МАРКОВ Е.

ОЧЕРКИ КАВКАЗА

КАРТИНЫ КАВКАЗСКОЙ ЖИЗНИ, ПРИРОДЫ И ИСТОРИИ

VII.

Христианская святыня Дагестана.

Лезгины что-то совещаются с Максиме и приостанавливают своих коней. Максиме с довольным видом кивает головою и подъезжает к нам, полный какой-то загадочной торжественности.

— Церковь тут есть старинная, неподалеку в ущелье,— объявляет он нам важным голосом многоопытного чичероне.— Если угодно, можно заехать посмотреть... Начальники всегда заезжают... [586]

Мы повернули влево и въехали в лабиринт сухих, обрывистых известняков.

Высокие стены голых скал сплошным кольцом замыкают спрятанную внутри их круглую полянку, перебитую тощим ручейком.

Только один узкий проход ведет здесь в природную крепость, которую десять человек легко могли бы отстоять от целого войска... Отвесные стены защищают сами себя; вода внутри; запасы хлеба можно было без труда сложить в одну из тех пещер, что окаймляют стены изнутри... Около них заметны кучи развалившихся каменных строений...

Но мы разглядели и другой задний выход из этого первобытного укрепления. Он ведет в другую котловинку, такую же круглую, также глубоко спрятанную, также со всех сторон обставленную неприступными голыми стенами скал... Это цитадель в цитадели. Ручей начинается здесь, у подошвы известкового холма, посередине котловины... На холме высится почти целиком сохранившийся христианский храмик глубочайшей древности... Он сложен из огромных, тщательно отесанных камней белого известняка, на прекрасной белой извести, окаменевшей в течение веков и сделавшей неразрушимыми толстые стены храма.

Высокие своды строгой геометрической красоты и простоты, напоминающие своими художественными линиями лучшие памятники грузинской архитектуры, вполне сохранились внутри маленького храма; узкие, поднятые высоко окна-бойницы, характерные для древних церквей Кавказа, наполняют этот белый храмик таинственным синим светом глядящего в него сверху далекого неба... Здесь, однако, не только дом молитвы, но и осадная башня...

По обеим сторонам алтарика, на высоте трех [587] аршин, узкие ходы ведут внутрь пустых стен, которые в минуты опасности легко могли наполняться защитниками... Там, под прикрытием наружной стены, им было безопасно и удобно посылать через узкие отверстия бойниц град камней, пуль или стрел на головы осаждающих.

Ясно, что в века седой старины это был укрепленный монастырек каких-нибудь смелых последователей Христа... Может быть, генуэзцы или даже греки (раньше их), следы которых несомненно существуют в Чечне и Дагестане,- воздвигли этот передовой оплот христианства среди язычников и мусульман Аварии. При Юстиниане, в VI веке по Рождестве Христове, греческие монастыри, часовни и крепостцы проникали с изумительною предприимчивостью в самые глухие уголки горного Кавказа и горного Крыма.

* * *

Лезгины, провожавшие нас, относились к старому храмику с суеверным благоговением, словно к своей собственной святыне...

Они называют его «гатан», как всякую вообще христианскую церковь.

Кто построил «гатан», по их словам, не знают самые седые столетние старики, и деды их говорили им, что даже их деды не знали народа, тут прежде жившего и построившего эту церковь.

Так стара она. Старики их только знают по преданиям предков, что давно-давно весь Дагестан поклонялся кресту и молился в таких «гатанах»... Весь народ их почитает старым «гатан».... и боится прикоснуться к нему, потому что в нем живет грозный святой... При Шамиле, по словам их, тут даже жили христианские монахи, и имам приказал повесить за ноги тех людей, которые посмели [588] разорить монастырь и побить монахов, чем навлекли на лезгинский народ гнев грозного святого...

* * *

Трогателен этот неожиданный вид старинного христианского храмика, скромно белеющего своими благочестивыми стенами в своей нерукотворной ограде скал, среди могильного безмолвия пустыни... Может быть, целое тысячелетие стоит он здесь, такой же пустой и безмолвный, охраняемый суеверным ужасом дикарей, слушая все одну и ту же тоскливую песню отшельника-ручья, шевелящегося у ног его... Ниоткуда не видно его, ничего и ему не видно. Редкий смельчак-лезгин заглянет под его таинственные своды, где живет неведомый таинственный дух...

Камни разрушенных жилищ да горячие, сухие скалы — одни окружают его своими мертвыми объятиями, задвигая от него весь мир , да сверху глядит в его каменную могилу также вечно безмолвное синее небо..

Это один из очень редких памятников христианства внутри мусульманского Дагестана.

А между тем смутные предания лезгин — историческая истина.

Дагестан, действительно, был когда-то христианский. Еще св. Елисей, ученик апостола Фадея, по преданиям старых армянских хроник, проникал из Аговании в Чога, т. е. Дербент и в горную страну маскутов, или масагетов, т. е. теперешний Дагестан, для проповеди христианства.

Судя по множеству евреев, живших в прежние века в Дагестане и везде служивших первыми проводниками христианства, религия Распятого Мессии должна была очень рано зачаться в этих горных странах... Евреи, жившие вне Палестины, расселенные по Кавказу и в другие далекие страны Востока разными [589] завоевателями, как Тиглат Пелезер, Салманасар и др., еще задолго до Навуходоносорова пленения, не были заражены холодными себялюбивыми учениями фарисеев и садукеев и встречали благовестие о пришествии на землю Мессии, обещанного пророками, со всею жаркою искренностью патриархального народа...

Древний Мцхет, населенный евреями, ближайший сосед Дагестанского нагорья, недаром связал свое имя с первыми преданиями христианства о нешвенном хитоне Спасителя, недаром стал первым очагом христианства в Грузинском царстве под вдохновенной проповедью св. Нины, пришедшей из Иерусалима, столицы еврейской, и радостно обретшей здесь своих еврейских собратьев...

* * *

Св. Елисей претерпел мученическую смерть в Аговании, в долине Зергуни, успев, по-видимому, обратить ко Христу только отдельных лиц, но не пошатнув старых верований целого народа.

300 лет спустя, уже после крещения Армении, молодой епископ Аговании и Иберии, Григорис, родной внук Григория, просветителя Армении, последовал по пути апостольского мужа и, пробравшись в страну маскутов, своей смелой проповедью едва было не обратил в христианство царя маскутов Санесана, вероятно, одного из предков тех самых нуцалов аварских, живших в Хунзахе, которые подобно Санесану, как уверяет дагестанский историк Мухамед Рафи, считали себя потомками армянской династии Арсакидов... Но Санесан, повествует летописец, по внушенью сатаны, предал Григориса мученической смерти, и с тех пор летописи не сообщают никаких точных сведений о христианстве Дагестана.

Очевидно, оно распространялось постепенно из [590] Мцхета и с берегов Черного моря, грузинами, армянами, греками…

Но проповедь христианства была слишком обрывочна и непрочна.

Священные книги не переводились на язык, знакомый горцам Дагестана, образование и мягкость нравов не могли проникнуть в глухие дебри, и дикарь-язычник, поклонявшийся силам природы, всему, чего он боялся или в чем нуждался, оставался и после крещенья в веру Христову тем же суеверным фетишистом, тем же грубым идолопоклонником, каким был прежде, присоединив только несколько новых священных имен, дней и обрядов к прежней младенческой демонологии своей, к прежним своим жертвам и пиршествам...

В VII веке нашей эры покорение Дагестана арабами, одушевленными завоевательной идеей ислама, положило навсегда конец дагестанскому христианству.

Хотя языческие верования, праздники и обычаи Дагестана далеко не были подавлены новой религией, хотя дагестанские мусульмане и до сих пор являются во многих местностях гораздо более языческими фетишистами, чем правоверными последователями Магометова единобожия, но все-таки арабы сумели основать на исламе, путем шариата, гораздо более прочное социальное и политическое устройство кавказских горцев, чем это могли сделать грузинские цари и императоры Греции...

* * *

От Гидатлинского моста дорога уже совершенно удобна для колес, для целых обозов.

Тесное ущелье замирает наконец в своим последних оплотах, и перед нами надалеко раскрывается широкая, живописная панорама...

Это, однако, еще не равнина, это еще «страна гор», [591] во всем своем развале огромных, капризно перепутанных, капризно построенных гор...

Характерная и оригинальная картина, какой не увидишь нигде, кроме среднего Дагестана, этого истинного центра «страны гор»...

Словно бесчисленное множество гигантских, скалистых островов усеченными пирамидами, с плоским и широким теменем, поднимаются из моря туманных далей, образуя вместе необъятный каменный архипелаг... Ничего не сообразишь в этом лабиринте змеевидных, сплетающихся ущелий, пересекающих друг друга. сливающихся друг с другом, в этом хаосе скал, набросанных и сдвинутых друг к другу без всякого плана и порядка...

Но за то в них всех одна идея, один архитектурный тип: везде глаз встречает только неприступные многоэтажные крепости, окруженные со всех сторон пропастями, будто природным рвом, широкие внизу, суживающаяся кверху от одного яруса к другому, увенчанные наверху ровным и просторным гласисом с отвесными краями.

Это не только «страна гор», но и «страна крепостей», созданных самою природою. Не зная истории Дагестана, по одному взгляду на формы его гор можно угадать его прошлое, судьбы его внешней и внутренней жизни. .

Мысль об отчаянной защите, о борьбе с врагом до последней крайности — здесь внушается сама собою, одним созерцаньем горного ландшафта... Самая ничтожная сила должна чувствовать себя грозною и непобедимою под защитою этих естественных твердынь, смело манящих к себе даже робкий и недогадливый дух, обещающих ему верное, недосягаемое убежище за этими пропастями, на этих отвесных скалах…

Привали только к краю пропасти кучу камней, [592] везде наваленных, отовсюду сыплющихся,- вот тебе и готовое природное оружие для этой природной крепости, с которым горсть смельчаков остановит армию...

Ландшафт Дагестана — это раздробление и обособление, проведенное до последних пределов... Всякая скала — остров, разобщенный безднами от всего мира, недоступный, бесприютный, угрожающий. Дагестан ощетинился своими утесистыми горами, будто дикобраз своими иглами... Ни одна не коснется другой; все враждебно и недоверчиво торчат в разные стороны...

Такова же развилась и жизнь дагестанских народов.

Никогда не мог Дагестан составить из себя одно сплошное царство, один крепкий союз; никогда не имел он одного языка. Его издревле называют «гора языков».

Племена его многочисленнее, чем племена любого большого государства. Каждая гора заселена особенным племенем, каждая деревня говорит особенным наречием, непонятным для других.

Аварцы ненавидят кумыхов, дидойцы — капучей, андийцы — табасаранцев. В каждой общине свой обычай, свои законы на все, непохожая на других одежда, чуждые другим празднества.

Даже одна и та же река называется десятью различными именами, протекая десять соседних ущелий.

Никто не хочет знать ничего общего: ни общих законов, ни общих интересов, ни общего имени...

Название лезгин, которым мы обозначаем жителей Дагестана, чуждо самим дагестанцам. Они в своих собственных устах — цези, цунта, анцух, беджа, кумых, но вовсе не лезгины. [593]

* * *

Чуждый Дагестану, пришлый элемент исламизма, правда, внес в него некоторые слабые искры сознания своего единства по вере.

Но самым могучим и беспощадным борцам ислама, каков был, напр., Шамиль, стоило мучительных трудов воплотить, хотя временно, во что-либо реальное и практическое эту слабо тлеющую в Дагестане идею религиозного единства своего.

Не смотря на свою железную волю и на свой гений народного устроительства, Шамиль пал в конце концов жертвою непосильной борьбы с духом обособления и розни, веками укоренившейся в племенах Дагестана, непобежденной даже исламом... Одна за другою покинули его на произвол судьбы горские общины, негодовавшие на его деспотизм единовластителя, на подавление им разнородных местных обычаев, или народных адатов, однообразными предписаниями шариата; грозный владыка Дагестана был взят русскими войсками в последнем убежище своем Гунибе, защищаемый всего только несколькими сотнями лично преданных ему мюридов. Даже домашний быт дагестанского жителя, устройство его аула, его сакли,— весь делается ясен из этого типического рельефа родных ему гор.

Эти скалы крепости, торчащие среди пропастей, ниоткуда недоступные, с плоскими вершинами, — очевидный идеал лезгинского жилища... В его аул точно также не влезешь ни с какой стороны, в его саклю точно также нужно ползти и карабкаться, рискуя сломать себе голову. Точно также он покоен и безопасен только на своей плоской крыше, где происходит вся его работа, и весь отдых его... Каменные твердыни, стелющиеся плоскими террасами, разделенные глубокими, узкими трещинами, жилища-бойницы, дома-башни,— таков общий вид дагестанских гор... [594]

Редко где природа проникла так глубоко своим собственным характером дух и привычки человека, редко где удалось ей сделать из его жизни такой полный образ и подобие свое, как в Дагестане...

* * *

Гуниб постигаешь заранее, еще не видя его. Тут десятки Гунибов кругом: это понимает даже человек, непричастный военному делу. Везде столовые горы, неприступные как Гибралтар, куда ни взглянешь. Гуниб тут делается не только возможным, а просто необходимым. Вон он светится своею тупою пирамидою, ярко освещенный лучами вечернего солнца, бледно-красный, как пламя, среди лилового тумана, в котором тонет его широкая основа...

Его заслоняет от нас причудливая усеченная пирамида другой ближайшей горы — Тилитля, «чемодан-горы», по меткому прозвищу наших солдатиков. Подальше, поправее, Кегерские высоты, утесистый Турчи-Даг...

Все эти острова-крепости, облитые огнями заката, плавают, как и скала Гуниба, в лиловых волнах тумана... Ближе к Гунибу, Хунзаху, — этим центрам дагестанской власти, новой и старой, — страна делается гораздо населеннее, обработаннее, цветущее... Дикая пустыня кончается; начинается хотя какое-нибудь движение торговли, промыслов и общественных сношений...

* * *

Налево от нас, по выступам гор, белеют строгие и решительные, зигзаги почтовой дороги в Хунзах; Хунзах недавно еще был столицею аварских ханов, или нуцалов, самых могущественных властителей Дагестана. Мюридизму Кази-Муллы и Шамиля стоила дорого упорная борьба с вековым авторитетом хунзахских нуцалов, и аварцы долго [595] оставались заклятыми врагами Шамиля за вероломное избиение мюридами древнего рода нуцалов.

В первый раз мы начиняем встречать нагруженные арбы, народ, двигающийся на базар... Дрова, сложенные в сажени, роскошные поля кукурузы, частые сады с изгородями и превосходным орошеньем,— все говорит глазу путника о близости больших поселений и значительного рынка. Действительно, тут аулы очень часты,— один на другом.

Мы въехали в живописно раскинутый по берегу небольшой речки аул Холотль, где предстоял нам последний ночлег перед Гунибом...

Его пирамидальные тополя и террасы плоскокрыших саклей, освещенных ярким закатом, вырезались очень красиво на стемневшем лиловом фоне гор... Нам отвели почти пустое, хотя обширное помещение во втором этаже совершенно новой сакли, при въезде в аул... Мы не сходили с крыши балкона, пока лезгины из разных мест таскали в пустые комнаты подушки, тюфяки и ковры.

Холотльский наиб был единственный из местных властей Дагестана, который не оказал нам никакого внимания. Причиной этому было, впрочем, случайное обстоятельство — что мы переменили, в конце нашего путешествия, маршрут, начертанный нам в Ени-Сели, и потому попали теперь в округи, не предупрежденные о нашем проезде распоряжениями заботливого князя Дж. В нашем ночлеге нельзя было достать решительно ничего — ни посуды, ни стола, ничего съедобного. Пришлось посылать нукеров добывать всякую всячину по аулу. Наиб, к которому мы послали просить оказать нам содействие в найме лошадей и назначении конвоя, не хотел, по-видимому, затруднить себя этими заботами, и только после нескольких возобновленных настояний явился к нам сам... [596] Открытые листы и рекомендательные письма даны были из Тифлиса на имя брата, как одного из членов местной тифлисской администрации; поэтому брату и пришлось повести с наибом довольно долгий и крупный разговор... Здесь на востоке необходимо отстаивать очень настойчиво авторитет своего положения и своих прав, применяясь к грубому взгляду восточного человека на свойства власти...

Наиб был лезгин громадного роста, смуглый, как негр, с двухаршинными плечами, с Георгием на груди. Он тоже был из числа шамилевских и храбро потом бился в рядах русских. В конце концов, он, кажется, сознал свою оплошность и хотя отговаривался предстоящим на завтра проездом вновь назначенного начальника западного Дагестана, князя О., — однако, обещал приготовить лошадей и конвой...

* * *

Напившись чаю и поужинав, чем было возможно, долго лежали мы втроем с Илико на крыше дома, господствовавшей над аулом...

Вечер надвинулся быстро и окутывал всю широкую долину, расстилавшуюся под нами...

Столовые горы Гуниба, Тилитля, Турчи-Дага, направо от нас, еще были освещены по тупым макушкам своим последними лучами давно уже скрывшегося от нас солнца... Налево, за густыми синими волнами хребта, куда уходило ущелье Койсу, сияла бледная серебряная пирамида вечно снежной Боготы, целый нынешний день провожавшая нас сзади... Аул, кое-где еще прохваченный розовыми и огненными тонами заката, стихал в шорохе речки, тихо пробирающейся среди тополей и чинар... Неслышно расходилась толпа народа, собравшегося посмотреть редко видимых здесь путешественников. Неслышно [597] двигались на той стороне, от мечети, богомольные лезгинские старики, только что воссылавшие Аллаху последнюю вечернюю молитву...

Все редеют живописные фигуры на плоских кровлях, стоявшие, сидевшие; коврики соседних крыш покрываются спящими...

Весь аул мало-помалу засыпает...

Чуть прорезанный рог новой луны уже спускается к горизонту, наполняя каким-то сладким миром эту тихую долину...

Звезды высыпают и роятся на глубокой, теперь почти черной синеве...

А прямо против нас, в тенистой роще тополей, громадное мусульманское кладбище аула как-то странно начинает белеть среди надвинувшейся темноты своими бесчисленными стоячими камнями, узкими и высокими, как человек, в каменных чалмах и тюрбанах на каменных головах...

В полудремоте ночи чудится, будто это — тесно сбившиеся толпы мертвецов в белых саванах, несчетные поколения когда-то живших здесь, поднимаются на смену уснувшей жизни из своих глухих могил, неподвижно созерцать пустынную красоту ночи и слушать убаюкивающую песнь речных струй...

Они наклонились друг к другу, кто вправо, кто влево, как расшатанный частокол, и неслышно шепчут друг другу таинственные саги о темном и страшном мире, в который ведут черные пасти их могил...

Не из этой ли пасти вечности льется на землю, окутывая ее все глубже и глуше туманами тьмы, и та черная ночь, в которой бесследно утонули горы и сады аула, с которою чуть борется там наверху весь мигающий звездами, как из огней сотканной ризою, далекий небесный свод?... [598]

VIII.

Поход на Гуниб.

Утром действительно лошади были приведены, и новые нукеры ожидали нас внизу. Еще раньше, часа в 3 утра, прошел мимо с удалыми песнями отряд конных милиционеров,— «полк», как его здесь называют. В каждом значительном селении есть такой «полк» хорошо вооруженных всадников, обязанный нести в мирное время службу почетных конвоев.

Здешние военные песни, как в Бедже, и у дидойцев,— все те же самые, возобновляющиеся резкие взывания, оканчивающиеся странным мелким речитативом. Это лихой вызов кому-то, без всякой мелодии и темпа...

Только в 5 часов утра, уже в сильный жар, удалось нам выбраться из Холотля; мы переправились через отличный широкий мост, украшенный по углам высокими раскрашенными столбиками с магометанской луною,— может выть, еще остаток Шамилева величия.

Тут нет еще никаких эмблем России, никакого признака русской власти: ни звука русского, ни русского лица. Новые нукеры объяснили нам и тайну вчерашнего невнимания к нам наиба. Мы не взяли к нему записочки на татарском языке от прежнего наиба, а русского открытого листа не мог никто прочитать, пока не пришел какой-то писарь... Здесь всюду приходится иметь двойных и тройных переводчиков. Знающий грузинский язык переводит по-лезгински приказания Максиме, которому мы поручаем то или другое. Часто лезгин не говорит наречием переводчика, и приходится отыскивать еще одного посредника.

Сделав 15 верст бойкою рысью, мы приехали [599] в Карадагское укрепление. Это — важный стратегический пункт среднего Дагестана; ущелье Каракойсу поворачивает здесь к Гунибу, и широкий удобный мост через реку оберегается нашею крепостцею. Она построена в форме блокгауза с узкими бойницами, вся из камня и железа, и довольно сильна. Полторы роты пехоты составляют ее обычный гарнизон. В стороне от крепости разбит лагерь линейного батальона, стоят на зеленых лафетах сверкающие медные пушки. Признаюсь, несмотря на всю грозную живописность и поразительную оригинальность пустынных дагестанских ущелий, мы с чувством самой искренней радости увидали наконец, после стольких дней скитанья среди чуждых нам одежд и лиц, среди непонятных нам языков, родные белые рубахи наших молодцов-солдатиков русских, услышали знакомую российскую ругань, ощутили знакомый запах махорки и кислой капусты...

Солдатики лежали и сидели вдоль берега реки, покуривая коротенькие трубочки, и очевидно наслаждались коротким кейфом после ученья...

Однако, не меньше родных солдатиков обрадовались мы и духану, на который вдруг наехали около крепости, первому духану, встреченному нами в Дагестане. Содержит его, конечно, никто иной, как армянин. Духан полон всяких товаров и закусок, вин и водок. Мы довольно жадно набросились на астраханский балык и на свежее карадагское вино, после скромной трапезы Холотля. С лошадьми опять вышла путаница. Отсутствие охраняющей нас десницы сказывалось на каждом шагу. Наиб не предупредил нас, что в Карадаге кончается его округ и что нам следовало заранее предупредить соседнего наиба. Посылать к нему было далеко, да и когда бы собрал он нам лошадей, угоняемых обыкновенно в горы на целый день! [600]

Пробовали достать у военных властей, найти у них какое-нибудь содействие; но поездка к ним в крепость Илико не имела успеха. В этом критическом положении мы решились прибегнуть к некоторому насилию. Угрозами и обещаниями удалось убедить холотльцев проводить нас на тех же лошадях через чужое наибство до самого Гуниба. Иначе пришлось бы заночевать около карадагского духана.

* * *

Мы нарочно сделали крюк, чтобы проехать знаменитою в Дагестане «карадагскою щелью».

Светло-желтые известковые скалы, в несколько сот футов, прорезаны насквозь, сверху-донизу, будто лезвием ножа, узкою трещиной, не более полутора аршина ширины и около полуверсты длиною... Одна лошадь только что умещается между тесно сближенных, совершенно отвесных и гладких стен, разделенных узеньким руслом пересохшего ручья. В большие дожди это сухое русло обращается в глубокий сокрушительный поток и трещина делается непроходимою...

Узкая полоска жаркого синего неба чуть виднеет над этой колоссальной естественной галереей, в которой стоит какой-то странный желтоватый полусвет и отрадная прохлада. Огромные камни, оборвавшиеся с карниза стен, застряли высоко наверху, между стен, и висят там, над головами проезжающих, с самой недвусмысленной угрозою...

Другие проскочили, не защемившись, на дно ущелья и загораживают там путь...

Жутко было проезжать под этими каменными ядрами, ежеминутно готовыми сорваться и раздавить неосторожного любопытного.

Эта оригинальная трещина напомнила мне [601] известные Gorges du Trident в рионской долине швейцарского Валисса...

Карадагская щель еще уже валисской, но не имеет тех эффектов бурного ручья и тех трясущихся над водопадами живописных балкончиков и мостиков, которыми привлекают к себе туристов Gorges du Trident. Оригинальный хозяин живет в этом оригинальном жилище...

На страшной высоте, среди отвесной стены, какой-то безумный смельчак устроил себе воздушную пасеку...

Черные пчелы привыкли наносить мед в частые норы скалы, и предприимчивый лезгинский хозяин, их выследивший, устроил около их природных ульев утлую площадочку из прутиков, где едва могут поместиться две человеческие ноги...

Чтобы подняться к этой даровой пасеке своей, отчаянный смельчак натыкал кое-где в скалу чуть заметные глазу прутики, за которые он хватается, карабкаясь, как паук, по отвесной стене, вися над бездною...

Давно уже существует эта бесхитростная первобытная пасека дагестанца. Рассказывают, при взятии Гуниба, наивный пасечник умолял наших солдат не разорять его пчел и не трогать меду его. Ему казалось так просто и соблазнительно для каждого сломать себе шею на этой чертовой стене из-за горсти его меда.

Покойный Государь Александр Николаевич, бывши в Гунибе, посетил карадагскую щель, где ему был устроен завтрак на открытом воздухе; паук-пасечник приветствовал Белого Царя громким «ура» с высоты своего пчелиного гнезда, за что удостоился получить в награду десять рублей и царское спасибо... [602]

* * *

Хотя Гуниб виден нам уже 2-й день, но подниматься на него приходится что-то очень долго...

Все кружишься вокруг него, опоясывая улиткою постепенные подъемы горы, будто обманывая высоту...

Тупая пирамида Гуниба имеет в нижнем обхвате своем не менее 30 верст. Горы и утесы самого разнообразного вида со всех сторон заслоняют и защищают подступы к ней... Подумаешь, гунибская гора — чистый вулкан. Она вся кругом обсыпана низвергающимися сверху камнями и облаками скал, будто грозный редут ядрами... Целый хаос разрушения у подножий ее... .Древние сказали бы, что с Гуниба титаны бомбардировали небо кусками скал, а боги Олимпа отвечали им сверху таким же градом камней.

Не выберешься из этого хаоса!

Лошади, застигнутые жаром полудня, утомленные двойным походом, еле двигаются по нескончаемо-длинному подъему, который с каждым шагом делается круче... Однако, среди этих сплошных обвалов скал то и дело попадаются аулы, сады, поля, мучительным трудом освобожденные от груд каменного мусора и постоянно опять засыпаемые им...

Тут пшеница и наша родная рожь-кормилица, но больше всего кукурузы.

Несмотря на царство камней, прекрасная, обильнейшая вода льется на каждом шагу, питая роскошные сады...

* * *

Среди этого неоглядного хаоса скал и обломков, кое-где зеленеющего садами, высится до самых облаков тяжкая пирамида Гуниба... Верхняя площадь ее поднята почти на 8000 футов над морем, совершенно отвесным столом. Площадь эта — целый маленький округ верст 30 в окружности. Там на ней [603] свои горы и равнины, утесы и ущелья, леса и реки, поля и сады...

Там можно жить годы, не нуждаясь ни в чем существенном, имея все у себя дома, на этом поднятом в небо, неприступном острове.

Обилие вод на верхней площади Гуниба такое, что со всех краев столовой горы она сочится, стекает ручьями по крутым скатам пирамиды. Дров, хлеба, плодов — всего там довольно, если всем заняться хорошенько. Оттого-то Шамиль и выбрал себе последним убежищем эту природную крепость, где он был независим от всех и всего.

* * *

Наконец сквозь утесы, окаймляющие, будто зубцы крепостной стены, край верхней площади, забелелись башни нашей цитадели, закраснелись ее железные крыши...

Русская цитадель залезла как раз на то место, откуда вошли 25 августа 1859 года войска, взявшие Гуниб. Она представляет собою ничтожную каплю, висящую на углу скалы громадного обхвата всей заоблачной равнины Гуниба. Гуниб взят был чудом.

Его защищало всего 327 храбрецов. Сторожевые посты лезгин, не более 6, 7 человек в каждом, прятались с своими кремневыми винтовками в наименее приступных местах верхнего карниза, и этой защиты было вполне достаточно, чтобы уничтожить всякий отряд, который бы осмелился взобраться на голые отвесные стены... Не было бы даже и надобности прибегать к пулям, столь дорогим для лезгина. Стоило бы только слегка двинуть растреснувшие зубья крайних утесов — и осаждающие были бы погребены под обломками скал... Только в том месте, где теперь наша крепость, т. е. с южной стороны, скаты столовой горы несколько покаты, и потому тут [604] были устроены завалы, насыпи и стояли пушки Шамиля...

Князь Барятинский с резервами стоял на противоположной Кегерской горе, за рекою, почти на одной высоте с Гунибом, который был весь виден ему.

Значительный отряд в 9 батальонов пехоты был назначен на приступ Гуниба, защищаемого ничтожною дружиною Шамилевых мюридов. Против каждого сторожевого поста лезгин приходилось почти по батальону русских войск.

Счастливый случай помог нашим удалым солдатикам одолеть неодолимую твердыню.

* * *

Первыми взяли Гуниб храбрецы апшеронцы, бывшие тогда под начальством прославленного потом кавказского героя Тергукасова. Темною ночью, перед самым рассветом, мальчишка-пастушок провел сто человек апшеронцев по непроходимым крутизнам, ползком, на четвереньках, к подножьям отвесной стены скал в том месте, где не было караула Шамиля... Никто не дохнул, не говорил ни слова... Тихонько втянули к этому месту осадные лестницы; оне, конечно, оказались коротки, но русский солдат не привык останавливаться перед такими пустяками. Передовой солдатик вскарабкался немножко на утес, юнкер, взбиравшийся за ним, подставил ему плечо... снизу подставили плечи другие... И таким образом помаленьку, как пауки, чуть держась над бездною на коготочках собственных рук, хватаясь за ничтожные неровности голой скалы, на головах и плечах друг друга,— трое отчаянных смельчаков успели вскарабкаться на крайний утес и, обвязав его веревкою, спустили ее к товарищам...

Но в это мгновенье шум падавших камней разбудил лезгинский караул, стоявший на углу скалы... [605]

Уже стало светать, и проснувшийся караул вдруг увидал под собой лезущих прямо к ним на приступ остальных апшеронцев батальона...

Это была ловкая диверсия, которая отвлекла внимание сторожевого поста от взбиравшейся с боку его отчаянной сотни... Как только вся сотня была на верху, расчет с сторожевым постом был короток. Только трое уцелевших храбрецов успели вскочить в караульную башенку на скале: они дорого продали свою жизнь. Расстреляв все свои заряды, с кинжалами в руках, как бешеные звери, вырвались они из бойницы и бросились прямо на штыки русских, разя направо и налево...

Это был мулла и с ним два мальчика, 17 и 13 лет... Проколотые насквозь, вертясь, как на вертеле на трехгранном острие штыков, они все еще продолжали колоть и убивать, и много русских голов положили кругом, пока не испустили свой отчаянный дух. Сторожевой пост, взятый апшеронским батальоном, был самый дальний от гунибского аула, и никто не мог подать ему помощи...

* * *

Другие батальоны в это время тоже лезли со всех сторон на приступ...

Услышав наверху горы победоносное русское «ура», увидав русское знамя, развевающееся на гунибской бойнице, все горцы в паническом ужасе оставили свои сторожевые посты и бросились в аул, где сбились беспомощным стадом вокруг своего сурового вождя..

А русские батальоны, с барабанным боем, с радостными криками «ура», между тем со всех сторон вливались все больше на верхнюю площадь Гуниба, разрушая завалы, захватывая пушки, одолевая обрывы и пропасти... Аул был обложен, но еще не [606] сдавался... Наконец, прибыл князь Барятинский, и Шамиль через своих наибов вступил в переговоры.

Ему обещали жизнь, но не хотели обязываться никакими другими условиями и требовали безусловной сдачи.

Долго колебался суровый имам, не доверяя своим вековым врагам. Он судил русских по самому себе и потому страшился самой жестокой участи. Наконец, видя, что все погибло, что никакого исхода нет, решился сдаться со всем семейством на милость Белого Царя... В нем недостало мужества погибнуть во главе своих последних мюридов, с священной песнью на устах, с оружием в руках, к чему он столько лет фанатически призывал и вдохновлял своих верных последователей...

* * *

Он не сумел довершить во всей полноте строгого образа имама Магометова, презирающего блага жизни, смело предающегося воле Аллаха, с радостью ведущего правоверных на смерть в поле брани, откуда смелые гурии переносят горцев прямо в сады рая... Он нарушил закон Магомета и свою собственную проповедь мюридизма, смиренно покорившись гяурам и вступив в соглашение с ними, ради спасения своих жен и детей...

Этого до сих пор не могут забыть ему дагестанские фанатики мюридизма, десятки лет страдавшие за него сами и заставлявшие страдать за него всю родную страну.

В тенистой роще, на верхней равнине Гуниба, в которой мы с братом мирно гуляли на другой день нашего гунибского пребывания, совершилась торжественная сдача Шамиля русскому главнокомандующему. До сих пор уцелел камень с надписью, на котором сидел окруженный блестящею боевою [607] свитою своей князь Барятинский, принимавший побежденную наконец грозную саблю имама дагестанского...

Мрачно и уныло смотрели на униженного вождя своего и на торжествующего победителя столпившиеся вокруг Шамиля смущенные наибы и мюриды его, эти могучие и неукротимые львы пустыни, надевавшие тут в первый раз цепи неволи...

С поразительной психической правдой и удивительным художественным мастерством изобразил этот трагический момент кавказской истории художник-воин Горшельт в великолепном альбоме, поднесенном жителями Тифлиса счастливому победителю Шамиля…

* * *

Так завершилась долгая кровавая драма, начавшаяся в Чечне и закончившаяся в Дагестане, по рассказам людей, не только видевших развязку ее, но принимавших самое деятельное участие в приступе и падении Гуниба.

* * *

Между тем мы забирались все выше и выше, все с большим и большим трудом, по ущельям, спиралью вьющимся вокруг толщей гунибской горы.

Аулы делаются все чаще по мере подъема, и мы едем чуть не по кровлям их. Жители смотрят на нас с мрачным, хотя и безмолвным недружелюбием. Женщины их, ширококостные, плечистые, низкорослые, изуродованные непосильною работою, окутанные грязными цветными тряпками, в цыганских развевающихся мантиях, толпятся на плоских крышах и в узеньких проулочках.

В Хинзахе нас долго провожает густо заселенное памятниками старое мусульманское кладбище. Оно производит тяжкое впечатление своими громадными башнями черного грифеля, иногда аршина по 3 высоты, [608] стоймя торчащими в разные стороны, будто давно уже обглоданные и давно уже высохшие костяки… Тут же, у дороги, обычные памятники убитым — низенькие стенки с нишами и плитами, разукрашенные цветными тряпицами и разными надписями из корана... Сурово глядящие на нас седые и красные лезгины с нахмуренными бровями не забыли еще — в войне с кем погибли эти герои народа их, их отцы и братья...

Гунибская крепость стоит на уступе скалы, на искусственно выровненной площадке, значительно ниже большой верхней площади, где был Шамилев аул. Она окружена низенькою стеною, имеет несколько воротных укреплений. Внутри маленький чистенький городок с хорошенькими, будто только что отстроенными белыми домиками под ярко-красными крышами, с рядами миловидных итальянских тополей, с довольно многочисленными лавками и базаром...

Прежде чем подняться в крепость, мы должны были дать роздых лошадям, совершенно измученным нестерпимо-долгим и нестерпимо-крутым подъемом. В лесочке, полном зеленых лужаек и ручейков, мы разлеглись отдохнуть под тенью деревьев, пустив коней на траву... Гуниб был достигнут, спешить было некуда; прямо над нами стояли башни и стены крепости. Мы даже выспались порядочно и тем временем послали всеведущего Максиме раздобыться какой-нибудь квартиры. Не дождавшись, однако, возвращения своего «караван-баши», мы двинулись к крепости и встретили его уже в воротах князя Барятинского.

Максиме объявил нам, что в Гунибе нет ни гостиниц, ни постоялых дворов, ни частных домов, а одни только казенные помещения для гарнизона крепости; но А. Ш. Т-в, помощник начальника [609] Среднего Дагестана, любезно приглашал нас к себе, на свою холостую квартиру.

Звонкий топот множества подкованных ног нашего маленького отряда надалеко раздавался по мощенным улицам, вызывая любопытство малолюдного населения крепости, не привыкшего к приезду сторонних людей...

Солдатики в белых и красных рубахах, горцы в бурках, оседланные горские кони — вот единственная публика гунибских улиц. Ни одной женщины не встретилось здесь нам, как подобает крепости.

* * *

А. Ш. Т-в прелюбезный и интересный для нас хозяин. Это человек боевого и административного опыта, смотрящий здраво на здешние дела и здешних людей. Он теперь одним из главных хозяев на том самом Гунибе, на утесы которого, еще будучи юнкером, взлез почти первым во главе лихачей-апшеронцев в достопамятную ночь гунибского пленения. Освежившись и позавтракав у него, мы отправились с визитом к кн. О., начальнику Дагестана, а вместе с тем и коменданту Гунибской крепости...

Князь — человек семейный и по родственным связям своим принадлежит к числу лучших фамилий Грузии. Семейство его не живет в настоящее время в Гунибе.

Князь принял нас очень радушно и крайне удивился нашему приезду в Гуниб.

«Если бы я не видел вас своими глазами, говорил он нам, то никогда не поверил бы, чтобы вы могли проехать Верхний Дагестан. Мне доложили утром, что двое штатских прибыли из Тифлиса [610] через горы, и, признаюсь, я думал, что мне переврали что-нибудь.»

У коменданта был проездом его родственник, тоже кн. О., только что прибывший из Петербурга на должность начальника Западного Дагестана; кроме того несколько офицеров и наибов...

* * *

Сладко уснули мы в первый раз на настоящих постелях, после нечистоты и неудобства аулов, с удовольствием вспоминая, что на завтра мы не будем обязаны провести целый день на седле. Чуть свет заиграли трубы, затарахтели ружейные выстрелы. Это — самое подобающее впечатление для ночлега в крепости. Они, однако, не помешали нам спать, сколько в душу влезло.

Утром князь О. отплатил нам визит, и мы долго беседовали с ним о разных любопытных для нас предметах, больше всего, конечно, о Дагестане, который князь знает отлично. Он пригласил нас к себе обедать, вместе с хозяином нашим, и мы нашли у него целое военное общество. Видно было, что квартира добродушного командира — есть обычный, постоянно всем открытый приют для офицеров, приезжающих в Гуниб по делам службы... Наибы и офицеры, не смотря на гостеприимство командира, держали себя, однако, в строгой дисциплине, садились в сторонке и мало вмешивались в общий разговор.

Впрочем, это не препятствует им пользоваться домом командира с полною бесцеремонностью. В беседке, на балконе, везде сидят группы офицеров, беседующих, курящих. К вечеру, когда жар несколько спал, мы с своим радушным хозяином пошли побродить по Гунибу. Его гладкая, окаймленная тополями площадка, поднятая около 3000 футов выше моря, кажется отсюда не верхом горы, а дном [611] какой-то глубокой котловины,— до того нависли над нею обрывистые утесы верхней скалы Гуниба, куда взобрались башенки и стены цитадели... Но и дальше, над цитаделью, гора еще сильно поднимается. А между тем даже на ту площадку, где расположен так называемый штаб, то есть самая крепость Гуниба, с ее беленькими домиками и магазинами, от Карадагского укрепления нужно сделать утомительный подъем в 15 верст... 7 верст считается от моста Каракойсу, который кажется прямо у подошвы гунибской столовой горы. Если прибавить к этому 4 версты, которые нужно сделать из крепости до верхнего Гуниба, то высота и крутизна этой неприступной горы станет ясною для всех...

Вечер спустился тихий и ясный, и чистенькое местечко с его новенькими, будто вымытыми домиками, глядело так мирно среди своих тополей и цветничков, словно это была не грозная крепость в самом сердце воинственного Дагестана, а какая-нибудь сельская дачка...

На нас, прямо в глаза, глядели через речку соседние горы Кегер, с которых князь Барятинский следил за взятием Гуниба.

В цитадели уже мигали первые огоньки. Надоедливые звуки барабана и труб, несмолкающие раскаты выстрелов, целый день наполнявшие собою крепость, доносившиеся с мест учебной стрельбы, теперь стихли, и гуляющие парочки с разноцветными женскими цветными платьями, семейный дымок самоваров на галерейках и в тени деревьев — заменили своею домовитою тишиною воинственный шум и суету.

Яркая вечерняя заря обливала все ласкающим и чарующим светом. На залотисто-розовом фоне ее живописно выделялись, высоко над головами нашими, [612] характерные темные силуэты часовых, торчавших наверху укреплений...

Художник-туземец русского юга — Айвазовский снял отсюда чудную картину Гуниба, освещенного солнечным закатом.

Мы зашли в маленький клуб Гуниба, где собираются потанцевать, почитать журналы, поиграть в карты и бильярд. В гунибском обществе набирается до 25 дам, и оне развлекаются в этом клубе, как умеют; журналов и газет очень много, так что, признаюсь, я никак не рассчитывал в заброшенной горной крепостце найти столько цивилизации, способной пристыдить любой из уездных городов нашей центральной России. В Гунибе есть теперь и почта, и телеграф, и я заранее утешался изумлению моих близких, когда они получат в своей далекой черноземной равнине телеграмму мою из этого дикого Шамилева гнезда...

IX.

Гнездо Шамиля

В 4 часа утра нас разбудили колокольчики почтовой тройки, на которой мы должны были подняться на верхний Гуниб. Здешним лошадям этот подъем по крутизне — дело привычное. Переехав через блиндированный мост над пропастью, мы стали карабкаться по очень каменистой и бойкой дороге, делающей постоянные зигзаги вокруг выступов скалы...

Солдаты уже были все за делом. Кто хлопотал около палаток и казарм, кто упражнялся в стрельбе [613] перед огромною мишенью, простреленною как решето...

Стены цитадели не высоки и не крепки; даже не технику видно, что сунь хорошенько бревном в эту мнимую твердыню — и она вся полетит к черту. Крупные неотесанные камни сложены кое-как и связаны, по-видимому, глиной, а не известью, или по крайней мере с большой примесью глины. Да и высота стен невнушительна: один станет на плечо другому — и спокойно перелезут внутрь крепости. Конечно, крепость эта предназначена не для борьбы с английскими им прусскими пушками, а для обуздания горцев с их кремневыми винтовками. Но ведь опыт Шамиля и даже недавнего дагестанского восстания показал, что горцы умеют доставать и оружия... А самая ничтожная пушченка с одного выстрела разнесет эту жалкую ограду, годную для ограждения скотного двора или виноградника, но уже никак не для защиты главного боевого центра Дагестана...

Солдатики, с которыми мы разговорились в цитадели, со смехом рассказывали нам, как в последнее восстание, когда горцы 72 дня держали в блокаде Гуниб, при каждом выстреле вылетала вся амбразура, из которой высовывалась пушка, и дождем сыпались камни стены... А между тем, по рассказам, постройка крошечного гунибского укрепления стоила до полутора миллиона рублей!

Инженер, строивший Гуниб, как уверяли меня офицеры цитадели, строил и Карадагское укрепление, и Ходжамукал, и Хунзах, и много других. Он же взял подряд на устройство морской пристани в Петровске. Море, незримо поглощающее камни и деньги, как известно, самый лучший союзник техников из школы подобных господ.

Не знаю, он ли также строил пресловутый [614] туннель, пробуравивший насквозь пирамиду Гуниба, в котором провалилось очень много казенных денег, но который до сих пор оказался годным только на то, чтобы возмутившиеся лезгины проникли через него на верхнюю площадь Гуниба и таким образом окончательно блокировали крепостцу...

Передавали мне при этом, что на одной из лучших улиц Тифлиса возвышается образцово-построенный огромный и роскошный дом того же строителя, который с такою первобытною бесхитростностью соорудил Гунибскую крепость. Не знаю, насколько во всем этом правды, и продаю, за что купил; но с своей стороны думаю, что этот искушенный опытом строитель поступил вполне благоразумно, приспособившись так хорошо к местным условиям. Если в блестящей столице Кавказа у места прочные и хорошие постройки, то пустынные скалы Гуниба могут легко обойтись лыком шитыми: кому там любоваться на них и кому расследовать!

Однако, если подумать повнимательнее, принцип лыкового шитья на казенные денежки, столь излюбленный некоторыми нашими казенными деятелями, может легко повлечь за собою печальные последствия для государства, потому и не дурно было бы в этом отношении припомнить этим деятелям, как можно понятнее, такую же патриархальную, такую же глубоко-народную практику петровской дубинки. В самом деле, будь только в 78-м году у восставших лезгин хоть какая-нибудь выдающаяся из ряду голова кроме глупых фанатических пророков их — и Гуниба нам бы не видать, как своих ушей!

10,000 лезгин, обложивших эту жалкую крепостцу, если бы у них хватило решимости, без труда могли бы взобраться в нее. А выбить их отсюда, при настоящем вооружении крепости, было бы [615] немного потруднее, чем взять приступом с помощью целой армии три сотни мюридов, забившихся в камни.

А главное — взятие Гуниба, центра русской силы и власти в горном Дагестане и, кроме того, важнейшего стратегического пункта страны, произвело бы на горцев потрясающее нравственное впечатление. К счастью нашему, влиятельнейшие и умнейшие лезгины были на нашей стороне, и возмутившаяся толпа действовала без способных предводителей.

Впрочем, самое восстание это во многих случаях зависело от невнимания и малодушия наших властей. Турецкие эмиссары свободно бродили и проповедывали по аулам; фанатические муллы и дервиши собирали вокруг себя сходки и открыто звали народ на газават, священнейшую войну с неверными.

По непостижимому ослеплению властей, не смотря на настояния и предупреждения тогдашнего начальника Дагестана кн. Меликова, страна горцев была оставлена почти совсем без войск.

Если бы первые слабые скопища горцев были рассеяны силою, восстание потухло бы скоро.

Перед Гунибом мятежники тоже собрались сначала небольшими шайками внизу за рекой Каракойсу. Один храбрый подполковник, из бывших наибов Шамиля, увешанный крестами, вызывался тотчас же разбить и рассеять это скопище. Но тогдашний командир Гуниба, имевший в своем распоряжении два батальона пехоты, говорят, не решился сделать вылазки и довел через это до повального восстания всех соседних горских общин.

72 дня, как уже сказал я выше, был отрезан Гуниб от всякого сообщения с русской властью, с русской армией. Уже не хватало провианта, и мясо почти перестали есть. Толпы горцев, сбившись на верхней площадке горы, уже вязали фашинник для [616] приступа, но все еще, к счастью нашему, медлили и колебались. Наконец, один из дружественных горцев, за обещанную награду, принес весть о бедствиях Гуниба в выдолбленной палке в Темир-Хан-Шуру, к главному начальнику Дагестана. Князь Меликов явился на выручку с своим отрядом и привел голодному гарнизону 160 быков. Скопище мятежников было рассеяно...

* * *

Верхняя площадь Гуниба — это целая страна. По ней течет в глубоких пропастях довольно большая река, тянутся по обе стороны гряды скалистых или лесных гор на пространстве многих верст. Долго едешь берегом этой реки продольною лощиною между двумя грядами гор, пока не доедешь до аула, а за аулом, за горами, опять большие пространства: горы, поля, леса и обрывы. Березовая роща по крутым холмам, налево от дороги, в виду аула Гуниба, теперь историческое место. Немного поднявшись под ее тень, вы встречаете большой камень с вырезанною надписью: «1859 года 25 августа, 4 часа вечера, князь Барятинский». На этом историческом камне князь Барятинский принимал сдавшегося Шамиля; здесь происходила та вечно-памятная кавказская сцена, которую с такой художественною правдой и жизненностью передал нам талантливый карандаш Горшельта.

Беседку над камнем недавно разрушили горцы, осаждавшие Гуниб. С них теперь взыскивается 320,000 рублей убытков, причиненных восстанием по одному среднему Дагестану; между прочим и убытки Гуниба оценены в 400 рублей. Через это взыскание множество горских земель попало в секвестр. [617]

В настоящие мирные дни историческая роща служит любимым гуляньем гунибской публики.

Верхняя площадь Гуниба была когда-то отлично обработана. Это видно по уцелевшим террасам полей, теперь покинутых, после выселения прежних жителей вниз, подальше от грозной горы. Только кое-где видны неразлучные с русским духом капустные грядки наших солдатиков, обильно поливаемые водами ручьев. Все остальное — зеленое пастбище, по которому бродят лошади гарнизона.

* * *

Старый аул Гуниб живописно скучился у подножия зеленых холмов, над крутыми обрывами реки, опоясывающей его неприступным природным рвом.

Обломки его домов-больниц торчат обнаженными пожелтевшими остовами, тесно прижавшимися друг к другу, без малейшей зелени, без кустика и деревца…

Среди этой чащи каменных мертвецов заметно высится в глубине аула маленький замок Шамиля, башня с уступами плоских кровель, к ней примыкающих, уцелевшая лучше других домов...

Тесные, вьющиеся переулочки и дворики аула, его плоские крыши, полы его раскрытых саклей, все заросло непроходимой гущею высоких бородатых бурьянов. Выше, по полугоре, одиноко торчат мрачные стены шамилевской тюрьмы, от которой уцелели своды и тесные каморки, наполненные теперь водою. Глубокая черная дыра у подошвы горы, заросшая и спрятанная высокою травою, ведет в подземный ход по наваленным друг на друга диким камням, взамен ступеней.

По словам лезгин, подземный ход этот тянется под всем аулом и, вероятно, служил тайником для выхода из аула в горы. В этом черном [618] клоповнике, из которого несет гнилью и сыростью, по многу месяцев томились русские пленники...

Еще выше тюрьмы, господствуя над всею окрестностью, забралась на вершину утесов четырехугольная сторожевая башня, последняя твердыня аула.

Одинокими хуторками раскинуты по этим утесам, и далеко за утесами, покинутые дома, бойницы и запущенные садики...

Удивительный мир и тишина почиют на этих окровавленных остатках недавнего прошлого.

Два смиренных солдатика копаются себе молча в грядках капусты, проводя воду в их борозды; кусты розового и белого шиповника, полные жужжащих пчел и медового запаха, роскошно цветут в синем жарком воздухе... Тихо качается, будто волною плывет, некошеная трава, затканная яркими цветами... Бабочки, такие же яркие, такие же пестрые, бесшумно реют над нею, будто оторванные ветром цветки, еще не успевшие улететь далеко.

Какая-то отрадная дремота разлита кругом в этой безмолвной горной пустыне. Ничто не напоминает ее трагической катастрофы, ее сурового прошлого. И березовая роща на горе, в которой, быть может, грозный имам совершал вдали от всех свой вечерний намаз, где он молился и размышлял в суровом безмолвии, откуда он следил с содроганием сердца за движениями русских отрядов, стягивавших его все теснее в железное кольцо, — эта роща глядит теперь на нас своими молоденькими белыми стволами, своими распущенными косами, с наивной прелестью невинной белокурой девушки. Гуниб даже не мертвый город, Гуниб — настоящее кладбище, кладбище кавказской независимости...

Его одиноко торчащие, уже не связанные друг с другом, обгорелые и разрушенные стены, высокие и [619] узкие, сбитые в тесные кучи, как колосья на ниве, только размером разнятся от стоячих могильных плит лезгинского кладбища. Но эти размеры тонут в необъятном охвате зеленой равнины, и издали развалины аула действительно глядят густо засеянною нивою Божьей...

Долго будет памятна и свята, для горцев Кавказа, эта мрачная гунибская могила, унесенная за облака, вход в которую стерегут там внизу русские штыки и пушки...

Орлы погибли, как следует орлам, в своем родном гнезде, на вершине заоблачных утесов, охваченные кругом вольным воздухом гор да синими безднами неба...

* * *

Суровая и могучая фигура имама дагестанского сама собою встает в воображении среди этих безмолвных равнин, полных его именем и его делами...

Я видел Шамиля в лицо, говорил с ним, пожимал его руку.

Он был тогда пленник, но и пленник глядел владыкою, горделивым и грозным повелителем гор.

Что-то царственное и первосвященническое было в маститой фигуре имама, когда он приближался своим твердым и неспешным шагом, высокий, статный, не смотря на свои годы, в белой как снег, чалме, с белой как снег бородой, оттененной длинною черною одеждою, с проникающим взглядом сурово смотрящих глаз на строгом бледном лице, полном ума и непоколебимой воли...

Врожденная грация дагестанского рыцаря-джигита и гордые приемы вождя, привыкшего повелевать, сказывались в исполненных достоинства движениях, жестах и речах имама.

Около него я всегда видел колоссальную фигуру [620] Кази-Магомы и его старшого сына, преемника его по имамству.

Этот исполин с темною крашеною бородою, в громадной, чуть не до потолка достававшей папахе, пожимал мою руку такою страшною и тяжелою ладонью, которая, мне казалось, в состоянии была без труда раздавить меня самого и всех со мною присутствовавших, а не только тонкие пальцы мои...

Это был полнейший образец дагестанского мюрида, отчаянного защитника ислама и свободы гор. Его не соблазнили ни чинами, ни деньгами, ни ласками... Как только заслышал рыканье зверей в лесу и запах крови, этот дикий вепрь бросил все и ринулся в битву; 20 лет заточения не усмирили его инстинктов зверя, его влеченья к родному логову. Дело, сделанное Шамилем, поистине сказочное, и самая личность его — тоже сказочная в своем роде. Только железная воля и особенный гений народного вождя могли хотя временно сплотить в одно целое бесконечную, от века укоренившуюся рознь неисчислимых племен кавказских горцев, где одна деревня говорит одним языком, а другая другим, где в одном ущелье господствует один адат, а рядом с ним, в соседстве 5-10 верст, другой.

Шамиль едва не создал одного кавказского царства из Дагестана, Чечни, черкесов, кабардинцев, осетин, едва не обратил в одну неприступную и недоступную твердыню и западный, и восточный хребет Кавказских гор...

Сварливое и вольнолюбивое рыцарство гор послушно, как один народ, шло за ним умирать на русских батареях, под стенами русских крепостей...

Шамиль одушевил кавказских горцев еще неведомым им фанатизмом и ненавистью к русским; [621] он дисциплинировал их дикие орды своею железною рукою и достиг с ними действительно чудесного.

В один год он взял одиннадцать русских укреплений, спускался в Кизляр, на равнины Кабарды, был уже готов проникнуть к абадзехам на наш правый фланг, в прикубанские области, ворвался в глубь Кахетии, к Цинондалам. При его ничтожных боевых и денежных средствах — это были подвиги героя.

Он боролся своими ничтожными горскими аулами со всем могуществом русского царства, с целою армией непобедимейших в мире войск... 22 года продолжалась эта неравная геройская война.

Когда Евдокимов овладел Веденем и выбил Шамиля из плодородной и богатой Чечни, Шамиль ушел на Андийское Койсу и укрепился там с своими пушками и мюридами. Русские обошли его и грозили отрезать от всех сообщений. Тогда он бросился в Гуниб, свой последний оплот.

Проницательный военный ум князя Аргутинского-Долгорукого давно предугадывал будущее значение Гуниба.

Еще в сороковых годах он предсказал, что на Гунибе решится судьба Кавказа.

Лезгины выбились из сил в вечной войне, среди вечного необеспечения жизни и собственности, под тягостью все возраставших жертв, требуемых исламом. Они все отстали от него после его последних громких неудач (Немногие приверженцы Шамиля были рассеяны по пути в Гуниб самими лезгинами и должны были потом поодиночке пробираться в Гуниб.). И вот наступил последний акт длинной кровавой драмы, та отчаянная защита 327 героями ста квадратных верст площади Гуниба, о которой мы только что говорили. [622]

«Гуниб — высокая гора. Я сижу на ней. Надо мною, еще выше, Бог. Русские стоят внизу. Пусть берут меня приступом.» Вот были последние смелые слова Шамиля в ответ на переговоры о сдаче,

Но сила сломала солому. 25 августа 1859 года Гуниб пал.

Трудно ли было одолеть его русской армии? Если бы позаботились немного более о лестницах, веревках, вольтижерах, то не потребовалось бы даже того геройства и того риску своей головой, которое показали наши апшеронцы и ширванцы в достопамятную ночь взятия Гуниба.

Шамилю было необходимо умереть на Гунибе, — тогда его художественная физиономия была бы совсем полна.

История требовала, чтобы кладбище кавказской независимости стало вместе с тем и кладбищем кавказского героя.

Унылое калужское заточение на царском жалованье, с царскими каретами и шубами, было слишком неподходящим эпилогом к блестящим геройским подвигам вождя кавказской вольницы, слишком резким противоречием фанатической ненависти к неверным московам неумолимо-строгого имама, насадителя мюридизма в горах Кавказа...

Характерны прошлое и молодость Шамиля!... Он родился в Гимрах, там же, где и знаменитый учитель его, Кази-Мулла.

Мюридизм уже проникал тогда своими первыми корнями в горы восточного Кавказа. Творцом его был Мулла-Магомет, кадий кюринский.

Этот мулла-аскет, почти не покидавший своего глухого аула Яраглара, не отрывавший старческих глаз своих от страниц Корана, потрясал весь Дагестан своей жаркой проповедью покаяния и подвига.

«Народ! напрасно исполняешь ты намаз и [623] халрус, напрасно ходишь ты в мечеть!» не переставал укорять лезгин фанатический старец. «Небо отвергает твои молитвы и поклонения. Присутствие неверных заграждает путь к трону Аллаха! Молитесь, кайтесь! но прежде ополчитесь на священную войну!»

Суровые дикари, подожженные словами пророка, клялись ему умереть на защиту ислама. Они провозгласили Муллу-Магомета муршидом, учителем своим, а себя его — мюридами (учениками).

В глухие дебри гор разносили они это учение нового Магомета, первого имама (т. е. книжника) дагестанского, и везде воинственное население встречало это воззвание, как заповедь Божию.

Пламя религиозной вражды все шире разливалось по общинам вольнолюбивых горцев, без того смертельно ненавидевших русскую власть и русскую силу, смирявшую их подвиги дикого насилия.

В каждом горном ауле какой-нибудь отчаянный мюрид собирал джамаат, поголовную сходку жителей, и, став на возвышенности среди слушающей его толпы, обращался лицом к России и в восторженной речи ниспосылал на нее все проклятия Аллаха.

«На войну, на войну, мусульмане!» вопил фанатический проповедник, указывая рукою на север и потрясая обнаженною шашкою.

И слушатели, объятые тем же патриотическим жаром, тем же вдохновением борьбы за веру и родину, потрясали воздух неистовыми криками:

— На войну, на войну...

Первое восстание вспыхнуло на Кюре и с тех пор уже не прерывалось.

Боевым вождем его явился известный Кази-Мулла, шиль-шабан аварский; на него возложил благословляющие руки ярагларский пророк, опоясав его мечем казия, т. е. вождя священной войны (казомет, [624] или газават). «Именем пророка повелеваю тебе, Кази-Мулла, иди, собери народ, вооружи его и с помощью Аллаха начинай войну! Рай ожидает тех, кто падет или побьет гяуров, и горе тем, которые убегут от них!»

Кази-Мулла, — страстный, сосредоточенный, весь воля и решимость, — поднял за собою целый прикаспийский Дагестан.

«Он был молчалив как камень,» — отзывался о нем его друг и почитатель Шамиль. Горцы шли за ним, как арабы за первыми калифами своими. Краткое слово его властвовало над толпами и двигало ими, как ветер волнами.

«Сердце человека прилипало к его губам; он одним дыханием будил в душе бурю», говорили о нем горцы. Много отчаянных, кровавых сеч с русскими встретил Кази-Мулла. Но сила одолела, и он загнан был наконец в горы.

При Гимрах произошла последняя смертельная схватка Кази-Муллы с русскими. Он пал, не выпуская меча из рук, защищая колыбель своего детства и прах отцов своих, на пороге родной сакли.

«Я умираю здесь, где родился» воскликнул Кази-Мулла своим мюридам, «умираю за истину тариката, за священный шариат; кто хочет так же умереть, пусть остается со мною!» Русские нашли его труп в положении горячей молитвы.

Одною рукою он держал бороду, по обычаю молящегося мусульманина, другою указывал на небо.

Но только с Шамиля начинается государственное значение мюридизма. Из фанатической религиозной секты он разрастается в целую систему народного управления, объединяет одним общим законом, одним общим интересом, одним общим вождем раздробленные и разрозненные общины Кавказских гор. [625]

Шамиль был товарищем детства Кази-Муллы, который был старше его только 4-мя годами.

Но вместе с тем Кази-Мулла, серьезный и книжный не по летам, был первым наставником своего соседа и друга Шамиля (Самуил).

Они жили в Гимрах всего только через два дома друг от друга и всегда были неразлучны.

«Они жили, как родные братья», выражается туземный биограф Шамиля. «И все, что ни встречалось им в жизни, горе и радость они делили на две совершенно равные части.»

Кази-Мулла еще ребенком знал арабский язык и понимал Коран. Целые дни он предавался чтению и размышлениям. Шамиль был всегда с ним и всегда слушал его.

«Нигде я так многому не научился, как от Кази-Муллы», признавался потом Шамиль.

Однако Шамиль не остановился на уроках своего друга. До зрелых лет он продолжал учиться, везде ревностно отыскивая наставников, известных обширною ученостью своей...

Нередко он проводил дни и ночи в каком-нибудь пустынном ущелье гор, погрузившись в священные страницы Корана или изучая арабских мудрецов и поэтов древней Персии.

Шамиль был рожден проповедником. Речь его была страстна, ярка и неудержима!... Она огнем охватывала воображение слушателей.

Но горцы Дагестана и Чечни восторгались в Шамиле не одним пламенным красноречием его, не одною его ученостью имама.

Шамиль был идеальный герой кавказского горца.

Природа и образование соединили в нем все то, что представляется наивному воображению дикаря пределом человеческого совершенства... [626]

Этот строгий ученый книжник, этот благочестивый молитвенник, был в тоже время первый джигит гор, вдохновенный и непобедимый орел на поле брани...

С раннего детства Шамиль страстно увлекся телесными упражнениями всякого рода. Хилый по природе, он скоро выковал себе несокрушимое здоровье, невероятную силу и ловкость. Юношей Шамиль переносился легко, как серна, через веревку, протянутую на аршин выше головы, ему ничего не стоило перепрыгнуть через стоящего человека, через яму в двенадцать аршин ширины. На бегу, в борьбе — никто ни смел состязаться с ним.

Одной свободной минуты не пропускал будущий имам без упражнения шашкою или кинжалом. Даже идя в школу, в мечеть, в гости, он набивал руку фехтованьем.

Он лето и зиму ходил по горам босой, грудь нараспашку, и потому никогда впоследствии не страдал от простуды и даже от ран. Закаленное тело его переносило всякие повреждения без малейшего вреда для себя, и не одна дыра от русского штыка затянулась сама собою на этом богатырском теле.

Шамиль вообще получал очень много ран, но почти не болел от них.

Горцы искренно считали своего имама неуязвимым, непобедимым, И он, с своей стороны, делал все, чтобы поддержать в диком населении эту веру в сверхъестественное могущество свое. Он уверял их, что по молитве его русские поражаются слепотою и не видят ничего перед своими глазами, что он незримо спасается от плена, огня и железа. Счастье Шамиля помогало этому фанатическому ослеплению его последователей. Когда храбрый наш генерал Граббе взял после неимоверных усилий торчащую на [627] скалах неприступную крепость Ахульго, то Шамиля, защищавшего Ахульго до последней минуты, действительно не нашли в крепости. Он ускользал из наших рук с непостижимым искусством. Другой раз он пал, смертельно раненный двумя пулями, к ногам Кази-Муллы, на глазах всех горцев. Уже его оплакивали, как мертвого, как вдруг он через несколько дней явился между мюридами, показывая народу на своей груди две открытые раны, из которых уже не сочилась кровь.

— Аллах воскресил Шамиля из мертвых, чтобы он победил живых! — воскликнули тогда пораженные горцы.

Точно такое же волшебное впечатление на лезгин произвело и непостижимое спасение Шамиля из Хунзаха, бывшей столицы аварских ханов, где озлобленные аварцы, пылая ненавистью к мюридам за вероломное истребление Гамзат-Беком целого семейства их древних ханов, окружили их со всех сторон и всех без исключения предали огню и мечу.

Подобно пророку Магомету, Шамиль старался уверить свой народ, что все повеленья он получает от Бога. Перед каждым важным событием он запирался на молитву в своей сакле или в стенах мечети, уходил в какую-нибудь недоступную пещеру гор и там молился по нескольку дней в посте и слезах, испрашивая указаний Аллаха.

Существует очень характерный рассказ, метко рисующий приемы восточного мистицизма, с помощью которых Шамиль так долго держал в своей власти непокорный дух диких горцев.

Чеченцы, доведенные до отчаяния теснившими их русскими войсками и не получая от Шамиля никакой помощи, задумали наконец отдаться русским. Чтобы не возбудить, однако, гнева грозного имама, они [628] послали нескольких старшин своих испросить на это разрешения Шамиля. Никто не осмеливался заикнуться имаму о подобном изменническом деле. Только мать его, которую Шамиль окружал необыкновенным уважением и слушался во всем, соблазнившись деньгами чеченцев, решилась передать сыну их просьбу.

Шамиль нахмурился как ночь, но ничего не ответил матери. Он объявил, что запрется в мечеть и будет там молиться день и ночь, пока Аллах не откроет ему воли своей.

Это было в Дарго. Все жители аула были собраны вокруг мечети и также молились, благоговейно ожидая выхода имама, беседовавшего с Аллахом.

Трое суток молился и постился имам в стенах мечети, трое суток не расходился от нее измученный и встревоженный народ.

Уже недовольный ропот начинал раздаваться в голодной толпе...

Вдруг распахнулись ворота мечети, и Шамиль, в своей чалме имама, бледный, безмолвный, суровый, с глазами, налитыми кровью, появился перед народом. Молча и задумчиво всходил он на плоскую кровлю мечети, провожаемый мюридами. Народ с трепетом ждал внизу, что будет. Тогда имам послал за «ханым», своею матерью; двое мулл привели ее, испуганную, перед лицо грозного сына.

— Мусульмане! — торжественно объявил имам.— Великий пророк Магомет повелел мне дать сто жестоких ударов тому, кто первый высказал мне постыдное намеренье народа чеченского предаться гяурам... Эта первая — была мать моя!...

Он дал знак, и мюриды, сорвав чадру с трепетавшей старухи, стали наносить ей тяжкие удары. Ханым упала без чувств.

Тогда, пораженный зрелищем бездыханной матери, [629] Шамиль бросается к ее ногам и простирается ниц в жаркой молитве.

Народ громко умоляет его о пощаде, полный страха и жалости.

Торжественно и решительно поднимается через минуту грозный имам, и глаза его горят вдохновенным огнем.

— Нет Бога кроме Бога и Магомет, пророк Бога! — восклицает он. — Аллах услышал молитву мою и позволил мне принять на себя удары, которым обречена моя бедная мать!...

Он быстро скидывает с себя чоху и бешмет и приказывает мюридам бить себя без всякой пощады толстыми нагайками.

— Кто из вас осмелится лживо выполнить волю пророка, того поразит собственная рука моя! — объявляет он мюридам, и спокойно, с радостной улыбкой на губах, принимает на глазах пораженного народа 93 жестоких удара, которые не успела получить старая мать его...

В ужасе возвратились домой чеченские послы после такого внушительного урока...

С помощью таких сцен, поражавших воображение горцев, и еще более с помощью неумолимой настойчивости своей, Шамиль успел подчинить своевольных наездников и диких хищников Кавказа железной дисциплине, о которой они до того не имели и понятия. Ему удалось подавить на время множество древних адатов, которые он по разным причинам считал вредными, и заменить их кодексом своих законов и единообразным духовным судом мулл, гораздо более зависимых от него. Оттого до сих пор время Шамиля называется в Дагестане и Чечне временем шариата.

Суровый деспотизм Шамилева владычества [630] совершенно переродил, по крайней мере снаружи, нравы горцев. Веселые попойки, песни, музыка, старинные обычаи народного суеверия, все проявления исконной языческой и мирской жизни — преследовались без пощады и снисхождения строгим имамом и его наибами, между которыми он разделил управленье своим народом. Вольнолюбивые горы Кавказа стали представлять из себя в дни Шамиля не множество независимых республик, какими оне всегда были, а своего рода теократическую монархию, где воля единого владыки проникала не только внешние поступки, но даже самые убеждения его подвластных... Вся сила главы религии, главы народа и вождя войск сосредоточивалась в одной грозной и непоколебимой руке, не отступавшей ни перед чем.

Монастырское уныние ж монашеские обряды стали мало-помалу вытеснять простодушное старинное веселье горской жизни. Везде и за всем следили соглядатаи, взыскивались строгие штрафы, производились казни. Горцы вынуждены были прятаться от надсмотрщиков Шамиля, чтобы отпраздновать по-своему какую-нибудь свадьбу или день любимого святого. Налоги и натуральные повинности возрастали ежедневно и требовались с восточною жестокостью, притом том больше и строже, чем уже делался предел Шамилевых владений...

Двор Шамиля в Ведене сделался настоящим двором азиатского хана, хотя и сохранял наружную суровость и простоту монастыря.

Шамиль с торжественностью отправлял всенародно обязанности имама. Каждый день отряд вооруженных мюридов приближался к его дому с громким пением обычной мусульманской молитвы: «Ля-иль-лях-иль-Аллах!» и, построившись в два ряда от дома до мечети, ожидал выхода имама в мечеть, среди [631] безмолвно толпившегося народа... Весь в белом или зеленом, с дорогой белой шалью на голове, важно выступал маститый имам среди рядов своей дружины, и при входе его в мечеть весь народ вставал на ноги, чтобы приветствовать его поклоном...

Он сам возносил молитвы к Богу, сам резал священных баранов на дворе своего дома в дни Курбан-Байрама... Народ благоговейно целовал ему руки и полы его одежды.

Точно с такою же торжественностью имам производил свой суд или выступал в поход.

Отборный отряд вооруженных мюридов провожал его всюду, окружая окна и двери каждого дома, куда входил он; мрачные, фанатические возгласы «ля-ильлях» раздавались вдоль всего пути его; широкое знамя имама развевалось впереди, а у самого стремени Шамиля постоянно ехал оруженосец с секирою, обязанный исполнять должность палача по первому мановенью бровей грозного владыки...

Эта суровая процессия наводила трепет на грубые сердца дикарей, и все невольно подчинялось фанатическому призыву мюридов.

«Рабы Божии, люди Божии!
Помогите нам ради Бога,
Окажите нам помощь вашу,
Дабы мы успели милостью Бога.
Для Аллаха, рабы Божии,
Помогите нам ради Бога!

* * *

Обнажите меч, народы,
На помощь идите к нам,
Проститесь со сном и покоем;
Я зову вас именем Бога!
Ради Бога! .

* * *

Зейнуль-Абидин внушает вам,
Он стоит у дверей ваших, [632]
Боже сохрани от отступленья!
Ну, сподвижники в деле Божьем!»

Дагестанские горы были не настолько мусульманскими, чтобы выносить долго всю мрачную тягость мюридизма. Удалые наездники мало годились в монахи и в конце концов стали не столько сочувствовать своему имаму, сколько бояться его. Великая неудача Шамиля была в том, что на высоте власти он почти вовсе перестал быть горцем и слишком много был имамом. Он не понял вполне духа народов своих и стал слишком резко насиловать их вкусы и обычаи идеалами восточного доспота-теократа, своим односторонним религиозным увлечением. Русскую победу над Шамилем приготовило еще раньше охлаждение к нему всего Дагестана, раздраженного и утомленного им, лишенного им в течение стольких лет спокойной и веселой жизни по обычаям предков.

Текст воспроизведен по изданию: Очерки Кавказа. Картины кавказской жизни, природы и истории. СПб.-М. 1887

© текст - Марков Е. 1884
© сетевая версия - Thietmar. 2019
© OCR - Karaiskender. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001