МАРКОВ Е.

ОЧЕРКИ КАВКАЗА

КАРТИНЫ КАВКАЗСКОЙ ЖИЗНИ, ПРИРОДЫ И ИСТОРИИ

IV.

Былое Тифлиса.

Персияне теперь мучают только посетителей бани, жарят только кебаб, бьют только камни мостовых. Они обратились в мирное рабочее сословие Грузии, безответное и выносливое как вьючный скот, самое бедное, самое незначительное по влиянию и власти.

Но недалеко то время, когда персы, арабы, монголы, турки — в течение целых веков мучили и терзали бедную Грузию, бедный Тифлис, когда они были деспотическими повелителями грузина и армянина, господами среди рабов, когда магометанину принадлежала вся здешняя сила и когда он мог пользоваться беспрекословно всем здешним богатством...

Та персидская крепость, что торчит теперь в развалинах на утесе, окруженная, как пастух стадом овец, тесно сбившимися к ней домами персиян, действительно владычествовала когда-то и над Тифлисом и над всею Грузией, и ее теперешние развалины весьма наглядно выражают собою освобождение Грузии и Тифлиса от ее гнета... [415]

Судьба Грузии вообще, Тифлиса в особенности, относительно Азии поистине ужасна, и кажется, ничто никогда не заставит грузина усыпить в своем сердце вражду к азиятскому мусульманству, которую он воспитал тысячелетием... Это самое верное ручательство внутреннего сродства Грузии с Россией.

Тяжело читать длинный скорбный лист тифлисских разорений, грузинского страдания.

Тифлис постоянно горит, постоянно разрушается, постоянно истребляется — в течение долгих веков сряду... Разорение города, избиение жителей — в его истории являются чем-то не только обыкновенным, но даже как бы необходимым очередным явлением его нормальной жизни, как некоторые болезни человеческого возраста.

Вряд ли можно сосчитать все его возрождения из пепла, все кровавые фазисы, в которых он, так сказать, менял свою историческую шкуру, пока не достиг своего теперешнего блестящего положения — торгового европейского города, столицы закавказских областей.

Персы пробуют разрушать Тифлис еще при первой постройке его Вахтангом Горгасланом.

До конца VI-го века нашей эры Тифлисом и Грузией управляют цари персидской крови Сассанидов, персидского обычая, персидской веры, теснившие христиан; после короткого владычества Багратидов, еврейского племени, в начале VII-го века персы опять подчиняют себе Тифлис и держат свой гарнизон в тифлисской крепости. Освобождение от персов было еще худшим бедствием для Тифлиса: в 626 году его взяли приступом хозары, соединившиеся с византийцами императора Ираклия. Почти все население было истреблено, все храмы и здания разрушены.

«Стоны и вопли матерей к детям раздавались [416] подобно блеянью многочисленного стада овец к ягнятам своим», повествует летописец. «За ними вслед бросались враги немилосердные; руки их проливали потоки крови; ноги их давили трупы. Когда прервались голоса, вопли и стоны, и когда ни один не остался в живых, тогда только узнали хищники, что насытились мечи их.»

Обоим правителям Тифлиса, персу и грузину, хозарский царь приказал выколоть глаза, содрать с живых кожу, выделать ее и набив сеном повесить на зубцах стены.

«Все бесчисленное войско, тяжело нагрузившись» приносило пред своего повелителя груды и громады сокровищ, и так много они приносили, что утомительно было глядеть на несметное количество талантов золота и серебра. Но кто в состоянии рассказать об украшениях церквей, об утвари, унизанной жемчугом?» с ужасом передает летописец.

Это только один образчик из военных нравов старой азиатской истории, только один из тех бесчисленных погромов огнем и мечом, сплошную цепь которых представляет собою летопись Тифлиса.

В 731 г. Мурван Глухой, военачальник халифа Омара, с своими арабами опустошает Грузию и Тифлис до того, что «не осталось почти ни одного уцелевшего строения»...

Через 13 лет арабы опять вторгаются в Грузию, разоряют Тифлис, убивают царя.

Вслед за ними сквозь Дарьял прорываются хозары, опять разоряют Тифлис и угоняют к себе в степи массы пленных.

За ними опять арабы, опять разорение и плен,— конца нет!... [417]

Арабы владели Тифлисом до самого XII-го столетия.

С 1042 года им вновь овладевают грузинские Багратиды, но уже в 1073 году турки-сельджуки успевают взять Тифлис приступом, еще раз разоряют его, еще раз утверждают в нем магометанство.

Только в 1122 году Давид Возобновитель отбивает его у турок после долгой осады.

Но истинного процветания Тифлис достиг при славной царице Тамаре, которая присоединила к Грузии Армению, подчинила себе все горы и берега Кавказа и смирила ислам грозою своего оружия. Однако после смерти Тамары дело рук ее стало постепенно распадаться, и Грузию вместе с Тифлисом постигли прежние бедствия...

В 1226 году султан хорасанский Джелал-Эддин, вырезав все население пройденных областей, взял приступом Тифлис и уничтожил город. «В безграничном зверстве своем, враги истребляли христиан до того, что все улицы, овраги, ямы были наполнены убитыми», говорит очевидец, оставивший описание этого бедствия. Большую часть убитых бросали в реку.

Султан велел разломать все церкви до основания, и дерзость его дошла до того, что он велел снять купол с Сионского храма, устроить на высоте храма седалище и для входа туда сделать мост, длинный, высокий и удобный. Он велел взять иконы Спасителя и Сионской Божией Матери и поставить посредине над рекою. Связанных попарно обоего пола лиц приводили к мосту, приказывали попирать иконы и отказаться от веры Христовой, а в случае отказа отсекали им головы. Весьма многие отказывались от поругания святынь, и мы имеем великое сонмище [418] исповедников и мучеников, которого исчислить нельзя: я же полагаю, что их было до 100,000 жертв.»

Через 12 лет монголы, двинувшиеся на Россию, овладели Тифлисом и уничтожили его. Монголы держатся в Грузии более столетия и хотя в половине XIV-го века оставляют его, но после того Тимур еще шесть раз вторгается в Грузию, и в 1388 году разрушает Тифлис, побив и пленив жителей «без числа и счета», по выражению армянского историка. Во всей Грузии не осталось камня на камне. Царь грузинский попадает к нему в плен вместе с царицей. Кровожадный завоеватель велит собрать на гумнах Тифлиса всех детей его и топчет их конями своих диких наездников. Теперешняя Калаубанская церковь св. Георгия воздвигнута на месте этого бесчеловечного мучительства.

Только что царь Александр успел сколько-нибудь возобновить развалины Тифлиса и обнести его новыми стенами, как в Грузию вторгся тавризский хан Джахан, взял Тифлис и опять разорил и обезлюдил его.

С XVI-го века начинается опять владычество и мучительство персов. Первый овладел Тифлисом персидский шах Измаил в 1518 году. Он потопил в Куре древния святыни христианства, разрушил храмы и построил мечеть в укрепленном им Тифлисе.

Однако грузинские цари не сразу уступают шахам свою столицу. Они не раз вырывают ее из рук мусульман, обагряя своею и вражескою кровью камни многострадального города; но всякий раз персияне через короткое время возвращают его назад еще с большим кровопролитием, еще с большим разорением... В течение всего XVI-го столетия Тифлис перикидывается из рук в руки, как мяч в игре детей, от персов к туркам, от турок к грузинам, [419] от грузин опять к персам. Не смотря на всю изумительную нравственную стойкость грузинского племени, христианство расшатывается этими безвыходными бойнями и разрушениями до того, что грузинские цари принимают наконец магометанскую веру шахов персидских, воспитываются в обычаях персидского двора и делаются постоянными данниками и ставленниками шаха. Но и это не спасает от разорения ни Тифлиса, ни Грузии.

В 1616 году шах Аббас обагрил ее кровью из конца в конец. Мусульманский историк считает одних павших на поле битвы до 70,000, не считая 100,000 отведенных в плен. Вместо плененных поселены татары из Малой Азии. Только в XVIII-м столетии, именно в 1722 г. грузинский царь Вахтанг VI торжественно принял Христову веру. Но это навлекло на него жестокую междоусобную войну и разорение лезгинами Тифлиса, успевшего к тому времени снова разбогатеть и обстроиться. Царь Вахтанг обращается к помощи Петра Великого и спасается с своим семейством в единоверную Россию, где он и умер. Между тем Персия втягивается в непрерывные войны с Турцией. В Тифлисе утверждаются турки, пока шах Надир не берет его назад силою.

Грузия растерзывается на части усобицами и соперничеством князей, спорящих за престол и продающих врагам свое отечество. Тифлис по очереди переходит от одного царька к другому.

Царь Ираклий II, со всех сторон терзаемый врагами и претендентами, решается наконец прибегнуть к покровительству могущественной России, и в 1783 году Екатерина посылает на защиту Тифлиса свои войска.

Это уже канун присоединения. Все силы Грузии [420] истощены, всякая будущность потеряна. Никаких устоев государственного организма, ни внутренних, ни внешних, шатание и рознь кругом. Но судьба готовила ей еще один последний удар. В конце 1795 года, немного лет спустя после удаления из Грузии русского войска, вторгнулся в Грузию персидский шах Ага-Магомет-хан, свирепый евнух Надир шаха.

Тифлис был взят и разрушен до основания; 6 дней сряду грабили и жгли его персияне. Кура была завалена трупами; детей рубили пополам, пробуя остроту сабель. Современник, видевший дымящиеся развалины Тифлиса, в одной только башне нашел до 1,000 тел. Чумный воздух стоял над гниющими грудами тел, которых некому было убирать. «Храброе персидское войско показало неверным грузинам образец того, чего они должны ожидать в день судный!» с гордостью высказывает по этому случаю биограф Ага-Магомет-хана.

Немудрено, что скоро после этого бесчеловечного погрома в Тифлисе свирепствует страшная чума. В 1798 году умирает наконец старец Ираклий II, несчастный царь Грузии, а в 1800 году его наследник — Георгий XII уже просит о присоединении Грузии к России.

18-го декабря 1800 г. подписывается императором Павлом манифест о присоединении Грузии, 22-го декабря умирает давно уже больной Георгий XII, в начале 1801 г. генерал Кнорринг устанавливает в Тифлисе временное верховное правительство, а 8-го мая 1802 г. католикос Грузии, царевичи, князья, дворяне и все сословия царства торжественно приводятся к присяге на верность русскому престолу.

Время вековечных страданий и бедствий окончилось для Грузии. Она вошла в плоть и кровь России и стала ее передовою твердынею против Азии. [421]

Под могучим напором великого единоверного народа, Грузия теперь сама смело двинулась навстречу давившему ее отовсюду азиатскому исламу, слила воедино древния, разрозненные части свои, возвратила в свое лоно Армению и все пределы когда-то обширного царства своей славной царицы Тамары, и Тифлис, обращенный в груды окровавленных камней азиатским варваром на самом пороге XIX-го столетия,— стал в самое скорое время тем блестящим, богатым и цивилизованным Тифлисом, каким я теперь увидел его и каким он мог сделаться только под сенью мира и безопасности.

* * *

Такими-то воспоминаниями огня, крови и слез полна эта старая персидская кала, что безмолвно высится своими обглоданными каменными зубцами на этих неприступных Сололакских утесах и у подножия которой так доверчиво приютился теперь мирный ботанический сад, полный веселых песен и шуток беспечно гуляющих грузин.

Тифлисцы по справедливости могут смотреть на эти мрачные башни с тем чувством ненависти и радостного торжества, с каким смотрели когда-то освобожденные сыны Швейцарии на развалины Zwing-Uri, когда-то грозного и безжалостного владыки своего, сокрушенного геройством Теля и его сподвижников. [422]

V.

Народное образование в Тифлисе.

Как ни много еще остается желать для развития Тифлиса в отношении его промыслов, торговли, образования и общежития, но когда знакомишься ближе с тем, что уже есть в нем теперь, и вспоминаешь кровавые летописи его недавней, так сказать, на днях только закончившейся азиатской эпохи, принужден сознаться, что 80 лет не прошли даром для древней столицы Сасанидов и Багратидов. Лучше всего, вернее всего судить об историческом росте города, духовном и материальном, по успехам его образования.

Каковы были школы Тифлиса в века постоянных нашествий, осад и разорений — можно себе представить и без особенно близкого знакомства с историей грузинского просвещения... Если арабы, во время владычества своего, еще в VIII-м веке устроили обсерваторию на высотах тифлисской цитадели, то их ученые упражнения над звездами небесными остались при них и не коснулись покоренных грузин. Только в IX веке учреждаются в Грузии школы грамотности при церквах и высшие церковные школы при архиерейских монастырях. Царица Тамара заводила во множестве церковные училища, покровительствовала поэтам; при ней знаменитый Шота Руставели написал свою «Барсову кожу», нечто в роде Державинской «Фелицы»; при ней жили и другие известные писатели и поэты Грузии — Моисей Хонский, Чахруха, Шевтели и пр... Но вместе с былою славою и силою царства Тамары миновали эти счастливые времена грузинского просвещения, и с половины XV-го столетия начинается его сильнейший упадок. Правда, в XVIII веке, среди царского [423] семейства Грузии, всецело преданного интригам и усобицам, каким-то чудом появляется такой ученый царь, как Вахтанг VI, собравший и восстановивший древния грузинские летописи, написавший для своего народа пресловутый свод «Вахтанговых законов»; проявляется такой любомудр, как сын его — царевич Вахушта, составивший почти единственную историю и географию Грузии, собственноручно начертивший карту земли своей.

Но это были редкие и случайные исключения. В общем же Грузия в течение последних веков оставалась почти без школ, без образования, без науки. Уцелели только немногие школы в укрепленных горных монастырях, да в Телаве и Тифлисе были основаны две духовные семинарии, Кроме немногих старинных летописцев, сделанного в X-м столетии перевода священных и церковных книг, да некоторых поэм и народных песен,— в ней почти не существовало никакой литературы. О литературе ученой не было и помину, за исключением разве некоторых трудов патриарха Антония, переведшего физику Вольфа и философию Баумейстера; но Антоний — автор весьма обширной грузинской мартирологии и катехизиса — был столько же русским, сколько грузином, так как в царствование императрицы Елисаветы Петровны он был архиепископом у нас во Владимире-на-Клязьме. Существовавшие немногие жалкие училища Грузии были узко-церковного характера и оставались без влияния на массы населения. Одна только счастливая особенность отличала в этом отношении грузинское племя и сберегала в нем способность к лучшему будущему: это — грамотность грузинской женщины. Недаром в истории Грузии женщина, в лице святой просветительницы Нины, в лице великой царицы Тамары, играет такую выдающуюся роль.

В глуши грузинской семьи продолжал незаметно тлеть среди военных бурь и домашних оргий скрытый огонек будущего просвещения.

Матери считали своим христианским долгом обучать дочерей грамоте, чтобы дать им возможность уразуметь самим слово Божие и впоследствии вразумить ему же своих дочерей... [424]

В то время, как важнейшие сановники царства, по всеобщему обычаю грузинских дворян, прикладывали вместо своих подписей именные печати, многие грузинские женщины с увлечением учили на память «Барсову кожу» или читали деяния святых мучеников...

В дни присоединения Грузии, имеретинский царь Соломон не мог отвечать на письмо нашего военачальника князя Цицианова потому только, что писарь его («диван») уехал в Тифлис, а между приближенными царя не было никого грамотного, и сам он был также неграмотен.

Донесение генерала Цицианова императору Александру I-му достаточно свидетельствует о полнейшем невежестве, в котором начало русского владычества застало Грузию. Даже судопроизводство происходило словесно, почти без всякого письма, и редкий из князей знал правила своего родного языка. Так что Цицианов хлопотал прежде всего «о введении в Грузии первых лучей просвещения, буде не вообще народного, то хотя здешнего дворянства».

По свидетельству одного из старожилов Тифлиса, генерала Мамацева, у которого мы заимствовали некоторые сведения по этому предмету, когда русские пришли в опустошенный Тифлис, «в крае не было нигде никаких школ».

Первое училище, основанное русскими еще в 1802 г., «тифлисское благородное училище для грузинского [425] благородного юношества» — разбежалось почти сейчас же после своего открытия, так что кн. Цицианов, приехав в Тифлис в 1803 г., не нашел ни учителей, ни учеников, ни самого училища. Пришлось создавать его вновь, но ужас воинственного грузинского юношества перед просвещением Европы и полное равнодушие к нему невежественных отцов — не давали ходу и новому заведению; приходилось заманивать в него наградами и подарками и смотреть спустя рукава на лень и бесчинства разного рода.

В 1830 году училище было преобразовано в гимназию, в ту самую тифлисскую классическую гимназию, которая помещается теперь рядом с дворцом наместника на самом людном месте Головинского проспекта — так называемой «Царской площади», и с которою я успел хорошо ознакомиться, прожив в ней у брата все время моего двукратного пребывания в Тифлисе...

Эта гимназия уже прожила теперь более 60 лет, уже сыграла золотую свадьбу и сочла свои грехи и заслуги за целое полустолетие. Главным создателем и вдохновителем ее был первый ее директор Грубер, бывший потом попечителем Виленского и Казанского округов. Но только в последнее время она достигла того поистине цветущего и отрадного положения, в котором я ее видел и в котором искренно желал бы видеть всякую гимназию не только наших далеких инородческих окраин, не только наших родных губернских городов, но даже и столиц наших...

Теперь в этой тифлисской гимназии, из которой 60 лет тому назад ученики разбегались в горы, уже учится более 700 мальчиков, большею частью туземцев, не только армян и грузин, но и татар и горцев всяких наименований. Наплыв детей в [426] гимназию теперь такой, что ежегодно подается 250-300 прошений о приеме, но принимать всех уже некуда и половина остается поневоле за дверьми заведения... В одном только пансионе более 150 воспитанников; так что из одной тифлисской гимназии, имеющей теперь уже 17 классов основных и параллельных, можно было бы весьма удобно выкроить две изрядные гимназии обычного размера. Из туземцев более всего стремятся учиться тифлисские армяне, их в гимназии 32-33%, потом следуют грузины (17—15%) и наконец мусульмане; армяне учатся не только охотнее, но еще и гораздо настойчивее других, так что проявляют уже в детстве и юности свои замечательные практические свойства, сделавшие их обладателями кавказской торговли и промышленности. Из числа оканчивающих курс гимназии 60% армян!

Впрочем нужно сказать, что в самом населении Тифлиса армяне являются преобладающим элементом, как люди специально городских, а не сельских профессий. Тифлисская гимназия представляет собою интересное явление в педагогическом смысле, начиная уже с самых размеров своих и кончая изумительным смешением языков...

Легче управиться с 3-мя обыкновенными русскими гимназиями, чем с этим столпотворением вавилонским, где нужно примениться к потребностям и свойствам десятка разных друг друг враждебных народностей, ко всем этим армянам, грузинам, татарам, лезгинам, осетинам, черкесам, евреям, полякам, русским и пр., и пр.

Оттого-то тифлисской гимназии еще недавно приходилось переживать весьма печальные дни.

Разнообразие и широта теперешних педагогических средств гимназии, кажется, уже в состоянии отвечать наконец разнообразию потребностей. Гимназия уже [427] ворочает теперь стотысячных бюджетом, имея кроме того серьезные средства в недавно созданных ею учреждениях «ученического фонда» и «общества вспомоществования учащимся», открытого в 1874 году.

Кроме того, при гимназии существует «ссудо-сберегательная касса для служащих по учебному ведомству», имевшая в течение 12 лет более 340,000 рублей в своем обороте.

Все это указывает на деятельную и разностороннюю внутреннюю жизнь.

С помощью этих средств гимназия поставила и учебную часть свою очень плодотворно и практично.

Бесчинства и вредные шалости искусно парализованы в ней целым рядом полезных занятий, привлекательных для ребенка. Прекрасно организованная ученическая читальня, созданная главным образом пожертвованиями самих воспитателей и учителей на счет ежегодного вычета 1 процента из их содержания, имеет теперь уже более 5,000 книг; просторное и светлое помещение этой читальни, удобная и красивая мебель, множество ценных иллюстрированных изданий, покрывающих ее столы, картины и карты на стенах,— все это в высшей степени должно расположить детей к занятиям и отвлекать их от унылого бездельничанья, к сожалению столь обычного в наших пансионах... Не хотите читать, — ступайте в другую залу, обставленную с таким же вкусом и так же разумно: это класс свободного рисования, увешанный гипсами и оригиналами. Для пения и музыки тут целая школа, содержание которой обходится гимназии в 2,500 рублей в год. Оркестр и хор тифлисской гимназии хорошо знакомы жителям Тифлиса, которые всегда поощряют ученические концерты, устраиваемые обыкновенно или в пользу бедных учеников, или для учреждения при [428] гимназии какого-нибудь полезного занятия... К концертам часто присоединяются и литературные чтения. Кроме искусств, желающие могут заняться каким-нибудь мастерством — столярным, токарным, резным или переплетным; для этого тоже особые мастерские, полные верстаков и инструментов. Доморощенные юные столяры не только чинят всю мебель гимназии, но начали уже снабжать ее новою; в VIII классе гимназии, например, все парты на 40 человек сделаны исключительно мастерством самих учеников. А книг они переплетают по нескольку тысяч в год.

Гимнастике в тифлисской гимназии придано особенное значение. 4 часа ежедневно идут занятия гимнастикой для приходящих и пансионеров, чтобы дать возможность всякому классу поупражнять свои мускулы, к великому благу для здоровья детей, которые здесь на Кавказе привыкли гораздо более к физическим упражнениям, чем наши русские дети, и потому гораздо более нас страдают от постоянно сидячей жизни за книжкой.

Одно из наиболее отрадных впечатлений я вынес из посещения гимназической больницы.

Домик больницы уже снаружи не похож нисколько на что-нибудь казенное, а внутри он в каждой подробности своей проникнут духом доброй семьи и домовитости.

Везде чистота, свет солнца, цветы и растения, картины на стенах, везде добрые, опрятные женщины вместо полупьяных грубых фельдшеров и сторожей...

По лицам деток уже сейчас чуешь, что они действительно отдыхают здесь и получают не одну формальную помощь.

Через посредство таких практических воспитательных мер, гимназии удалось поднять не только [429] нравственное настроение своих воспитанников, но и успехи их ученья, чему много помогла честная готовность педагогического персонала жертвовать свои скудные досуги на дополнительные уроки, послеобеденные репетиции, литературные вечера и на занятия классных наставников...

Успехи учеников убедительнее всего выразились в резком ослаблении цифры остающихся на другой год в том же классе...

Какое вообще значение имела тифлисская гимназия в судьбах края, можно судить по тому, что почти все туземные деятели Кавказа, снискавшие себе известность в том или другом отношении, действующие теперь здесь на судебном, ученом или административном поприще, были воспитанниками этой гимназии.

«Мы хорошо помним, что в первое время в здешних домах не говорили по-русски, и нельзя было слышать разговора на русском языке», высказался в своей юбилейной речи один из природных тифлисцев, г. Инсарлов; «гимназия же всех нас, туземцев, превратила в русских людей. Мы начали жить по-русски: наша домашняя жизнь, домашний быт, приемы, обстановка — все русское. Теперь во всех почти домах у нас говорят по-русски, как народным языком, без которого обойтись мы не можем, так как русский язык сделался уже нашим родным языком. А этим мы обязаны тифлисской гимназии.»

Но в Тифлисе не одна только классическая гимназия. Тифлис относительно числа и разнообразия своих учебных органов не уступит никакому русскому городу, кроме столиц. В нем еще есть реальное училище, классическая прогимназия, женская прогимназия, Александровский учительский институт, кроме частной мужской гимназии, частной женской гимназии, частного реального училища, частной прогимназии, кроме [430] городских, приходских и частных начальных училищ. Одних женских общественных или городских училищ в Тифлисе 8, а начальных гораздо более... Немудрено после этого, что при переписи 1876 г. около 45 проц. тифлисских грузин мужеского пола свыше 7 лет возрастом оказались грамотными, между тем как недавно еще цари и сановники не умели писать по-грузински.

Нужно согласиться, что этого очень довольно для того исторически короткого времени, которое протекло от разорения Ага-Магомет-хана до проекта тифлисского университета. Даже и 80 лет не великий промежуток времени для превращения военной персидской стоянки в образованный европейский город.

VI.

Степи Иоры.

Из Тифлиса мы делали только небольшие экскурсии, в ожидании того времени, когда окончатся занятия в гимназии и брату моему явится возможность отправиться со мною в далекий и трудный путь, составлявший главную цель моей кавказской поездки, в нагорный Дагестан.

Мы успели посетить, между прочим, самый обычный и, кажется, самый старинный дачный приют тифлисцев — Коджоры, которые лежат недалеко от Тифлиса, по дороге в Манглис, на высоких горах, окаймляющих Куру справа.

Нас собралась маленькая кавалькада, с грузинскою княжною во главе, с двумя молодыми гвардейцами, в качестве военной охраны своего рода. Один из спутников наших был сын популярного в [431] Грузии князя Л. И. Меликова, исправлявшего тогда должность наместника Кавказа; другой — сын тоже известного за Кавказом князя Тенгиза Дадешкильяна, владетеля Сванетии, отчаянный джигит, который успел заслужить репутацию храбреца и рубаки в последнюю болгарскую войну.

Этот молодой сванетский удалец удивительно ловко гарцевал впереди нас, на белом карабахе высокой крови, воспитанном в табунах самого хана карабахского и, говорят, прельщавшем покойного Скобелева, который его торговал для своего ахал-текинского похода.

Мы сделали прелестную горную прогулку, наслаждаясь видами на долину Куры, исчезавшую у наших ног, и на темневшие слева Ахалцыхские горы. Коджоры все спрятаны в зелени, раскинувшись с непринужденностью истинной деревни по лесным горам и лощинам. После сильного зноя на горах, стал моросить дождь, так что мы попали в освежительную прохладу и сырость.

Весьма поместительный дом, с тенистыми галереями, нанимается казною для летнего помещения помощника наместника, который, однако, еще не успел в то время переехать сюда из Тифлиса, а только отправил часть своего семейства.

Мы были радушно приняты в нем почтенною княгинею, близкою родственницею князя, и после сытного грузинского обеда скоро успели набродиться по зеленым холмам и незатейливым дачкам этого тихого горного приюта, так что возвратились в Тифлис почти засветло.

А между тем, мы заботливо оснащались в свой дагестанский поход, достали всевозможные рекомендательные письма от одних лиц, власть имущих, к другим, имеющим власть, разные открытые листы, [432] подорожные, маршруты. В Тифлисе даже коренные жители мало знакомы с путями через горный Дагестан, словно он отстоит от них за целые тысячи верст. Почти никто не мог указать даже удобнейшего и наиболее обычного перевала через хребет, и вообще трудно было встретить человека, который бы сам сделал это рискованное путешествие.

Наконец, все было готово, и рано утром, в самый знойный день, почтовая перекладная тройка покатила нас, со всеми нашими походными чемоданами и корзинами, набитыми провизией, с запасом необходимых книг, с разным горячим и холодным оружием про всякий случай, по ровной степной дороге, вдоль берега Куры, в Кахетию, текущую вином и медом.

Брат вырвался на волю после изнурительных месяцев экзамена, этой педагогической «страдной поры» своего рода, и его здоровая деревенская натура, не выносящая долгого комнатного заточения, встрепенулась здесь, на вольном воздухе степи, всею радостною полнотою жизненных сил своих, придавленных разными вредными неправильностями нашего искусственного городского и особенно служебного быта.

Мы ехали через зеленую степь Муганлы, еще не выжженную солнцем, благодаря необычно частым дождям.

Куру мы стали бросать все правее и правее, направляясь наперерез течению Иоры.

Иора — это истая река степей, как и нижняя Кура.

По левую сторону Иоры — бесплодная Ширакская степь, по правую — Караязская. Почтовые дороги тщательно обегают эту пустынную область Иоры.

Дорога в Кахетию, в Южный Дагестан, в старые прикаспийские ханства Баку, Шемахи, Кубы, огибает Иорские степи с севера и северо-востока, а [433] дорога в Елисаветополь (древнюю Ганджу), с юго-запада, по правому берегу Куры.

Мы следовали первою дорогою на Сигнах, с которого начинается Кахетия и в котором дорога эта резко раздваивается: одна ветвь поворачивает направо, к Каспию, другая круто налево, почти назад, в глубь Кахетии, в Телав, к подножию великого хребта.

Равнина, через которую нам пришлось безостановочно ехать целый день, была далеко не безжизненна. Сейчас видно, что мы попали на старый, давно укоренившийся торговый путь. Проезда не было от обозов, то шедших навстречу, то обгоняемых нашею тройкою. Но это уже не знакомые, намозолившие глаз бесконечные вереницы русских телег, с разноцветными дугами, с важистыми толстоногими коренниками, с бородачами-извозчиками в тульских шляпах, в лиловых «александрийских» рубашках, с красными ластовицами, на которые перестал уже глядеть, которых просто не видишь, даже смотря на них,— до такой степени часто и много встречается их по столбовым дорогам родной Руси.

Нет, здесь глаз жадно бросается на поражающую его новизну всей путевой обстановки. Длиннейшие крытые фуры запряжены здесь четвериками в ряд, и на высоких частых дугах, прикрывающих эти повозки, висят яркие ковры, затейливые, узорчатые войлоки и циновки. Все тщательно раскрашено, украшено, раззолочено. Лошади и мулы в пестрых и картинных уборах, будто разряжены на какой-нибудь праздник. Шлеи живописно убраны в несколько рядов блестящими бляхами; сеточки, подвесочки, кисточки из разноцветного бисера и стекляруса широкими повязками висят над глазами лошади, спуская со лба ее пушистые хвосты красного и желтого цвета; везде звенят и качаются гремушки и бубенчики; хомуты [434] такие же яркие, такие же расписные. В этом есть много общего у закавказца с испанцем, таким же южанином, таким же охотником до пестрого и яркого в уборах своих мулов, ослов и лошадок. В фургонах этих масса народа, человек по 20, масса сундучков, узелков; повернуться негде, но все сидят, однако, прилично и по-человечески, не навалены, как битые туши, друг на друга, в ту же самую телегу, на которой возят навоз и глину. Это обычные татарские дилижансы, посредством которых сообщается простое население восточного Закавказья и которым может пользоваться, по его дешевизне, каждый рабочий; существенное удобство, которого, к сожалению, лишена наша православная Русь везде, куда еще не проникла железная дорога, с ее вагонами 3-го и 4-го классов.

В этой привычке доставить себе сколько-нибудь пристойный и удобный способ передвижения, в этом решительном устранении от себя всякой скотской и грязной обстановки, сказывается та же утешительная черта наших южных племен, которая поражала меня уже не раз: уважение к своему достоинству человека, сознание своего права пользоваться удобством жизни наравне с другими людьми, по мере своих средств и способов. В этом отношении наш далекий юг, наш азиатский восток гораздо ближе к цивилизованным обычаям Западной Европы, чем наш брат, сиволапый мужик, из черноземных полей, со всем свинством и распущенностью своего домашнего и общественного быта.

Татарки здесь все красные, с головы до ног: красные широкие шальвары, красные широкие головные платки, спускающиеся по плечам до пояса, красные бешметы, разукрашенные бляхами, пуговицами, висящею по рукавам бахромою и всякою всячиною [435] нисколько не меньше, чем разукрашены гривы и чубы их лошадей. Фуры тоже все разукрашены красным с золотом; в фурах набито, обыкновенно, множество дорожных сундуков, раззолоченных, опять-таки, по красному, так что, когда двигается несколько фур, набитых татарскими женщинами, то оне кажутся издали, на фоне зеленой степи, какими-то громадными кровавыми цветами. Странно, что у нас, в степной черноземной полосе России, называют татарками большие кровавые шапки колючек, растущих везде по полям,— до такой степени произвела впечатление на русского, тоже очень любящего красный цвет, эта исключительная любовь к красному татарской женщины.

Ближний народ ездит, конечно, не в извозчичьих фургонах, а на своих доморощенных арбах. Два исполинские буковые колеса несут на себе деревянную площадку, дышло которой без труда покоится на выносливой спине пары буйволов. Поставьте на эту площадку стог сена, скирдок хлеба, груду ящиков или кулей, — все, что хотите, что только уместится на ней,— и эти черные, из железа выкованные звери, ближайшие товарищи носорога и бегемота, страшного скелета, страшной мускулатуры, попрут себе спокойно этот огромный воз, не раздумывая, не рассчитывая его веса, не спеша и не останавливаясь. Бесценная скотина для крутых подъемов и спусков кавказского предгорья. Целые стада буйволов пасутся тут кругом, в этой зеленой степи. Стада коров чередуются с ними. Здешние пастухи, однако, не с одними кнутами да тростниковыми дудочками, как у нас, и им, по-видимому, некогда бывает ковырять по целым дням лапти в тени какого-нибудь уютного кусточка. Около каждого стада по несколько верховых, на бойких коньках, с ружьями за плечами, с кинжалом [436] у пояса. Тут места опасные, народ очень плох насчет разбоя и грабежа.

Закавказский татарин вообще жесток нравом, корыстен и безнравствен. А тут почти безлюдная степь на сотни верст и непрерывное движение товаров. Соблазнит поневоле, особенно когда еще далеко не забыты недавние преданья постоянных войн, грабежей, разорений, безотрадное царство всякого насилия, не совсем прекратившееся еще в начале нашего столетия.

Караваны верблюдов, давно уже мною не виданных, бесконечною цепью проплывают мимо нас, нам навстречу. С суровым и презрительным равнодушием глядят вперед, не обращая ни малейшего внимания ни на нас, ни на все, что делается кругом, эти ветхозаветные звери-исполины, уже какую тысячу лет меряющие своими лохматыми толкачами глубокие пески и каменистые дороги старой Азии. Жалкою, ничтожною тварью копошится около их могучих и величественных фигур наша маленькая лошадиная тройка, а они шагают себе да шагают своим машистым шагом, неслышно волоча за собою целое сооружение из тюков и ящиков, важно раскачивая свои мохнатые горбы, гордо и прямо подняв свои головы, с волосами и ушами как у человека, с разумным взглядом человека.

Попадаются караваны и другого рода, подлинно азиатские, какие ходили в Бактрии и Аравии, без всяких повозок; на горбах висят, по обе стороны, плоские жестяные бочонки с керосином, которым Баку снабжает всю Россию. Бедные животные сплошь улиты просачивающимся керосином и представляют из себя уже далеко не величественный вид. Множество развьюченных верблюдов пасутся на степи; среди зеленой травы стоят целые станы снятых с них товарных тюков. [437]

Арбы, с выпряженными буйволами, тоже отдыхают здесь, на общем даровом пастбище. Высоко задралось дышло и деревянное днище тяжело нагруженной арбы, уже не удерживаемой в равновесии ярмом буйвола, и под тенью этого удобного походного шалаша сладким сном отдыхают татары, татарки, татарчата, утомленные знойным днем и длинною дорогою.

Все полно жизни, движенья, несмотря на степь, несмотря на жар.

Это важный и давний тракт нашей персидской торговли, путь в Европу, в Русь, из глубины Азии, из Тегерана и Герата через Решт, через Баку в Тифлис и к Черному морю. Сел тут нет, попадаются только духаны. И как оцениваешь их в этой невыносимой жаре, среди этой степной бесприютности.

Духан — удивительно счастливая выдумка кавказского населения. В нем сказалось тоже чувство человеческого достоинства закавказца, та же общечеловечная потребность его, о которых я только что говорил.

Закавказский духан — далеко не наш, российский кабак. Насколько кабак гадок, вреден, невозможен, настолько хорош, почтенен и полезен духан. Путешественнику доехать до духана — истинная отрада. Часто это — его спасение. В духане — все, что необходимо дорожному человеку,— разумеется, неизбалованному разными столичными глупостями. В духане прохлада, полутьма, простор. Правда, это часто простая плетушка, вымазанная глиною, с высоты которой выглядывает иногда клочок далекого неба, но вам до этого нет решительно никакого дела. Тут спасетесь от жары, от дождя, от утомления. Тут [438] изжарите себе бараний шашлык прямо над камнем очага, на полу, посередине «залы ресторана», тут сварите себе пшенный кулеш в котелке на цепи, что висит сверху вместо бронзовой люстры.

Тут, что всего главнее, освежите ваши глотки, наполните ваши бутылки или бочонки легким, свежим местным вином, которое самый завзятый постник может поглощать среди кавказской жары, без всякого вреда и опасности, целыми бутылками. Чего вам еще больше? Но духан, кроме того, лавочка, снабженная всем насущным для путника. Тут не только балык, жареная баранина и огурцы, но и стеариновые свечи, и табак, и чай с сахаром, и простая посуда, и бумага, и мало ли еще что?

А какие любопытные, какие поучительные встречи и знакомства делаются в духане! Каких характерных типов насмотритесь вы здесь, каких наслушаетесь характерных разговоров! Проживете несколько лет в городской гостинице — и не узнаете десятой доли того, что откроется вам в два, три месяца бесцеремонных странствований по закавказским проселкам, по смиренным глиняным духанам. с плоскою земляною крышею, заросшею вениками.

Трудно, конечно, прививать искусственно к одному народу нравы другого, созданные веками и особенностями истории, но нельзя не сказать, что бесприютная деревенская жизнь наших русских, особенно черноземных губерний, до сих пор не выработавшая себе ничего более удобного и приличного, как кабак, выиграла бы бесконечно во всех отношениях, если бы этот кабак, с его голым, животным пьянством, заменился чем-нибудь подобным кавказскому духану.

Польша, Западный край, балтийские области наши имеют корчму — некоторое подобие духана, но все-таки [439] не духан; в корчме, во-первых, нет лавки с разными товарами и, во-вторых, корчма нашего запада слишком пропиталась жидом и всеми жидовскими обычаями, так что во многих местностях является тем потайным гнездом плутовства и эксплуатации всякого рода, откуда паук-жид, господствующий над округом, ведет все свои коварные нити и сети, расставляемые неопытному местному населению.

Кавказский духан полон пока простоты и простодушия чисто-патриархальных; еще пока бесхитростно наливает из бурдюка стаканы неподдельного вина, не жарит, вместо барана, кошки, и не заглядывает насильно во все щелочки чужих карманов.

По пути мы встречали большие толпы крестьян, вызванных из разных губерний и уездов Закавказья для уничтожения саранчи. Они возвращались домой, потоптав, что могли, в Тифлисском уезде. Организация этого дела первобытно-груба и первобытно-несправедлива.

В самый разгар рабочей поры, крестьян-хозяев гонят от их собственных хозяйств за сотни и десятки верст, в иные губернии и уезды, на чужие хозяйства, чаще всего, конечно, на княжеские, потому что в Карталинии, опустошаемой саранчою, крутом все княжеские владения, и при этом не только не дают никакого вознаграждения за убытки собственного, не в пору покинутого хозяйства, за тяжелый труд и дальний проезд, но даже не кормят на местах эти огромные армии рабочих по реквизиции ничем, кроме сухого хлеба. Особенно тяжел этот вынужденный пост для имеретин и мингрельцев, довольно изысканных и разнообразных в своей пище и, к тому же, никогда не знающих саранчи на своих полях, так что они никогда не могут рассчитывать на круговую поруку в этом деле, — единственное [440] разумное оправдание практикующихся насильственных ополчений закавказского крестьянина против саранчи.

Мы ничуть не восстаем против энергического и обязательного участия всего населения в борьбе против страшного стихийного врага, способного погубить благосостояние целого края. Мы одобряем, в этом случае, даже самые решительные военные меры и самую непоколебимую строгость законов. Но мы возмущаемся неразумностью, несправедливостью, а потому и бессилием той системы, которая существует в Закавказье в настоящее время, по истреблению саранчи. Военными мерами высылают какого-нибудь имеретина, какой-нибудь долины Риона, куда-нибудь на Иору, на Алазань, а самых главных и состоятельных владетелей этой именно Иоры и Алазани, наиболее страдающих от саранчи, наиболее выигрывающих от быстрого уничтожения ее: князей, дворян, духовенство, богатых землевладельцев, — вовсе не привлекают к участию в этом истреблении ни лично, ни денежно. Они не платят ни копейки специального налога на истребление, не высылают ни одного человека, а владеют почти всею страною.

Между тем привлечение их к повинности в том или другом виде могло бы, по крайней мере, обеспечить подневольного работника-крестьянина необходимою ему пищею, дать ему его привычный стакан вина среди удушающей жары степей, вознаградить хотя скромною платою за все те труды и потери, которые он вынужден нести ради удобства других и пользы целого края.

Некоторые уездные начальники настойчиво заявляли о необходимости всесословной повинности по истреблению саранчи в комитете, который был образовав в Тифлисе для выработки мер против бедствия. Но их голос остался вопиющим в пустыне. Старые [441] сословные пристрастия и предрассудки, точно так же как всесилие чиновнической рутины, боящейся, как огня, всякого нового слова, всяких свежих следков, не дали пробиться сквозь себя правдивой мысли, а, между тем, применение, очевидно, несправедливой и неудобной системы возбудило большой ропот среди закавказских крестьян, и целые партии их, как я уже рассказывал ранее, в одном из первых очерков своих, отказывались от исполнения повинности и разбегались по домам. Если переданные мною рассказы о смертности, развившейся среди рабочих партий, вследствие несвоевременной раздачи хлеба и отсутствия воды, могли быть значительно преувеличены, как о том заявляли мне впоследствии некоторые местные жители, то все-таки самая система не выдерживает ни малейшей критики. Только введение земских учреждений в Закавказье, к чему оно готово нисколько не менее наших русских губерний, могло бы, мало-помалу, привить здешнему обществу те здоровые взгляды на местные нужды и местные обязанности, которые, благодаря тому же земству, уже стали азбукою во множестве самых глухих уездов России. Относиться в этом отношении с недоверием к населению Грузии было бы ребячеством, ничем не оправдываемым, и положительною несправедливостью. Не говорю уже, что это была бы грубейшая политическая ошибка с нашей стороны, которая могла приготовить нам в будущем, как все подобные слепые и узкие системы, много неожиданного горя и неожиданных хлопот.

Долину Иору мы перерезали в ее верховье. Она обрисовалась, среди степей, темною сочною зеленью своих лугов и частыми стогами свежего сена, раскинутыми по этим лугам, будто сплошные гнезда грибов. Табуны лошадей, стада коров и буйволов весело пестрят эти луга. Нагруженные сеном и всякою [442] всячиною яшаки встречаются на каждом шагу. Но вот опять потянулась та же неоглядная, желто-зеленая степь. Опять снуют мимо ярко-синие ракши и стаи шумливых скворцов; опять орлы плавают в бездонной синеве и ястреба неподвижно торчат на телеграфных столбах, как разбойники в засаде.

Мы приближаемся уже к долине Алазани, а до сих пор не встречаем еще никакой культуры. Не только о садах, виноградниках, табачных плантациях, даже о поле — помину нет. Все одна только трава, одно пастбище, одна первобытная азиатская дичь.

Удивительна эта мертвенность хозяйственных промыслов в таком близком соседстве с многолюдною и цветущею Кахетией, на тучных землях, которые просто сами зовут к себе обрабатывающую руку.

Тайна этого промышленного сна объясняется, впрочем, без труда. Все эти громадные пространства принадлежат большим грузинским фамилиям, которые настолько богаты, что могут удерживать их за собою, не передавая в руки мелкой собственности, и, вместе с тем, настолько скудны свободными капиталами, хозяйственным знанием и предприимчивостью, что не в силах сами обратить эти зеленые пустыни в цветущие сады и сытые поля.

Обширные владения князей Андрониковых и других тянутся, например, на многие десятки верст бесплодною равниною около Иоры. Трудно сомневаться, что будь, вместо этих 2-х, 3-х магнатских местностей, масса мелких фермерских хозяйств, вся страна быстро приняла бы другой вид, закишела бы плантациями, садиками, поселками. Видно, «латифундии» губят не одну Италию! [443]

VII.

Обитель св. Нины.

После ста слишком верст жаркой и гладкой степи, мы начинаем, наконец, забираться на живописные, прихотливые холмы, спускаться с них и опять подниматься. Это уже первое предчувствие гор, первые аванпосты их. Тут уже вы в другом мире. Пустыня кончилась, и кругом вас зеленеют виноградники, сверкают поспевающими плодами тенистые садики, приютившие под своею сенью опрятные каменные домики.

Поднялись еще выше, на довольно крутой холм, и вдруг перед нами, как на эффектной картине, появился живописный Сигнах, видный теперь весь от макушки до пяток. Мы в Кахетии.

Сигнах — одна из самых красивых и оригинальных местностей Закавказья. Он раскинулся по нескольким холмам и утесам, сбившимся в тесную кучку естественных редутов. Трудно было бы выбрать другое место, до такой степени неприступное, до такой степени удобное для защиты страны. Скалы Сигнаха — это Богом воздвигнутый грозный замок, в воротах роскошной Алазанской долины. Рука человека еще больше усилила неприступность природных твердынь Сигнаха, увенчав крепостью темя серединного утеса, опоясав старинными зубчатыми стенами и башнями гребни соседних холмов. По обрывам скал, по крутым скатам холмов лепится, вправо от крепости, вниз от нее, старинный порубежный город Кахетии, ее верный исторический сторож, обильно улитый кровью врагов и братьев своих, поседевший в бесконечных боях, осадах, пожарах и разорениях. [444]

Сигнах по-грузински значит «убежище»; он оправдывал это почетное имя свое в течение своей многовековой тяжелой истории. Город очень обширен и раскинулся теперь довольно свободно, забравшись своими веселыми домиками и садами на все соседние возвышенности, густо налив собою все повороты многочисленных вьющихся ущелий и лужков, спрятанных между подножьями его холмов. Причудливые гребни утесов Сигнаха, его характерные храмы, зубцы его древних стен и башен — вырезались перед нами, при чудном закате солнца, ярко освещенным, смело набросанным первым планом на мягком фоне исчезающей вдали сырой низины, среди которой сверкала и извивалась серебряною чешуею змея красавица Алазань, а еще дальше за нею, за пределами горизонта, будто таинственное сновидение, уже обрисовывались какой-то бесплотною нежною кистью дымчато-голубые, расплывающиеся в знойных туманах воздуха, далекие очертания грозного Кавказа.

* * *

Долго пришлось спускаться нашей тряской перекладной по вьющейся улиткою пыльной дороге с крутого холма, на котором расположена новая часть Сигнаха. Еще дольше, еще тягостнее был подъем на скалистые кручи старого города, после того, как мы вверглись, наконец, в глубокую яму у подошвы холма.

Поистине, не для экипажей и не для мирных европейских путешественников, а для одних только лихих наездников да неутомимых горных лазунов устроены такие дороги, такие города. Движенье, веселье, шумная и смелая жизнь, так мало свойственные нашим сонным уездным городкам, охватили нас с первого нашего шага по городским улицам. [445] Везде гуляли разодетые толпы женщин, детей, мужчин, везде пили, ели, пели, играли, везде стоял говор, крик, хохот. Мелкая торговля, вполне приноровленная к нуждам и вкусам тороватой демократической толпы, кишит в этих тесных вьющихся переулках. Духаны на каждом шагу, тесно набитые кутящим и болтающим народом.

Мы остановились в довольно убогой гостинице, среди тенистого переулка, где всегда пристают почтовые лошади. К счастью, нашелся маленький балкончик, висевший со 2-го этажа, на котором можно было усесться за чай, с которого вся шумная жизнь торгового переулка была видна как на ладони.

Ночь навалилась черная, и в узеньком переулке, среди высоких домов, скоро стало темнее, чем в чернильнице. Только яркие пятна от фонарей и освещенных окон пестрили эту настоящую южную темноту, и около этих одиноких оазисов света толпились, будто ночные бабочки вокруг зажженной свечи, веселые обыватели Сигнаха с своею музыкою, песнями и болтливым винцом. Мы перевесились через перила и молча вслушивались сверху в эти малознакомые нам звуки народной грузинской жизни, всматривались в эту двигающуюся шумную и оживленную темноту. Отовсюду, из всех узеньких и высоких домов, окружавших улицу, свешивались такие же балкончики, и почти на всех их не столько виднелись нам, сколько чуялись, по шороху и шепоту, темные фигуры, наслаждавшиеся, подобно нам, прохладою ночи и суетою базара.

Вон, почти у самых ног наших, в дверях освещенного духана, толпа собралась вокруг уличных музыкантов, которых характерные фигуры, с приставленными ко рту дудочками, со скрипками, зажатыми под бороду, заметны даже отсюда на фоне [446] огня. Надоедливо и горько, как плач разобиженного ребенка, жалуется на что-то темному воздуху ночи меланхолическая зурна... Турецкий барабан усердно поддерживает ее своим отрывочным грубым басом, словно огромный неуклюжий пес, сострадательно воющий вместе с плачущим младенцем. Все неотвязчивее, все пронзительнее и жалостнее надрывается дудочка, и ее непрерывающиеся тоскливые звуки стоят среди темноты ночи, как жужжанье комара, хватая и теребя без сожаления каждую ниточку нерва, не давая ни отдыха, ни пощады, все учащая и учащая неудержимую быстроту своего темпа, разрастаясь, наконец, во что-то неимоверно раздражительное, возмущающее, одуряющее, как несмолкаемый вой кружащегося дервиша, обращающего напоследок свои захлебывающиеся клики «Алла, Алла!» в один сплошной отчаянный лай... Нам, однако, не пришлось переночевать в не совсем комфортабельной гостинице Сигнаха. Князь Д-в., начальник городского городского училища, был так любезен, что почти насильно перетащил нас и чемоданы наши в свою поместительную квартиру при училище. Побеседовав с своим гостеприимным хозяином о многом, интересовавшем нас в Сигнахе и Кахетии, и поужинав у него, мы отлично выспались после тряски перекладной. Рано утром любезный хозяин наш вызвался показать нам город и Бобдийский монастырь.

Встать рано было необходимо, потому что в Бобдийский монастырь мы вздумали идти пешком. Мы полюбовались несколько минут на прекрасные виды, открывавшиеся на город и окрестности с широкого балкона училища, и, напившись чаю, двинулись в путь по тенистым еще переулочкам. Бобдийский монастырь стоит в нескольких верстах от города, на высокой лесистой горе. Мы весело взбирались по [447] ее каменистым дорожкам, то и дело останавливаясь, чтобы насладиться разнообразными перспективами города, гор и Алазанской долины, менявшимися с каждым поворотом тропы, при каждом новом подъеме.

Ясное и свежее утро молодило душу и наполняло радостным замираньем.

Мы шли мимо зеленых горных лужков, заросших цветами, сквозь росистые чащи лесков. У ног наших, над нами и кругом нас, стояла чудная красота Божьего мира.

Вдруг на этих чистых горных высях медленно ударил церковный колокол, и тихие раскаты его волнами потекли по неподвижному утреннему воздуху. Это благовестили в монастыре.

Величественный благовест разносился, будто утренняя молитва проснувшихся гор, по глухим ущельям, по лесным вершинам. Монастырь поднят на 3,000 футов от земли. Он ютится в небольшой котловинке, на вершине горы, и виден издалека с долины Алазани. Может быть, это самый древний из всех древних храмов Грузии. Его построил, еще в самом начале IV века, первый грузинский царь-христианин — Мириан, по убеждению святой Нины, просветительницы Грузии. Эта дева-апостол до сих пор почивает в Бобдийском монастыре, в приделе церкви, посвященной ею своему родственнику — великомученику Георгию.

Мы, современные люди науки, света, практической жизни, с улыбкою снисходительного презрения относимся к легендам о святых и мучениках первого христианства, не находя в них ничего, кроме детски-наивных басен. Но, право, и легенды эти, и люди эти заслуживают гораздо более внимания. Для меня, по крайней мере, оне всегда были глубоко [448] трогательны и глубоко поучительны. Если в них, быть может, и есть частица наивной, бессознательной лжи, то все-таки в них несравненно больше правды. Эта правда — самый подвиг этих людей, их честная смерть за убеждение, за высокий духовный идеал, их смелое презрение греховных благ мира и злых сил мира. Особенно потрясают меня, наполняют жарким сочувствием и сердечною жалостью подвиги слабой женщины того неправедного и жестокого старого мира.

Трогательные образы св. Варвары, св. Цецилии, св. Нины, всех этих дев-исповедниц, заслоняют передо мною даже величественные фигуры Бонифациев, Северинов и Григориев. Вечная раба, вечный ребенок, без силы мыслить, без власти, без права, без защиты,— она встает вдруг, среди всеобщего грубого насилия, среди повального невежества и животности, светлым и смелым архангелом и идет, презирая угрозы, насмешки, козни, прямо к свету истины, к царству добра и любви, непоколебимая, любящая, благословляя своих мучителей, увлекая за собою изумленных владык своих, побеждая зверскую силу своею кроткою человечностью, неспособною преломить трости надломленной и погасить трут тлеющий, по выражению евангелия. Нужно вдуматься, какая героическая душа необходима для такого героического подвига.

Легко прочесть на страницах какой-нибудь Минеи или Мартиролога простодушную, краткую фразу летописца о том, как поганые язычники просвещались проповедью святой равноапостольной жены, как низвергали они своих идолов, лики дьявольские, прекратили бесовский обычай кровавых жертв и познали единого Бога истинного,— но не легко понять эту изумительную победу сердечной веры одного [449] ничтожного и презираемого существа над всеми глубоко укоренившимися убеждениями, верованиями, страстями и привычками целого народа, ревниво охраняющих предания своей исторической старины, свои народные учреждения, священную память своих отцов и прадедов.

Попробуйте, хотя в самом важном вопросе, всеми усилиями вашей логики и вашей воли, повлиять существенно на взгляды и образ жизни хотя бы одного близкого вам, к вам расположенного человека — и вы убедитесь, с каким неодолимым упорством всякая психическая стихия отстаивает раз занятое ею пространство от натиска другой, как не поддается она никаким воздействиям, как легко, вызываются в ней элементы вражды и разъединения там именно, где вы рассчитываете вызвать сочувствие и единодушие.

Перенесите же этот ежедневный опыт ваш в обстановку варварского общества, переполненного взаимным недоверием, нетерпимостью, тьмою суеверия и предрассудков, — общества, ожесточившегося в привычках вражды и насилия, не умеющего уважать ничего, кроме силы руки и меча, и поставьте вдруг перед его лицом неведомую странницу-деву, нищую, бесприютную, смело проклинающую в глаза всему народу его грозных древних богов, смело обличающую его невежество, его пороки и преступления, зовущую всех этих гордых властителей, мудрецов и могучих воинов переродиться в новую жизнь любви и мира, поста и молитвы.

Очень может быть, что сама невероятная смелость такого вызова обезоруживала грубых дикарей и поражала их воображение. Во всяком случае, нельзя было не признать воистину чудом Божьим, делом, выходящим из размером обычной человеческой [450] возможности, это потрясение глубочайших основ духа целых народов вдохновенным словом мужественной проповедницы.

Благочестивые, смиренные летописцы, оставившие нам память о великих подвигах и великих подвижниках Христовой веры, так именно понимали события просвещения, народов и славили в них Бога, посылающего мужество льва и силы исполина кротким девам и слабым старцам. Святая Нина тоже имеет свой трогательный живописный роман.

Она еще прямо примыкает к той плеяде апостольских дев, которые восприняли и возрастили в горячем сердце своем первые семена кроткого учения Христова, которые, с страстным самоотвержением, незримо и неслышно, разнесли его потом во все тихие уголки малоазиатского побережья и везде насадили первые общины Христова братства, непобедимо охватывавшие собою целый мир, все шире, все дальше.

Э. Ренан, поэт-историк христианства, поразительно меткою кистью нарисовал нам картину этих мирно цветущих пустынных уголков приморского юга, где Христово учение любви и мира свило себе свои первые голубиные гнезда. Женское сердце, всегда просившее любви, всегда полное веры, оскорбляемое и подавляемое грубою неправдою старого человечества, первым почуяло наступившее спасение мира в благовестии евангелия.

Кроткий праведник, принявший в свою душу горе и страдания удрученного человечества, казненный как разбойник сильными и властными, пронесен был сердцем женщины, на своем страдальческом кресте, как на престоле Божьем, через все области земли. Христианство зачалось женщиною и восторжествовало женщиною.

Женщина в христианстве стала выше всех смертных и бесплотных, выше ангелов и архангелов, пророков и первосвященников, стала матерью Бога, покровом и молитвенником мира. [451]

Оттого-то первые века христианства кишат женами-подвижницами, девами-апостолами и исповедницами. Это исповедание Христа женщиною доходит до страстности, до восторженных жертв всеми соблазнами мира, самою жизнью своею.

В развращенном Риме, жестокий гонитель христиан, император Диоклетиан, задумывает ободрить свое утомленное сладострастие женитьбою на первой красавице мира. Почти весь мир — его, и в выборе нет труда. Выбор царя падает на Рипсиму, деву царской крови, уже христианку. Она, в общине 37 дев, тут же, в Риме, поучается наставлением благочестивой старицы Гаяны.

В ужасе от предстоящего ей брака с ненавистником христианства, Рипсима не пленяется императорским троном, а бежит в далекое изгнание, вместе с Гаяною и 36 сестрами. В Иерусалиме, на гробе Господнем, еще не остывшем от чудесных воспоминаний, она обрекает себя Христу и удаляется в глушь Армении.

Армянский царь Тиридат влюбляется в нее, так же как римский Диоклетиан. Но святая дева отказывается быть женою языческого царя и остается верна своему Христу. Самые жестокие мучения не в силах победить ее: ей отрезывают язык, выкалывают глаза и, наконец, рассекают на части, всех сестер ее мучают и казнят рядом с нею, и потом тела мучениц бросают на съедение зверям.

Только одна дева этой святой общины — Нина осталась в живых, потому что еще раньше удалилась из Армении в соседнюю Иверию. [452]

В душе святой девы с детства горела восторженная любовь к Христу и жажда подвига во имя Его.

Ее мучило желание отыскать хитон Господень, унесенный, по преданию, в Иверию одним из воинов, участвовавших в казни Христа.

— Скажи, где хранится эта земная порфира Сына Божия? — спрашивала она не раз у своей учительницы Нианфоры. Наставница указывала ей на Мцхет, древнюю столицу далекой Иверии. День и ночь молилась святая дева Богоматери, чтобы она сподобила ее облобызать одежды Спасителя мира.

Наконец, Матерь Божия, в сновидении, вручила ей крест, сплетенный из диких виноградин, и повелела идти в страну Иверскую проповедовать слово Божие. Крест этот, перевязанный волосами святой Нины, мне показывали в Тифлисе, в соборе Сионском.

С этим крестом мужественная дева отправилась в свой далекий и опасный путь, через земли язычников и огнепоклонников.

Около Мцхета св. Нина встретила иверского царя, с толпою народа, спешившего поклониться великому идолу Ормузда или Армаза, воздвигнутому на высоком берегу Арагвы. Кровь младенцев и юных дев лилась к ногам идола, перед которым в страхе повергался народ.

Тогда св. Нина воздела руки к небу и призвала Божьи громы на несчастных идолослужителей. Среди ясного дня вдруг разразилась страшная гроза — и небесные молнии сокрушили в прах капище и идолов его. Царь-язычник в ужасе бежал вместе со всею толпою. Св. Нина поселяется в Мцхете, и слава ее чудес растет с каждым днем. Она исцеляет царицу, исцеляет гостившего у нее царевича [453] персидского и исцеляет, наконец, самого царя, ослепшего от грозы.

Царица — женщина, как везде и всегда, первая проникается сочувствием к учению Христову и склоняет к тому своего мужа. Мириан принимает крещение и делается первым христианским царем Грузии. По указанию св. Нины, он обретает под срубленным кедром хитон Господень и строит на этом месте великолепный храм. Обратив в христианство Карталинию, дева-апостол переходит в соседнюю Кахетию, где также обращает ко Христу царицу Соджу и воздвигает первый христианский храм в Бодбе, близ Сигнаха. Там опочила она от своих апостольских трудов, и там до ныне поклоняются мощам ее.

* * *

Скромно и тихо это последнее убежище неустрашимой проповедницы братства, любви и мира людям крови и брани, в железный и темный век. Здесь, среди вечно молодой зелени горных лугов, прямо под голубым небом, от которого уже ничто не отделяет древнего храма, высоко над суетою земли,— лучшая могила для чистого сердца, страстно стремившегося к небу, смело стряхнувшего с себя прах низких забот земных.

Простая деревянная рака св. Нины, чуть украшенная скудным золоченым убором. Прост, тесен и беден весь старый монастырь.

Это еще полнее переносит мечту путешественника в далекие времена, когда проповедница-дева, с своим крестом-посохом из дикой виноградины, бродила по горам Кахетии и учила дикарей-язычников трогательным молитвам Христа.

Постройка храма пахнет глубочайшею древностью: поливанные голубые и чугунные кирпичи, вделанные [454] в фасад церкви, грубые плиты из красного известняка и многие из мрамора, врезанные в полуистертый пол церкви и покрытые историческими надписями,— все сразу говорит вам, что вы в одном из памятников седой грузинской старины.

На некоторых могильных плитах выбиты митрополичьи посохи; из надписей можно узнать, что в Бодбе погребены 3 митрополита: один из них — князь Джоржадзе, убитый лезгинами, другой — Иоанн Макаев, проживший 94 года и 54 сряду бывший архиереем, и, наконец, первый экзарх Грузии — Феофилакт. Хитрая сквозная резьба иконостаса, вся из листьев, цветов и виноградных гроздий, раскрашенных и раззолоченных, должно быть, также считает себе не один век, хотя живопись икон довольно новая, только XVIII столетия. На стенных фресках, покрывающих весь собор, между прочим, ясно заметны портреты императора Александра I и митрополита Макаева. В маленькой ризнице уцелело уже не много древних достопримечательностей, потому что главнейшие из них давно увезены в Сионский собор и в синодальную контору.

Однако, еще есть чем полюбоваться любителю старины: более всего интересны крошечные рукописные евангелия, с дивною миниатюрою, писанные почерком мельче бисера и отчетливее всякой типографии; есть также несколько драгоценных, сплошь залитых жемчугом воздухов, омофоров с херувимами для митрополичьего облачения, вышитых трудами древних грузинских и кахетинских цариц, золотых сосудов художественной работы, пастырских посохов с простыми костяными ручками; наконец, исторический крест грубого серебряного чекана, с детски-аляповатым рельефом, который обыкновенно носится [455] перед кахетинским войском, насаженный на посох митрополита.

В Бодбе сохранились еще в целости палаты прежних митрополитов, тут же, на обрыве горы, слева от храма. оригинальный балкон, старинной деревянной резьбы, и обширная тенистая галерея обходит кругом массивные каменные стены дома. Из многочисленных помещений его, жилых комнат всего только 4; убранство их довольно однообразно, хотя характерно и красиво. Потолки узорчатые, разноцветные, с позолотою, с точеными шишками посередине для фонарей, такие же цветные маленькие аккуратные дверочки, такие же ставни в окнах, расписные шкафчики и альковчики в стенах. Камин, или бухара, особенно украшен яркими узорчатыми изразцами. По сторонам его непременно узенькие углубления для свечей, тоже изукрашенные; диванчики с решетчатою спинкою, ярко раскрашенною, подбитою в прорезах сверкающею фольгою, составляют своеобразную меблировку приемной комнаты, которая служила, очевидно, для торжественных сборищ. Она довольно велика, устлана простыми кирпичными плитами, а стены ее покрыты грубою живописью, портретами митрополитов и проч. Кругом стен, как и везде, неизменные тахты, одинаково удобные для лежанья и сиденья.

Из спальни митрополита маленькое оконце открывается в его домашнюю церковь, убранную тою же сквозною и пестрою резьбою, как и главный храм. Архипастырь, хозяин обители, мог, таким образом, присутствовать при церковных службах, не нарушая своего домашнего покоя.

По палатам митрополита нас водил архимандрит монастыря, человек, по-видимому, совсем не книжный, но хорошо объяснявшийся по-русски. Он жаловался, что лет 10 назад у монастыря отобрали [456] все его имения и что теперь все они остались на скудном жалованье, далеко не покрывающем их нужд. Монастырь, вообще, производит впечатление совершенной запущенности. Как-то неприятно и неопрятно глядят все его пустынные здания и дворики, словно никакая живая душа не прикасается к ним, словно настоятель и монахи его являются сюда только мимоходом, на один, на два часа, отслужить обедню и отправиться себе назад, восвояси. Совсем не похоже на то впечатление хозяйственной домовитости, давно насиженного сытого и многолетнего гнезда, какое производит, обыкновенно, наш старинный русский монастырь.

За то, когда мы вышли на камни обрыва через задний дворик митрополичьих покоев и глянули вниз на широко раскинувшуюся у наших ног панораму Сигнаха, Кахетии и Кавказского хребта, синевшего за нею, мы сразу забыли про ворчливых монахов и обломанную штукатурку Бодбийской обители, и у нас опять заиграли в сердце радостные лучи светлого летнего дня.

Жадно напившись чистой, как слеза, воды горного родника, выбивающегося на зеленом дворе монастыря, мы поспешили вниз,— доканчивать осмотр города.

Текст воспроизведен по изданию: Очерки Кавказа. Картины кавказской жизни, природы и истории. СПб.-М. 1887

© текст - Марков Е. 1884
© сетевая версия - Thietmar. 2019
© OCR - Karaiskender. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001