ВАЛИХАНОВ, Ч. Ч.

СОЧИНЕНИЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Как блестящий метеор промелькнул над нивой Востоковедения потомок киргизских ханов и в то же время офицер русской армии Чокан Чингисович Валиханов. Русские-ориенталисты единогласно признали в лице его феноменальное явление и ожидали от него великих и важных откровений о судьбе тюркских народов; но преждевременная кончина Чокана лишила нас этих надежд. Он умер от чахотки, не достигнув и 30-летиего возраста. Генерал-губернатор Западной Сибири Гасфорт, обративший внимание на выдающиеся способности Валиханова, стал, на сколько возможно, покровительствовать ему в ученых занятиях и выхлопотал для него поездку в Кашгар разведочного характера, ознаменовавшуюся важными результатами в научном отношении. Когда Валиханов вернулся из Кашгара, Гасфорт сам принимал участие в редактировании отчета об этой поездке и затем дал Валиханову командировку в С.-Петербург. Описание путешествия в Кашгар и составляет главную работу этого замечательного человека; другие его статьи, за ничтожным исключением, остались или необработанными, или в виде черновых набросков; но и эти статьи большею частию сохранились не в автографах, а переписанными другою рукою, причем переписчик не всегда справлялся с своею задачею; при чрезвычайно неразборчивом почерке Валиханова, он то оставлял пробелы в своем списке, то искажал слова, а сам автор почему-то не сделал необходимых исправлений (Некоторые бумаги переписаны К. К. Гутковским, помощником военного губернатора в Омске, очень дружившим с Чоканом Валихановым). Тем не [II] менее все изыскания Валиханова настолько важны, что Совет И. Р. Географического общества в заседании 24 апреля 1867 г. постановил издать в Записках Общества все рукописи, оставшиеся после Ч. Ч. Валиханова. Это предприятие тогда не осуществилось, а некоторые статьи Валиханова, требовавшие обработки, разошлись по рукам. Так, в бумагах В. В. Григорьева я нашел две тетрадки Чокана, одна заключала киргизский текст сказания об Идиге, другая — сокращенный русский перевод его (Труд приготовить для печати киргизский текст сказания об Идиге взял на себя профессор Спб. университета П. М. Мелиоранский).

В 1887. г. Г. И. Потанин вновь возбудил вопрос об издании сочинений Валиханова, причем степной генерал-губернатор Г. А. Колпаковский выразил согласие изыскать средства на это издание из местных источников ( Тогда же Г. А. Колпаковский препроводил Г. Н. Потанину копию с докладной записки штаб-ротмистра Валиханова по вопросу об устройстве судебной части в Акмоллинской области, составленной на основании наблюдений и фактов, заимствованных из дел областного правления и окружных приказов). Но Колпаковский вскоре был переведен на службу в Петербург, и дело издания опять остановилось. Тогда Г. Н. Потанин обратился ко мне с просьбою принять на себя — редактирование предположенного сборника сочинений Валиханова и подыскать этому сборнику издателя. Несмотря на свои сложные занятия, я не решился уклониться от этого дела, находя его безусловно полезным и необходимым, как в память Чокана Валиханова, так в интересах востоковедения, и принял на себя нелегкую обузу разобраться в его бумагах. Этот труд оказался гораздо значительнее, чем я думал. Г. Н. Потанин передал мне копии, к сожалению, не сверенные с оригиналами; а некоторых из них мне достать не удалось. Впоследствии, при посредстве г. Потанина я получил еще связку черновых бумаг Валиханова от Е. К. Гутковской, дочери К. К. Гутковского.

По просьбе моей Г. Н. Потанин и Н. М. Ядринцев написали свои воспоминания о Чокане Валиханове; а кроме того я получил заметку о нем, написанную его [III] соотечественником, И. И. Ибрагимовым, служившем в Туркестанском крае и скончавшемся в 1891 г. от холеры в Джедде, в должности российского консула. С. Я. Капустин, хорошо знавший Валиханова, независимо от задуманного издания, предполагал написать подробную биографию Валиханова, но все дело ограничилось лишь одним вступлением, в котором о самом Валиханове не имеется никаких сведений (Бумаги С. Я. Капустина поступили к Я. И. Смирнову, который с полной готовностью сообщил мне записку Капустина, но ничего оттуда я извлечь для дела не мог).

Совет И. Р. Географического общества, по моему представлению, признал возможным принять на средства Общества расходы по изданию сочинений Валиханова, и я мог приступить к печатанию. Больше всего меня смущало то обстоятельство, что я не мог получить того оригинала, с которого печаталось основное произведение Валиханова: «О состоянии Алтышара или шести восточных городов китайской провинции Нан-лу (Малой Бухарии) в 1858-1859 году»; а между тем статья эта редактирована в Записках «Общества так небрежно, что она полна опечатками, и пользоваться ею иногда было крайне рискованно. Только по напечатании ее мне представилась возможность ознакомиться с тем отчетом Валиханова, который хранится в Архиве министерства иностранных дел. Отчет переписан писарскою рукою и местами, но не везде, исправлен самим Валихановым. Все разногласия этого текста с напечатанным в этом томе, я поместил особо (стр. 398-403), а все прочие добавления представил целиком.

Н. Веселовский. [IV]

Биографические сведения о Чокане Валиханове.

I.

Чокан был сын Чингиса Валиевича Валиханова и внук последнего хана Средней киргизской орды Вали-хана, по которому он и носил фамилию (После смерти Валихана киргизский народ признал ханом Средней Орды старшего сына Вали, — Габайдуллу; китайское правительство признало это избрание и прислало Габайдулле грамоту на звание китайского вана; но русское правительство ханом Габайдуллу не признало и сам Габайдулла, кажется, умер в ссылке в Березове). Чокан было его уличное имя, данное ему в детстве; мусульманское его имя было Мухаммед-ханафия. Судя по тому, что он поступил в Сибирский кадетский корпус в 1847 г. (осенью), — а в корпуса поступали на десятилетнем возрасте — родился он в 1837 году. Где он родился, мне неизвестно. Родовая зимовка Валихановых находилась в Кокчетавском округе Акмоллинской области, в местности Серембеть; тут в 30-х годах нашего столетия были для Валихановых построены на счет правительства деревянный жилой дом и мечеть. Но отец Чокана в половине 40-х годов только временно наезжал в Серембеть, а жил он в это время в местности Кушмурун, близ вершин Тобола; он в это время состоял «старшим султаном» (По степному положению, составленному Сперанским, киргизская степь Сибирского ведомства была разделена на округа; каждый округ управлялся приказом, по киргизски диван; присутствие приказа состояло из двух (?) заседателей (из которых один или оба, не знаю, были русские) и председателя; последний был непременно киргиз; он избирался населением округа и назывался «старшим султаном». Проэкт Сперанского предполагал, вероятно, что народ всегда будет избирать председателя из среды киргизских дворян, которые называют себя султанами. Впоследствии старшие султаны не всегда избирались из султанов: были «старшие султаны» из простой «черной кости») Кушмурунского округа, [V] который состоял из земель, лежавших вокруг вершин Тобола; в местности Кушмурун (к в. от Тобола) прошло детство Чокана. Когда Чокан поступил в кадетский корпус, я не помню, чтоб он что-нибудь рассказывал о Серембете: все его детские воспоминания, кажется, относятся к Кушмуруну. Впрочем, Чингис Валиевич, кажется, ранее выхода Чокана из корпуса, оставил Кушмурунский округ и переехал в Серембеть, так, что в последние года пребывания в корпусе Чокан ездил летом в отпуск в Серембеть, а уже не в Кушмурун. Эта местность, где провел детство Чокан, представляет плоскую, унылую с безграничным горизонтом степь, не оживленную, как местности Кокчетавского округа, скалистыми горами, перелесками и горными озерами..

Дед Чокана, Валихан, по семейным преданиям не отличался способностями народоправителя, как прадед Чокана, Аблай-хан, прославившийся отдаленными походами (один набег Аблай-хан сделал в Чжунгарию к подошве Хан-тэнгри в Тяньшане) и дипломатическими сношениями с Китаем. Валихан любил жуировать и был поклонник прекрасного пола. Когда к Аблай-хану прибыло китайское войско, молодой султан приволокнулся к наложнице китайского посла, которую тот привез с собою. Ночью вышла какая то сцена, при чем Вали или один из его сопроводивших отрубил саблей нос китайцу, принадлежавшему к свите посла. Аблаю пришлось улаживать дело.

Чингис Валиевич, отец Чокана, получил образование в Омске, в войсковом казачьем училище, то есть в том самом, в которое потом поступил и Чокан, но во времена Чокана оно уже было преобразовано в кадетский корпус. Мать Чокана, Зейнен, была дочь бия Баян-аульского округа Чормана. Родной брат Зейнен Муса Чорманович Чорманов, дядя Чокана, переживший племянника, был очень влиятельный человек в степи, пользовался уважением степных властей, имел чин русского полковника, подолгу живал в Омске, раза два ездил в Петербург и вообще был один из наиболее европеизированных киргиз. Муса [VI] Чорманович умер в 1887 году. Семейство его живет в Баян-аульском округе.

Чокан был старший сын у Чингиса Валиевича. Кроме того у Ч. В. были еще дети: сын Махмуд, другой сын, глухонемой, дочь Нуридэ, которая в настоящее время замужем за Садвакасом, старшим сыном Мусы Чорманова.

Чокан был привезен в Омск осенью 1847 г. Его привез В. И. Дабшинский, переводчик киргизского языка, состоявший при так называемом Пограничном Начальнике, т. е. при генерале, заведывавшем киргизами Сибирского ведомства. Я увидел Чокана в первый раз еще до его поступления в корпус, именно в квартире В. И. Дабшинского. Как это случилось, я не помню; до этого визита я никогда у Дабшинского не бывал. Я уже в это время прожил год в корпусе, а потому вероятно меня избрали нарочно в первые знакомцы Чокану, чтобы он не так сильно почувствовал свое одиночество, когда его наконец оставят в стенах корпуса. Чокан ни слова не знал по-русски и уже тогда любил рисовать карандашом; Дабшинский показывал картинку, нарисованную Чоканом уже в Омске; русский город поразил мальчика и он изобразил карандашом один из городских видов.

Войсковое казачье училище только перед поступлением. Чокана было преобразовано. До 1846 года это была казачья бурса; часть учителей, особенно в низших классах, были, урядники; обращение с воспитанниками было грубое; обедали воспитанники с оловянных тарелок деревянными ложками; в классах все было основано на долблении «от сих и до сих»; за неуспехи и шалости сильно пороли. Преобразование началось с того, что из Петербурга были присланы офицеры-воспитатели; старая посуда заменена фаянсовой, ложки даны серебряные, пищу значительно улучшили, воспитанникам стали говорить «вы». Но самая главная реформа была произведена в классах; молодой артиллерийский капитан Ждан-Пушкин, служивший в строю на Кавказе, был назначен инспектором классов. Он внес новый дух в [VII]

Ждан-Пушкин был разносторонне, образованный человек: он знал французский, немецкий и английский, языки, был отлично знаком с историей европейской литературы, особенно английской, и с историей вообще. Случалось, что иной предмет останется без преподавателя — Ждан-Пушкин брал преподавание на себя. Так он по временам читал нам алгебру, всеобщую историю и артиллерию, и каждый предмет он читал лучше учителя. Но главным образом его благородный и открытый характер оставлял глубокий след в умах его питомцев; кадеты старались подражать ему.

Первым его делом было сформировать новый состав учителей. Из старых он оставил только трех, в том числе Ник. Фед. Костылецкого. Костылецкий преподавал русский язык и русскую словесность. Он был собственно ориенталист, кончил курс в Казанском университете по восточному факультету, готовился в драгоманы в Константинополь, но так как был казак, то должен был вернуться на родину в Сибирское казачье войско, где его сделали преподавателем русского языка в войсковом казачьем. училище. Он знал хорошо языки арабский, персидский и особенно наречие казанских татар. Сначала Костылецкий возмущался назначением учителем русской словесности и тем, что его отрывали от занятий, к которым он чувствовал призвание, но потом примирился с предметом и даже, как он говорил, очень полюбил его. Костылецкий был друг ориенталиста Березина, доставлял ему материалы о киргизском наречии, собирал образцы киргизского народного творчества, имел несколько вариантов киргизской большой сказки о Козу-курпече. Для него, конечно, Чокан был очень интересный субъект. Для кадет Костылецкий имел большое значение; он отличался независимым характером и был очень остроумен; пошлость он преследовал язвительными насмешками; он был поклонник идей Белинского и почитатель таланта Гоголя; в своей истории словесности он руководствовался статьями Белинского, что потом, одним из генералов-инспекторов, ревизовавших [VIII] корпус (не помню Клюпфелем или Анненковым) было поставлено ему в упрек.

Другой из оставленных старых учителей был Евг. Ив. Старков, также как и Костылецкий, родом сибирский казак. Это также был очень способный человек, но получил образование только в войск. казачьем училище, и дальнейшего усовершенствования в науках не мог получить, потому что, как казак, должен был по выходе из училища, остаться на службе в войске. Он отличался необыкновенной памятью, предмет знал хорошо и читал добросовестно: был очень добрый человек, тихий, задумчивый и рассеянный. Ждан-Пушкин просил его познакомить нас поподробнее с географией Киргизской степи, что Старков и сделал; потом он даже напечатал свой географический очерк Киргизской степи. Это было для кадет очень полезно, потому что многим из них, особенно казакам, пришлось подолгу служить в Киргизской степи и ходить по ней в поход.

Для преподавания истории Ждан-Пушкин выписал молодого учителя Гонсевского. Гонсевский был сначала студентом Виленского университета, потом, с закрытием последнего, перешел в Казанский. Это был из наших учителей самый начитанный: он продолжал следить за своей наукой, выписывая много книг и повидимому готовился к более серьезной профессии, чем преподавание в провинциальном среднем учебном заведении. Феноменальная застенчивость указывала на какую-то духовную ненормальность его, и рассказывали, что уехав вскоре в Россию, он застрелился. Лекции его имели для нас большое значение. В кадетских корпусах историю по программе позволялось доводить только до 1815 года, но Гонсевский, конечно с разрешения Ждан-Пушкина, довел ее до 1830 года. Особенно подробно он прочел нам историю великой французской революции, выставив ее культурные заслуги для европейского общества, сочувственно изобразив главных ее деятелей, что нисколько не изменило наших чувств в отношении к своему правительству и все мы из под руки Гонсевского вышли глубокими монархистами. [IX]

Не так удачно был выбран учитель естественной истории, один из служивших в Омске докторов. Он не имел никаких лишних познаний в своем предмете сверх того, что заключалось в обязательных для кадетских корпусов учебниках зоологии и ботаники Даля.

Для преподавания Закона Божия Ждан-Пушкин сманил из тобольской семинарии молодого баккалавра о. Сулоцкого и уговорил его принять священнический сан, чтоб одновременно быть и корпусным священником. Сулоцкий сделал свои уроки занимательными, оживляя их интересными для детей рассказами, иллюстрируя их примерами, которые он брал отовсюду, из Священной истории, из обыденной жизни и из природы. Для нас они были важны; мы видели, что человек убежденный, говорил нам о том, что земные цели должны быть подчинены высшим идеалам. Другие все учителя обогащали наш ум только знаниями, три учителя: о. Сулоцкий. Н. Ф. Костылецкий, г. Гонсевский воспитывали в нас убеждение. Чокан обыкновенно присутствовал на уроках Сулоцкого (Сулоцкий много писал статей по истории православных эпархий в Сибири и по истории распространения в ней христианства).

Математика у нас шла не так хорошо. Специально подготовленный учитель не был выписан, и Ждан-Пушкин обыкновенно приглашал читать этот предмет кого-нибудь из офицеров, служащих в Омске. Только Кучковский, один из старых оставленных учителей, родом также казак, как и Костылецкий, толково и ясно преподавал геометрию. Не совсем удачен также был выбор преподавателей специально военных наук: тактики, артиллерии, фортификации и геодезии.

Для этого также приглашались случайные преподаватели из офицеров. Впрочем, это не были люди, не знающие своего предмета, а только не совсем умелые преподаватели. Так, Гутковский был человек с обширными и разносторонними знаниями, но читал физику, артиллерию и тактику плохо.

Не боясь солгать, можно выразиться, что сибирский [X] кадетский корпус был в то время лучшим учебным заведением во всей Сибири. Даже иркутская и тобольская гимназии уступали ему в выборе хороших учителей, не говоря уже о Томской, в которой в это время все учителя были какие-то допотопные фигуры. По этому в отношении учебных занятий, детство Чокана было обставлено не дурно.

Одним из первых актов преобразования бывшего войскового казачьего училища в кадетский корпус было разделение воспитанников на две части: роту и эскадрон. В роту были отделены дети чиновников и пехотных офицеров, эскадрон состоял исключительно из детей казаков. Чокана определили в эскадрон, вероятно из соображения, что между детьми казаков найдутся знающие киргизский язык и ему на первых порах не будет так скучно. Между нами, казачатами, действительно были болтавшие по киргизски. В эскадроне ему и потому было сподручнее, что казаки все-таки ближе к киргизам по роду своих занятий скотоводством, по знакомству с степной жизнью, по вкусам к наездничеству и т. д. Киргизский барчонок, потомок киргизских ханов, будущий киргизский аристократ попал в совершению плебейскую среду, потому что многие кадеты эскадрона были дети офицеров выслужившихся в офицеры: из простых казаков, и в эскадроне, в противуположность роте, господствовали казачьи предания самого плебейского свойства. Эта жизнь в плебейской среде вероятно не осталась без влияния на образование демократических мыслей Чокана. Кадеты роты и эскадрона были отделены и в дортуарах и в классах. Приехавшие из Петербурга офицеры сделаны были начальниками в роте; в эскадроне оставлены: казачьи офицеры из состава прежнего казачьего училища. Им было приказано следить за нововведениями, — которые, делались в роте, и вводить те же порядки в эскадроне. Кадеты чувствовали, что эскадрон принижен. Это сознание приниженности сплачивало за то эскадронных кадет между собою, что сказывалось особенно на каких-нибудь работах, где приходилось роте и эскадрону соревновать.

Литературные идеи в корпус вливались через роту, [XI] потому что ротные кадеты происходили из семей более интеллигентных, но товарищеский дух был сильнее в эскадроне, чему способствовало и то, что число эскадронных кадет было значительно менее. Заговоры эскадронных кадет отличались непоколебимой стойкостью (Однажды в классе, в котором находился Чокан, был составлен заговор по следующему случаю. Дежурный офицер обходил классы; только он вышел из класса Чокана, кто-то из мальчиков, приперев дверь за вышедшим офицером, ударил кулаком по двери. Офицер сейчас же вернулся. «Кто ударил?» Молчание или ответ: «не знаем, не слышали!» Пушкин наказал класс лишением отпуска в воскресенье по домам, пока класс не выдаст шалуна. Целых полгода длилось наказание и кончилось тем, что Пушкин уступил. Класс распустили по домам, хотя имя виновника наказания осталось начальству не известно. Одноклассники Чокана говорили: «Тот, кто сделал шалость; должен бы сам сознаться в своем проступке, чтобы избавить класс от наказания. Но он трус и у него не хватает мужества этого сделать. А мы нравственно не можем его выдать»). В свою очередь и для казаков было полезно, что в их среде живет киргиз; бойкий и остроумный киргизский мальчик приучал казаков к расотерпимости.

Жизнь в корпусе была соединена для Чокана с большой ломкой его степных привычек. Киргизы обыкновенно подолгу, до полночи сидят вокруг костра, занимаясь разговорами и передачей новостей, а утром долго спят, хотя вне юрты уже давно белый свет, так что казачьи отряды нередко делали набеги на спящий аул, подъехав к нему при полном дневном свете никем незамеченные. Совершенная противуположность с монголами, которые встают до восхода солнца. Чокану было ужасно трудно вставать с постели. Он всегда вставал последним. Будить его нужно было осторожно; в противном случае он вскакивал, как угорелый, и, ничего не помня, кидал в товарища сапогом.

Начальником эскадрона был Кучковский (тот самый, о котором я уже говорил, как о хорошем учителе геометрии). Кадеты не любили его и называли «змеей» за то, что он любил входить в комнату неслышными шагами, при [XII] чем ему часто удавалось заставать кадет за шалостью или праздносидящими и праздноболтающими. Тогда следовали, конечно, маленькие кары в роде «без последнего блюда», а иногда и большие: «без отпуска в воскресенье». Но в сущности это не был злой человек, а только по наружности сухой и не симпатичный. Из детских шалостей он не делал все-таки криминальных происшествий и кары его не выходили из пределов домашней расправы. На педагогических советах он не редко горячо отстаивал или шалуна, или малоспособного кадета, которому грозило исключение из заведения, отстаивал во имя того, что не следует из-за этого портить всю будущую жизнь ребенка (Тогда порядки были иные; детей стыдились исключать из заведения из боязни испортить им жизнь; и не стыдились исключать из заведения бездарных и бестолковых преподавателей. Теперь, кажется, наоборот; исключить мальчика и испортить его участь на всю жизнь ничего не стоит, а бездарности среди учителей процветают, потому что стыдно выжить человека, который еще не дослужился до пенсии). Кучковский воспитывал нас в суровой дисциплине. Вообще ни среди наших офицеров, ни среди наставников почти никто не относился к кадетам с ласкою. Костылецкий также не был из тех, которые ласкают. Гуманные и добрые Сулоцкий и Старков были робки для того, чтобы обнаруживать приливы нежного чувства. Только один Гонсевский смело давал волю своему сердцу в этой казарме из маленьких детей.

Развивался Чокан быстро, опережая своих русских товарищей. Кроме природного ума, он имел к тому и другие преимущества. По воскресеньям тех кадет, которые имели родственников или знакомых в городе, отпускали в город. У Чокана ни родных, ни их знакомых в городе не было. Но им интересовались многие — киргизский мальчик, и при том такой способный, уже рисует прежде, чем поступил в заведение. По этому его охотно брали к себе в отпуск те, которые ценили такое необыкновенное явление. [XIII]

В течение первой зимы по поступлении в корпус Чокав ходил в отпуск к чиновнику Сотникову. Сотников служил в управлении киргизской степью, это был ориенталист, студент казанского университета по восточному факультету, ходил, кажется, в степь начальником целого казачьего отряда и, как мне говорил Чокан, напечатал в какой то литературной газете статейку «День в киргизском ауле». Чуть ли это не был описан день, проведенный автором в ауле Чингиса-Валиевича, Чоканова отца, в Кушмуруне. Это был способный человек, но неукротимый, дикий характер сгубил его. Он постоянно делал скандалы, то прострелит кому нибудь ногу, то, переодевшись киргизским джигитом, отлупцует нагайкою своего врага, полковника, едущего в сумерки на дрогах из гостей. Кончил он тем, что его судили и сослали на север Енисейской губ. Оттуда он прислал в Омск остроумное описание жизни на «краю света», как он выражался. Его перевели потом в более благодатный край, в Забайкалье. Переезжая через Байкал, он бросился с борта парохода в воду и утонул.

После Сотникова Чокан сейчас же нашел покровителя в лице Померанцева. Это был молодой, веселый и беззаботный офицер генерального штаба, бывший нашим учителем рисования. Квартира его была настоящая мастерская художника; да и сам хозяин был художественная, симпатичная натура. Он резвился и шалил с приходившими к нему кадетами, как будто сам был ребенком.

После Померанцева Чокана брал к себе Гонсевский, учитель истории. Для умственного развития Чокана это знакомство было самое важное.

В последние года своего пребывания в Корпусе, когда уехал Гонсевский, Чокан стал ходить в дом Гутковского, который был в родстве с семейством сибирского чиновника Капустина. В этих двух домах завершилось знакомство Чокана с внешкольною жизнью. В доме Капустина было много девиц и это привлекало в него много молодежи. Молодежь, искавшая одних светских удовольствий и [XIV] сытных угощений, собиралась в доме «откупщика» Маршалова, где тоже было несколько девиц-невест; молодые же люди со вкусом к литературе и искусству посещали дом Капустина. Это был маленький клуб избранной омской интеллигенции, светилом которого был Карл Казимирович Гутковский, поклонник Кювье по филосовским вкусам, энциклопедист. Здесь собиралась лучшая омская молодежь; ни один замечательный проезжий не оставлял города, не побывав в этом доме. Если через Омск ехал какой-нибудь путешественник, Гутковский ловил его, вез к себе в дом, а потом в семейство Капустиных. Дуров, товарищ по заключению Достоевского, был также постоянный посетитель вечеров у Капустиных после того, как отсидев свой срок в «Мертвом доме», был выпущен на свободу и жил в Омске, не имея еще права вернуться в Россию.

Это знакомство с самыми лучшими, гуманными и просвещенными домами в городе давали быстрый ход развитию умственных способностей Чокана. Беседы с Гонсевским познакомили его с политическими взглядами уже тогда, когда для его товарищей, и в том числе для меня, это была замкнутая еще книга. Он уже был взрослый, тогда как мы, старше его летами, были сравнительно с ним еще мальчишками без штанов. То, что он знал, в чем превосходил нас, он не пропагандировал в товарищеской среде, но при случае беспрестанно обнаруживалось его превосходство в знаниях. Как бы невольно, он для своих товарищей, в том числе и для меня, был «окном в Европу».

Каждый класс у нас имел своего вожака. Наша школьная среда была так мало интеллигентна, что в классе, в котором был Чокан, вожаком был вовсе человек без умственного таланта. Это был мальчик с практическими наклонностями. Он начал с того, что каждое воскресенье вечером становился у входных дверей, встречал возвращавшихся — из отпуска кадет и выпрашивал у них конфект, которые те всегда приносили. Он не съедал их, а в средние между воскресеньями дни, когда все остальные [XV] кадеты свои конфекты истребили, он предлагал их лакомкам в обмен на карандаши, бумагу и пр. Таким образом у него вырос магазин всяких канцелярских принадлежностей, бумаги, карандашей, перочинных ножей, резинок и пр. Все это он опять ссужал товарищам за разные послуги: за снабжение записками по предметам преподавания, за репетирование и пр. Благодаря этому, он учился сносно, хотя вовсе был лишен способностей. Чокан объявил ему войну; он начал преследовать с детской жестокостью его торгашество насмешками и вооружил против него товарищей. Маленький мироед был разоблачен и уничтожен, и оставленный без тетрадок и помощи захудал окончательно в успехах по обучению. Низложив противника, Чокан сделался вожаком своего класса. Но он не мог оставаться без борьбы или без мишени для насмешек; он открыл поход против вожака нашего класса. Вкусы нашего класса были как будто повыше: наш вожак был хороший рисовальщик и забавный расскащик; но господство его в классе может быть было более основано на том, что он изрос годами и был уже вполне сформировавшийся мужчина. Литературой он не интересовался и ничего никогда не читал; вероятно Чокану было бы не трудно низложить и его, но кампания Чокана была начата поздно; оставалось не далеко до нашего выхода из Корпуса; мы вышли в офицеры, что и положило конец начатой кампании Чокана.

Мое сближение с Чоканом не началось со дня поступления его в корпус. После свидания у Дабшинского, мы жили некоторое время врознь. Чокан не знал по-русски, я не знал по-киргизски. Но потом, когда, он подучился по-русски, и особенно когда я приобрел страсть к чтению, — заинтересовался путешествиями и географией киргизской степи, некоторые части которой были еще. неизвестны, я стал вводить знакомство с Чоканом. Все, что меня заинтересовало, я начал записывать для памяти; сначала я носил эти записки в карманах, которые по этому Костылецкий прозвал «цеадой» и время от времени он любил выгружать их. Впоследствии я нашел это неудобным и завел большую [XVI] тетрадь. В это время география и этнография Киргизской степи сделались для меня любимым знанием и Чокал помогал мне наполнять тетрадь своими рассказами. Таким образом мы занесли в нее обстоятельное описание соколиной охоты у киргиз. Чокан, как многие киргизские барчата, должно быть еще с раннего детства увлекался картинами этого киргизского удовольствия и отлично знал подробности ухода за соколами и вообще охоту у киргиз. Он рассказывал, я записывал, а он потом иллюстрировал мой текст рисунками натрусом, соколиных наглазников, соколиных постаментов, барабанов, пороховниц, ружей и пр. С этой поры мы стали друзьями и наши умственные интересы более не разлучались; нас обоих интересовал один и тот же предмет, Киргизская степь и Средняя Азия.

Чтение мы имели бедное. Ученическая библиотека была составлена почти исключительно из биографий русских генералов и описаний разных войн. Самые интересные книги были: Путешествие Дюмон-Дюрвиля, обработанное для детей, записки Мапштейна, история Карамзина и чья-то биография Наполеона Бонапарта. Да и эти книги доставались нам с трудом; Кучковский не любил выдавать их и всякие отговорки употреблял, чтобы отказать в просьбе. Для меня было большим счастием, когда начальство разрешило Чокану брать книги из фундаментальной библиотеки. Это в нашем развитии была эпоха, когда Чокан принес из недоступного книгохранилища Путешествие Палласа и Дневные Записки Рычкова. Толщина книг, их формат, старинная печать, старинные обороты речи и затхлость бумаги — как это было удивительно, необыкновенно, полно поэзией старины! После прочитанного в более раннем детстве Робинзона-Крузе ни одна книга не оставила во мне такого впечатления, как эти путешествия прошлого века. С увлечением мы читали книгу Палласа, особенно те ее страницы, в которых описывались родные для нас места, или ближайшие к ним. Что показалось путешественнику замечательным в этих местах, что он нашел достойным занести в свой дневник — это нас с Чоканом, особенно, интересовало. Не [XVII] будем ли мы подражать впоследствии путешественнику? Чтение это указало нам наше призвание. Если бы нас спросили, что нужно сделать, чтобы вызвать в сибирском обществе любовь к занятиям географией, историей и этнографией своей страны, мы посоветовали бы сделать дешевое издание путешествий академиков прошлого столетия и разослать во все ученические библиотеки народных школ и учебных заведений Сибири.

Уже в то время, т. е. когда Чокану было 14-15 лет, кадетское начальство начало на него смотреть, как на будущего исследователя и может быть ученого. Сам Чокан мечтал о путешествии по Средней Азии. Один из моих однокашников рассказывал мне впоследствии, что у него сохранилось воспоминание, как он был поражен в своем детстве мечтами Чокана, показавшимися ему необыкновенными. Группа кадет стояла у задних ворот корпусного двора, выходивших на Иртыш. Отсюда открывается вид на степь, которая расстилается на противуположном левом берегу Иртыша. Характер этой картины уже совершенно степной; безлесная равнина с уходящим в бесконечность горизонтом. Чувствуешь, что стоишь у ворот в среднеазиатские пустыни. Чокан стоял в группе и развивал свою мечту, как может быть он проникнет в эту степь до ее южных пределов, где начинается самый дальний восток, где начинается загадочный Китай. Сколько он вывезет новостей из terra incognita, которая чуть-чуть не у самого забора Корпуса начинается.

Чокан много читал в то время. Чтение развило в нем критические способности, приложением которых он удивлял нас, как в области нравственных вопросов, так и в области восточной филологии, которая становилась уже его специальностью. Иногда товарищи обращались к нему за разрешением затруднявшего их вопроса: «Чокан, как бы в этом случае следовало поступить благородному человеку?» Никто в нашей среде не решал эти вопросы легче и вернее Чокана, но никто, в то же время, не полагался на Чокана, что он сам непременно поступит так, [XVIII] как он думает. Он поступал не как думал, а как его принуждала его природа.

Математика не давалась Чокану и начальство смотрело на это снисходительно. Однажды Пушкин вошел в класс, в котором кадеты готовились к экзамену. Они собрались вокруг большой черной доски; один из лучших учеников по математике писал на доске и объяснял. Чокан сидел в глубине класса, вдали от этой группы и смотрел в, потолок. Пушкин, войдя в класс, спрашивает Чокана: «Валиханов! Вы что не готовитесь?»

Чокан смело отвечал: «Если я встану к доске вместе с другими, это будет простое притворство, потому слушать я все-таки не буду. Если я в течение года от самого учителя не мог постигнуть эту науку, то постигну ли ее в течение двух трех часов от второстепенного преподавателя».

«Идите за мной!» сказал Пушкин.

Он увел его в инспекторскую комнату. Кадеты думали, что Пушкин запер его, чтобы потом, по окончании классов, высечь. Но Пушкин посадил его в своем инспекторском кабинете к столу и дал ему читать книжку «Современника».

Русская литература для нас кончалась Пушкиным,. Гоголем и Лермонтовым; ни о Гончарове, ни о Тургеневе, ни о Достоевском мы не слыхали; имя Белинского также нам было неизвестно, хотя Костылецкий руководствовался его идеями. Из иностранной беллетристики к нам проникали уже Диккенс и Теккерей. Английскую литературу у нас пропагандировал, конечно по переводам, Чокан; он любил читать об Англии и английской жизни, а манере английских путешественников хотел подражать. Диккенса, кажется, любили в семействе Капустиных; Диккенс был, тогда у всех на языке.

В 1852 г. я вышел в офицеры и пожелал записаться в тот казачий полк, управление которого находилось в Семипалатинске. В тот же год меня назначили в отряд, который под начальством полковника Перемышльского [XIX] должен был идти в Заилийский край. Перемышльскому было поручено положить начало русской власти в Заилийском крае. Наш отряд занял долину р. Алматы; такими образом было положено начало городу Верному. Я пробыл в этих краях, т. е. в нынешней Семиреченской области два года. После того я возвратился сначала в Семипалатинск, затем был переведен в другой полк, расположенный в Алтае, между Бийском и Устькаменогорском. Во все это время я не переписывался с Чоканом и только слышал, что и он вышел в офицеры. Он должен был выйти после меня через два года; у нас в корпусе было три класса, и в каждом сидели по два года. Однако Чокала выпустили годом ранее, чем его сверстников. Как инородца, его нашли неудобным оставлять на тот курс, в котором читаются специально военные науки: тактика, артиллерия, фортификация и др. Тотчас же по выходе из корпуса его сделали адъютантом при генерал-губернаторе.

В 1857 г. я был вызван на службу в Омск и здесь снова увиделся с Чоканом. Всего мы не видались лет пять.

Чокан жил в это время в центре города, в той его части, которая называется Мокрое. В этой же части жил и Гутковский, в семействе которого Чокан постоянно обедал и был принят как родной.

Мокрое было тогда самой грязной в летнее время частью города; в дожди в его улицах стояли лужи во всю их ширину. Оно было расположено на правом берегу Оми, на нижней террасе, которую в большую воду иногда заливало. Теперь по лицевой стороне Мокрого вытянулась линия каменных домов с лучшими магазинами в городе; тогда этих домов не было, а на их месте была сенная площадь. Тогдашняя лицевая линия Мокрого состояла из деревянных небольших домов, из среды которых выдавался один, неуклюжий и высокий дом с мезонином вместо третьего этажа. Это был дом купчихи Коробейниковой. Чокан называл его «Вестминстерским аббатством Мокрого». Рядом с ним был небольшой дом с обращавшими на себя [XX] внимание ставнями, в которых были прорези в виде сердечка; ото была квартира Дурова.

Мы виделись с Чоканом часто. Или я ходил к нему на Мокрое, или он заезжал ко мне. «Вестминстерское аббатство Мокрого», как будто сейчас вижу; осталось оно у меня в памяти, потому что всякий раз я должен был проходить мимо него, когда шел к Чокану. Домик, в котором он жил, был деревянный, одноэтажный, приземистый; окна у самой земной поверхности; внутри квартиру Чокан умел устроить уютно; он любил хорошую барскую обстановку, стол его был уставлен дорогими безделушками, расположенными в красивой симметрии. Одевался Чокан всегда с иголочки; зимой ходил в военной шинели с бобровым воротником; ухаживал за ногтями и на одном пальце отпускал ноготь по-китайски. Очень любил Чокан красивые вещицы и портсигаров у него была целая коллекция. Выбирал он, однако, не за дороговизну, а за какую-нибудь мысль, которую умел прочесть в рисунке. На одном портсигаре была изображена крыса, вертящая буравчиком, в земной поверхности. Это, по мнению Чокана, был изображен «геолог».

В это время по западной Сибири путешествовал П. П. Семенов; сначала он проехал через Омск в Заилийский край и посетил окрестности Иссык-куля и Хан-тэнгри, высшей точки в Тяньшане, а на зиму выехал в Барнаул. Проездом через Омск он познакомился с Гутковским и в доме его увидел Чокана. П. П. Семенов поддержал в Чокане стремление ехать в Петербург для того, чтобы прослушать университетский курс по восточному факультету. Я застал Чокана с восторженными воспоминаниями о только что проехавшем путешественнике. И еще бы Чокану не обрадоваться этому знакомству. Чокан все более и более углублялся в историю востока; какие-то загадочные отношения киргизского племени к этой истории, среди которого являлись имена древних народов Усуней, Киреев, Найманов в качестве имен поколений, заставляли его задумываться и может быть мечтать сделать разоблачения в древней истории востока [XXI] посредством данных, которые представляют народные предания и остатки старины киргизского народа. Когда он перечитывал о Хунну и Тукиу, о Жуаньжуанях и уйгурах, вдруг приезжает в Омск переводчик Риттера, который только что перевел тот том «Землеведения Азии», который трактует этот предмет и старается распутать его. П. П. Семенов привез рукопись перевода и часть ее дал Чокану прочесть.

Чокан строил план, что он и я сначала отправимся в Петербург слушать лекции в университете; я должен был поступить на естественно-историческое отделение физико-математического факультета; я тогда откуда-то добыл «Русскую Фауну» Симашко и увлекался естественной историей. Чокан должен был прослушать курс на восточном факультете. По выходе из университета, предполагалось, мы поедем путешествовать в Среднюю Азию, в непроницаемый Китай. Он увлекался этим планом и без удержи, строил воздушные замки. Меня сдерживало сознание моего крепостного положения. Как казак, я должен был трубить двадцать пять лет лямку казачьего офицера и не смел думать ни об университете, ни о путешествии в Среднюю Азию. Я иногда высказывал сомнение, могу ли я ему сопутствовать, но он не унимался и продолжал развивать передо мной свои фантазии. Ему доставляло удовольствие вслух мечтать о любимой цели, и в то же время стыдно было, что он сочиняет свой роман перед человеком, у которого только слюнки текут от его рассказа, и из жалости ко мне он всегда непременно пристегивал меня к своему стремени и заставлял вместе с собой бродить по берегам Хухунора, карабкаться на вершины тибетских гор, отыскивать развалины Каракорума, могилу князя Ярослава в Монголии или ставку того среднеазиатского хана, к которому ездил Земарх послом от византийского императора Юстиниана.

В это время Чокан познакомил меня с Гутковским; Гутковский поручил мне разбор омского областного архива. Гутковский управлял тогда омской областью, т. е. киргизами сибирского ведомства. Первые по времени томы областного [XXII] архива, или «столпушки», как называл их архивариус, состояли из бумаг бывшей в прошлом столетии «военно-походной канцелярии генерала Киндермана». Киндерман был начальник войск, расположенных по пограничной линии от Звериноголовской крепости до Омской, и он же заведывал всякими сношениями с пограничными народами. Это относилось к половине прошлого столетия. Соседями пограничной линии были Киргизская средняя Орда, ханом которой был Аблай-хан, дед Чокана, и Чжунгарское (калмыцкое) ханство, в архивных делах называвшееся Зенгорским. В архиве генерала Киндермана сохранились известия о приходе на линию Зенгорских караванов из Кашгара и Яркенда с показаниями о родах товаров, рассказы лазутчиков, которых Киндерман посылал под разными предлогами в зенгорские земли и т. д.

Я принялся за это дело усердно и эта работа еще более приблизила мои вкусы к одинаковым занятиям с Чоканом. Чокан часто заезжал ко мне, чтоб узнать, не откопал ли я что-нибудь новое, интересное. Как мы рады были, собственно как рад был Чокан, когда я наткнулся на известие о насильственном переселении народа киргизов из енисейской губернии в долину р. Чу в Туркестане, совершенном каким-то зенгорским генералом.

П. П. Семенов, отправляясь во вторую поездку, вновь заехал в Омск. Он слышал обо мне еще в Алматах (нынешний Верный) и хотел меня видеть. Прихожу со службы домой и вижу на столе лист бумаги, на котором почерком Чокана написано: «Был у тебя с П. П. Семеновым. Жалеем, что не застали дома». Я бросился к Чокану на Мокрое, но только что вышел на ближайшую площадь, как вижу — ко мне направляются сани и в них две фигуры, из которых одна в военной шинели с бобровым воротником. Я узнал по этой шинели Чокана; его спутник был П. П. Семенов. Все мы трое вновь вернулись в мою квартиру. П. П. Заинтересовался моими архивными работами, пересмотрел гербарий, собранный мною в Алтае, прочел мне лекцию по систематике растений и [XXIII] кончил тем, что сказал, что оба мы должны ехать в Петербург, что провинциальная жизнь может затереть нас. Это особенно было верно по отношению ко мне. Он обещал хлопотать, чтоб мне было дозволено поехать в Петербург, и уверил меня, что исключение из правила дело не невозможное. После этого я стал тоже надеяться выбраться в Петербург и проэкт Чокана совместного путешествия перестал казаться несбыточной мечтой.

Политические мои убеждения сильно расходились в это время с убеждениями Чокана. В течение 5 лет, как мы не виделись, Чокан все время провел в Омске, в большом городе, где существовал кружок интеллигентных людей; я большую часть прожил в захолустьях, в Алматах или в одной из казачьих станиц в Алтае. А за это время большие перемены совершились; произошел севастопольский погром, появились «Губернские Очерки» Щедрина, начал издаваться «Русский Вестник» со статьями Громеки, Тургенев сделался любимцем публики, выступил Чернышевский. «Новые веяния» донеслись и до Омска. В какое-нибудь алтайское захолустье они доходили только с газетой или книгой, в Омск заносились и живыми людьми. Через Омск тянулись тогда освобожденные из ссылки декабристы и петрашевцы; некоторые группы назначили в Омске съезд для свидания. В обратную сторону провезли Бакунина, «саксонского короля», как публика звала его в сибирских городах (Гасфорд, генерал-губернатор Зап. Сибири пожелал видеть Бакунина и его привезли к нему. Дежурным был Чокан, так что он присутствовал на аудиенции. Гасфорд разговорился о венгерской кампании и упомянул о Германштадте, Бакунин перехватил: «под которым русские были разбиты». А ими командовал Гасфорд, он любил похвастаться Германштадским делом. В Сергиополе рассказывали, как однажды Гасфорд, осматривая сергиопольские земляные укрепления, попросил у инженера карандаш. У того не оказалось. «Офицер всегда должен иметь при себе карандаш!» Он вынул из жилета кармана карандаш и, показывая его офицерам, сказал: «вот карандаш, которым были написаны переговоры под Германштадтом!»). В Омск начали наезжать свежие люди. В кадетский корпус учителем приехал Лобадовский, [XXIV] приятель Н. Г. Чернышевского. В семейство Капустиных, возвратился из Казани только что кончивший курс студент С. Я. Капустин (Известный потом автор статей о русской крестьянской общине).

Самое сильное влияние на Чокана имел Дуров. Он отзывался об нем, как о человеке с необыкновенными идеями и собирался как-нибудь свезти меня к нему. Между тем у нас с Чоканом происходили большие споры в его квартире; каждый раз я уходил от него разобиженный, потому что чувствовал себя всегда побитым на всех пунктах, но разубедить меня все-таки Чокан не мог. Я все-таки думал, что моя сторона правая, только я не имею ни тех знаний, ни того искусства, какие были у Чокана, чтобы спорить с ним.

Однажды Чокан приехал ко мне и сказал, что он намерен меня свезти к Дурову. Мы поехали. Чокан познакомил меня с Дуровым, но сам, у него долго не оставался, вскоре уехал, рассказавши ему только анекдот, случившийся в тот же день утром. Чокан был дежурным, в доме генерал-губернатора. Последний, распекая в этот день какого-то явившегося к нему чиновника, поручил. Чокану отвести его на гауптвахту, которая была на одной площади с генерал-губернаторской квартирой. Чокан со своим спутником подходит к гауптвахте и видит, что перед гауптвахтой расхаживает офицер, а под навесом, в тени сидят два чиновника, арестованные раньше, и играют в шашки. Завидев генерал-губернаторского адъютанта с товарищем, игроки оставили игру и, улыбаясь, закричали: «ведут! ведут!» Дуров немедленно оценил прелесть рассказа и заметил: «Точно картинка из Диккенса!»

Я провел у Дурова целый вечер. Он произвел на. меня сильное впечатление; настоящий переворот. Ни один человек так сильно не действовал на меня прежде. Уменье осторожно и гуманно обращаться с чувством другого человека, сразу установило во мне доверие к этому человеку. Передо мною был человек более 45 лет, разрушенный [XXV] болезнями, на половину труп; только глаза блестели живым огнем. Более всего он произвел на меня впечатление своей верой в будущее России и в прогресс человечества; он с искренней радостью встречал энтузиазм юноши, вдохновляемого наукой и стремлением в университет. Я видел Дурова всего один только этот раз. Через месяц после он уехал в Одессу, а потом за границу, где вскоре и умер (Дуров приобрел жестокий ревматизм в тюрьме. Плац-майор Кривцов, заведывая военным острогом, вымогал у Дурова взятку; он думал, что Дуров богат. Но родственники Дурова не только не помогали ему в несчастий, но даже воспользовались событием, чтоб присвоить себе наследство Дурова. Поэтому Дуров говорил, что он не признает чувства родства обязательным. Ему помогали друзья, но их присылок хватало ему только на чай. Кривцов не верил ему и приказывал употреблять его на тяжелые работы, выкатывать бревна из реки в осенние морозы и т. п. Его нарочно гнали в холодную воду и он схватил ревматизм, который, причинял ему жесточайшие мучения). Я ушел от него единомышленником Чокана и споры между нами прекратились. Хотя этот вечер собственно есть эпизод из моей жизни, а не Чокана, но я привел его потому, что несомненно Дуров играл большую роль в воспитании Чокана. Он на меня произвел такое впечатление в течение одного вечера; Чокан же находился под постоянным его влиянием не менее, вероятно, года (от выхода Дурова из тюрьмы до отъезда его из Омска).

Дуров в этот вечер отозвался мне о Чокане, что он много успел начитаться в литературе, относящейся до ближайшего к нему востока, но очень беден общим образованием. Начитанность Чокана по востоку удивляла и других, конечно относительная, принимая в расчет, что он приобрел ее, не выезжая из провинциального города. П. П. Семенов также удивлялся тому, каким образом он мог составить в Омске такую специальную и для Омска богатую библиотеку по своей специальности (Действительно надо было удивляться его искусству добывать книги. Так, напр., в Омске у него уже полный оттиск статей Вельяминова-Зернова о сношениях с киргизскими ханами из «Оренбургских Ведомостей», составлявших и тогда большую редкость). [XXVI]

В 1858 г. я оставил Омск; весной 1859 г. я был уже в Петербурге и поступил вольнослушателем. Чокан остался в Омске. В это время нашей разлуки Чокан совершил свою поездку в Кашгар.

Западно-сибирское начальство хотело собрать сведения о так называемом Шестиградии (Алтышар), которое только что свергло с себя владычество китайцев. Проникнуть туда можно было только инкогнито. Предприятие выполнить поручили Чокану, а помочь этому делу взялся семипалатинский «гость», выходец из Туркестана, Букаш (Из какого Туркестана выходец был Букаш, не знаю. Первоначально он имел свой «Курган», усадьбу в Киргизской степи, в горах Аркат, к ю. от Семипалатинска, и потом переехал в Семипалатинск), который вел постоянную торговлю с Кульджой. Букаш вспомнил, что лет 20 назад в Семипалатинск выехал кашгарский торговец с малолетним сыном, которого звали Алимом. Из Семипалатинска кашгарец уехал в Саратов и что с ним случилось, в Семипалатинске было неизвестно. Букаш знал только, что семейство это в Кашгар не возвращалось. Букаш придумал отправиться в Кашгар с караваном, взять с собой Чокана и выдать его за Алима, так как года Чокала как раз были подходящи. Чокан обрил голову, переоделся в азиатское платье, мундир с эполетами сменил на бешмет и отправился с караваном. В Кашгаре поверили Букашу: родственники Алима встретили мнимого Алима радушно, затаскали Чокала по гостям, угощали его, устраивали для него пиры и по алтышарскому обычаю женили его на временной жене (Алим приехал ведь только посмотреть родню и должен был возвратиться к отцу в Саратов). Написали бабушке Алима, жившей в Коканском ханстве, за хребтом, письмо, что Алим выехал; бабушка выслала внуку аракчин, расшитый золотом. Проживши зиму в Кашгаре, Чокан с Букашем пустился назад. Кашгарские власти узнали, что под именем Алима был переодетый русский офицер и послали погоню вслед за караваном, но погоня эта не могла догнать каравана в пределах Алтышарского ханства, [XXVII] не посмела преследовать его в русских пределах и вернулась в Кашгар.

Долго Чокан не ехал с отчетом в Петербург. Азиатский департамент Мин. Иностр. дел вызывал Чокана, но Чокан сидел в Омске; он старался убедить Чингиса Валиевича назначить ему содержание на время петербургской жизни: отец, имея большое семейство на руках и зная мотовство сына, хотел ограничить его небольшой суммой. Эти переговоры длились довольно долго и едва-едва пришли к концу, вероятно не без влияния Гутковского.

Чокан в Петербурге. Он был прикомандирован к Главному Штабу; ему было поручено составлять или редактировать карту Азии, которую Штаб готовился издать. За это он получал особый плакат (Карандашом исправлено: оклад. — OCR); отец также помогал; вместе с жалованьем он имел едва ли не до 3000 р. в год. Жил он обыкновенно на южной стороне, но улицы я перезабыл. Помню одну его квартиру в Новом переулке около дворца в. кн. Марии Николаевны. Конечно с приезда тотчас же он перезнакомился с ориенталистами, был у Березина, Казем-бека, Васильева. Из литераторов он чаще всего встречался с Достоевским и Крестовским. Он рассказывал, будто бы в его квартире было последним написано наделавшее в свое время шуму и получившее отповедь Добролюбова стихотворение Крестовского о испанской актрисе и нищем (Чокан любил иногда и присочинить. Когда на него нападал припадок злости, он приписывал себе пороки, от которых волосы дыбом становится, для того только, чтоб поиздеваться над пуризмом приятеля-плебея). Был ли он представлен Тургеневу, я не знаю, не помню. Кажется был. Чокан рассказывал, что однажды, когда он изображал «гром и молнию Невского проспекта» (современное выражение «Искры»), т. е. когда шел по Невскому, отпустив на длинном ремне саблю, Тургенев удостоил его своим вниманием и наступил ему на саблю. Все это, вероятно, Чокан присочинил.

Для своих товарищей сибиряков, бедных студентов, Чокан устраивал особые вечера. На этих вечерах [XXVIII] собиралось человек до десяти. На них я встречал омича Анненского (Известный статистик, жена которого составила переделку Робинзона Крузе, изданную Лесевичем) и Голубева, офицера генерального штаба, которого кажется было предположение назначить русским консулом в Кашгар и который потом в качестве астронома путешествовал в Семиречьи.

Кроме П. П. Семенова Чокан бывал также у Бекетова..

В восточный факультет Чокан не заглядывал. Вставал он с постели в двенадцать часов, никогда ранее, и может быть иногда позднее. Понятно, что для него посещение лекций было невозможно. Но на модных тогда лекциях Костомарова и некоторых других профессоров он появлялся.. Вел он жизнь в Петербурге веселую; участвовал в пикниках, на гуляньях, ездил в театр, водился с гвардейскою молодежью и участвовал в ее кутежах. Он обыкновенно не пил, но мотал деньги на увеселения. Петербургский климат, петербургские квартиры и такой образ жизни сильно подвинули вперед расстройство организма, которое впервые сказалось еще во время кадетской жизни в Омске. Хотя его во время пребывания в кад. корпусе ежегодно отсылали в степь к отцу в Серембеть, тем не менее он вышел из корпуса с задатками чахотки. В Петербурге он пробыл едва ли более года; проведя одну зиму, он почувствовал такое ухудшение здоровья, что доктора стали гнать его на родину. Он говорил мне тогда, что он едет собирать киргизские сказки. Тогда уже начал собирать тюркские сказки Радлов и вероятно вопрос о киргизских сказках был поднят в Академии Наук.

В 1864 г. я оставил Петербург и принял участие в экспедиции астронома Струве в качестве коллектора. Струве путешествовал одно лето в южном Алтае, другое в Тарбагате. Я ему сопутствовал в обеих поездках, а на зиму в промежуток между поездками выехал в Омск. В это время Чокан выехал в Омск из Серембетя. Он прислал. за мной, так как сам не мог ко мне придти. Я застал, его лежащим по средине комнаты под киргизскими лисьими [XXIX] шубами. Подле него на полу лежала раскрытая книга Абель-Ремюза, «Histoire de la ville de Khotan». Чокан встретил меня словом: «Разлагаюсь!» Он мне показал какую-то шишку, появившуюся у него на носу. Он был очень грустен и жаловался на начальство. Гутковского тогда уже не было в Омске; генерал-губернатором тогда был Дюгамель. Хотя новый генерал-губернатор был человек добрый и просвещенный и желал сделать добро краю, но во главе управления киргизами уже не стояло человека в роде Гутковского. Чокана если и ценили, то не так, как при Гутковском. Впрочем, секретарем Управления киргизами был Лещов, который был в приятельских отношениях с Чоканом. Шишку доктора скоро прогнали, но полное здоровье к Чокану уже не возвращалось. Впрочем, он встал с постели и начал выезжать.

В половине зимы я уехал на озеро Зайсан. Таким образом в это время я виделся с ним не более, как в течение двух или трех месяцев. С Зайсана к весне я возвратился в Семипалатинск и ждал тут приезда Струве, чтобы ехать с ним в Тарбагатай. Весной проехал через Семипалатинск генерал Черняев по дороге в Верный; он ехал брать Ташкент. За ним потянулись инженеры, артиллеристы, а далее ученые и литераторы. Проехал орнитолог Н. А. Северцов; проехал приглашенный из Тобольска литератор Южаков (Южаков прославился в свое время паломничеством в Святую землю, напечатал два рассказа в «Современнике» о своем пребывании в Бейруте и Болгарии, пешком пришел в Петербург из Сирии и попал в «Искру» в числе других «Калик перехожих»), чтобы принять участие в экспедиции. В Семипалатинске шутили, что это в роде египетской экспедиции Наполеона выходит. Черняев пригласил и Чокана. Но он проехал через Семипалатинск позже, когда мы со Струве были уже на Тарбагатае. Так я более Чокана уже и не видал.

При взятии Пишпека или Аулиеата, не помню, зверства русских войск над единоверцами Чокана или может быть и над соплеменниками его, т. е. над [XXX] киргизами, огорчили его. Он увидел, что он не может более участвовать в военном походе, разошелся с Черняевым и уехал в Верный, оттуда перебрался в аул султана Теитека (Карандашом здесь и далее исправлено: Тезека. — OCR), управлявшего адбанами (род Большой Орды), кочевавшими к западу от Кульджи. Здесь он женился на дочери Тентека, но вскоре здесь же, на границе с Китаем, и умер. Он был похоронен близ дороги, ведущей из Копала в Верный, на степной долине, расти дающейся вдоль подошвы хребта Алтын-Имель. Над его могилой был построен деревянный памятник в роде здания мечети. Впоследствии генерал Колпаковский построил тут каменный памятник.

Черты лица у Чокана были монгольские, он сам говорил, что султанское сословие, «белая кость», ак сюек, отличается чертами лица от «черной кости», кара сюек. У черной кости будто бы эти черты разнообразны, потому что она смешанной крови, составилась из разноплеменников, и по типу ближе к западным тюркам. Султаны же чингизиды монгольской крови и потому черты лица их однообразнее и представляют выдержанный монгольский тип. Но тем не менее он не был безобразен; лицо его можно было назвать даже миловидным; так эти черты были облагорожены. Европейское платье и европейская манера носить волосы окончательно порабощали «Монголию».

Чокан был большой лентяй. У него хватало терпения записать сказку или предание, но привести свои бумаги в порядок он никогда не мог. Говорили, что у него был большой портфель с материалами о киргизах, но куда это все девалось, неизвестно. Эти записи его я сам отчасти видел. Им была записана большая сказка Дикокаменных киргиз о Манасе, отрывки которой он мне читал. Я собирался переписать и привести в порядок его бумаги, но в Петербурге время уходило на заработок для куска хлеба и так я просбирался. Часть, конечно, погибла в ауле Тентека. Рассказы Чокана о киргизах были очень интересны. Конечно, он мог бы очень занимательно написать историю киргизских восстаний под предводительством его дядей [XXXI] Сарчжана и Кенисары. Рассказы об этой истории он оживлял отрывками из киргизских песен, пояснениями посредством поговорок, народных преданий, народных обычаев и обрядов. Степь тогда разделилась на две партии: русскую и национальную; последняя почему-то называлась ак-арка, «белая поясница». Более решительные сторонники последней держались кочевьем поюжнее, ближе к Голодной степи. Антагонизм двух партий проявлялся во всех явлениях жизни, даже в тенсонах киргизских певцов на тризнах. Памятно было в народе состязание между двумя певцами на тризне по богатом бие Сапаке; тут певец Утебай пел куплеты, в которых доказывал пользу для киргизского народа от подчинения русской власти, а другой певец оспаривал его доводы.

Чокан рассказывал также анекдоты о более старинном киргизском импровизаторе Джанаке. Чокан знал много двоестиший или страсти, сказанные Джанаком по разным случаям — после того, как хан подарил ему жену, при отдаче кож кожевнику для выделки. Особенно интересны сатирические стихи, в которых Джанак описывал свою поездку к джатакам и в которых он смеется над полуобруселыми, бросившими степные обычаи, своими соплеменниками, живущими около казачьих станиц, смеется над витязями, ездящими верхом на быках, в холщевых шараварах вместо плисовых, «с матушкэ» — так он называет киргизку, джатачису — за спиной.

Чокан старался доказывать, что киргизы мирный народ: это не наездники-грабители; это мирные пастухи. Посмотрите, говорил он, на их одежду, на их оружие. Чекмень с патронами, ятаганы и пр. им не известны; одежда киргиза халат, оружие жердь, постпредством которой он ловит лошадей в табуне.

Народ он свой любил. Это бесспорно: с прислугой из киргиз, с киргизами просителями он обходился не всегда гуманно, и нежных чувств может быть к киргизскому простонародью не питал, но он хотел ему добра и служить будущему своего народа было его мечтой. Он [XXXII] говорил, что прежде всего любит свой киргизский народ, потом Сибирь, потом Россию, потом все человечество; одна любовь заключена была у него в другую, как те кунгурские, один в другой вставленные сундуки, которыми знатные люди в Средней Азии любят дарить друг друга. «Когда русские бьют киргизов, я восстаю против русских, говорил он; когда французы бьют русских, сердце мое на стороне русских».

Жизнь в Петербурге и знакомство с кутящей богатой молодежью отразились дурно на его привычках; он вдруг приобрел такие привычки, как будто вырос в положении барчонка. Входил и выходил из дома, не запирая дверей; кто-нибудь другой был обязан запирать за ним. Встав с постели, он призывал своего слугу киргиза; опрометью прибегал киргиз, неся лисий бешмет и держал его в воздухе над спиной Чокана, не смея положить ее. Чокан молча и рассеянно стоял посреди комнаты и не отдавал приказания: киргиз не смел четверть часа двинуться с места и как вкопанный стоял с распростертою в воздухе шубой. Таких барских привычек образовалось у него много. Но свои демократические убеждения он продолжал высказывать резко. Однажды на майском параде стоявший возле него какой-то молодой князь, которого толкнул какой-то серый кафтан, сказал: «Что это не почистят публику!» Чокан быстро заметил ему: «А вы читали, как Разин чистил публику?» Тогда только что вышла статья Костомарова.

В Омске это был самый злой язык, «бритва». Его меткие слова, остроты или сочиненные им анекдоты подхватывались городской молвой. Он не останавливался над сочинением; часто, преследуя противника, выдумывал о нем небывалый анекдот, но по большей части так метко и вероподобно, что все верили. Об одном генерале, который получил Владимира и старался распахивать шубу, чтобы и зимой видели орден, он сочинил, что будто бы он банты из Владимирской ленты прикрепил на своих галошах. О генерал-губернаторе, который воображал о себе, как о [XXXIII] превосходном администраторе, а прославился «проэктированными начальством горами», «вооруженными гумнами», «Высочайше утвержденной религией» («Вооруженные гумны» — в Копале киргизские барантачи нападали на косцов и жнецов и жниц; генерал проэктировал вокруг крепости Копальской устроить гумна, окруженные брустверами. «Проэктир. горы» — генерал велел на карте Киргизской степи назначить горы, где они, по его мнению, должны быть, хотя топограф в действительности их не видел; «Выс. утв. религия» — Гасфорд вывез в Петербург предположение составить переходную религию, смесь ислама с учением Христа, чтобы облегчить киргизам переход в христианство. «Высочайше утвержденная религия» — это выражение любил употреблять К. Д. Кавелин, когда рассказывал о проэкте Гасфорда) и ходатайством о постановке ему памятника при жизни, Чокан сочинил, будто когда он оставил свой пост и когда Чокан первый привез ему известие, кто назначен на его место, генерал возразил: «Но ему там нечего делать! Я все докончил». Генерал думал, что он завел в крае такое благополучие, что другим генерал-губернаторам оставалось только лежать на боку. Кто знал генерала, не мог не сознаться, что анекдот сочинен необыкновенно метко.

Любил ли Чокан, не знаю. В Омске были у него увлечения, но они далеко не заходили, и оканчивалось дело тем только, что он более обыкновенного декламировал стихи Полонского и Майкова. Он говорил, что не может жениться на русской девушке, потому что хочет служить своему киргизскому народу, а для этого должен остаться мусульманином. В действительности в религиозных вопросах он был рационалист.

В характере Чокана были черты, напоминающие черты, характера Пушкина или Лермонтова. Преследовать насмешками кого-нибудь была у него какая-то духовная потребность, причем он иногда был не разборчив, что и кого он преследует. Не щадил он своих ближайших друзей, и смеялся не только над смешными действительно чертами или над пошлостью, но и над физическими недостатками. Но это не мешало обнаруживать по временам самую нежную привязанность к своим друзьям, особенно после длинной [XXXIV] разлуки. Но проходит месяц, другой и эта привязанность куда-то прячется. Точно он не видит хороших качеств своего друга, а видит в нем только то, что мелочно и пошло. И он начинает его пилить и язвить. Нужно, чтоб с другом что-нибудь случилось — разлука, или тяжкая болезнь, чтоб в Чокане снова обнаружилась с прежним жаром привязанность к другу и нежная заботливость

Если бы Чокан имел в киргизском народе читающую среду, он мог бы стать гением своего народа и положить начало литературному возрождению своих единоплеменников.

Чокан жил с своими современниками, обменивался с ними своими страстями, но интересовался судьбой больше людей будущего. Он ничего не сделал для будущего своего народа, которому хотел быть полезным, но что он мог сделать? Написать историю своего народа, составить сборник, сказок, составить собрание народных обычаев, или описать быт своего народа? Все такие частные задачи не могли удовлетворить такую натуру, как Чокан. Настоящее призвание его было сделаться киргизским публицистом или литератором, пишущим для киргизских читателей, а жизнь хотела из него сделать ученого ориенталиста или русского литератора, пишущего о киргизах.

Г. Потанин. [XXXV]

II.

Воспоминание Чокане Валиханове.

С Чоканом Валихановым я познакомился в Петербурге в 1860 г. чрез Григория Николаевича Потанина. Сначала я просто встречался с ним, а потом представился мне случай сделать ему небольшое одолжение. Знакомство мое продолжалось с ним и в Сибири, в г. Омске, откуда он около 1865 г. отправился в Туркестан с Черняевым, но затем возвратился в степь к родным и умер. От Г. Н. Потанина я узнал, что Чокан Валиханов был его товарищем по омскому корпусу; в 1860 г. обоим им было около 25 лет. В корпусе Чокан Валиханов обнаруживал любознательность и недюжинные способности, они много читал и в корпусе еще его любимыми авторами были Диккенс и Теккерей. Эти авторы в особенности были по вкусу Валиханову, так как он сам обладал замечательным юмором, о чем скажу ниже.

В Петербурге я встретил Чокана Валиханова офицером как раз в пору его славы, он только что совершил путешествие в Кашгар, ориенталисты с ним заводили знакомство и я его заставал за разными восточными манускриптами и картами. Тем не менее я скоро заметил, что он не был усидчивым ученым и тружеником; все ему давалось по части Тюркской литературы легко потому, что он владел киргизским яз. в совершенстве. Китайского он не знал еще и интересовался китайскими авторами в переводах. Он часто подсмеивался над своими познаниями и говорил, что он ставит один китайский знак для счастья, когда играет в карты. Любил он представлять из себя делового человека, но скорее рисовался. На [XXXVI] Невский в известный час он выходил гулять непременно с портфелем. На самом деле он вел весьма рассеянную жизнь, как я заметил, и рядом с интеллигентностью в нем был лоск и шик гвардейского офицера. С киргизским лицом и тонкими чертами, небольшими усиками, он не представлял монголообразного безобразия, лицо его напоминало миловидного, образованного китайца. За то стройная фигура его и манеры были необыкновенно изящны, в них было что-то женственное, ленивые движения его придавали ему вид европейского сибарита и денди. Все это производило впечатление, узенькие глаза его сверкали умом, они смотрели как угольки, а на тонких губах всегда блуждала ироническая улыбка, это придавало ему нечто Лермонтовское и Чарльз-Гарольдовское. Разговор всегда отличался остроумием, он был наблюдателен и насмешлив, в этом сказалась его племенная особенность, киргизы большие насмешники, но под влиянием образования эта способность у Валиханова получила расцвет. Она получила характер сатиры и Гейневского юмора. Острил он зло, я редко встречал человека с таким острым, как бритва, языком.

Всех острот его не помню, да и трудно передать соль их, так как они соответствовали своему времени и обстоятельствам. Знаю, что раз на обеде в Омске, у Капустиных, кажется, явился изящный франт, который слыша за обедом разговор о Теккерее, просил Валиханова представить его этому господину. После обеда Валиханов подвел его торжественно к портрету Теккерея, объяснил серьезно окружающим, что франт просит представить его Теккерею. В том же Омске был старый генерал штатский, довольно ограниченный человек, но до смешного тщеславный. Он давал неистощимый источник для юмора Валиханова. Входя, например, в дом и встречая в гостиной генерала, он сообщал, что сейчас догадался о присутствии его п-ства, так как в прихожей видел калоши, обшитые орденской ленточкой. Иногда, Валиханов выдумывал, но в этих выдумках являлось еще больше злости. [XXXVII]

В тоже время это был человек с поэтической душой и восточным воображением. Он любил арабские стихи и вместе с учителем своим Костылецким приходил в восторг. от них. Как работало его собственное воображение можно судить потому, что он давал темы Всеволоду Крестовскому, тогда модному поэту, темы для восточных стихотворений и Крестовский среди дружеского разговора немедленно воспроизводил их. Правда, темы были большею частью фривольные, но и в них сквозила находчивость и остроумие Валиханова.

В 60 годах Валиханов следил за движением русской жизни, за обновлением ее, он читал лучшие журналы, Костомаров был тогда любимым профессором, и Валиханов находил в университет слушать его. Точно также с интересом Валиханов следил за тем, что делается в Императорском Географическом Обществе и помогал своими сведениями по географии киргизской степи, приготовлял этнографический материал о киргизах и т. д.

Петербургская светская жизнь дорого стоила Валиханову, хотя отец его был богатый султан. В Петербурге Чокал Валиханов был прикомандирован к Азиатскому департаменту. Не помню, сколько пробыл он в Петербурге, но 1862 и 1863 гг. я его там не видел, он уехал в Омск по месту своего служения. Слышал я, что пользуясь расположением сородичей киргиз и будучи их гордостью, он рассчитывал быть выбранным султаном. Конечно, лучшего представителя трудно было желать. Это был человек вполне образованный, без предрассудков и в тоже время не питавший высокомерного презрения к своим сородичам, стоявшим на степени дикарей. Он понимал окружающую русскую среду и готов был сродниться с ней на почве европейской цивилизации. Это был новый коран его жизни. Приведу следующий эпизод, характеризующий взгляды и чувства этого просвещенного киргиза. Когда мы с ним встретились вновь в Омске в 1863 г., в это время воротилась из путешествия экспедиция Струве, в которой участвовал и Г. II. Потанин. Празднуя эту встречу, мы сидели в [XXXVIII] благородном собрании на одном из вечеров. Чокан был в той же компании. Кажется Эд. Струве начал речь о том, что киргизы ненавидят казаков. Вдруг губы Валиханова, передернуло, он взглянул нежно на своего друга и школьного товарища Г. Н. Потанина, бывшего казачьего сотника, затем встал пред Струве и сказал: «Что у киргизов нет ненависти к лучшим представителям казачьего войска я, желал бы засвидетельствовать. Я, как киргиз, поднимаю бокал и целую моего друга казака!» и он горячо поцеловал Г. И. Потанина.

В 1863 году возвратясь в Сибирь, в Омск, я несколько раз еще встречал Валиханова и поддерживал с ним знакомство. Он был такой же грациозный, остроумный: приобретенные привычки столичного денди сохранились в нем. Комплекция его. была слабая, он был несомненно чахоточный. Столичная жизнь, развлечения ее вредно повлияли на него. Тем не менее он собирался вновь в Петербург. Однако почему-то это расстроилось. Он уехал в степь, а после я слышал, что отправился в отряде генерала Черняева к Ташкенту; здесь ему могла предстоять блестящая карьера адъютанта и переводчика, но у них с Черняевым произошла размолвка и Валиханов возвратился в степь к родным. Не сошлись ли эти два деятеля, или Валиханов содрогнулся и в нем запротестовало чувство в виду предстоящей борьбы в Средней Азии, остается неизвестным. Только Валиханов возвращается и удаляется в аул. Здесь он женится на киргизке и ведет жизнь с родными по-киргизски. Злой недуг — чахотка, давно гнездившаяся, здесь сламывает его и он умирает молодым.

В этом возвращении в юрту даровитого и образованного инородца есть что-то драматическое. Цивилизация и культурный блеск для Чокана Валиханова, человека чуткого и наблюдательного, имели свою острую и больную сторону. В минуту разочарований он идет, как Алеко Пушкина, в шалаш кочевников, где нравы проще и чище. Джентельмен, денди женится на киргизской девушке, как будто он ищет простого детского чувства, после всевозможных [XXXIX] обольщений столиц и света, в которых он много изведал. Выйдя из детской колыбели в киргизской юрте, даровитый киргиз пред смертью возвращается к своему очагу и его окружает таже торжественная тишина степи. Это не первая судьба инородца, испившего чашу цивилизации, получившего образование и под конец опять возвратившегося к своим пенатам и сородичам, как бы испугавшись этой цивилизации. В этом разочаровании после ослепительного блеска, в этой боязни и трепете инородца вообще за судьбу своей народности, сказывается недоверие, опасение инородца к чужой культуре и всплывшее чувство самосохранения. Мы еще не подготовили почвы, чтобы инородец вступил в нее смело. Под влиянием этого инстинкта, вероятно, и Чокан Валиханов сделал последний шаг назад, опять в родную юрту. Старая среда, привычки, привязанности, дом, старое отечество, не отрываются от сердца легко. Чокан оставался любящим свой народ, свое племя. В его мечтах было совместить европейское просвещение и сохранить свою народность.

Много лет спустя мы видели двух стариков киргизов, родственников Чокана, один из них был султан Муса-Черманов, они приезжали поговорить о сооружении памятника на могиле Чокана Валиханова. Это желание высказывал какой-то из генерал-губернаторов. Путешественник в Джунгарию, член Географического Общества, конечно, был достоин этого.

Беседуя с стариками и вспоминая Чокана, мы были свидетелями, как у этих седых представителей киргизской степи полились слезы. Чокан — это была и гордость, и любимое дитя своего племени. Таким он и остался в воспоминаниях.

Н. Ядринцев. [XL]

III.

В 18** году вернулся из Петербурга Чокан Валиханов к себе домой, в то время года, когда аулы тронулись из зимовки на летние кочевки. О прибытии в Кокчетав дали знать отцу Чокана в аул, и отец, передвинувши аул на хорошее пастбище, остановился ожидать своего сына. Чокан Валиханов несколько дней пробыл в Кокчетаве, познакомился с тамошними местными властями, и больной выехал в тарантасе в аул к отцу.

С ним ехал молодой человек из Москвы, сын богатого помещика, чахоточный, которого Чокан вез лечить от чахотки. Когда прибыли в 3-х тарантасах в Сибирскую казачью станицу, откуда уже начиналась степь и откуда должны были ехать на киргизских невыезженных лошадях со всякими ломками экипажей, Чокан Валиханов остановился заночевать, чтобы утром двинуться: «по крайней мере на свету ломать шею, чем ночью» — сказал он шутя своим спутникам. Верховых киргиз, собравшихся посмотреть на молодого султана, возвратившегося от Белого Царя, было видимо не-видимо. Ложась спать, я помню, Чокан велел обтереть себя водкой, потому что от дождя в дороге, он здороваясь все время с встречавшими его киргизами, высовывался из тарантаса и промочил себе ноги, выходя из тарантаса на станциях. У него был татарин деньщик, которого во время его беготни из комнаты в тарантас и обратно, беспрестанно расспрашивали, что «тюря» делает, что хочет делать и проч. «Тюрей» называют только султанов, простых киргиз не называют.

Татарин сказал, что он барина своего уложил спать и будет мазать водкой. «Как водкой? почему?» некоторые [XLI] киргизы тут же отозвались: «пить значит не достаточно, а надо еще и себя мазать, вот так тюря! Не даром жил в среде Русских столько времени»; один старик иронически заметил: «научился всему хорошему, нечего сказать!»

Он приехал в аул отца, сопровождаемый массой киргиз, которые всякий час давали знать отцу о приближении, его сына в аул, народу было весьма много. Для Чокана на некотором отдалении от аула поставлены были кибитки и палатки, где он должен был остановиться с своим гостем, которого он вез из Москвы. По прибытии в аул, он по этикету послал спросить отца себе приема, отец не замедлил пригласить его. Чокан в сопровождении своего брата Якуба и некоторых двоюродных братьев отправился в кибитку отца и матери.

Отец с матерью сидели в кибитке, по обыкновению на полу, на своих местах. Двери кибитки отца Чокан должен был сам приподнять (знак почтения) и когда он дошел до самой двери, то брат его, Якуб, поднял ему двери и пропустил. Масса киргиз сейчас же и это поставила ему в укор: «Вот видите, он не хочет и двери сам поднимать, да уж испорчен, испорчен, видно уж по всему», сказали киргизы друг другу. Чокан подошел сначала к отцу, опустился перед ним на колени, отец сидел поджавши ноги под себя; отец обнял его обеими руками и поцеловал его в лоб. В это время мать его Зейнап, тучная женщина, сидевшая в 2-х-3-х шагах от мужа, горела нетерпением обнять сына и кричала: «Чокан, Чоканым (мой Чокан) узимнынг балан (мой собственный сын) киль, киль (или, или ко мне)», и когда он подошел к матери, мать заплакала и целовала все его лицо. Затем отец предложил ему сесть около себя по правую сторону и перед ним сейчас же послали скатерть и подали кумыс, затем обыкновенные расспросы о дороге, здоровье и проч.

Вскоре Чокан распростился и ушел к себе в кибитку. Около его кибитки сидел с балалайкой в руках известный киргизский импровизатор Урумбай, окруженный киргизами. Чокан пригласил его в кибитку и Урумбай начал в [XLII] самых пышных, красивых словах воспевать приезд молодого султана в аул отца, его путешествие к Белому Царю, который полюбил Чокана, как потомка известных великих людей, хвалил его светлый ум и проч., и проч.

Чокан сделал певцу маленькое замечание, чтобы он не мешал в киргизский язык татарские слова, что киргизским языком можно больше выразить, чем татарским и проч.

Чокан вечера просиживал долго, слушая пения и рассказы киргиз. Вставал поздно, пил кумыс, чаю не пил, ел вареную баранину с соусом (копченой кониной). Сын помещика помещался в отдельной кибитке и его угощали кумысом и бараниной и тоже сыром.

Так быстро начал поправляться молодой помещик, что Чокан только радовался своему лечению и часто угощал молодого человека, рассказывая в самых ярких красках пользу кумыса, баранины, бульена и сыра. Не знаю, сколько времени пробыл москвич, но не было, кажется, месяца, как он совершенно поздоровел, пополнел, приехавши туда щепкой, с страшным кашлем, и уехал, раздарив ружья, которые он привез с собою.

Раз Чокан поехал, я помню, в аул по приглашению какого-то киргиза на «Кыз-гуйнак» (игра девиц) и провел там время очень весело. Девицы сидели по одну и молодые люди по другую сторону кибитки. Девицы выбирали ударом платка кавалера, который, подходил к выбранной и целовал ее. В свою очередь, по возвращении на свое место, молодой человек кидал оставшийся в его руках платок в ту девицу, которую он выбирал сам. Тогда девица вставала и придя к нему садилась перед ним и целовала его. Девицы при этом часто передают изо рта в рот кусок сахару или гвоздики. Под конец игры Чокан велел выбранному сесть перед выбранной, спеть ей песенку, а потом уже поцеловать ее. Такой же порядок установил и для девиц. Потом сказал, чтобы выбранный пел тем мотивом, который будет назначен выбранной; также было и для девиц и для молодых женщин, принимавших участие в [XLIII] этой игре. Поздно вечером подали ужин и мы вернулись с песенниками к себе в аул, ехали все верхами.

Летом раз случился следующий случай, который был причиной отъезда из отцова аула Чокана Валиханова, который после этого уже расстался совсем с своими родителями и не возвращался более к ним домой. В услужении матери. Чокана была жена тюленгута (слово это когда-то сказал однажды, говорят, Аблай-хан людям, сопровождавшим султанов, собравшихся к нему в аул для какого-то совета; «Тюренгды-кут» (служите своему господину), т. е. идите на свои места, не сидите, другими словами, на совете), а муж этой женщины бедный пристроил в конце аула свою кибитку и жил там. Жена его являлась рано утром к своей госпоже, грела воду, готовила все, что требовалось, открывала «тюндук», готовила кушанье и оставалась до позднего вечера в доме, а вечером возвращалась к своему мужу.

Вот эта служанка утром начала приносить в чашке, налитой самой султаншей, кумыс к Чокану, и дождавшись чашки, уносила ее обратно. Днем приносила завтрак, а вечером ужин. Утреннюю чашку Чокан пил в постели. Вот тут Чокан мало по малу влюбился в эту служанку и часто просыпаясь рано, ожидал ее появления. «Она приходила тихо, осторожно, чтобы не разбудить меня и садилась иногда ожидать моего пробуждения; нет, она дивная женщина, умная, без всякого задора; что за губы у ней, вздернутая вверх верхняя губа — это такая прелесть, нет, не всякий способен понять сладкие поцелуи» говорил Чокан часто.

Умная мать очень скоро заметила, что женщина, отправляясь к Чокану, начала долго пропадать и другие служанки шепнули может быть что-нибудь подозрительное, и она сразу запретила этой служанке бывать у Чокана и назначила для таких посылок старуху. Чокан сейчас же послал сказать матери, чтобы она делала так, как до сих пор делала т. е. «чтобы кушанье посылала с прежней женщиной, а не с этой курносой женщиной» сказал он.

Мать не уступила и Чокан не хотел тоже уступать, вот тут началось у них охлаждение. Чокан поведал свою [XLIV] тайну своему брату и дяде, которого он любил. Между тем дня чрез два-три юрта служанки была перенесена в аул брата отца Чокала, Чепы, она и муж ушли из аула отца Чокана Валиханова совсем. Чокан раза два требовал ее к себе, но безуспешно. Тогда он, рассердившись, сказал своему брату, что он совершеннолетний, что он имеет право любить кого он хочет, что запретить ему ни отец, ни мать и никто не может, но если родители будут много говорить и шум производить своими рассказами об этой женщине и чего доброго пожелают отравить ее, то он примет все меры для защиты этой женщины. Отец и мать не на шутку рассердились на Чокана и требовали замолчать и велели при этом объявить, что женщины этой нет и он более ее не увидит. Между тем в ауле шли советы об отправлении этой женщины с мужем в Баян-Аул к Мусе Чорманову, брату жены Чингиса Валиханова.

Чокан, я помню, написал своему отцу на большом листе кругом записку и просил меня прочесть ему, если отец попросит меня. Отец прочел и спрятал у себя записку, мне не показал.

По передаваемым слухам наступил наконец день отезда из аула Чепы женщины с мужем. Чокан объявил, что он не отпустит ее, разведет и женится на ней сам при всех, не стесняясь никого и ни чем. Брат его долго уговаривал Чокана, который волновался страшно, в это время отец с матерью волновались тоже не мало. Наконец брат его, Якуб уговорил Чокана остаться в ауле день или два после, отправления этой женщины, а потом поехать в Кокчетав, куда и обещал в целости доставить эту женщину. Если бы Чокан не послушался этого совета, то кончилось бы это великим скандалом, был к этой серьезной развязке вызван старший брат Чингиса, Чепе, и др. его братья, была приготовлена верховая лошадь и Чингис категорически сказал, что если Чокан выйдет из своей кибитки, чтобы уехать за этой служанкой, то он живым его не выпустит из аула.

Не помню, простился ли Чокан с своими родителями, [XLV] или нет, но он действительно уехал вскоре в Кокчетав. Женщина эта жила некоторое время у него в доме, спала с ним в одной комнате, но потом Чокан почему-то остался ею недоволен и она уехала в аул его отца.

После этого Чокан уехал в большую Орду, там женился на сестре полковника Тезека и умер в его ауле в 1865 г. Его овдовевшая жена была потом увезена братом его, Якубом, который и женился на ней по киргизскому обычаю. Она была некрасивая, но умная женщина.

Между Копалом и Верным, близ почтовой станции Алтын-Эмель, в стороне от почтовой дороги, генерал фон-Кауфман посетил могилу покойного киргизского султана большой орды, ротмистра русской службы Чокала Валиханова. Покойный получить известность в ученом мире своими сочинениями о Кашгарии, был очень образован и вообще считался в то время передовым человеком из киргизов.

Константин Петрович почтил память покойного, сняв шапку над его. могилою, а меня просил прочесть приличную случаю мусульманскую молитву. Впоследствии К. П. заказал на собственный свой счет мраморную плиту и приказал вырезать на ней надпись на киргизском языке такого содержания: «Под этим камнем погребен прах султана большой орды Чокала Валиханова, скончавшегося в 1865 году. Отбыл верный слуга Царю, защитник правды. За верную и усердную службу, за любовь к добру и порядку и за отличные познания в науках, Государь Император пожаловал его чином ротмистра. Господь рано призвал его к себе. Да упокоит Аллах его душу вместе с праведными. Этот камень положен по приказанию туркестанского генерал-губернатора, генерал-адъютанта фон-Кауфмана в 1871 году, в память уважаемого и любимого всеми покойного Чокана Валиханова» (Сохранился ли этот камень на могиле Валиханова или нет, я не знаю, но у меня имеется копия мусульманского текста надмогильной надписи и сделанного мною перевода этого текста на киргизский язык для вырезки на камне, с надписью моею рукою: «представил его высокопревосходительству 29 ноября 1871 года». И. И). [XLVI]

Сообщение о посещении могилы новым главным начальником края, как молния облетело всю огромную киргизскую степь и произвело чрезвычайно отрадное впечатление на все тамошнее мусульманское население.

И. Ибрагимов. [XLVII]

* * *

В Протоколах заседаний и сообщениях членов Туркестанского кружка любителей археологии (Ташкент, 1899 г) помещена статья Н. Н. Пантусова «Могила Чокана Валиханова», в которой описывается, как местоположение могилы, так и надгробный памятник, над нею. Могила находится в Копальском уезде, верстах в 5-ти от станции Куян-кузской, на урочище Кучен тоган (Урочище получило название от Иралы Кучена. т. е. Иралы Кочевника, потому что он очень любил кочевать) и расположена среди множества других султанских могил. Памятник состоит из четырех столбов, выведенных из жженого кирпича, на которых некогда возвышался купол, от которого теперь не осталось никаких следов. Над могилой положена на квадратной возвышенности плита белого мрамора. на которой надпись по русски с киргизским переводом: «Здесь покоится прах штаб-ротмистра Чокана Чингисовича Валиханова, скончавшегося в 1865 году. По желанию туркестанского генерал-губернатора генерал-адъютанта фон-Кауфмана 1-го, во внимание ученых заслуг Валиханова, положен сей памятник генерал-лейтенантом Колпаковским в 1881 году».

Родословную Чокана Валиханова г. Палтусов представляет в таком виде:

Султан Аблай-хан (жена Сайман, каракалпачка).

Валихан.

Чингиз (жена Зейнебе, дочь бия Чармана).

Джакуб (Якуб).

Чокан (Мухаммед-Ханафия).

Махмуд.

Текст воспроизведен по изданию: Сочинения Чокана Чингисовича Валиханова (Записки императорского русского географического общества по отделению этнографии, Том XXIX). СПб. 1904

© текст - под. ред. Веселовского Н. И. 1904
© сетевая версия - Тhietmar. 2019
© OCR - Иванов А. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001