да вы напились бы чаю-то сперва, вступилась хозяйка.

— Постой ты... Чай мы твой пить будем еще, а по христианскому обычаю, допрежь всего поздравить следует. А ты нам пирожка дай.

Новый унтер достал принесенную бутылку и, налив в стаканчик, подал церемонливо старому.

— Кушайте на доброе здоровье, сказал он.

— Ну, начал старый, сделавшись вдруг серьезно-торжественным и собираясь с солидными мыслями: поздравляю вас, Иван Финогеныч, с вновьпризводством в унтер-офицерское звание, с повышеньем... Желаю я вам, чтобы служить в продолжение времени и заслуживать чтобы к лучшему... От души, брат, говорю — вот они знают... Дай Бог — За ваше здоровье...

— Кушайте!

Старый расправил усы, перекрестился и выпил по-солдатски. Стаканчик задвигался дальше с такими же церемониями.

— Дай Бог всякого благополучия и разных удовольствий в лучшей доле, вполне! изливалось красноречие над стаканчиком.

— Только, брат, вот что, снова начал старый, принимаясь за чай: помни одно — не зазнавайся. Я тебе по-стариковски скажу, вот при всех. Ты еще молодой солдатик... не возвышайся — старика уважь. Помни, как сам ты был солдатом, — что если но службе — исполни, ну солдата не сторонись.

— Я это очень понимаю, у меня этого нет во мне, — про меня не скажут... а я как был солдатом, то мне все равно. Водочкой я не занимаюсь; кляуз за мною никогда не было... А чтобы гнушаться, например, солдата — то я такой же солдат, излагал новый унтер свою программу.

— Нет, этого от него не будет — не такой он человек, вставил один из солдат.

— Я знаю... Я не худое говорю, а он молодой человек, это ему не грех послушать, ежели ему говорить что. — А что про солдата ты не забудь... Вот я сейчас скажу: вот он солдат, прямо сказать рядовой — показал унтер на солдата, — ну, я его на двоих «сударей» не променяю...

— Да будет тебе, что пристал? Уже его пусти только — [169] наговорит, хоть два часа говорить будет, выручила новичка женщина-нянька.

— Да я ведь так. Я его люблю... А? так как, как.. — унтер?.. рад я за тебя... А, галунник! ха-ха-ха! вдруг перешел старик в веселье. — Ну, смотри, служи. За Богом, брат, молитва... знаешь?

— Да, нужно послужить видно, вставил кто-то.

— Я послужить рад.

— Ты что молчишь — сидишь, Михаловна? ничего не скажешь? обратился старый к молодой женщине.

— Что мне говорить? я слушаю, что вы говорите...

— А нет, я говорю, Михаловна: ведь вовсе мальчишка — его за уши драть, а нельзя — «сударь» теперь...

— А хоть сейчас, я не обижусь, коли есть за что, — с полным удовольствием, ответил молодой.

— Нет, не за что, брат! не за что...

«Я Шашиньку имею —
Все горести терплю!
Сказать только ей не смею,
За что ее не люблю»…

Вдруг донеслись до них с дороги над оврагом несколько поющих голосов под аккомпанемент тонкоголосой гармоники.

— Это Романова голос, сказал кто-то.

— Молчи, а ты, пущай идут, — еще услышат, придут — вот легко ли надобно...

Но на дороге, их не слыхали: шаги идущих и песня уходили все дальше и дальше....

«Сняла с руки колечко —
Солдату отдала»...

____________________

Совсем не попросту, а но особенному начался сегодня день. Солдаты с самого раннего утра чистят новые мундиры, выданные из цейхгаузов, прилаживают гербы и султаны к кепи, натирают воском ремни, кто-то воронит бляху на углях. Разве перед смотром — так тогда главным образом пороли бы горячку фельдфебели, ротные и каптенармусы по хозяйственным и канцелярским делам, [170] а теперь этого незаметно. И в самом деле, это не смотр, а 26-е ноября — день св. Георгия.

Погода стояла хорошая: ни одного облачка, в воздухе чисто, свежо по-осеннему. Часам к восьми на ротных дворах расхаживали солдаты в новых мундирчиках, щегольски подтянутых ремнями, в расправленных султанах, чистенькие, гладенькие, с хорошими свежими глазами. Кавалеры в новых ленточках особенно щеголевато и заботливо стоят в рассыпную, боясь прислониться и измарать мундиры. Некоторые стоят в воротах, поджидая ротного. Мимо прошли солдаты не в форме, взглянули на чистеньких кавалеров и раскланялись со знакомыми:

— С праздником; сегодня уже ваш настоящий праздник — кавалерский.

Скоро парадные команды потянулись со всех концов цитадели на площадь и стали строиться против церкви четырехугольником. Сперва ровняли фельдфебели, потом ротные, наконец, прошел батальонный и тоже подровнял своих солдат. Весело вытянулись груди с белыми крестиками, иногда перемешанными на правых флангах и с золотыми. Двое фельдфебелей всю грудь завесили себе всеми четырьмя Теориями, сделав к 3-й и 1-й степ, огромнейшие банты.

Два новых георгиевских знамя с зеленым и голубым крестами красиво рисовались на чистом небе, упираясь своими древками в сильные плечи двух молодцов-кавалеров. К церкви со всех концов стекалась расфранченная публика. Везде чистые мундиры, свеженькие эполеты, груди и шеи, увешанные множеством орденов, султаны, вычищенные сабельные ножны, белые перчатки. На женской публике новенькие платья, разные бантики и бархатки; яркий сарафан, шумящие и лоснящиеся ситцевые платья и фартуки. Все и вся торжествует, все с праздничными лицами. Всякий замухрышка подбодрился, подтянулся и своим присутствие нисколько не портит общего колорита.

В маленькой церкви давно уже шла служба; солдаты также давно уже стояли с кепками на левой руке и с откинутыми к левому локтю ружьями, а к церкви народу все прибывало и прибывало, и кучи снятых офицерских пальто на руках вестовых все росли и росли. Солдаты, пришедшие к обедне, все более отодвигались в сторону к колокольне и очищали место под ветлами около пруда для господской пестреющей публики. На площади сзади построенных солдат тянутся линии любопытных — солдат, баб и туземцев. [171]

Но вот кучки обер-офицеров стали выходить на площадь и медленно расползаться к своим частями. Около церкви видно легкое движение; полу бегом прорезали середину четырехугольника еще несколько офицерских фигур и вдруг пропали, точно потонули в рядах.

Видно только, как руки поправляют эполеты, обдергивают шарфы, кто-то поглядел на штрипку. Старшие глаза в густых переливающихся на солнце эполетах появились на флангах, поколыхали еще раз из стороны в сторону головами, ровняя последний раз линии, и отошли успокоенными. Заколыхался народ под ветлами, осадил к дорожке, надавливая задних к пруду, — поднялась рука в перчатке, и по рядам пролетел последний шепот, последнее движение головой к носкам и прикладами. На площадь вышел небольшого роста генерал, весь завешанный орденами, среди которых яснее и резче всех других бросался в глаза большой белый крест на шее. Несколько разнообразных эполет подлетели было к нему с ненужными вопросительными физиономиями, но тотчас сократились назад. Генерал уже здоровался с солдатами раньше и теперь шел молча; своей всем знакомой походкой — заложив руки назад и опустив голову. Дойдя до середины, он оглянулся во все стороны из-под козырька, несколько излишне подняв голову, и стал в машинально выжидательной позе. Все глаза большого четырехугольника смотрели спокойно и привычно на этого одного небольшого человека. Все видели, как он поправил сложенную бумагу за шарфом, как натянул перчатку, попробовал шпагу и взглянул на церковь. Но точно также все видели, как через десять секунд он из обыкновенного, привычного для всех маленького генерала вдруг изменился: казалось, он вырос, помолодел, стал тоньше и стройнее.

— Смирно! повел он глазами по рядам и вынул тоненькую шпагу. Все головы сделали чуть заметное движение, чтобы стать прямо, и только уши следили за тем, что сделается дальше в средине. Около церкви над толпой махнул белый платок. «На пле...» замерла на момент команда, и солдаты затаили дыхание. «Чо!» звякнуло у всех в ушах и сами собой рванулись сотни рук, сверкнули кончики штыков, клинки шашек и тесаков, и все снова пропало, не шевелится. От церкви к середине площади шел другой генерал — высокий, тучный, с Георгием в петлице. Маленький генерал скомандовал «на-краул» и понеслась торжественная музыка встречи. Командовавший генерал пошел с поднятой шпагой [172] на встречу другому. Они оба остановились. И тут только из-за стволов ружей солдаты разглядели, какой маленький и тоненький был их генерал рядом с тем, кому он рапортовал теперь.

Когда солдаты взяли снова на плечо, до них долетел другой громкий и сильный голос: «слушать моей команды», и большой генерал вышел на середину, скомандовал, заиграла музыка, и опять из-за своих ружей солдаты увидали ту же самую сцену, но только теперь большой генерал рапортовал маленькому и вручал ему обратно полученную им пять минут тому назад бумагу.

Пока два генерала с длинным хвостом разных эполет сзади шли бойким шагом вдоль рядов и все дальше и дальше катились крики отвечавших частей войск на приветствия большого генерала, вокруг выстроенных солдат, выстраивались другие густые стены народа, толпились в промежутках, подымались на цыпочки, улыбались, разевали рты от напряженного внимания, хихикали и всюду слышались сдержанные голоса.

— Что это они делали? спрашивала барышня, не поняв значения этих двойных команд и церемоний двоих генералов.

— А это, видите ли, они друг другу честь отдавали: сперва наш тому, как старшему генералу, а потом тот нашему, как старшему кавалеру...

— Только-то? Да для чего же это?... не понравилось вдруг барышне виденное, когда она узнала объяснение.

— Нет,. это, знаете, очень, очень мило, оценивали тоже самое несколько на отлете двое штаб-офицеров: чрезвычайно хорошо, умно, тактично — эти взаимные почести. Приятно видеть... Это совершенно в военном тоне...

— А наш-от, брат, даром что маленький, а тоже не подгадил губерню, рассуждают солдаты: видал, как ему толстый-от, честь отдавал?

— Заслуга, братец, кавалер. Нельзя уж без этого. Вперед он ему, а тут и другой тоже... Закон не перескочишь, — почести...

— На то парад называется, для параду все устроено.

— Вишь, у его Егорий-то старше, объясняет солдат дородной румяной бабе в ситцевом сарафане и красном с желтыми цветами платке на голове.

— Ни... протянула та, умиляясь всем лицом и не глядя никуда. — А вот уж я теперь спуталась вовсе, где Петров-от, — мне и не сыскать его теперь, прибавила она. [173]

— Да вон — шестой с фланку, вон смотри офицер-от, такой чернявый.

— Тама?

— Что ты, дура, пальцем показываешь, убери руку — деревня...

— А неправда ли какой сегодня наш генерал красивый, интересный? говорит дама не без влияния, обращаясь к кавалеру, видимо требуя подтверждения своей мысли.

— Да, сегодня все как-то особенно интересны, и в особенности некоторые дамы, косится на даму кавалер и улыбается.

— Нет, что прекрасно, то прекрасно; очень хорошо.... кончают штаб-офицеры свои разговоры тем же, чем и начали.

Отошел молебен. Построили войска в колонны, раздалась команда и перед начальством стали появляться один за другим парадные полувзводы, звучно отбивая шаг под звуки церемониального марша. Колонна таяла и таяла, точно кто вострым ножом отрезал от нее равные ломти, и ломти эти, раз отрезанные, плавно уходили все дальше и дальше один за другим.

— Не лезь вперед. Прими. Подайся! шепотом захватывали друг друга солдаты, следя боковым взглядом за выгнутой линией фронта и трепеща за эту кривизну, ловили локоть соседа; еще немного — и, отдавшись судьбе и глядя только вперед, чувством уже понимали они, что линия выровнялась сама собой, что все идут хорошо, что начальство теперь смотрит на них и отлично видит: и безукоризненность равнения, и то, какие они молодцы. А нога сама собой бьет мерно, со вкусом такт музыки, все свободнее и бодрее становится фронт, задор берет — еще бы раз пройти, мало это...

Все дальше и дальше уходят разошедшиеся солдаты; там уже все скрылись за пылью, но и над этой пылью также мерно, в такт музыке колышутся наклоненные штыки...

— Веселый, хвалил, очень доволен, прекрасно! сыпятся друг на друга от старших к младшим известия о том, как и что большой генерал сказал после парада. И все довольные, с смеющимися и сияющими лицами расходятся в разные стороны и поздравляют друг друга с успехом.

— Я сейчас и к вам, только зайду: нельзя же, нужно поздравить, отвечают батальонные и ротные командиры на разные приглашения и спешат к ротам, где среди дворов, около наскоро устроенных столов с кучей пирогов и двумя ведрами с водкой, стоят выровненные солдаты без ружей и портупей и весело поглядывают на это отличное устройство. [174]

— Поздравляю, ребята, с славным праздником вами заслуженного георгиевского знамени! Поздравляю всех кавалеров; дай Бог, чтобы у вас у всех были на груди такие кресты, как теперь у ваших товарищей, чтобы вы всегда были таке же молодцы! Здоровье нашего первого Кавалера, Государя Императора, ребята, ура!! с энтузиазмом, залпом, громко говорит батальонный, подымая все выше и выше крышку зачерпнутой им водки, и в то время как он отхлебывает из крышки, двести богатырских голосов гремят трижды ура.

— Здоровье наших кавалеров-генералов, ребята! подымается снова крышка и снова ура катится три раза.

— Ваше здоровье, молодцы кавалеры! увлекается командир и увлекшиеся молодцы снова гремят троекратное ура.

— Здоровье нашего батальонного командира, братцы! подымает, в свою очередь, крышку присутствующий ротный, и под новый гул солдатских грудей батальонный, весь красный и масляный, с чувством жмет руки тоже красному и масляному ротному.

— Благодарю, благодарю, Иван Николаевич, вот как благодарю! говорить растроганный командир и совсем счастливым уходить с ротного двора на другой ротный двор, где счастья прибавляется еще, и еще, и еще, и еще.

А на первом ротном дворе все еще гремят груди многочисленное «ура» и те же солдаты, в том же строю, перед которыми теперь стоит вместо батальонного ротный и два субалтерна, торжествуют те же тосты. Субалтерны пьют молча или коротко говоря «поздравляю вас, братцы».

— За здоровье нашего ротного командира, штаб-капитана и кавалера ордена св. Георгия, братцы! заканчивает тосты при ротном фельдфебель, подошедши к ведру с особенной решимостью и театральной напыщенностью.

— За здоровье нашего кавалера, Микиты Сергеича, нашего храброго федфебеля, егорьевского кавалера! продолжает еще и капральный, когда рота осталась одна.

Наконец, солдаты гуськом начинают подходить к ведрам, около которых стоят дежурный и дневальный и дают выпившим водки по пирогу.

— С кавалерским егорьевским праздником, Сидор Акимыч, вставляет один из подошедших, обращаясь к дежурному.

— Вас также, равным образом, отвечает тот.

И всем хорошо и весело, легко и отрадно на душе; все до [175] последнего солдата довольны и смотром, и начальством, и водкой, и пирогами, и друг другом. Редки такие хорошие минуты в жизни.

— Вот дожили и до праздничка.

— Дожили — и, слава Богу, рассуждают закусывающие люди.

— Да, вот и Егорий... На Руси два Егорья — холодный да голодный, а везде Божья благодать.

— У нас вешнего Егорья престол на селе, а-яй праздник большой бывает, невольно переходят русские люди к дорогому крестьянскому празднику но поводу Егорьева дня.

— Это уже везде этот день празднуют. Скотину выгоняют вербой, и молебствие делают. С того и пословица, что Егорий с водой, а Микола с травой; что у волка в зубах, то Егорий дал. Так и пастухов нанимают с Егорья до Покрова. Праздник большой...

— А вот у нас, в Кологривах, так об этот день свою песню поют. Вон Бабушкин знает:

Мы вокруг поля ходили,
Егорья окликали,
Макарья величали:
Егорий ты наш храбрый,
Ты спаси нашу скотинку
В поле и за полем,
В лесу и за лесом,
Под красным под солнышком.

— А вы сейчас на генеральском обеде объедать будете, обращаются к кавалерам...

— Нельзя же, кавалеры.

— Дай Бог всякому...

____________________

Настала зима. Не та зима, что кует все морозом, кутает и порошит снегом, скрипит под ногами, визжит под полозьями, сеет и блестит мелкою, кристаллическою пылью — не русская зима, а с дождями и слякотью, с бедным, мимолетным снежком, который едва держится в тени около стены на северной стороне, и с легкими только ночью морозцами, — скверная, скучная, сырая и гнилая зима. Но какая-бы она ни была, хоть бы вовсе без всяких примет, люди все-таки продолжали бы считать по календарю числа, праздновать то, что праздновалось на Руси, справлять то, что [176] справлялось ими когда-то далеко. Даже больше: здесь шире придавалось значение этим празднованиям, хотелось воскресить далекое, воссоздать непременно даже то, что, может быть, прошло бы совсем незаметно, если бы они жили в России.

Подошли святки. Все общество оживилось в виду новых развлечений. Закипела работа во всех уголках не обширной колонии. В клубе делались особенные приготовления; всюду хитрил народ, шушукался, смеялся, строил заговоры и костюмы в два-три часа. Несколько барынь-счастливиц нашли у себя маски, сохранившиеся еще от прошлого; для остальных нашлись мастера, предложившие свои услуги сделать маски вновь. Три носа и пять бумажных масок-уродов, привезенных в лавки с прочим хламом, были тотчас же расхватаны. Словом, маскарад готовился чисто провинциальный, где все делается своими домашними средствами, с той только разницей, что здесь веселиться все шли в одно место, а не теснились по углам, не боялись показать всем свое веселье.

Пока барыни шили разнообразные костюмы, пока кавалеры сооружали из картона и подушек различные фигуры, на ротных дворах шли тоже святочные приготовления; но здесь никто не прятался, никто не делал из этих приготовлений никакого секрета. Каждый день, вечером можно было видеть где-нибудь в углу двора толпу людей, окружившую группу «представляющих» солдат; шли репетиции «Шайки разбойников» и «Царя Максимилиана». Солдатики расхаживали, садились, становились в позы, махали руками и заучивали то, что нужно говорить.

Вот пришли и первые дни Рождества. Клуб весь горит огнями, всюду двигаются с хохотом и шутками фигуры наряженных с фонарями. Часовые ухмыляются и что-то ворчать себе под нос, когда на вопрос «кто идет?» фигуры в офицерских пальто и юбках отвечают им «разве не видишь — барыня»; а то маленький офицер, с тоненькими ножками в белых брюках, чистым женским сопрано, со смешными усилиями показать бас выговаривает «офицер»; или вдруг какая-нибудь гигантская шляпа выпалит: «ну, брат, это уж ты сам рассуди, кто я такой», а за ней ужасных размеров цилиндр комично-скромно свидетельствует — «печка».

Безжалостно-громко дребезжат простые горны какие-то два колена, стараясь сделать их похожими на польку, или отрывки из всех известных им маршей, начиная с «похода» и кончая «церемониальным», под которые публика должна выделывать фигуры [177] кадрили. Так и бьют по ушам входящих в переднюю гостей эти десять человек горнистов с барабанщиками, и целые потоки грома врываются в залу в отворяемые двери. Солдаты-швейцары фыркают, хихикают и с любопытством посматривают на являющиеся маски, стараясь хотя немного оттеснять массу набившихся в переднюю любопытных.

— Это наш...

— Врешь? Неужто поручик? А я и не узнал.

— Вот отлично, ваше благородие, нарядились, покровительственно-ласково замечает другой, которого заставил новый посетитель поправить что-то в его костюме.

В зале пропасть света, великая толпа около двигающихся масок, хохот, шум, остроты.

А тем временем в разных уголках цитадели горят огни и торопливо собираются новые маски, помирая со смеху друг над другом; сшивают юбки в три ряда, чтобы хватило на длиннейшего артиллериста, составляющего пару с самой маленькой дамой, преображенной в кавалера; лежит несчастный с привязанной белой подушкой на животе и должен не смеяться, пока ему рисуют на ней углем какую-то карикатурную физиономию, чтобы на нее затем надеть огромную шляпу.

Все эти толпы тянуть в гремящий клуб и все более и более делают тесной его освоенную залу, где не замаскированные лица целыми гурьбами ухаживают за ряжеными, пытливо и улыбаясь, заглядывая им в глаза, или помирая со смеху над комичными масками, сыплющими доморощенные каламбуры. Тут все смеются и радуются, подплясывают и знать не хотят ничего, что не входит в рамки задушевного веселья.

— А что, мадмуазель, пойдем-ка водки выпьем! приглашают не ряженые, обращаясь к узнанному сотоварищу, замаскированному дылдой-дамой.

— Какой ты невежа! разве не видишь, что с дамой говоришь? Уж угощаешь даму, так угощай коньяком, отвечает маска, двигаясь к буфету.

Там все замаскированные дамы оказываются с усами и бакенбардами. От хохоту и острот трясутся все бутылки на полках.

— Экая досада, я не нарядился! сокрушается высокогрудый кавалерист: я никак не ожидал, что будет так весело. Да, впрочем, я это устрою! исчезает он и уже ведет переговоры с каким-то женатым солдатом, посылая того домой обирать жену. [178]

— Нет, каков наш юнкер-то: просто настоящая барышня — хорошенькая, так и хочется поволочиться, вгоняют там же в краску наряженного и сияющего весельем юношу.

— Неужели ты сам сделал себе этот костюм? спрашивает приятель Новикова, замаскированного во все красное, демоном из «Волшебного стрелка».

— Н..ну к..конечно, серьезно отвечает тот, потоптавшись на носках в то время, как заикался на очень трудных для него звуках ник. — Да это пустяки — б..балахон-то этот, а вот ск..верно было маску делать. Ведь весь костюм поспел в один вечер.

— Да как же ты маску-то сделал?

— Очень п..просто: взял бумаги, нарвал, сд..делал к..клейстеру, намочил и давай лепить себе на лицо.... Н..налепил ряд и сижу перед печкой; высохнет, — другой и опять сижу. Она, п..понимаешь, к..как на форме сохнет...

— Ну и долго ты это сидел!

— Н..ет, не очень — ч..часа два.

Заиграли горнисты и все маски в зале толкутся, пляшут, все хохочут и довольны. Ни одна из дам, ряженых и не ряженых, нисколько не шокируется простотой веселья. Все они покуда еще только офицерские жены, все близко знакомы между собой, не конкурируют еще друг перед другом теми свойствами, которые причастны светским дамам. Лишь едва-едва заметны намеки на то, что скоро обычаи «большего света» ворвутся и в эту далекую небольшую колонию, что и здесь всесильная мода станет на первом плане и станет разорять, и портить простые семейные отношения офицерских жен. И здесь появятся блонды, цветы, кружева, а с ними деления на различные слои по костюмам, манерам и положению, а с ними и светская скука, и светская натянутость... Но это еще в будущем, а пока здесь всем и просторно, и весело вместе. И так весело и просто, что так никогда уже не будет. Не будет в кадрили в середине вечера и этой толстухи кормилицы в кокошнике, с добродушно-спокойным лицом, украшенным густыми усами. Не будет и офицера, путающегося в своих брюках и длинных рукавах, с опускающейся на глаза фуражкой, из-под которой сзади, точно парик, свешиваются подобранные в скобку женские волосы. Не будет и этого неутомимого плясуна в присядку во время соло в пятой фигуре; ни этой мордовки, отплясывающей с чисто русским выходом, ни кухарки со шпорами, — многого не будет. [179]

В замене того появятся bale costumes, с дорогими и «благородными» костюмами рыбаков, испанцев, тиролек и т. п., с политической выдержкой далекого beau monde’a, и как всегда beau monde’a пересоленого, карикатурно перенятого, совсем ненужного и лишнего на таких далеких окраинах...

____________________

Большая гурьба народа с хохотом и шумом двигается вечером по улицам укрепления. Впереди идут точно казаки коннооблегченной батареи в папахах и шашках. Это ряженые солдаты ходят «представлять», а за ними двигается толпа любопытных, раз по пяти и больше смотрящих одно и то же представление.

— Ваше б-дие, дозвольте ряженым представить, вытягивается на пороге офицерской квартиры молодец в красной рубахе, казачьей шашке и в огромной папахе.

Офицер морщится, но его уговаривают гости и он соглашается.

— Только, пожалуйста, нельзя ли без пальбы? А то всегда напустят столько дыму...

— Мы только раз порохом выстрелим, ваше б-дие, а то капсюлями...

— Ну да, пожалуйста...

Через десять секунд в комнату стремительно, не естественно-большими шагами влетел огромный человек в таком же костюме, но с огромной черной козлиной шкурой, подвязанной вместо бороды, и с шашкой наголо. Он выставил ногу и шашку вперед, повернулся с тем же назад, направо и налево — ко всем четырем ветрам, и запел прекраснейшим баритоном: «не леса шумят, не дубравушка». Эта был «атаман-разбойник», и на самом деле он был такой богатырь, такая сила и рост, что встретившись с ним в «дубравушке», не шутя принял-бы за атамана «разгулявшейся недворянской волюшки», как пела песня.

— Я — славный атаман-разбойник! ищу себе встречного-поперечного, с кем-бы побиться, порубиться, силами богатырскими померяться! — началось представление, и атаман делал размахи из угла в угол огромными шагами, выставляя непременно ногу вперед и размахивая шашкой.

— Е-саул!! вдруг вскрикивает он театральным голосом.

— Что прикажете, го-сподин а-таман? с не меньшим громом [180] и театральностью выступает есаул, выставив вперед ногу и шашку накраул, и смотря бесстрастно на атамана.

— Под-хди ко мне скорее! говори со мной смелее! кто не подходит ко мне скоро, не говорит со мною смело — того срублю, в грязь втопчу!! печатает также бесстрастно атаман и приказывает приблизившемуся есаулу снарядить «косную лодку о двенадцать удалых-молодцов, храбрых-разбойников», чтобы разгуляться-покататься по Волге-матушке.

Есаул неожиданно выхватывает из-за пояса пистолет, все стены тонкой сакли дрожать от выстрела, по потолку развертывается густая волна дыма, выступает черное пороховое пятно на белой штукатурке и пороховая вонь наполняет всю комнату.

— О, чтобы вас черт взял! вскрикивает хозяин, невольно вздрагивая, но увлекается общим хохотом товарищей.

Вместе с выстрелом двенадцать удалых красных рубах в папахах вваливает в комнату и снова «не леса шумят», но только уже целым хором, потрясает стены саклешки. Атаман на стуле сидит в корме, подперши руки в боки; гребцы на полу по бортам; есаул стоит посредине и косная лодка плывет, под звуки «вниз по матушке», а гребцы мерно раскачиваются из стороны в сторону и хлопающие в ладоши руки мелькают то справа, то слева...

— Е-саул!! — «Что! прикажите господин атаман?» — Возьми! подзорную трубу (т. е. свой жирный кулак) — посмотри на все четыре стороны: не! видать-ли чего? не! слыхать-ли чего? нет-ли пеньев, кореньев? идет разговор между атаманом и есаулом, и последний становится на одно колено, кладет шашку на ладонь, оборачиваясь во все четыре стороны, и кричит: «вижу»! — А! что ты видишь? — «Колода». — Какой черт воевода! Я в здешних местах двадцать лет езжу, ни одного мужика не видывал!.. И опять качаются и хлопают гребцы, подымается «погодушка немалая-волновая» и становятся серьезнее лица офицеров, прижатых представлением на кровать.

— Сейчас девку приведут, слышится смешливый шепот стоящей в дверях и по стенке солдатской публики, — и действительно, через несколько минуть хлопает разбитый капсюль и из толпы с хохотом тащат и толкают сзади смеющуюся толстую девку, в сапогах, с неестественно большими грудями и в платке на голове, которым она старательно закрывает рот.

Едет атаман, сидя на одном стуле, обнявшись с девкой, [181] поют гребцы, выкрикивает есаул разные слова и все ужасно надоедают офицерам.

— Будет, ребята, спасибо вам, говорит хозяин: очень благодарен; нате-ка вот вам на водку.

— Покорнейше благодарим, ваше б-дие! превращается неукротимый атаман в скромного солдата, получая деньги от офицера. — Мы только еще одну песенку споем, ваше б-дие, не мирится он, однако, уйти, давши так мало времени насладиться публике представлением.

Пропели, еще попросили спеть «только одну», еще было намеревались, но их уже настоятельно удалили.

— Ишь, скоты! не может помириться хозяин с черной меткой на потолке, — гадость какая!

— Да, а что вы думаете? Солдатские представления, заступился серьезно один из гостей, — оказались в прошлом году очень кстати: благодаря их инициативе, явились юнкерские спектакли и в результате дали 200 руб., послуживших первым фондом здешней публичной библиотеки. Не их вина, что заведенное ими хорошее дело теперь в запустенье....

А шумная шайка, вывалившая из комнаты, «представляет» у денщиков на кухне, где ее поят водкой, и затем все с тем же хвостом любителей двигается дальше.

— Нет, вот царь Максимильян ходил вчера из 2-й роты, говорить кто-то из провожающих, — там Микифоров представляет: ах, твердо слова говорит! И он так спроста не скажет, что, например, «скоморох-маршал, явись пред трон своего грозного монарха» — так он не так, — а у него в размер приходится... ах, отлично!... Уж именно что...

____________________

Была весна — самое лучшее время года в Туркестане. На небе красивые тучки, вся земля в новом, прекрасном наряде зелени, сады в цвету, в воздухе дышит та благодатная, ароматическая, жизненная влажность, которой с наступлением сухого лета уже не будет и в помине. Луга и степи полны травы и цветов, птиц и бабочек.

В один из таких хороших дней, утром, на площади цитадели стояли, арбы, телеги и все не господское население колонии: все солдаты, бабы, денщики, музыканты. В этой толпе резко отделялась небольшая кучка солдат. Солдаты принадлежали к разным [182] батальонам, командам, к пехоте и артиллерии, но почти у всех была одна и та же маленькая, едва заметная примета — черная тесемочка на погонах в том месте, где они пришиваются к рукаву. И эта маленькая тесемочка делала всех их равными, людьми одной категории: она означала, что все они идут в бессрочный отпуск.

У всех подстегнуты полы у шинелей или заткнуты за пояс; у всех за плечами мешки; у одного телячий ранец старого образца, у кого-то клеенчатая сумка. Через плечо на веревочках и ремешках у многих подвешены старые казачьи или драгунские шашки, кто-то с туземным «клычем»; серьезный сухощавый солдат закинул за плечи охотничье ружье. Маленький «откровенный» солдатик, видимо разудалая головушка, повесил себе вместо всякого оружия сзади на поясе балалайку и похаживает с таким видом, как будто дожидается, скоро ли же начнут плясать. Высокий малый, мастеровой, с гладкой рожей, прогуливается по площади с гармонией под мышкой и время от времени берет на ней аккордами протяжные песни. Еще музыкант таскает все время в руках самодельную, не крашенную и всю замазанную скрипку, видимо из опасения, чтобы в толпе не раздавили его дорогой инструмент. Некоторые в фуражках, а не в кепи, на одном даже меховая старая шапка — признаки тех мелочных неформенностей, которые ясно указывают, что это уже полу вольный народ, что ему позволено кое-что такое, что не дозволяется солдату на службе.

На площади шумно. Бессрочные и провожатые постоянно переходят с места на место, горячо и помногу говорят, обнимаются, целуются, снова говорят и снова обнимаются и целуются. Все уходящие более или менее сдвинуты уже проводами, и потому напоследок разговоры особенно задушевны и обильны разными излияниями.

— Ты письмо-то куда положил? в мешке? Ну, ладно. Смотри же разыщи, ведутся дорогие разговоры: от вас семь верст всего Шалюха-то. Только приди, спроси, — всякий покажет. И к дяде Сергей Егорычу сходи, кланяться, мол, приказывал.

— Так вот, как я тебе говорил, то ты и исполни, убеждает рядом солидным тоном земляка-служащий земляка-бессрочного, с выдержкой, в такт речи, прикладывая правую руку к его груди: и прошу я тебя, как ты, например, придешь домой и пошлет Бог тебе повидать своих родителей, то особенно я тебя прошу.. Как только придя, то сейчас — ну, Господи Боже [183] мой, не забыл поди Ивана Миронова-то — не искать! с некоторой гордостью и уверенностью вставши, он для чего-то. — И придя, начинает он снова своим размеренным внушительным тоном, объясни ты им все: и что служит мол ваш сын Степан Иваныч в таком батальоне и в такой роте, слава Богу, благополучно, и прислал мол вам всем поклоны, велел кланяться... одним словом — объясни подробно... Что он мол служит, благодаря Бога, в унтер-офицерском звании, и все... Не в службу, а в дружбу прошу... Надеюсь на тебя... А тебе дай Бог благополучно и пошли Господи...

— Так вы им, дядька, скажите это, объяснял что-то молодой безусый солдатик почтенному ефрейтору, взвалив его мешок себе на плечи: уж я буду уверен в вас... А я, дядька, вас хочу что попросить... Солдатик замялся несколько, подбросил спиной мешок выше к плечам и утер нос пальцем: охота было послать им гостинцу здешнего...

— Какого гостинцу? спросил дядька. t

— То-то мол из здешней бухарской земли гостинцу... Сестренке был охота — махонька сестренка-то, десятый годочек, девчонка... быстро-нескладно совсем еще по-деревенски и по-молодому говорил солдатик. Больно плакала, как в солдаты взяли — привыкла ко мне... Он еще раз вскинул повыше мешок, хлипнул носом и полез в карман. — Возьмете, дядька? А то коли, показывать не стану...

— Показывай, дурак, чего такое?

— Вот... Вы, дядька милый, так в бумажке... я вам в мешок и положу, торопился солдатик, краснея и боясь, как бы кто не подглядел со стороны его гостинец.

— Это что? разглядывал дядька, кисетик? Ладно, снесу... Отличный кисетик, или как сказать — кошелечек, его надо только завернуть поаккуратней. Ладно, Перкин, снесу, брат, для тебя... За то сделаю, что молодой ты солдатик и уважительный, покорный. Что ты выше себе не думаешь, как есть ты молоденький мальчишка, и послушный, вежливый — я это всегда скажу: что прежде и что теперь — и что будешь ты служить — ты заслужишь...

Недалеко стоит красный с торчащими усами бессрочный, с отвороченными и пришитыми к рукавам погонами, в кепке на затылке, и борется с перетягивающим его назад мешком. Против стоит земляк.

— И Ташкин, брат, пройдем, и Туркестан пройдем... все [184] пройдем скрозь... Как выйдем, то все пройдем... Вплоть до самой до России — А там своего барина, прежнего барина стану искать... Фалин, брат, не пропадет... Все пройдем скрозь... совершенно...

— Что это за народ? спрашивает проходящий офицер, обращаясь к земляку: бессрочные?

— Точно так, вашскродь! вдруг вытянулся сам бессрочный, смотря на пол аршина левее офицерского плеча и продолжая борьбу с мешком.

— А! ну-ну, дай Бог счастья.

— Покорнище бладарим, вшскрдь! подтянулся несколько бессрочный и долго еще стоял в той же позе, в контрах с мешком и по-прежнему упершись в ту же точку, которая была на пол аршина левее офицерского плеча.

Мимо развалистым шагом двигается высокий мастеровой-солдат, наигрывая на гармонии:

Ну ты ю спальных ю дверей
Поставь ты пару — пару карасей,

пропел он и сделав переход тоном ниже, стал брать только одни аккорды, надолго привязавшись к одному и тому же мотиву.

— Вот будь у меня здесь такая хозяйка — ни в жизнь бы домой не пошел, остановился он бесцеремонно против двух баб, поглядывая на них с веселой улыбкой.

— Так что ж ты жену не выписал сюда? или боялся бабьей команды? также неконфузливо улыбается баба.

— Хотел было, да услыхал, что у нас солдаты стоят: слава мол Богу — супруга у меня теперь по крайности не скучает на ее летней на даче, ответил невозмутимо мастеровой и сопровождаемый бабьим хохотом, двинулся дальше, подпевая своей гармонии все ту же песню:

А ю постели ю моей
Поставь пару свежих стерлядей....

И долго, удаляясь в толпе, все еще выскрипывала тот же мотив гармония.

— Миколаев! Миша! Миколаев! поди-ка сюда! спешно подзывает солдат уходящего земляка, остановившись от него шагах в двадцати, и ведет его к арбе; тут он молча достает бутылку из кармана, молча наливает в чашечку с отбитой ручкой водку и также молча выразительно подает земляку. [185]

— Да будет... заломался земляк. Солдат сделал убедительное движение головой и лицом.

— Да будет мол, уж достаточно...

— Пей a-ты знай. Последний раз уж... Бессрочный взял чашку и медленно выпил. Солдат снова молча налил в протянутую чашку из бутылки и опять серьезно подмигнул всем лицом товарищу.

— Сам-то пей, мне будет, стоял с чашкой бессрочный.

— Пей, мне хватить. Тебя провожаем... Мы остаемся. Он налил для себя новую чашку и выпил. — Последний, брат, разочек, Миша, — вот что. И пойдешь ты, ну, помни — я тебя не забуду. Сколь может время пройдет, и год, и два — ну, я не забуду, я буду помнить... Вместе мы росли и жили например, и все... и опять Господь нам привел вместе служить с тобою... Миша! как пошел я из дому, и оставил я брата родного, и служил я здесь, — ну, ты мне за место брата был — так я считал, будто ты брат родной... Слышь, Миша, я письма с тобой не посылаю... с того с самого — желаю я — объясни на словах, словесно... и деньги передай, и скажи, как например и что такое... Ты довольно меня знаешь: и что заблуждался я, и все — ну, все же я себя не терял... А что я не забуду; как есть у меня брат, имею я родного брата от одного отца матери — то тебя так все равно брата почитаю...

К сухощавому с болезненным, изнуренным лицом и кротким взглядом бессрочному подходит толкающийся в народе Егорыч:

— Ну что, Зайкин, идешь? Собрались совсем? на родину...

— Точно так, барич. Привел Господь и мы дождались...

— Ну, слава Богу, очень рад... Ну, как же ты, Зайкин, с чем прощаешься со службой, чем помянешь — добром или худом?

— Всего было, барич, довольно; всего довелось посмотреть — и худого и хорошего... Да что поминать? теперь, благодаря Бога, кончилось, так зачем худое вспоминать? Теперь вот думать надо, как поход пройти, про дорогу.

— Ну, дай Бог счастливого пути, Зайкин, сказал Егорыч и вдруг ему почему-то вспомнилась тоже далекая родина и страшно захотелось идти с бессрочными. Прощай, — нет, давай уж по-русски, — Егорыч три раза поцеловался с солдатом. — Кланяйся России...

— Счастливо оставаться, барич! дай Бог скорей в офицеры... [186]

Ни бизсудь, моя — моя милая,

Ю нас рыбы — рыбки такой нет...

снова появляется на авансцену мастеровой с гармонией.

— Дарья! Даша! слышатся негромкие речи около обоза в сторонке, и приземистый усач обнимает бабу: прощай, Даша!.. жили, брат, ладно, обиды не видала... Ну, и я тебе завещаю — худого не помни... Иду я на родину... Даша!.. ну, а про тебя я скверно не скажу... А платок твой я имею... твой платок... Почтила ты меня...

— Ему ладно, чего ему горевать? разговаривают дальше о ком-то солдаты, у него деньжищ до пропасти. Вон он свою лошадь купил, на своей телеге едет — так идти можно. А тут вот как, на один на порцион…

Через площадь идут трое офицеров.

— И хватили же все они на последах-то: рады, замечает один.

— Нет, вы посмотрите какой молодец народ все уходит, — ведь жаль отпускать, говорит другой, серьезный бакенбардист, взглядывая на бессрочных, вежливо, но с достоинством дающих офицерам дорогу и как-то совсем по-особенному уже подымающих руки к задранным кепкам. — Какими молодыми нынче ворочаются солдаты... вот хоть бы этот — это мой солдат, задерживает на полминуты знакомых бакенбардист перед бравым вершков 10-ти детиной, — ведь ему бы служить да и служить еще... — Ну, прощай, прощай, Караваев, — будь здоров. Служили хорошо. Прощай, удаляется с другими бакенбардист.

Сзади телеги сидят трое сильно треснувших солдат и все обнимаются.

— Бетин!... дай Бог, Пресвятая Цариц... небесн... всякому! с теплотой объясняет бессрочный: ей Богу! я верно говорю... Послужил довольно — тихо, честно, благородно... никого не обидел... никого не обидел... Я молюсь, молюсь, вот как... откровенно: бладарю тебя... батюшка, Микола угодник! — Солдат клал широкий крест с выдержкой. — Я говорю — послужил... Государю нашему Императору... Царю батюшке послужил!.. с присягой... старательно... За веру Царя за отечества!.. я бладарю...

— Мы вместе с тобой служи..? Нет, ты отвечай мне: вместе мы служи..? В одной в роте?.. туркестанск... линейн.. батальона? — Вот как бласловляю: идди!.. Целу-ую... Ты заслужил... [187] — ты и иди... А другой не может... я не могу!.. вполне соглашался с бессрочным товарищ.

— А я ему отдам... ты не беспокойся — я его рассчитаю... в лучшем виде, справедливо... ты не интересуйся... обнимал обоих и качался тут же третий.

У нас рыба — рыбка все ези,
Ну споймать только ее нельзи

и тут появлялась гармоника мастерового и также шла дальше, выбирая отчетливо все туже песню.

— Как, Федор, и ты уходишь? останавливаются двое господ перед почтенным седым солдатом в шинели без погонов и с палочкой в руке.

— Ухожу-с, ваше выскоблагородие, в Россию пожелалось, — мягко, грустно отвечает Федор.

— Что это тебе вздумалось? Ведь тебе хорошо было здесь в сторожах? Или чем-нибудь не доволен?

— Как можно — не доволен-с, вашескоблагородие? Такого житья, как я жил, уж другой раз не найти: жалованье я получал отличное; господа в канцелярии — как к родным к ним привык. А то главное, что в Россию пожелалось. Старик уж я, объяснял кротким голосом Федор, смотря на господ своими добрыми, ласковыми глазами.

— Ну, так что ж, что старик — вот тут и жил бы на покое?

— Думал уже я об этом, — а нет, пожелалось в Россию. Звону давно не слыхал-с, настоящего церковного звону... Неохота так-то умереть, не слыхавши... старик уже я....

Низко ходит все она ко дну —
Ну ни споймаешь ни ядну...

смазывает все под одно солдат-мастеровой, беззаботно погуливающий, как на масленице около балаганов.

Все шумнее и оживленнее становится площадь, все чаще пробегают провожающие земляки, придерживая бережливо что-то в карманах, и каждый солдат душевно-упорно заставляет пить уходящего: и от него выпей, и от меня — это уже как угодно. Вся площадь говорит, кричит, хохот, песни; «откровенный» солдатик, наконец, дождался, что и его балалайке настало время, и [188] отхватывает с треском казачка с таким видом, что так в нем все и говорит — и глаза, и поза, и быстро мотающаяся кисть руки, и сама балалайка — «я, брат, дерну — так в носу зачешется»… Гудит площадь, покачивается, но все ей прощают, все смотрят добродушно на этот экстренный беспорядок, никого, по-видимому, не смущают ни эти сцены, ни этот безалаберный говор, песни и пляс. Напротив, каждому кажется, что именно все это так и нужно, что всякая мелочь тут совершенно правдива, уместна; что без этого ничего бы не вышло, совсем другое бы было, нескладное, недоговоренное. Всякому взглянувшему на площадь непременно хочется почему-то улыбаться. «Так, так, именно... Да — непременно этак», думает он, вглядываясь в подробности.

— Землячков проводить пришли? слышится вопрос.

— Как же, без этого уж нельзя, как водится...

— Без этого невозможно — порядок; как землячков не проводить — домой ведь идут, на родину...

«Да, именно невозможно», соглашается всякий и с удивительной ясностью и простотой понимает и чувствует, что только так и можно, и никакой другой формы нет и не может быть.

Расцеловались, обнялись, сказали последние слова расстающиеся люди друг другу, когда выехал партийный офицер на площадь. Тронулись. За бессрочными тронулась вся площадь. Земляки взвалили себе на плечи мешки уходящих. Заколыхалась беспорядочная масса людей по длинным улицам города, на который теперь никто не обращал ни малейшего внимания. На базаре опять пошли прощанья и поцелуи, и первая часть провожавших осталась. В городских воротах осталась вторая часть и только немногие уже продолжали идти с бессрочными дальше. Но вот наступил конец садов. За ними дорога уже выходила на открытое место и тянулась мимо полей к броду через реку. Провожавшие остановились и мешки с их плеч перешли на плечи бессрочных.

— Ну, прощайте! сказалось, наконец, последнее слово и тут только остающиеся поняли, что идут не они, а их товарищи, тогда как, во время движения по садам с большой партией и с мешками на спине, им именно казалось, что и они пошли в путь вместе со своими земляками.

Обнялись, пожали руки, приподняли шапки, поклонились друг другу служивые, которым довелось вместе пережить и труд с горем, и смех с радостью, и страх с удалью, — и расстались.

— Прощайте! Дай Бог благополучно! С Богом! Будьте [189] здоровы! Счастливо оставаться! Прощайте, прощайте!! A-а!! гудели голоса и махали руки и шапки долгов долго в след двинувшейся партии.

Бессрочные прошли с пол версты. Кто-то оглянулся и увидав, что кучка солдат все еще стоит у конца садов, махнул шапкой.

— Прощайте, прощайте, дай Бог счастливого пути, говорили уже, а не кричали остающиеся и махали шапками.

— Пошли! заговорили в кучке, когда она тронулась обратно в город. — Да, пошли... Послужили и домой, на родину.

— А долго еще им идти.

— Мало ли пути, — до Оренбурга только больше двух тысяч будет.

— Месяца в три доберутся до России-то.

— Эх, когда-то нам вот также идти доведется?

— Нам, брат, еще долго до этого: еще до тех пор дожить надо.

— Да, еще попотеем видно. Который может и вовсе не вернется...

— На все воля Божья: поживем, послужим — тогда что Бог даст...

— Да... простились с земляками... протянул кто-то для себя, когда разговоры перемежились.

На углу одного переулочка, в густых садах, прямо на солдат выехало трое офицеров верхами. Солдаты остановились и пропустили их вперед. Один из офицеров, одетый по-дорожному, обернулся к солдатам и спросил:

— Вы, ребята, бессрочных провожали? Далеко они?

— Никак нет, ваше б-дие, до реки еще не дошли, ответил ему кто-то.

— О, так нам торопиться значит нечего — поедем шагом, сказал он, поворачивая лошадь в ту сторону, куда ушла и партия бессрочных.

— Так уезжаете, Павел Иваныч? обратился офицер с рябым, простецким лицом к одетому по-походному молодому худощавому человеку с чрезвычайно симпатичными глазами. Дай Бог, дай Бог, — хорошее дело, поучитесь, хорошее... Одно только обидно — жаль провожать такого хорошего человека. — Вот то-то и есть, господа, вдруг переменил он тон: явится получше человек, все ему обрадуются, — а он сейчас же и лыжи направил. И [190] выходит, что будто здесь и людей хороших не нужно. — Нужно-с, Павел Иваныч! Ох, как нужно! Побольше давайте их нам, и для них здесь всегда найдется столько такого дела, от которого уходить хорошим рукам не должно-с, Павел Иваныч...

Д. ИВАНОВ


Комментарии

1. См. «Военный Сборник» 1874 года, №№ 10, 11 и 12 и 1875 года, №№ 1, 2, 3 и 4

2. Посторонись.

3. Ах, душка бача-ребенок.

4. Поденщики.

Текст воспроизведен по изданию: Туркестанское житие. (Наброски степняка) // Военный сборник, № 5. 1875

© текст - Иванов Д. Л. 1875
© сетевая версия - Тhietmar. 2013
©
OCR - Кудряшова С. 2013
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1875