ЗИМНИЙ ПОХОД В ХИВУ,

В 1839 ГОДУ

По рассказам и запискам очевидцев.

Последние два года (1889 и 1890) мне довелось прожить в Оренбурге (Приехал я в этот город, равно как и выехал из него, вследствие особых, довольно интересных обстоятельств, о которых будет рассказано впоследствии. И. З.), где я встретился и познакомился с несколькими, еще находящимися в живых, свидетелями и участниками несчастного похода наших войск в Хиву, в 1839 году, и слышал от них живые рассказы и многие интересные подробности об этом походе. Между этими лицами первое место занимал бывший военный топограф, отставной подполковник Георгий Николаевич Зеленин, который не только рассказывал мне о походе устно, но и передал имевшиеся у него записки (ими я отчасти и пользовался при составлении настоящей статьи).

Как в Хивинский поход 1839 года, так и потом, спустя 34 года, во время похода в Хиву генерала К. П. Кауфмана, были приняты все меры, чтобы донесения о походе доходили в Петербург лишь официальным путем и чтобы при отрядах не было корреспондентов. Но судьба — по крайней мере во второй поход — распорядилась иначе: в отряд генерала Кауфмана, когда он достиг уже реки Аму-Дарьи, прибыл, преодолев все, делаемые ему препятствия, бесстрашный и неутомимый Английский путешественник-корреспондент Мак-Гахан, который и описал, затем, Хивинский поход 1873 года в особо-изданной им книге: «Campaigning on the Oxus and the Falle of Khiva». By J. A. Mac-Gahan. London, 1874. Сочинение это было переведено в 1875 году в «Русском Вестнике» и имело огромный успех среди читающей публики, как талантливое и, главное, единственное описание столь редкого и замечательного, в летописях военной истории похода. Нам, Русским людям, [514] довелось, следовательно, узнать все подробности этого героического похода наших войск в глубь Азии от иноземного корреспондента...

К сожалению, поход 1839 года не имел столь даровитого участника и летописца: он был совершен в такой тайне, что первое известие о нем в Русской печати появилось лишь 20 лет спустя, в виде официального изложения подробностей похода, в «Чтениях Общества Истории и Древностей Российских», издаваемых при Московском университете. Между тем, в походе принимали участие известный писатель В. И. Даль (Казак Луганский), состоявший в то время чиновником особых поручений при Оренбургском военном губернаторе Перовском, и знаменитый впоследствии географ и путешественник по Средней Азии Н. В. Ханыков (Кроме названных лиц, в экспедиции в Хиву участвовали также: П. Чихачев, известный своим путешествием по Индии и Китаю, и Э. Эверсман. И. З.). Последний, насколько известно, ничего не написал о походе, в котором он участвовал; Даль же ограничился несколькими частными письмами к разным своим знакомым, писанными с пути, во время похода, и напечатанными, 28 лет спустя, в «Русском Архиве». Более подробные статьи об этом походе, написанные, впрочем, по официальным же источникам, были помещены в «Русском Слове» и «Военном Сборнике». Затем, имеется несколько писем о Хивинском походе 1839 г. самого графа В. А. Перовского, главного начальника экспедиционного отряда, писанных им с похода, к Московскому почт-директору А. Я. Булгакову и напечатанных в том же «Русском Архиве». Существует, наконец, и отдельная книжка об этом же походе, изданная одним из участников экспедиции, полковником Иваниным. Очень возможно, что о зимнем походе в Хиву имеются и еще какие-нибудь напечатанные статьи, мне неизвестные.

Но все это — материалы, так сказать, официальные, далеко не полные и не всегда согласные с истиной. А потому, теперь, при описании этого достопамятного по своему несчастию и героизму солдат и офицеров похода, приходится основываться, главным образом, на устных «рассказах очевидцев», являющих собою вообще Русское традиционное хранилище сведений о новейших событиях. отечественной истории, и на частных записках и письмах лиц, участвовавших в походе.

Существует, как известно, подробное «Дело» об этом «Военном предприятии противу Хивы»; но оно, как мы слышали, находится в Петербурге в Архиве Главного Штаба, высланное туда из Оренбурга по особому распоряжению. И. З. [515]

I.

Наши отношения к Хиве в начале нынешнего столетия. — Заботы императора Александра I-го о мирном сближении с Хилой. — Рескрипты Государя военному Оренбургскому губернатору Эссену. — Оскорбления, чинимые Хивинцами нашим посланцам. — Отправление в Хиву караван-баши Ниязмухаметева и штабс-капитана Н. Н. Муравьева.

После первого похода в Хиву Русского отряда в 1717 году, в царствование Петра Великого, под начальством князя Бековича-Черкасского, похода, окончившегося, как известно, столь трагически, благодаря обману и вероломству Хивинцев, а главное, излишней доверчивости Бековича, наши сношения с Хивою порвались сами собою, и Хивинцы, гордые своею вероломною победой, стали к нам, открыто, во враждебные отношения: они грабили наши торговые караваны, направлявшиеся в Бухару, подстрекали Туркмен и Киргизов похищать Русских людей и покупали их, обращая в неволю, укрывали наших дезертиров и беглых, и пр. Так прошло целое столетие. Никто из государственных Русских людей того времени не помышлял еще, по-видимому, о той серьезной роли, какая должна была выпасть на долю России в Средней Азии, в силу ее инертного движения на Восток...

Лишь после окончания Наполеоновских войн, император Александр I-й обратил впервые свое высокое внимание на упорядочение нашей торговли в Средней Азии: тогдашнему Оренбургскому военному губернатору генералу Эссену было предложено избрать из служащих в Оренбурге чиновников или военных вполне способного и надежного человека, в небольшом чине, которого и отправить к Хивинскому хану, но отнюдь не в качестве дипломатического лица, а как бы обыкновенного чиновника, для установления правильных пограничных сношений. К рескрипту на имя губернатора Эссена была приложена особая записка, где излагались те дружественные предложения, которые должен был сделать избранный чиновник Хивинскому хану. Вот содержание этой записки (Из дела Оренбургского генерал-губернаторского архива № 452.):

«1. Российский император искренно желает благосостояния своих соседей и, в тоже время, готов им изъявлять всякую приязнь, не желая другого с их стороны, как взаимного дружелюбия.

«2. Если взаимное дружелюбие будет единожды прочно установлено, то очевидно, что польза обоих народов требует всеми возможными мерами споспешествовать свободным торговым сообщениям, тщательно отстраняя от оных все то, что может служить им во вред и изыскивая искренно средства сделать сии торговые сообщения час от часу выгоднее для обоих народов. [516]

«3. Подобное взаимное положение, кажется, будет полезнее, нежели ныне существующее, столь часто подверженное неприятным происшествиям, ко вреду обоюдных подданных обращающимся. Все сии неприятности весьма легко отвращены быть могут, когда искреннее желание поселится укоренить дружбу на прочных началах».

«Если сии мысли будут приняты, то посылаемый чиновник должен будет взойти (пред ханом) в подробное изъяснение препятствий и притеснений, встречаемых торгующими, особливо Бухарцами, от Хивинцев. Во взаимность отвращения сих неудобств и притеснений, Российское правительство готово принять предложения, кои хан Хивинский найдет нужным сделать для пользы своего народа, если они будут безвредны пользам России или другим сопредельным народам».

«Надобно желать, чтоб чиновник, таковое поручение получающий, был не только по наставлению полон ясного понятия о предстоящем ему деле, но и сам внутренно и чистосердечно убежден в истине, справедливости и пользе оного. Он тогда будет действовать с тою теплотою и непритворностию чувств, которые в его положении одни могут заслужить доверенность и усыпить Азиатскую мнительность и подозрение и, наконец, оставить благоприятное впечатление в уме и расположениях Хивинского хана».

Вот какими миролюбивыми намерениями исполнено было Русское правительство относительно Хивы в 1819 году, не смотря на самое разбойничье и хищническое поведение наших соседей, называемое в записке «неприятными происшествиями». Оно, верное своей тогдашней иностранной политике на Западе, мечтало «укоренить дружбу на прочных началах» и на Востоке с Хивою. Но местные Оренбургские власти отлично понимали, с кем имеют дело, и не увлеклись фантастической перспективой «дружбы» с закоренелыми разбойниками и исконными врагами России. Вот что писал генерал Эссен в Петербург, в ответном рапорте своем на высочайший рескрипт:

«По вступлении моем в управление Оренбургским краем, относился я к Хивинскому хану Мухаммет-Рахиму, чрез торгующих здесь его подданных, дружественным письмом о взаимной приязни, но на оное не получил от него никакого ответа».

«Получив от статс-секретаря Кикина, по высочайшему повелению вашего величества, всеподданнейшую просьбу купцов Лазарева и Енушева об удовлетворении их за разграбленные Хивинцами товары, отправлял я в прошедшем году к Хивинскому хану с письмом нарочного, 4-го Башкирского кантона поручика Абдул-Насыра-Субкангулова; но нарочный сей угрожаем в Хиве был казнию за прибытие туда, которой избежал единственно убеждением Хивинцев в единоверии с ними, в доказательство коего вынужден был обрить голову и с сим знаком унижения выпровожден был из Хивы, при отзыве ко мне от имени ханского (?) Аталыка-Бегудара, явно обнаруживающем строптивость и недостаток уважения к [517] нашему правительству, и при объявлении, чтобы впред не возвращался, а в России повестил бы, что всякий свободный чужестранец, по Хивинским законам, подвергается у них смерти или рабству, о чем и сообщено было от меня в подробности, тогда же, управляющему Министерством Иностранных Дел, статс-секретарю графу Нессельроде».

«После таковых безуспешных сношений с Хивинским правительством, я в необходимости нахожусь заключить, что во исполнение высочайшей Вашего Императорского Величества воли, в новые переговоры и объяснения с оным войти удобно не иначе, как в видах силы и справедливой твердости, поддержав достоинство Империи, внушив уважение к предмету тех объяснений и обеспечив безопасность получающего сие поручение».

Затем, генерал Эссен называет в рапорте своем и лицо им намеченное для посольства в Хиву: личного своего адъютанта, поручика Германа, управлявшего, в продолжении двух лет, «дипломатическим отделением» канцелярии Оренбургского губернатора; но прибавляет при этом, что его возможно будет отправить лишь «под прикрытием эскорта».

Кроме всеподданейшего рапорта, генерал Эссен счел неизлишним сделать надлежащее представление о наших сношениях с Хивою и всесильному тогда временщику графу Аракчееву. Мы приведем из этого представления те места, где всего резче обрисовывается наше тогдашнее отношение к Хиве.

«Правительство Хивинское — пишет генерал Эссен — хотя постоянно производит с Россией торговлю, но от самого начала сношений наших с ним не переставало действовать коварным и хищным образом. Не обращаясь к временам давно протекшим, кои ознаменованы несчастною экспедицией полковника князя Бековича-Черкасского, довольно упомянуть, что от тех времен доныне непрерывно подстрекает оно Киргиз-Кайсаков (To есть, соседних с Оренбургом Киргизов, кочевья которых в то время, как и теперь, начинались за р. Уралом. В настоящее время Киргизы стали совсем мирным племенем и занимаются лишь изредка конокрадством. И. З.) к уводу людей наших, покупает и содержит их в тяжкой неволе, грабит преимущественно те караваны, в коих находятся товары наших Киргизов, и в подданной нам орде Киргиз-Кайсацкой производит истребление, хищничества и насилия всякого рода. Так, например, в 1793 году, посланный в Хиву, по высочайшему повелению, вследствие собственного прошения Хивинского хана, майор Бланкеннагель был там содержан под стражею, ограблен и угрожаем опасностию жизни, которой избежал единственно успехом, с каким вылечил он до 300 больных Хивинцев. Понятия сего правительства о народном праве и безрассудная жестокость таковы, что посла Персидского шаха со свитою, из тридцати человек состоявшею, велено было [518] бесчеловечно умертвить при самом приближении его к Хивинской области. Хотя сие событие предшествовало Бланкеннагелю за 50 лет, но время не изменило оных понятий и не обуздало варварских его расположений, подтверждаемых последним происшествием с прошлогодним моим посланцем, который допрашиван был под кинжалом палача и угрожаем насильствами». «Все таковые воспоминания, вместе с безуспешными покушениями войти с Хивинским владельцем в сношения», убеждают его, губернатора, в том, что «ежели всемилостивейшему Государю Императору благоугодно будет повелеть вновь испытать средство переговора с Хивинским владельцем, то сие не иначе может быть совершено, как и под вооруженным прикрытием», дабы, говорится в конце, «в случае крайней неудачи, обеспечено было возвращение хотя некоторой части сего отряда...»

Эти благоразумные предостережения генерала Эссена рассеяли, по-видимому, маниловские иллюзии графа Нессельроде, и посольство Германа в Хиву не состоялось. Тем не менее, в новом рескрипте Оренбургскому военному губернатору от 24 Мая 1819-го же года, император Александр, соглашаясь, что посольство в Хиву будет бесполезно и рисковано, выразил все-таки желание «употребить всевозможные меры» к установлению правильных торговых сношений России с Хивой. Для этого, в особой записке, приложенной к высочайшему рескрипту, указывался и способ к достижению этой цели. Впрочем «способ» этот оказался и на сей раз обычным продуктом Петербургских кабинетных измышлений и, как увидим ниже, не имел никакого успеха.

«За сделанными уже (говорится в записке) тщетными покушениями иметь дружественные сношения с ханом Хивинским, признается небесполезным испытать еще следующее средство: между Хивинцами, живущими в Оренбургской губернии, есть, без сомнения, люди, известные по наклонности к нашему правительству и, в тоже время, пользующиеся доверенностью своих соотечественников в Хиве... Надобно найти одного из таковых Хивинцев, человека добрых свойств, смышленого и предприимчивого. Не давая ему заметить, что сие дело связано с видами правительства, надобно заинтересовать его в нем собственною его пользою. Сие весьма легко сделать, возродив в нем опасение лишиться выгод торговли по неприязненному расположению хана Хивинского и заставя его, таким образом, самого желать и искать возможности к отклонению препон торговле с Хивою...» Далее излагается весьма наивный план действий для этого, «известного по наклонности к нашему правительству человека»: как он должен был отправиться в Хиву «в виде частного человека», что он должен был там делать и говорить, как он должен был ознакомить Хивинское правительство с правилами международных сношений, сообщив ему, между прочим, что «Австрийская и Российская империи утвердили уже свои торговые сношения с Оттоманскою Портою, а Россия — даже с Персиею и [519] Китаем...» При этом, предполагалось дать этому посланцу некоторое денежное вспоможение...

Подходящего человека для такой курьозной миссии нелегко, конечно, было найти... Но, тем не менее, генерал Эссен розыскал таки такого в лице одного из Хивинских караван-башей (Караван-баша — т. е. караванный голова, проводник каравана в степи. И. З.), Атаниаза Ниязмухаметева, отправлявшего свои обязанности при Хивинских караванах в течение 30 лет. Но спустя год по возложении на него миссии к Хивинскому хану, генерал Эссен, в рапорте Государю Императору, доносил следующее:

«Хивинец Атаниаз Ниязмухаметев вернулся в Оренбург с караваном и объяснил мне, что владелец Хивинский никакими его представлениями не убедился и не толико посланства на упомянутый предмет не отправил, но и в объяснение по оному войти не хотел, не поставляя на то никакой причины. Вместе с сим Хивинцем возвратился из Хивы и посланный мною, по другому высочайшему Вашего Величества повелению, объявленному мне через управляющего Министерством Иностранных Дел, коллежский советник Мендияр Бекчурин, имевший поручение доставить к Хивинскому хану письмо гр. Нессельроде и ходатайствовать об удовлетворении наших купцов за ограбленные у них товары. К исполнению сего поручения избрал я Бекчурина потому, что он одного с Хивинцами магометанского исповедания и имеет от роду слишком 70 лет. Я надеялся, что, из уважения к единоверцу и старости, оказан ему будет благосклонный прием; но вместо того, чиновник сей принят был там с сугубым раздражением, четыре месяца содержан под крепкою стражею в унизительном месте и, наконец, не быв выслушан, отправлен в Россию без всякого ответа».

Почти одновременно с поручениями, данными из Оренбурга Ниязмухаметеву и Бекчурину, был послан, в Хиву же, совсем с другой стороны, именно с Кавказа, генералом Ермоловым, штабс-капитан Н. Н. Муравьев, которому было поручено «склонить Туркмен или Трухменцов, обитающих на восточных берегах Каспийского моря и Хивинцев к приязненным сношениям с Россиею». Миссия Муравьева была так же неудачна, как и Ниязмухаметева: его долго держали в Хиве, как бы в плену, едва допустили до аудиенции у хана, обобрали все привезенные им подарки, и в конце едва выпустили обратно; а отпустив и узнав потом, что это был не таможенный чиновник (за которого выдавал себя Н. Н. Муравьев), а военный офицер, очень сожалели, что не отрубили ему голову...

Вот, как отвечали Хивинские ханы на все «покушения иметь дружественные сношения» с ними... Оскорбляя неслыханным дотоле образом наших послов, арестуя их, брея им головы и содержа «под крепкою стражею в унизительных местах», Хивинцы [520] продолжали, в тоже самое время, грабить караваны наших торговых людей, имевших сношения с соседственной с Хивою Бухарой... Такую безнаказанность и Русское долготерпение можно, по-видимому, объяснить лишь двумя обстоятельствами: во-первых, известным личным миролюбием императора Александра I, получившего, как известно, после Наполеоновских войн, глубокое отвращение к войне вообще, и во-вторых, тем, что во главе иностранной политики России стояли в то время иноземцы, с графом Нессельроде во главе, которым были чужды и непонятны не только торговые интересы нашего отечества на каком-то там дальнем Востоке, но даже его слава и государственная честь, так дерзко оскорбляемые и принижаемые, в данном случае, Хивинским ханом и его соправителями. Дерзость Хивинцев происходила, конечно, от ложного представления их о своей силе, которая вся заключалась лишь в большой трудности похода в Хиву для отряда Европейских войск. Но раз, при Петре I-м, такой поход был сделан, он мог и должен был, рано или поздно, повториться: это был лишь вопрос времени

II.

Приезд в Оренбург В. А. Перовского и первое впечатление, им произведенное. — Его столкновения с генералами Жемчужниковым и Стерлихом. — Любезный прием, оказанный Перовскому Оренбургскими Татарами с Тимашевым во главе. — Первые мысли о походе на Хиву. — Похищение Киргизами вдовы-офицерши. — Хлопоты Перовского в Петербурге о разрешении похода. — Беседа с императором Николаем. — Первоначальные планы и расчеты. — Сформирование экспедиционного отряда. — Штаб генерала Перовского.

В 1833 году прибыл в Оренбург назначенный военным губернатором и командующим отдельным Оренбургским корпусом свиты Е. В. генерал-майор Василий Алексеевич Перовский.

(Генерал В. А. Перовский в то время в был еще графом; титул этот он получил 17 Апреля 1855 года, т. е. в день рождения покойного Государя Александра Николаевича, всего через два месяца по восшествии его на престол; графское достоинство было пожаловано В. А. собственно за Коканский поход 1853 года и взятие крепости Ак-Мечеть, переименованной, затем, в «Форт-Перовский». Это было во время вторичной уже службы Перовского в Оренбургском крае; он был тогда «Самарским и Уфимским генерал-губернатором, генерал-адъютантом, генералом от кавалерии и всех Российских орденов кавалеров». В Оренбурге, в здании караван-сарая, в доме губернатора, в одной из зал, находится прекрасный портрет графа В. А. Перовского, в натуральную величину, вставленный в роскошную золотую раму. И. З.)

Оренбург, ранее, никогда не имел такого молодого губернатора и, вдобавок, корпусного командира... Перовскому в то время было лишь 38-39 лет. Молодой губернатор был очень красив [521] собою, «взгляд имел строгий и суровый», ростом был выше среднего, имел изящные великосветские манеры и обладал необыкновенною физической силой, так что свободно разгибал подковы. До приезда своего в Оренбург, генерал Перовский прошел хорошую боевую школу, не совсем-то обыкновенную и полную интересных событий: 18-ти-летним юношей он участвовал в Бородинском бою, где ему оторвало пулею средний палец на руке (вследствие этого, он носил, потом, на этом пальце золотой, длинный наперсток); при выступлении Французов из Москвы, попал к ним в плен; пешком, при обозе маршала Даву, прошел от Москвы во Францию, где и жил, вместе с другими пленными, в Орлеане, до Февраля 1814 года, когда ему удалось бежать из Франции и присоединиться к Русской армии, бывшей в то время за границей. Затем, по возвращении в Россию, он был зачислен в генеральный штаб, состоял адъютантом графа И. В. Кутузова и сопровождал великого князя Николая Павловича в его путешествии по России. В Турецкую войну 1828 года, под Варной, Перовский был тяжело ранен пулею в правую сторону груди, так что ему вырезывали эту пулю. В тоже время, это был один из образованнейших людей в России, дружный с Жуковским, знакомый с Пушкиным, Карамзиным и всеми интеллигентными членами их кружка. (Пушкин, во время приезда своего в Оренбург, остановился прямо у Перовского). Все это, вместе с легендою о таинственном происхождении молодого генерала, производило на окружающих большое обаяние. Но некоторых лиц из местной служебной аристократии сильно смущал некрупный чин нового корпусного командира, и из-за этого чина вышел даже, на первых же порах, следующий инцидент, еще более поднявший престиж нового губернатора.

Начальником расположенной тогда в Оренбурге 28-й пехотной дивизии был генерал-лейтенант Жемчужников, а начальником бригады — старый генерал Стерлих. Будучи чинами старше Перовского, дивизионный генерал, а по его примеру и бригадный, не поехали представиться, а ожидали, что Перовский, как вновь приезжий, сделает им визит первый, чего этот, однако, не сделал. Тогда генерал Жемчужников обратился в Петербург с конфиденциальным письмом к военному министру, испрашивая указаний, как ему поступить в данном случае?... Из Петербурга не замедлил, однако, придти весьма печальный для генерала Жемчужникова ответ: ему предлагалось отправиться немедленно к своему начальнику, корпусному командиру, свиты Е. В. генерал-майору Перовскому, и доложить ему, что он, генерал-лейтенант Жемчужников, за нарушение [522] правил обычной военной подчиненности, получил предложение подать в отставку... К чести престарелого и заслуженного генерала Жемчужникова следует прибавить, что он не исполнил этого предложения, а просто отправил прошение об отставке, в которую тотчас же и был уволен, с выслуженною им ранее пенсиею. Перовский же после этой истории был произведен в генерал лейтенанты с назначением генерал-адъютантом.

Оренбургские Татары, составлявшие в то время большинство населения края и самого города Оренбурга, встретили нового губернатора с большим почетом и уважением; а их бывший мурза Тимашев предложил даже к услугам генерала Перовского свой дом, лучший в городе, на Николаевской улице.

В первые же годы своей службы в Оренбурге, молодой губернатор сумел достаточно ориентироваться в новом для него крае и ко многому присмотреться. При этом, его всего более поразил и стал мучить следующий, крайне оскорбительный для самолюбия каждого Русского человека факт: он узнал, что кочующие сейчас же за Уралом, вблизи города, Киргизы, числящиеся в нашем подданстве, забирают, при малейшей оплошности, Русских людей в плен и тотчас же продают их в Хиву, в вечную неволю, что промысел этот составляет любимое, удалое занятие Киргизов и что они ведут это дело совершенно свободно; во время же рекогносцировок за Урал казачьих конных отрядов и при погонях из укреплений, хищники эти, на своих быстрых и неутомимых конях, безнаказанно уходят в степь; что всех таких «пленных» находится в Хиве, по сведениям от караван-башей, более 500 человек... На генерала Перовского особенно, говорят, повлиял рассказ о происшествии, случившемся в Оренбурге в 1825 году, как раз накануне приезда в город императора Александра I.

Вдова одного казачьего офицера, узнав о предстоящем прибытии в город Государя, решилась нарочно приехать в Оренбург, чтобы повидать царя, которого ранее никогда не видела; она при этом взяла с собою и двух малолетних детей, чтобы кстати и им взглянуть на царя. Приехав в город накануне прибытия в него Государя, любопытная офицерша не нашла на постоялых дворах и в гостинницах ни одной уже свободной комнаты и, вследствие этого, решилась остановиться, с детьми, прислугою и своими лошадьми, бивуаком и ночевать в тарантасе, на котором приехала; она расположилась на этом берегу Урала, в том самом месте, где находится, в настоящее время, архиерейский сад и где в то время росли еще некоторые деревья, остатки бывшего леса. Вдруг, [523] ночью, бивуак вдовы окружила конная шайка тихо подкравшихся Киргизов, схватили офицершу в одной сорочке, связали ее по рукам и ногам, кинули поперек лошади на седло, поскакали к Уралу и бросились через него вплавь... Ни детей ее, ни бывшую с нею крепостную прислугу, кучера и горничную девушку, Киргизы не взяли. Пока оторопелые и испуганные люди подняли тревогу, пока дали знать властям, а власти подняли на ноги казаков, совсем рассвело, а хищников и след простыл: они были уже далеко в степи по дороге на Эмбу, направляясь к Хиве... Когда доложили об этом происшествии прибывшему на другой день в Оренбург Государю, то император Александр Павлович был, говорят, глубоко огорчен этим несчастным событием, приказал взять детей «на особое попечение», а вдову, во что бы ни стало, выкупить от Хивинцев, за его, государев, счет, что и было впоследствии исполнено.

Факт этот, понятно, сильно поразил Перовского, как он мог поразить и всякого иного свежего человека, приехавшего в Оренбург... В самом деле: Русский царь должен был выкупать вдову своего Офицера, взятую в плен в мирном, по-видимому, городе, накануне приезда в него самого Государя, взятую, главное, его же подданными, кочующими за Уралом «мирными» Киргизами!...

Вот какой порядок вещей создан был различными неумелыми правителями в Оренбургском крае ко времени приезда в него В. А. Перовского. Как человек, имевший в Петербурге, в высших сферах, большие связи, Перовский решился возбудить ходатайство о необходимости нового военного похода на Хиву...

В Петербурге, на первых порах, ходатайство генерала Перовского не встретило сочувствия ни в военных сферах, ни в придворных: указывали на трудности похода по безводным пескам и пустыням; вспоминали трагическую судьбу отряда кн. Бековича-Черкасского, хотя и преодолевшего поход и дошедшего до самой Хивы, но затем все таки погибшего; выставляли на вид и большие денежные затраты, необходимые на снаряжение экспедиции, затраты, которые не окупятся малыми, сравнительно, выгодами, в случае даже успеха... Тогда генерал Перовский отправился в Петербург лично; там, благодаря своим придворным связям, он сильно подвинул вперед задуманное им дело. Один только военный министр, гр. Чернышов продолжал оппонировать Перовскому. Наконец, на одном из придворных балов, когда император Николай Павлович подошел к гр. Чернышеву и о чем-то заговорил с ним, генерал Перовский, проходивший в это время вблизи (вероятно, умышленно) был тоже подозван Государем. Разговор начался о Хивинском походе... [524] Военный министр возражал противу похода, Перовский стал горячо доказывать необходимость освободить Русских пленных, томящихся в неводе у Хивинцев... Николай Павлович внимательно слушал обоих спорящих, давая им полную свободу высказаться...

— Государь, я принимаю эту экспедицию на свой страх и на свою личную ответственность, — заявил, наконец, решительным тоном Перовский, и эта его решимость повлияла на Государя на столько, что он тут же сказал Перовскому: — Когда так, то с Богом! — и отошел от графа Чернышова и Перовского к другим лицам... (Эта сцена записана здесь со слов Г. Н. Зеленина, слышавшего о ней от капитана генерального штаба Никифорова, лица, как увидим ниже, очень близко стоявшего в то время к генералу Перовскому. Об этом своем разговоре с императором Николаем Перовский передавал, впоследствии, уже по приезде в Оренбург, и другим лицам, в той же редакции. И. З.)

Спустя несколько дней после этого разговора, составлен был, по приказанию Государя, особый комитет из вице-канцлера, военного министра и генерала Перовского. В заседании комитета, 12 Марта 1839 г., и решен был поход на Хиву; но при этом положено было «содержать истинную цель предприятия в тайне, действуя под предлогом посылки одной только ученой экспедиции к Аральскому морю». В случае удачи похода и взятия Хивы, предположено было «сместить хана Хивы и заменить его надежным султаном Кайсацким, упрочить по возможности порядок (наших сношений с Хивою), освободить всех пленных и дать полную свободу торговле нашей». Затем, в том же заседании комитета, определено было «на предприятие это» 1,698000 р. асс. и 12 т. червон., снабдить отряд орудиями и снарядами из местных артиллерийских и инженерных складов и присвоить начальнику экспедиции генералу Перовскому, на время похода, власть командира отдельного корпуса в военное время (т. е. главнокомандующего).

Добившись подписания этого журнала графом Чернышовым и утверждения его Государем, генерал-адъютант Перовский, 17 Марта 1839 года, в сопровождении штабс-капитана Никифорова, своей, так сказать, правой руки, выехал из Петербурга в Оренбург и, тотчас же по приезде, стал готовиться к походу на Хиву.

Но главный вопрос, от удачного решения которого зависел успех или гибель дела, был еще не решен: надо было определить время похода, то есть, зимою или летом выступить из Оренбурга...

За выступление зимою было большинство генералов и командиров отдельных частей, находившихся тогда в Оренбурге; энергичнее всех стоял за зимний поход начальник Башкирского войска генерал-майор Станислав Циолковский, имевший на молодого [525] губернатора большое влияние. Во-первых, по словам Циолковского, экспедиционный отряд избавлялся от страшной жары, доходящей в песках, пред Усть-Уртом до 58° по Реомюру; во-вторых, отряд, который предположено было сформировать из 5 слишком тысяч человек, более чем при десяти тысячах верблюдов, мог бы, идя зимою, по безводным пустыням и сыпучим пескам, иметь везде воду, которую легко было бы добывать, собирая и оттаивая снег. Меньшинство было за выступление раннею весною; главным противником зимнего похода был начальник штаба Оренбургского отдельного корпуса барон Рокасовский, (бывший впоследствии Финляндским генерал-губернатором) и генерального штаба штабс-капитан Никифоров: они доказывали генералу Циолковскому, что если только зима будет снежная и суровая, то весь отряд неминуемо погибнет, так как в степи нельзя будет достать топлива для варки горячей пищи, а главное, все верблюды падут от бескормицы, не будучи в силах добывать корм из-под глубокого снега. Брать же с собою, навьючивая на спины тех же верблюдов, топливо и корм, на все 1500 верст, до Хивы, было немыслимо...

В то время Киргизская степь, а главное, возвышенная плоскость Усть-Урта и самый путь в Хиву были совершенно неисследованы и почти неизвестны для Русских военных людей, а самая Хива была для нас, в полном смысле слова, terra incognita; знали только, что Киргизская степь до Эмбы была маловодна, а дорога далее по Усть-Урту, вплоть до Аму-Дарьи, была совсем безводна. Но и эти скудные сведения имелись, главным образом, от тех Русских людей, которые, проживая в Хиве пленниками, уловчились бежать оттуда и благополучно добраться до Оренбурга; но сведения, добытые от этих несчастных, были до того сбивчивы и разноречивы, что на них, очевидно, нельзя было серьезно положиться и основываться. Имелись, правда, некоторые сведения на этот счет, составленные полковником генерального штаба Ф. Ф. фон-Бергом (впоследствии граф и генерал-фельдмаршал), бывшим начальником маленькой экспедиции, снаряженной в зиму 1825-1826 гг., для исследования пути из Оренбурга к Аральскому морю. По этим сведениям, на Хиву было два пути: первый путь был по восточную сторону Аральского моря, а второй на Куня-Ургенч, по западную; первым путем до Хивы было 1400 верст, а вторым 1320 верст. Этот последний путь рекомендовался исследователем как лучший и более удобный, и на нем, в случае похода на Хиву, были намечены, тем же Бергом, два пункта для постройки укреплений: первый при впадении в р. Эмбу речки Аты-Джаксы (или Аты-Якши) и [526] второй у Ак-Булака — оба, как оказалось впоследствии, крайне неудобные: первый по отсутствии вблизи корма, а второй по своей нездоровой воде. И вот, эти-то роковые сведения, составленные, как бы нарочно, фон-Бергом, и заставили генерала Перовского предпочесть именно второй путь и позаботиться об устройстве на нем, в намеченных местах, двух укреплений. Для этого, были отправлены в степь, до Усть-Урта, весною 1839 года, два съемочные отряда, снабженные людьми, верблюдами, деньгами, инструментами, и проч., под командою полковника генерального штаба Геке (Полковник Геке, впоследствии наказный атаман Уральского казачьего войска, состоял в то время чиновником особых поручений ори Перовском.). На эти отряды, кроме обязанности топографической съемки, было возложено поручение устроить, по пути на Усть-Урт, в пунктах, рекомендованных Бергом, два укрепления, в которых и заготовить для отряда две главные вещи зимнего похода в степи — топливо (из камышей степного бурьяна) и корм верблюдам. Такие два укрепления, действительно, и были полковником Геке устроены: одно было возведено на реке Эмбе, при впадении в нее речки Аты-Якши, в 500, примерно, верстах от Оренбурга, а другое за 170 верст от первого, в 12 верстах от подъема на Усть-Урт; оно называлось Ак-Булак — Белый Ключ — по цвету имевшейся здесь в изобилии, холодной, частию беловатого цвета, воды. Укрепление это имело и другое, тоже местное название — Чушка-куль, т. е. Свиное Озеро, по множеству водившихся здесь, в камышах, диких кабанов.

Полковник Гек, воротясь из командировки, доложил генералу Перовскому, что хотя он и исполнил с буквальною точностию возложенное на него поручение, но, тем не менее, считает избранный путь в Хиву крайне неудобным, так как вся местность от Эмбы до Чушка-куля (или Ак-Булака) «состояла из солончаковой низменности и из самой бедной, нагой, илистой почвы, почти безводной». Но было уже поздно выбирать иной путь; с походом в Хиву торопились, полагаясь, более всего, на Русское «авось» и волю Божью... В укрепления были тотчас же отправлены из Оренбурга несколько караванов с овсом, сухарями и всякими иными продовольственными припасами, при сильных и вооруженных отрядах, которые, затем, и остались в названных двух укреплениях, в виде гарнизонов, занимаясь заготовкою для отряда сена; а съемочные отряды вернулись в Оренбург. Таким образом было предположено, что экспедиционный отряд, разделенный на несколько колонн, выступит [527] из Оренбурга в половине Ноября; на Эмбинское укрепление прибудет в первых числах Декабря, а в Чушка-Кульское — в половине Декабря. Оттуда было предположено послать легкий рекогносцировочный отряд для выбора более удобного подъема на Усть-Урт и для исследования, есть ли снег на плоскости Усть-Урта; в случае если бы не оказалось снега, решено было ждать его в Чушка-Кульском укреплении; а тем временем, к ближайшему береговому пункту Каспийского моря, находящемуся в 100 верстах от Чушка-Куля, должны были подойти десять больших парусных судов, с различными запасами и новым продовольствием для отряда, которые имели выйти из Астрахани осенью же, несколько ранее выступления отряда из Оренбурга. Затем, как только снег на Усть-Урте выпадет, и явится таким образом возможность добывания воды, немедленно двинуться в дальнейший поход, подняться на Усть-Урт и пройти форсированным маршем все безводное пространство до Аральского моря; а там уже, следуя берегом моря, по плоскости Усть-Урта, легко было по показаниям бывших в Хиве пленных найти воду везде. Те же бывшие пленники дали и еще одно весьма важное показание, именно, что снег на Усть-Урте выпадет не ранее конца Декабря или даже в Январе, и что случаются зимы, когда снег не выпадает вовсе.

Вот все те предварительные приготовления, что были сделаны, и те сведения, которые были добыты пред началом несчастного похода Русских войск в Хиву в 1839 году. Затем, было приступлено к сформированию экспедиционного отряда и к изготовлению для него вьючных и перевозочных средств, транспортов, парка, к покупке лошадей и найму нескольких тысяч верблюдов и пр...

Решено было сформировать всего четыре отдельные колонны, в состав коих должны были войти: 4 линейных баталиона, один полк Оренбургских и один Уральских казаков, конно-казачья артилерийская батарея с 6-ти фунтовыми орудиями, 8 горных 10-ти фунтовых единорогов и два батарейных орудия, взятые из местной крепостной артилерии, так как не знали, собственно, что такое город Хива? крепость ли это, или только город, обнесенный стеною, с цитаделью внутри, и придется ли штурмовать его прямо пехотными колоннами, или же, при осаде, потребуются тяжелые осадные орудия — для бомбардирования и пробития затем бреши. При отряде был, также, большой артилерийский парк, 250 ракет Шильдера, 500 ракет сигнальных и 500 фальшвейеров; были гальванические и минные снаряды, понтонная рота с четырьмя разборными [528] лодками (Лодки эти были разобраны по частим и навьючены на верблюдов; ими не пришлось воспользоваться, так как отряд не дошел до Аральского моря. При отступлении, Перовский разрешил пользоваться этими лодками, как топливом, для варки пищи. И. З.) по 35 футов длины в каждой, 6 холщевых понтонов, холщевые лодки, 300 бурдюков и Уральские рыболовные челны, поставленные на колеса. Эти морские снасти брались для предполагаемого на обратном пути из Хивы обозрения Аральского моря. Затем, в отряд назначен был еще один сводный дивизион Уфимского конно-регулярного полка, составлявшего, так сказать, личную гвардию генерала Перовского в Оренбурге (Уфимский конно-регулярный полк был сформировав по особому ходатайству генерала Перовского из рослых и красивых нижних чинов различных кавалерийских полков и из офицеров, лично известных генералу Перовскому. Это было нечто в роде его личной гвардии. Содержание этого полка обходилось казне довольно дорого. Туже декоративную затею, 40 лет спустя, устроил в Оренбурге покойный генерал-губернатор Крыжановский, настоявший на сформировании особого регулярного Башкирского полка, командование коим было поручено сыну Крыжановского, совсем еще молодому человеку, в чине подполковника. Полк этот, стоявший казне тоже очень недешево, был после крушения, постигнувшего г-на Крыжановского (по обнаружении известного хищения Башкирских земель) распущен и упразднен. И. З.). Всего в отряде было более пяти тысяч человек, и командование четырьмя колоннами было возложено генералом Перовским на следующие лица. Начальником 1-й колонны был назначен командир Башкирского войска генерал-майор Циолковский. «Войско» это, в действительности Башкирское племя, как расположенное в районе тогдашней Оренбургской губернии (заключавшей в себе и нынешнюю Уфимскую) было подчинено, как и Оренбургское же казачье войско, власти Оренбургского военного губернатора. Циолковский, Поляк по происхождению, был человек злой, мстительный и крайне жестокосердый; офицеры его ненавидели, солдаты боялись и тряслись при одном его приближении. Командиром 2-й колонны был назначен командующий конно-казачьею артилерийскою бригадою полковник Кузьминский. Командиром 3-й колонны был назначен начальник 28-й пехотной дивизии генерал-лейтенант Толмачев, и, наконец, 4-ю колонною командовал бывший впоследствии наказным атаманом Оренбургских казачьего войска генерал-майор Молоствов. Эта последняя колонна считалась главною и в ней находился начальствующий всем экспедиционным отрядом генерал-адъютант Перовский с своим штабом, во главе которого стоял невидимый его начальник и правая рука генерала, штабс-капитан Прокофий Андреевич Никифоров; видимым же начальником «походного штаба» Перовского был подполковник Иванин; дежурным штаб-офицером — гвардии капитан Дебу. Кроме того, при [529] Перовском была масса различных лиц: чиновников особых поручений, штаб-офицеров, адъютантов, гвардейских обер-офицеров и проч., словом, был весь тот хвост военных «павлинов» и трутней, от которых несвободен был на Руси ни один военачальник, начиная с фельдмаршала Суворова и кончая генералом Черняевым в Сербии... При штате Перовского было также несколько офицеров генерального штаба для предполагавшихся геодезических и этнографических работ в Хиве и дорогою: затем были офицеры корпуса топографов и 12-ть топографов в унтер-офицерском звании. Как велик был обоз этой главной колонны, можно судить по одному тому, что под кухонными лишь припасами, винами, консервами, предназначенными собственно для стола генерал-адъютанта Перовского, было 140 вьючных верблюдов. Всех же верблюдов было в отряде 12.450, так что приходилось, в общем, по два слишком верблюда на каждого человека.

III.

Выступление отряда из Оренбурга. — Штабс-капитан Никифоров. — Его роль в отряде и близость к генералу Перовскому. — Первые неурядицы в отряде с навьючкою верблюдов. — Наступление страшных морозов и недостаток топлива. — 6-е Декабря.

Экспедиционный отряд, разделенный, как сказано, на четыре колонны, начал свое выступление из Оренбурга 14-го Ноября 1839 года. Выступали в поход по одной колонне в день, так что последняя колонна с генералом Перовским выступила 17-го числа. Погода при выступлении была хорошая; но на первой же дневке, в Илецке, было 29° стужи. Несколькими неделями ранее, именно 21 Октября, выступил из Оренбурга передовой отряд (авангард), состоявший из 5 офицеров и 357 нижних чинов при 4-х орудиях и 1128 верблюдах, под начальством подполковника Данилевского (впоследствии, в 1842 г., начальника посольства в Хиву). Этот-то, вот, отряд и дошел до Эмбы «вполне благополучно», так как снегу и морозов не было, а потому везде был еще подножный корм для верблюдов и лошадей, а в воде не было недостатка.

На первых же, так сказать, шагах похода сказалась в отряде та первенствующая роль, которую играл штабс-капитан Никифоров. Здесь будет кстати сказать несколько слов об этом не совсем-то обыкновенном человеке, игравшем такую видную роль в несчастном походе 1839 года на Хиву и в дальнейшей, затем, год спустя, попытке к сближению с нею. В Оренбурге и [530] теперь, спустя более полувека, еще живы несколько лиц, хорошо помнящие даже наружность Никифорова и «его огненные глаза, которые так и сыпали искрами», по картинному выражению подполковника Г. Н. Зеленина в его Записках... Наружность Никифорова была столь же характерна: небольшого роста, широкоплечий, чрезвычайно подвижной, он, при этом, так скоро говорил, что, на первых порах, весьма лишь немногие могли понимать его речь. Он, вначале, появился на Оренбургском горизонте при обстоятельствах не совсем-то обыкновенных и приятных, по крайней мере для него самого: он был переведен из поручиков гвардейских сапер в один из Оренбургских линейных баталионов тем же чином... Затем узнали, что у Никифорова в Петербурге была «история», не делавшая ему особенной чести: его тяжко оскорбили в военной компании гвардейской молодежи; он не вызвал оскорбителя на дуэль и не дрался; затем сделал в этом направлении какой-то еще неловкий шаг, и его, в конце концов, перевели из гвардии в линейный баталион. Здесь принял в нем горячее участие начальник корпусного штаба барон Рокасовский, знавший Никифорова еще в Петербурге. По приезде в Оренбург генерала Перовского, начальник штаба рекомендовал Никифорова, как очень образованного офицера, а главное, как очень полезного и хорошо ознакомившегося с краем. Не прошло и года со времени первого представления опального поручика Никифорова генералу Перовскому, как он уже пользовался неограниченным доверием генерала и имел на него некоторое влияние. Еще год, и поручик Никифоров был, по представлению генерала Перовского, прикомандирован к генеральному штабу, а вскоре и совсем зачислен в него, не будучи никогда в Военной Академии. В 1839 году он был уже штабс-капитаном генерального штаба, имел несколько отличий и состоял при Перовском «для особых поручений», не имея, при этом, никакой определенной должности, но распоряжаясь, в тоже время, решительно всем, хотя и от имени своего патрона и начальника. Главное, чем дорожил Перовский в Никифорове, это был его слог: он так хорошо владел пером, что никто, кроме его, не мог в этом отношении, угодить молодому и капризному губернатору; перу же Никифорова принадлежали и все представления в Петербург о необходимости похода на Хиву.

Распоряжения штабс-капитана Никифорова породили, на первых же порах похода, различные недоразумения в колоннах и даже неудовольствия среди начальствующих ими лиц: оказывалось, что начальники колонн лишались собственной инициативы, и все их распоряжения и действия направлялись из штаба генерала Перовского [531] рукою Никифорова. Главное, что особенно не нравилось в те времена командирам колонн, это замечательное бескорыстие Никифорова и его зоркий надзор за тем, чтобы до солдат доходило решительно все, что им отпускалось и полагалось.

С первого же дня выступления в поход, Перовский поставил себя к начальникам колонн в отношения довольно ненормальные: он держался очень изолировано и недоступно. На остановках и дневках, в кибитку его решительно никто, даже начальник походного штаба, не имел права войти без особого доклада; исключением был один штабс-капитан Никифоров, входивший к генералу Перовскому во всякое время. Это предпочтение особенно не нравилось «штабу» Перовского и начальникам колонн, из коих трое были генералами.

* * *

Вследствие неумелости главных распорядителей, неурядица в отряде началась еще в Оренбурге — с навьючкою верблюдов. В каждой колонне было около 2 1/2 тысяч верблюдов; в главной, 4-й колонне их было почти 3 тысячи. Перед выступлением колонн и при остановках на ночь, все эти 10 1/2 тысяч верблюдов приходилось навьючивать и развьючивать. При каждых десяти верблюдах был нанят всего один Киргиз, для которого требовалось несколько часов времени всякий раз; тогда, в помощь Киргизу-поводарю стали назначать по пяти линейных солдат, взявшихся за дело очень охотно, но неумело. В результате явилась масса заболевших верблюдов, у которых спины были протерты вплоть до костей; их стали развьючивать и разделять вьюки на остальных, здоровых, обременяя таким образом этих последних непосильною ношей...

Походное движение колонн было направлено из Оренбурга таким образом: первые две колонны были направлены на Куралинскую линию (Куралинская линия проходят немного левее Илецкой Защиты, но, в конце, выходит тоже на реку Илек. И. З.), а третья и четвертая — на крепость Илецкую Защиту. За последним Григорьевским форпостом, в степи, есть так называемое Караванное озеро; тут и предназначено было сойтись всем четырем колоннам и, затем, следовать до Эмбы в недалеком расстоянии одна от другой, останавливаясь на ночлег не далее, тоже, одной или двух верст друг от друга, с таким расчетом, чтобы каждая колонна видела соседнюю, так что, в случае тревоги, все колонны могли бы быстро сосредоточиться в пункте нападения и оказать взаимную друг другу помощь. На ночлег предписано было ставить [532] колонны в каре, и на этот предмет выданы даже были каждому начальнику колонны особые планы и инструкции, от которых предписано было не отступать ни в каком случае. Последствия показали, что это предрешение действий отдельных начальников колонн и, в тоже время, отнятие у них собственной инициативы дало весьма печальные результаты.

Самое движение в степи экспедиционного отряда шло черепашьим шагом. Главною причиною этой медленности была неумелость солдат при навьючивании верблюдов: эти вьюки, то и дело, падали с верблюдов; чтобы перевьючить, приходилось останавливать целую колонну; иначе, отсталые верблюды растягивались бы в хвосте колонн, и ариергарду пришлось бы оставаться далеко позади отряда, в степи... Таким образом, в начале похода, колонны делали не более 10 верст в день; и только тогда, когда солдаты достаточно навыкли вьючить верблюдов, колонны стали подвигаться быстрее. Но тут случилась новая беда: 24 Ноября выпал глубокий, выше колена, снег, а 27-го числа поднялся ужаснейший степной буран при 26 градусах мороза... Озябшие от сильной стужи и ветра лошади, в ночь на 28-е Ноября, сорвались с коновязей и бежали в степь — ради спасения жизни, по инстинкту, чувствуя потребность бежать... Все часовые отморозили в эту ночь носы, руки или ноги; начались в отряде болезни; отмороженные части пришлось ампутировать в холодных, войлочных кибитках, на морозе, продолжавшем держаться около 25 градусов... Бежавших лошадей надо было разыскивать... Сделали лишнюю дневку, и часть пропавших лошадей нашли в других колоннах; большая же часть их исчезла в степи бесследно, съеденная волками.

С первых чисел Декабря, вновь начались бураны; всю степь завалило снегом более чем на аршин, и его поверхность от морозов покрылась твердою ледяною корой; морозы перешли за 30 градусов и стали доходить, по утрам, до 40, при убийственном северо-восточном ветре... Люди, измученные непривычною ходьбою по глубокому снегу, да еще с ружьями, ранцами и патронташами на спине, скоро изнемогали и, в сильной испарине, садились на верблюдов, остывали и даже отмораживали себе тут же, сидя на верблюдах, руки и ноги... Все поняли, что наступает гибель; но никто еще не имел малодушия высказать это в слух.. Прежде всего, бедствие постигло несчастных верблюдов (Большая часть верблюдов отряда была не куплена, а лишь нанята у Киргизов, равно как и их хозяева-поводари. Впоследствии, за погибших верблюдов казна уплатила Киргизам все, что следовало. И. З.). Ступая по снегу в аршин [533] глубиною и пробивая при этом ледяную кору, они резали в кровь ноги до колен и выше и, в конце концов, падали и уже не могли подняться... Таких верблюдов бросали на месте, на произвол судьбы, умирать в степи; а вьюком с упавшего верблюда распоряжались уже ариергардные казаки: если это был овес или сухари, то казаки делили добычу по своим торбам; если это был спирт, то казаки разливали его в манерки, а бочонок разбирали на топливо; если это была мука, то ее рассыпали по снегу, а куль от муки припрятывали на топливо же, в котором, в это тяжелое время, был такой страшный недостаток, что иногда на ночлегах, чтобы развести хоть маленький огонь для вскипячения чайника воды, приходилось жечь веревки от верблюжьих тюков...

Наступило 6-е Декабря 1839 года. Накануне войска дошли до урочища Бишь-Тамак (Пять Устьев), в 250-270 верстах от Оренбурга. Здесь, по случаю тезоименитства государя императора Николая Павловича, назначена была дневка, поставлена была с вечера походная церковь и предположено было, на другой день, отслужить литургию и молебен; но когда наступило утро 6-го Декабря и в церковь стало собираться начальство и духовенство, то решили, в виду 32 1/2° мороза при страшном северо-восточном ветре, ограничиться лишь кратким молебном о здравии государя. Холод, благодаря ветру, достигал до того, что вне большой походной кибитки, где была церковь, невозможно было вздохнуть полною грудью: у самых крепких людей захватывало дух... Топлива не было, и достать его было негде: кругом была голая, белая пустыня, покрытая снегом на 1 аршина глубины... Тогда начальники колонн, собравшиеся было в церковь для предполагавшейся литургии, решили идти к главноначальствующему и раскрыть пред ним гибельное положение отряда. Перовский принял их, внимательно выслушал и дал разрешение употребить, для варки пищи, лодки, взятые из Оренбурга для предполагавшегося плавания по Аральскому морю, а также разломать и выдать на топливо же солдатам дроги, на которых везлись эти лодки, выдать все факелы и канаты, приготовленные для флотилии, разрубить на части и выдать людям запасные кули, а также и все опорожненные, рубить и выдавать все запасные веревки обоза; словом, выдать все, что может гореть и что возможно считать излишним в отряде. Но увы! — всего этого хватило лишь на несколько дней для пятитысячного отряда... Когда все было сожжено, и доложено было об этом вновь Перовскому, он приказал объявить войскам, что они сами должны отыскивать для себя топливо, что выдавать больше нечего... [534]

IV.

Героическое мужество солдат. — Во что была одета пехота. — Картинка ночлега отряда. — Смертность и походные лазареты. — Казачье «старание». — Гибель дивизиона Уфимского конного полка. — Положение офицеров отряда.

Для военного историка и летописца походов Русских войск следует отметить характерную особенность нашего солдата, в это гибельное для экспедиции время. Пока были дрова и хоть какое нибудь топливо, чтобы можно было развесть огонь и сварить горячую пищу — хоть простую на воде гречневую кашицу, до тех пор солдаты отряда были бодры и веселы: никакой мороз не имел влияния на нравственное состояние их духа. Падали целыми сотнями верблюды, обмораживались и затем умирали от Антонова огня часовые, разбегались в степь и поедались волками степные лошади; приходилось, все время, спать на мерзлой земле, прикрытой простыми кошмами, в снежных ямах, ограждаясь от северного ветра лишь джуламейками — все это солдаты переносили с терпением и христианскою кротостию; но раз прекратился огонь и горячая пища, весь отряд упал духом, и все заговорили уже вслух о совершенной неудаче похода.

Бедствия солдата увеличивались еще и от его обмундирования. Вместо обыкновенных Русских полушубков, в которые необходимо следовало бы одеть весь отряд, он одет был Бог весть как — не только скаредно, но просто каррикатурно: людям, перед самым выступлением из Оренбурга, дали полушубки, сшитые из чебаги, сшитые самым примитивным способом, практиковавшимся здешними номадами, в отдаленные времена, и сохранившимся лишь в аулах у самых бедных Киргизов. Полушубки эти шились так: снимали весною с барана шерсть, нашивали и наклеивали ее на толстый холст и, затем, кроили и шили из этой «чебаги» для солдат полушубки; овечья шерсть грела конечно, но скоро сваливалась в неровный войлок, а верхняя холщевая часть таких полушубков холодела от мороза; солдатские же шинели, сшитые в натяжку, по мундирам, не влезали на полушубки. Сверх черных суконных шаровар, солдатам приказано было надевать для чего-то холщевые (надо полагать, в предохранение от износа, в видах экономии), но холст тоже страшно накалялся на сорокаградусном морозе; вдобавок шаровары эти надо было запихивать в узкие голенища сапог, так что не только ступня, но и щиколотка ноги у солдата была ничем не защищена от холода. Одни лишь солдатские шапки были применены к местным климатическим условиям. Они были подбиты [535] телячьим мехом, и к ним были приделаны особые назатыльники из такого же меха; но так как шапки эти были единственною теплой одеждой, практически сшитою, то и выходило вот что: голова у солдата была постоянно в тепле, а ноги и вся нижняя часть тела в холоде, т. е. как раз наоборот как бы следовало... Не распорядились даже изменить обувь солдат — сапоги на валенки. И вот в такой то одежде и обуви, сшитых «на перекор стихиям», пройдет солдат в день, по колено в снегу, верст 15, а иногда и более, неся на своей спине ранец с вещами, ружье и 40 боевых патронов в патронташе и приходит, наконец, на ночлег. От усталости и изнеможения, солдаты тотчас же полягут на снег, как попало, подложив лишь под себя войлочные кошмы, и только те из них, которые посильнее, начинают расставлять войлочные джуламейки (Джуламейка в переводе на Русский язык, дорожный дом. Это небольшая войлочная палатка, имеющая форму стога, устраивается из тонких палок, связанных веревками и обтянутых, затем, кошмами, т. е. войлоками. Ставят ее прямо на снег, на ней стелят кошмы же, и таким образом получается защита если не от холода, то, по крайней мере, от ветра. В сущности, джуламейка — это Киргизская кибитка в миниатюре, так как настоящая кибитка едва умещается на спины двух верблюдов. И. З.), а другие идут рыть коренья степных трав, для варки пищи; а чтобы добыть эти коренья, нужно сначала разгрести твердый снег, лежавший на земле слоем в 1 1/2 аршина, а затем рубить землю мотыгами (Мотыги — это особого рода железный инструмент, заменяющий отчасти топор, железную лопату и пешню. Инструмент этот местный, употребляемый обыкновенно в степи Киргизами.), комья разбивать обухами топоров и из мелкой земли, разбитой таким тяжким трудом, выбирать окоченевшими пальцами мелкие коренья трав — для разведения огня... А пока все это совершается, то есть пока одна часть еще не свалившихся солдат ставит и налаживает джуламейку, а другая часть добывает коренья, слабые солдаты лежат на снегу и простуживаются... На другой день они идут в лазарет, а оттуда, дня через три, «на выписку», в могилу... На беду, походные лазареты помещались в длинных, сквозных фургонах, на колесах, устроенных так в предположении, что всю дорогу до Эмбы отряд совершить по бесснежной степи. Фургоны эти были до того холодны и с такими сквозниками, что губили совсем даже здоровых солдат, посылаемых в лазарет вследствие одной лишь усталости ног, «для отдыха»: через два-три дня такие солдаты простуживались, схватывали тифозную горячку и отправлялись на вечный уже отдых... Затем, когда все фургоны были уже переполнены, больных клали на особо устроенные койки и подвешивали на верблюдов, по одному [536] человеку с каждой стороны; непривычных к такому передвижению несчастных больных сильно било и закачивало, иногда до бесчувствия. Хоронили покойников, обыкновенно тут же в степи, в неглубоких ямах, вырубаемых мотыгами в мерзлой земле.

Немало людей начало умирать от скорбута, цинги, Антонова огня (вследствие обморожения конечностей), а главное от изнеможения и истощения сил, вследствие отсутствия горячей пищи. Эта смертность и почти ежедневно происходившие в отряде похороны имели неизбежное деморализующее влияние не только на слабых и молодых солдат, но и на старых и здоровых, даже на унтер-офицеров. Ропоту, конечно, не было и быть не могло: не таков Русский человек, чтобы роптать на волю Божью, ниспославшую такую снежную и жестокую зиму, какую не могли запомнить 70-ти-летние старики! Но у всего отряда, в виду его ежедневного таяния, явилось опасение, что погибнет, неминуемо, вся пехота, до последнего человека...

Положение кавалерии было во многом лучше; казаки были одеты гораздо теплее и практичнее, чем пехотинцы: под шинелями у них были настоящие меховые полушубки, а это было самое главное. В начале похода, правда, наблюдалась известная форма в одежде; но затем, когда наступили страшные морозы и поднялись бураны, то казаки сверх шинелей стали надевать взятые ими в поход, про всякий случай, собственные, саксачьи, длинно-рунных черных овец, тулупы, а на ноги валенки — и им было тепло. На ночлегах, когда отряд, обыкновенно, устраивался в каре, солдаты-пехотинцы занимали передний и задний фасы, а по бокам каре клались тюки с продовольствием и прочими запасами, а за этими уже тюками, под их защитою от ветра, ставились джуламейки казаков.

Относительно продовольствия, казаки и их лошади поставлены были тоже в более благоприятные условия. Мы уже говорили выше, как ловко пользовались казаки в ариергарде всевозможными вьюками, которые они снимали с падавших от изнеможения верблюдов. Впрочем, казаки (особливо Уральские) не брезгали даже и обыкновенным воровством, при добывании разного рода продовольствия, так что, например, у пехотных офицеров отряда были похищены казаками все тюки с консервами, чаем и сахаром, даже чемоданы с бельем и мундирами. Не менее ловко поступали казаки и тогда, когда им надо было добыть лишнего корму для своих коней: не смотря на голую, снежную пустыню, окружавшую отряд, они и тут ухитрялись достать то, что им было нужно. Дело в том, что в начале похода, на каждую лошадь выдавалось овса лишь по 2 1/2 гарнца, сена же не выдавалось вовсе, так как снег был не глубок, [537] и лошадей, часа на два в день, выгоняли на тебеневку (т. е. на пастьбу), где они и добывали себе, роя копытами, подножный корм; но потом, когда снег стал глубоким, такая тебеневка стала, конечно, невозможною; а между тем, казаки очень любили и берегли своих лошадей, которые, как известно, были их собственностью. И вот, вольные сыны Урала начали «стараться» и пустились на следующую хитрость. Так как ночью, казачьи джуламейки устраивались вблизи вьюков и всевозможных мешков с провиантом и продовольствием, то, как только наступала глухая пора ночи, из казачьей джуламейки осторожно выползал какой-нибудь ловкий парень и выслеживал часового. Едва тот прятался от холода где-нибудь за тюками, как казак всаживал в один из тюков с овсом особого рода крючек на крепкой бичеве, конец которой был протянут в самую джуламейку; исполнив это, казак тихохонько уползал вновь в джуламейку, а спустя несколько минут, куль с овсом начинал медленно подвигаться по снегу и въезжал в ту же джуламейку, к ожидавшим его казакам, которые тотчас же и рассыпали овес по саквам, а куль сжигали. Таким образом, казачьи лошади были всю дорогу сыты, а у самих казаков не переводились ни сухари, ни водка, ни мясо; оттого и смертность между ними была значительно меньше, и лошади их падали весьма редко. Случалось, конечно, что часовой замечал самодвижущийся куль с овсом; но в таких случаях увеличивались лишь ночные мучения несчастного часового: к страданиям от стужи и ветра присоединялось еще и мучение от страха и ужаса — в виду несомненной чертовщины, происходящей перед его глазами... Уже много позже, когда отряд добрался до Эмбы, эти казачьи проделки стали известны всему отряду.

Но далеко не вся кавалерия отряда благоденствовала так, как казачьи полки: взятый генералом Перовским сводный дивизион Уфимского конно-регулярного полка бедствовал едва ли не более, чем пехота. Люди этого дивизиона, набранные, как и весь полк, из других полков регулярной кавалерии, расположенной в различных местностях России, были непривычны к суровому Оренбургскому климату; их щегольская форма, пригодная для блестящих парадов, была совсем неудобна для похода в тридцатиградусный мороз, в снеговой пустыне. Тоже было и с их лошадьми: красивые, рослые и грузные заводские лошади этого дивизиона едва ступали по глубокому снегу и, как и верблюды же, сильно резали себе ноги о ледяную кору, покрывавшую снег, а главное, ничего не могли поделать на тебеневке, т. е. не умели добывать себе подножный корм, так что всю дорогу, от самого Оренбурга, не ели сена и травы; [538] выдаваемый же в скромной порции 2 1/2 гарнцев на день овес не мог, конечно, накормить лошадь досыта, и они начали падать... В конце похода, в этом дивизионе не осталось ни одной лошади; последнею ?ала, под Эмбою уже, красавица «Пена», белая лошадь у трубача, сильно им любимая. Очевидец, Г. Н. Зеленин, так передавал мне этот случай. Лошадь шла по тропе, протоптанной ранее оставшимися верблюдами; на ней гордо сидел молодчина-трубач, окруженный всего человеками 10-15, нижними чинами, оставшимися в живых из всего дивизиона, идущими теперь пешком вблизи своего трубача... Вдруг Пена споткнулась обо что-то, сильно вздрогнула — и упала; трубач быстро соскочил с нее и стал было помогать ей подняться; но лошадь затрясла головой и медленно перевалилась на бок.. Солдатики стали хлопотать около своей любимицы, отпустили ей подпруги; но это ей не помогло: лошадь стала медленно и тяжело дышать и слегка биться... Солдатики решили, что она «изведется...» Тогда, трубач сбегал к идущим в ариергарде казакам, добыл там несколько гарнцев овса, принес лошади и насыпал его на чистое полотенце, вблизи ее головы; потом, расседлал лошадь и разнуздал; затем, стал перед ней, поклонился ей в землю, зарыдал как ребенок — и медленно пошел, снеговою тропою, догонять «землячков-товарищей»... В Оренбург вернулось из этой гвардии генерала Перовского всего 20 человек; трубач, оплакавший красавицу Пену, тоже умер в походе, на обратном уже пути из Чушка-Куля. Когда окончился этот несчастный поход, и Перовский уехал заграницу, весь Уфимский конно-регулярный полк, в целом своем составе, был отправлен (в 1841 году) на контонир-квартиры, в одну из Северо-Западных губерний, для поправления здоровья солдат, сильно страдавших в Оренбурге обычною болезнью для всех неместных уроженцев — изнурительною, перемежающеюся лихорадкою.

Страдания и лишения офицеров в этот тяжкий поход мало чем рознились от нижних чинов. Правда, каждому из них был предоставлен в распоряжение отдельный верблюд, а некоторым два, три и более; у многих были собственные лошади и экипажи — местные тарантасы, с полозьями в запасе, для зимнего пути; были и разные другие исключительные удобства и приспособления. Но все это было лишь в начале похода... Затем, для всех почти офицеров отряда наступили те же лишения: верблюды их пали, равно как и лошади, экипажи брошены или сожжены; вскипятить медный чайник с водою было, тоже, не всегда возможно, как и солдатам не всегда удавалось похлебать горячей кашицы. Исключения в удобствах имелись лишь у начальников отдельных частей: начальники [539] колонн, баталионные и полковые командиры и батарейные находились, конечно, в иных условиях, лучших, из коих главные были два: теплая одежда и горячая пища. Все это, понятно, было у командиров; но самого-то главного — теплого угла, где бы можно было обогреться и, порою, обсушиться и уснуть раздевшись, этого ни у кого не было. У самого Перовского ставилась в кибитке переносная, железная печь; но, тем не менее, температура была там (6-го, например, Декабря) следующая: на полу кибитки было 15° холоду; а на столе, где писал Перовский, 4° морозу же, по Реомюру.

V.

Облегчение караульной службы. — Случай с часовым Петром Позднеевым. — Смертная казнь над ним. — Начало ропота противу генерала Циолковского. — Ненависть Циолковского к Русским солдатам и его жестокость. — Истязание Фельдфебеля Есырева. — Усиление в отряде ропота противу Циолковского. — Смещение его с должности начальника колонны.

Еще в начале Декабря, когда отряд только что подходил к урочищу Биш-Тамак, главноначальствующий, в виду наступивших тридцатиградусных морозов и частых буранов, от которых гибли по ночам часовые, сделал распоряжение, чтобы ночные часовые на постах сменялись через каждый час, а не через два, как было обыкновенно установлено. К сожалению, это гуманное распоряжение генерала Перовского не всегда исполнялось в точности, по той простой причине, что на гауптвахтах, где был главный караул, не всегда и не у всех начальников караула были часы, составлявшие, в то время, некоторую роскошь у армейских офицеров. Таким образом, часовым приходилось, иногда, выстаивать на своих постах долее даже двух часов; если в это время был сильный мороз, да еще с мятелью, часовой, по чувству простого самосохранения и самозащиты, прятался от бурана и вьюги за тюки. И вот, произошел, однажды, в колонне генерала Циолковского следующий печальный случай. Около тюков с провиантом стоял, ночью, часовой, еще молодой солдат Владимирской губернии Петр Позднеев; поднялся страшный буран... проходить час, проходить другой... совсем закоченели у Позднеева руки, а смены нет как нет... Поставил несчастный солдатик ружье к тюку, а сам присел у ружья на корточки, спрятал замерзшие руки под полушубок, да и прикурнул немножко... В это время проходил патруль; вместо того, чтобы разбудить прозябшего солдата, или поскорее сменить его, унтер-офицер Поляк взял тихонько ружье часового и ушел с ним; [540] когда, спустя всего несколько минуть, Позднеев проснулся и увидал, что ружья нет, он страшно перепугался — знал, что от неумолимого и безжалостного генерала Циолковского его постигнет жестокое наказание. И вот, опасаясь, что с минуты на минуту придет смена, и его найдут без ружья, часовой решается на следующий необдуманный поступок: оглядывая бесконечную белую степь, он увидел, что не вдалеке стоит на ночлеге другая колонна; не долго думая, Позднеев бросается туда, тихо подходит к плац-форме, где в козлах стояли ружья, и видит, что часовой, от стужи, спрятался за тюками и дремлет... солдатик взял одно ружье и быстро возвратился к своему посту. Когда пришел к нему тот же патрульный и с ним смена, то увидели, что Позднеев стоит с ружьем...

— Чье у тебя ружье? спросил патрульный.

— Мое, сударь, отвечал Позднеев.

Тогда у солдатика спросили нумер его ружья и при этом показали ему собственное ружье... Отпираться стало невозможно, и Позднеев повинился во всем.

Генерал Циолковский сильно стал раздувать это дело — просто, по жестокосердию своему... О проступке Позднеева доложено было главноначальствующему отрядом, и генерал Перовский приказал наказать солдатика и тем покончить дело. Но генерал-майор Циолковский, в качестве колонного начальника, стал настаивать, чтобы часовой Позднеев за свой проступок был подвергнут, в пример прочим, расстрелянию, что его преступление-де очень важное: сон на посту, утрата ружья, самовольная, без разводящего ефрейтора, отлучка с часов и, наконец, кража оружия в соседней колонне... Начальник колонны так энергично настаивал на своем бессердечном желании и сослался на такой сильный аргумент (что он генерал Циолковский, в случае помилования рядового Позднеева, не отвечает за сохранение дисциплины в своей колонне, в такое смутное и тяжелое для отряда время), что генерал-адъютант Перовский вынужден был, наконец, уступить и отдал приказ судить часового полевым военным судом, в 24 часа. Позднеев был приговорен к смертной казни чрез расстреляние, и приговор этот был, на другой же день, над ним исполнен, в присутствии всей 1-й колонны и при нескольких стах людей из других колонн, нарочито командированных для присутствования при смертной казни.

Случай этот вызвал сильный говор во всех колоннах... Все обвиняли генерала Циолковского в бесчеловечности и ненужной жестокости. Указывали на то, что нужно снисходить к нижним чинам, безропотно, зачастую, замерзающим на часах; что, скорее, следовало [541] бы генералу Циолковскому установить более правильную смену часовых в своей колонне, чем внушать патрульным унтер-офицерам, из ссыльных Поляков, похищать у измученных и задремавших часовых ружья, что отряд далеко еще не дошел до Эмбы; а пока дойдет до Хивы, то этак, пожалуй, придется расстрелять всех тех, кто не замерзнет... и т. д.

В силу военной дисциплины, ропот этот или, скорее, «говор», как называют его находящиеся и теперь в живых военные люди, участники похода, был, конечно, тихий, сдержанный, и лишь теперь, спустя полвека, седые ветераны похода, припоминая смертную казнь Позднеева, расстрелянного при 30-ти-градусном морозе, в белой непроглядной вьюге, передавали мне, понижая голос, что после этой казни «в отряде был сильный говор»... И если бы в отряде не знали, кто истинный виновник ненужной жестокости, то «говор» мог бы разростись... И хотя Циолковский старался потом всячески выгородить себя из этого дела, сваливая назначение военно-полевого суда на главноначальствующего, но эта политика плохо удалась ему в степи: шт.-капитан Никифоров, не стесняясь, говорил с офицерами в слух о закулисной стороне всего этого несчастного дела...

Теперь следует сказать несколько слов о личности начальника 1-й колонны генерал-майора Станислава Циолковского. Он, по рассказам, попал в Оренбург вскоре после Польского мятежа 1831 года, в качестве ссыльного полковника Польских войск, сильно скомпрометированный. Вскоре же по приезде генерала Перовского в Оренбург, полковник Циолковский сумел вкрасться к новому военному губернатору в такое доверие, так заискать перед ним и расположить его к себе, что поход 1839 года застал его командиром Башкирского войска, в чине уже генерал-майора. Существует весьма основательное сведение, что Государь Николай Павлович, прощаясь с Перовским в начале 1839 года в Петербурге и хорошо, по-видимому, зная о том недобром влиянии, какое имел Циолковский на молодого Оренбургского губернатора, настоятельно советовал ему не допускать к себе этого ссыльного Поляка (Подтверждение этого нам довелось слышать от покойного Даля и от А. М. Жемчужникова, передававшего это со слов своего дяди, В. А. Перовского. II. Б.). Тем не менее, Циолковский попал все-таки в экспедицию, и стал, затем, злым гением отряда и всего похода.

При самом выступлении своем из Оренбурга, генерал Циолковский отдал приказ по своей колонне, чтобы навьючка верблюдов начиналась с двух часов ночи, а в поход выступать не позже [542] 6 или 7 часов утра; солдатам, следовательно, приходилось спать ночью не более 3 1/2, часов, а большую часть ночи заниматься на вьючной верблюдов; затем, выступать в поход в совершенной темноте (т. к. в 6 и даже в 7 часов утра, в Ноябре и Декабре, как известно, совсем темно) и, вдабавок, усталыми уже и измученными, и идти в потьмах, до наступления рассвета, более часу... Вследствие этих порядков, в колонне генерала Циолковского начались сильные заболевания нижних чинов, а затем, появилась и смертность, так что в одной его колонне умирало, в день, почти столько же, сколько во всех остальных трех колоннах. У него же в колонне, у первого, начали падать верблюды... Усиленный падеж верблюдов совпал как раз с смертною казнью Позднеева, и все это, взятое вместе, с присоединением ежедневных рассказов о зверстве и жестокостях генерала Циолковского, породило усиленный «говор» в отряде, что «этот Поляк отравливает верблюдов...» что он, будто бы, посылает, по ночам, своего деньщика, Поляка же Сувчинского (выведенного им впоследствии в люди), разбрасывать около лежащих верблюдов отравленные хлебные пилюли... Это тяжкое обвинение, по нашему глубокому убеждению, едва ли справедливо. Генерала Циолковского можно было обвинять в других преступлениях не менее, пожалуй серьезных, но только не в отравлении верблюдов: управляя, например, Башкирами, он сильно притеснял их и наживался на их счет, вызывая противу себя постоянный ропот и жалобы этих полудиких и довольно терпеливых людей; незадолго до похода, он приобрел, за бесценок, у тех же Башкир прекрасный участок земли, где и устроился помещиком; теперь, во время похода, он умышленно изнурял людей своего отряда, доводя их, прямо, до повальной смертности; при телесных наказаниях, он часто наказывал солдат так жестоко, что они обыкновенно долго хворали в походном лазарете после наказания; он особенно мучил и истязал заслуженных солдат и унтер-офицеров, имевших известный серебрянный крест за взятие Варшавы; когда началась гибель отряда, то генерал Циолковский был единственным человеком, не умевшим, или не желавшим скрыть своего злорадства... Но обвинять этого ужасного человека в отравлении верблюдов, это пожалуй, возможно было тогда, 51 год назад, при той всеобщей ненависти, какую питали к Циолковскому в отряде, но не теперь, когда забыт и этот несчастный поход, и когда почти все его участники спять непробудным сном в могилах.

Генерал Циолковский отлично, по-видимому, знал о той ненависти, какую питают к нему солдаты всего отряда вообще, а его [543] колонны в особенности. С наступлением сумерок, он почти никогда не выходил из своей кибитки, а если и случалось, то в сопровождении ординарца и вестового: он, видимо, боялся нападения; кибитку его всю ночь, сторожили двое часовых, из числа лично ему известных и им избираемых солдат. Он особенно стал осторожен после одной бесчеловечной расправы, учиненной им под самою уже Эмбою, над заслуженным фельдфебелем Есыревым. Дело это (как изложено оно в имеющихся у меня отрывочных Записках и поныне благополучно здравствующего Г. Н. Зеленина) происходило так. Однажды, в половине Декабря, когда отряд был уже под Эмбою, в 6 часов утра, в полной еще темноте, генерал-майор Циолковский обходил свою колонну в сопровождении своего адъютанта и ординарца. Вьючка верблюдов, начавшаяся, как и всегда, с двух часов, почти уже кончалась, и все кибитки и джуламейки были затючены (упакованы в тюки); лишь одна чья-то незатюченная джуламейка стояла в стороне... Едва увидел ее генерал Циолковский, как громко закричал:

— Чья это джуламейка? Какого быдла (скота)?!...

Оказалось, что неубранная джуламейка принадлежала Фельдфебелю Есыреву, который сам находился при навьючке верблюдов, в ариергарде, чтобы присматривать там за порядком и торопить дело навьючивания с таким расчетом, дабы, по заведенному начальником колонны порядку, выступить с ночлега в 6 часов. Но Есырева задержало в ариергарде что-то неожиданное, а находящийся при нем вестовой не распорядился почему-то убирать джуламейку без хозяина; и вот, желая успеть в одном месте и избавиться от наказания за опоздание при выступлении, Есырев проштрафился в другом... Циолковский приказал немедленно найти виновного и привести его пред свои очи.

— Как ты смел оставить свою джуламейку не навьюченною, когда, давным-давно, навьючена даже моя?! накинулся начальник колонны на несчастного Фельдфебеля, едва тот появился пред ним.

— Помилуйте, ваше превосходительство! Я не виноват: я находился в ариергарде, при навьючке тюков... сегодня в ночь пало шесть верблюдов; надо было разобрать тюки и...

— Ты еще смеешь рассуждать, каналья! Не исполнять моих приказаний и оправдываться!... Нагаек!!... с пеной у рта, тряся нижнею челюстью, закричал Циолковский...

Тотчас явились казаки, раздели заслуженного, отбывшего несколько кампаний Фельдфебеля Есырева почти до-нага, не смотря на 35-ти градусный мороз, оставив его, буквально, в одной рубашке, [544] положили на шинель, взяли за руки и за ноги, и началось истязание... Генерал Циолковский закурил сигару и стал ходить взад и вперед... Когда два рослых Оренбургских казака, хлеставшие несчастного с обеих сторон толстыми, лошадиными нагайками, видимо измучились, то «человек-зверь» приказал сменить их новыми палачами поневоле... Вся рубашка Есырева была исполосована в клочья, взмокла и побагровела от крови, а его все еще хлестали... Стала отлетать на снег, мелкими кусками, кожа несчастного мученика, а его продолжали истязать... Наконец, несмотря на свое крепкое, почти атлетическое телосложение, Есырев совсем перестал даже вздрагивать телом и кричать, а стал лишь медленно зевать, как зевают иногда умирающие... Взгляд его больших голубых глаз совсем потух, и они как бы выкатились из орбит... Прогуливаясь вблизи казни, чтобы, стоя на месте, не озябнуть, Циолковский случайно взглянул в это время на Есырева — и приказал прекратить наказание. Несчастного, едва дышащего фельдфебеля, прикрыли снятою с него, ранее, одеждой и отнесли замертво в походный лазарет, на той шинели, на которой он лежал во время истязания... По Запискам подполковника Зеленина, Есыреву было дано более 250 нагаек; между тем, как за самые тяжкие уголовные преступления (напр., за отцеубийство) суровые законы того времени присуждали виновных лишь к 101 удару кнутом. Фельдфебель Степан Есырев поступил в службу из мещан города Углича, служил, затем, в войсках, расположенных в Царстве Польском, участвовал в штурме Варшавы и был произведен за это в унтер-офицеры; при укомплектовании, перед Хивинским походом, Оренбургских линейных баталионов, Есырев, в числе лучших унтер-офицеров, был переведен в 5-й линейный баталион, расположенный в г. Верхнеуральске и там назначен фельдфебелем; «ростом был очень высокий, бравый и дородный муж» (по Запискам Г. Н. Зеленина).

Ко всеобщему изумлению, Фельдфебель Есырев остался жив; он пролежал лишь более шести недель в лазарете. На его счастье, отряд был, в это время, в нескольких всего переходах от Эмбенского укрепления; по прибытии туда, несчастного положили в настоящий уже лазарет, в теплые комнаты, и там, благодаря хорошему уходу и всеобщей заботливости о нем, а главное благодаря своему атлетическому телосложению, Есырев избежал смерти, отделавшись лишь утратою, навсегда, своего богатырского здоровья.

После страшного наказания Есырева, ропот в отряде вообще, а в колонне генерала Циолковского в особенности, настолько усилился, что стал громким и почти открытым; солдаты, не скрываясь, [545] говорили: «первая пуля ему», то есть, в первом деле с неприятелем Циолковский должен быть застрелен, как бы во время сражения... Когда узнал обо всем этом генерал Перовский, то решил, наконец, сместить этого варвара, и начальником 1-ой колонны был назначен полковник Гекке, состоявший чиновником особых поручений в походном штабе Перовского.

Текст воспроизведен по изданию: Зимний поход в Хиву, в 1839 году. По рассказам и запискам очевидцев // Русский архив, № 4. 1891

© текст - Захарьин И. 1891
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
©
OCR - Иванов А. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский архив. 1891