АНДРЕЕВ А. П.

ПО ДЕБРЯМ ДАГЕСТАНА

(Окончание. См. “Исторический Вестник”, т. LXXVIII, стр. 653)

X.

От Ахульго к Гимрам.

Горная тропинка. — Туннель. — Водопады. — Слияние койсу и мост. — Езда ночью. — Прибытие в Гимры.

Солнце уже близилось к горам, когда я с своими известными уже читателю спутниками — офицером А*, одним из членов администрации Аварского округа, его переводчиком Мамедом и несколькими нукерами (Всадники местной милиции), оставив сзади себя знаменитый Ахульго, тронулся далее по дороге из сел. Ашильты к знаменитым Гимрам, родине грозного имама Шамиля.

Но, Боже мой, что это была за дорога! Человек, не знакомый с Дагестаном, не может представить себе ничего подобного... Узкая, вся изрытая и загроможденная камнями тропинка лепилась по берегу страшной пропасти, то круто поднимаясь вверх, то стремительно обрываясь вниз по отвесному склону. Один неловкий шаг лошади, цеплявшейся, как кошка, мог стоить жизни. А внизу, в глубине зиявшей бездны, кипел и рвался бешеный койсу, как бы негодуя на нашу дерзость и поджидая свои законные жертвы...

Но вот тропинка еще сузилась и заскользила вниз по крутой скале. Двигаться дальше на лошади становилось опасно: мелкий [1082] щебень и камни, усеявшие путь, приходили в движение от малейшего прикосновения, и лошади стали спотыкаться. Мы спешились и повели их на поводу. Однако через несколько минут оказалось, что для меня, непривычного к горным тропинкам, идти пешком было еще опаснее и труднее: того и гляди сорвешься и полетишь в пропасть вслед за камнем, на который становишься с полной надеждой и который самым вероломным образом вырывается из-под ног и летит в бездну, делая огромные прыжки по крутому склону. Поэтому, как только тропинка стала немного лучше, я опять сел в седло, но тут же, вверившись лошади, чуть-чуть не ударился головой об огромную скалу, сползшую с горы и нависшую над тропинкой и обрывом койсу. Лошадь пугливо прижала уши, а я совсем съежился в седле, невольно творя молитву, чтобы проехать благополучно и не оставить вместо себя одно мокрое место.

Проехав этот неожиданный природный туннель, я обернулся назад и с содроганием увидел, что грозная скала еле-еле держится на скате и, быть может, близко то время, когда она сорвется и рухнет в койсу!.. И что это будет за падение! Какой грохот и гул пойдет по узкому и высокому ущелью!

— Да, много ужасных мест в Дагестане, особенно при теперешнем неустройстве дорог, — сказал А*, когда мы миновали скалу: — нам еще не встречались искусственные дороги, которые будут еще получше этой тропинки! Здесь еще как-нибудь можно разъехаться встречным. А представьте себе встречу двух всадников над бездонною пропастью на искусственной тропинке в пол-аршина шириной, когда не возможно сделать шага ни вперед, ни назад!..

— Избави нас Бог от таких ужасов, — заметил я с содроганием.

— Не даром же Марлинский с большим остроумием заметил где-то, что в Дагестане один лишь Аллах заведывает путями сообщения, — добавил с улыбкой А*.

Солнце между тем спустилось к самым горам и последними лучами озолотило горные вершины. Мало-помалу пропал и этот золотистый отблеск, цвета стали сереть и чернеть, горы все мрачнели и как будто надвигались на нас, готовясь поглотить в свои бездны.

Дорожка была все также плоха и узка, и лошади стали чаще спотыкаться и чутко насторожили уши. Даже нукеры, привычные к горам, и те начали обнаруживать какое-то беспокойство.

И, право, было от чего! Если уж днем опасно путешествовать по этим крутизнам, то ночью опасность увеличивается во много раз и, без преувеличения говоря, смерть ежеминутно осеняет вас своим черным крылом... [1083]

В одном месте на нас напали собаки, сторожившие вместе с худеньким мальчуганом стадо коз, ползавших по крутым скалам. Где они находили для себя корм в этом каменном аде, в котором все говорило о смерти и ужасе, и ничто не напоминало о жизни, — это одному Аллаху известно.

А койсу все мрачнел и ревел все глуше и глуше. В одном месте как бы шум дождя заглушил его рёв — это сотня небольших водопадов из смежных горных ручьев падала в реку и ударяла звонкой струей о поверхность воды. А немного поодаль, где отвесные береговые скалы сошлись на несколько сажен и вершинами своими подперли небо, — одна из них дала трещину до самого верха, и оттуда бил вниз огромный каскад, разлетавшийся в брызги и пену.

— Как грозны и ужасны горные картины, — сказал я вслух: — но и как же дивны и величественны они!

— Погодите, — сказал Мамед: — сейчас будет слияние Андийского и Аварского койсу (Обе эти койсу, т.е. реки, сливаясь вместе, образуют так называемый Сулак, впадающий в Каспийское море). Там вид еще грознее и величественнее.

И, действительно, никаких красок не хватит, чтобы описать это нагромождение отвесных и огромных скал и камней, лезших один на другой, как будто в каком-то водовороте, громоздившихся все выше и выше, туда, где больше света, где больше простора и где можно согреться на золотых лучах солнца!..

И как раз в этом ужасном месте через Аварское койсу перекинут мост... то есть, это горцы зовут его мостом, а на нашем языке это какое-то шаткое нагромождение одного ряда бревен на другой, пока обе груды, идущие с противоположных берегов, не сошлись своими вершинами над бешеной рекой. Искать тут каких-нибудь скреплений, а тем более перил — было бы, конечно, напрасным трудом,

— Настоящий Чертов мост, — сказал я, когда мы подъехали к нему.

— Да, — согласился со мною Мамед: — тут на лошади не проедешь. Нужно слезать.

И он, действительно, слез и осторожно, шаг за шагом, повел свою лошадь через мост. А он уж, конечно, много видов видал на своем веку и не раз проезжал по этой самой дороге.

Я отдал лошадь нукеру и сам бегом последовал за Мамедом, пригнувшись поближе к мосту, чтобы не смотреть по сторонам и не видеть зияющей и тянущей к себе пропасти.

Но вот я на другом берегу, а за мной благополучно [1084] переехали и все остальные путешественники. Лишь у одного нукера лошадь почему-то заупрямилась на середине моста, и, веди её неопытный всадник, она очутилась бы в бурном койсу вместе со своим проводником.

Совершив этот переход, мы приостановились на другом берегу закусить и выпить по стакану чобы (Напиток, весьма употребительный в горах Дагестана. Приготовляется из виноградного сока и весьма вкусен).

— Этот мост, — сказал А*: — играл большую роль во время наших войн. Впервые, кажется, устроил его генерал Граббе, когда шел разорять Ахульго в 1839 году. Тогда же были устроены на этом берегу предмостные укрепления, остатки которых сохранились и до сих пор.

Я заинтересовался этими остатками далекой старины и хотел для осмотра их подняться на гору. Но спутники удержали меня от этого: ночь уже почти наступила, и тьма затянула окрестности, а нам предстояло еще пять верст ужасного пути по берегу Аварского койсу.

Вначале еще можно было двигаться: тропинка слабо вырисовывалась сероватой ленточкой... Но вот она и совсем пропала из вида, и я не знал, куда мне ехать.

— Пропустите меня вперед, — сказал А*, ехавший сзади меня: — подо мною белая лошадь, и вам легче будет держаться по ней.

Действительно, так было легче двигаться, по временам и белая лошадь пропадала за каким-нибудь поворотом, и тогда я бросал поводья и отдавался на произвол судьбы и инстинкт своего коня.

Но вот в одном месте, где берег несколько расширился, тропинка ушла из-под наших ног, и как мы ни искали её, — найти не могли.

— Что делать? — сказал я: — не лучше ли будет остановиться здесь переночевать? Ночь теплая, у нас бурки, седла под головы — отлично будет.

— Да, — отозвался и Мамед: — тут как раз въедешь в пасть шайтану.

— Нет, — возразил А*: — мне непременно нужно быть сегодня же в Гимрах.

И он велел нукерам обшарить все кругом и найти тропинку... Через некоторое время один из них крикнул что-то на своем языке: дорога нашлась, и мы двинулись далее.

Но как затем мы добрались до Гимр целы и невредимы, — я уж не могу дать себе отчета. Наши лошади прыгали через какие-то расселины, обрывались, скользили, садились на задние ноги при спусках и, как кошки, царапались вверх по [1085] подъемам... И все это в такой темноте, что временами я терял из вида даже уши своего собственного коня...

Но вот последний спуск, и мы въехали в сухое и каменистое ложе Гимринки. Это уже была торная и прекрасная дорога. Однако, в темноте я чуть было не разбил себе голову о деревянную водопроводную трубу, перекинутую, на высоте сажени, с одного берега на другой (Такими трубами горцы проводят воду на свои поля иногда из-за нескольких верст).

Еще один подъем, и мы очутились в пределах знаменитых Гимр — месте рождения двух имамов: Кази-Муллы и Шамиля.

Какой-то правоверный попался нам на встречу, и сейчас же весть о нашем прибытии разнеслась по всему аулу. Впереди замелькали огни: это старшина с сельскими должностными лицами шел встречать нас с факелами в руках.

Через пять минут мы слезли с лошадей и вошли во двор одного из лучших домов, принадлежавшего казию аварского окружного суда (В каждом из округов (уездов) Дагестана имеется свой местный суд, разбирающий дела, возникающие между горцами. В нем заседает несколько судей-туземцев под председательством начальника округа или его помощника, и духовное лицо – казий, разбирающий известную категорию дел по писанному закону - шариату).

XI.

В Гимрах.

Встреча. — Любопытство горцев. — Значение Гимр. — Кунацкая и ее убранство. — Мошенник-старшина. — Его проделка.

— Буюрун, эфендиляр (добро пожаловать, господа), — низко кланяясь и прижимая правую руку к груди, приветствовал нас почтенный седобородый старик с выкрашенной красной краской бородою.

— Это наш хозяин-казий окружного суда, — отрекомендовал мне его А*: — почтенный человек, состояний на русской службе уже более 30 лет.

Я обменялся с ним рукопожатием и поднялся на широкий и длинный балкон, на который выходило несколько окон. Ближайшие принадлежали жилым покоям хозяев. За ними светился огонек, и оттуда выглядывало несколько любопытных женских лиц. Я подошел поближе, чтобы разглядеть их, но они со смехом отшатнулись назад. Это не помешало им, впрочем, вновь очутиться у окна, когда я сделал вид, что не смотрю на них. Мельком мне удалось рассмотреть среди них одно очень [1086] миловидное, молодое личико, на котором горели, как два бриллианта, черные, крупные глаза.

Не успели мы еще пройти в отведенную нам кунацкую, а уж перед воротами нашего дома собралась огромная толпа. Самые же почетный лица — старшина, судья и мулла, — взошли на балкон, низко кланяясь и поздравляя с благополучным приездом.

— Вероятно, все Гимры собрались тут, — сказал я А*, указывая на толпу в воротах.

— Конечно, — ответил он: — любопытство вообще очень развито в горах, а Гимры особенно славятся этим качеством. Это — лавочка для всего Дагестана. Отсюда идут все слухи, отсюда же шла главная смута во времена Шамиля. И теперь, насколько я знаю, в здешней мечетской школе под сурдинкой проповедуют Бог знает что, пользуясь отдаленностью Хунзаха (Центр Аварского округа, на окраине которого лежат Гимры).

— А велико ли это селение?

— Большое и одно из самых промышленных в Дагестане. Народ здесь очень развитой, благодаря близости Темир-Хан-Шуры (Центр Дагестанской области), и очень трудолюбивый. Своей земли им не хватает, и они арендуют у соседей, особенно у ленивых ашильтинцев. В промышленном отношении этот аул уступает разве Унцукулю, лежащему недалеко отсюда, — в каком-нибудь десятке верст. Однако, простите, мне нужно переговорить со старшиной.

И он отозвал в сторону высокого, статного и красивого горца с большой черной бородой и сверкавшими, как угли, глазами. Я же вошел в приготовленную для нас комнату, чтобы освободиться от верхней одежды.

Нам отведено было, конечно, лучшее помещение в доме — кунацкая. То была продолговатая комната с глиняным полом и деревянным потолком. Входная дверь была прорезана в одной из длинных стен и, войдя, я прежде всего заметил несколько больших связок с тюфяками и ярко-цветными шелковыми одеялами, затянутых парчовыми лентами. Сверх каждой связки лежало по подушке в белой наволоке.

— Наверно, приданое какой-нибудь из жен? — спросил я Мамеда, указывая на эти связки.

— Совершенно верно, — ответил тот, улыбаясь, — это принесла младшая, молоденькая жена. Старик только что женился на ней и выбросил вон приданое умершей перед тем жены, заменив его тем, которое вы видите.

— Старик, значит, не промах! Мамед только улыбнулся в ответ.

Это была как раз та молоденькая женщина, которая [1087] выглядывала из окна хозяйской комнаты и сверкающие глаза которой обратили на себя мое внимание.

Одна из поперечных стен кунацкой, по обычаю, вся была замещена самой разнообразной медной и оловянной посудой, вроде кувшинов, тазов для умыванья и купанья, котлов для варки пищи и пр. Часть же другой стены скрывалась под большим куском золотой московской парчи, годной хоть сейчас на парадную ризу священнику. Над ней висели два плохоньких зеркала и стояла на полках разнообразная фаянсовая посуда. Небольшой стол, закрытый цветной скатертью, две двуспальные кровати, совершенно готовый для отдыха, и несколько венских стульев завершали убранство комнаты. Впрочем, нельзя еще не отметить изречений из Корана, вырезанных по дереву на арабском языке и прикрепленных к потолку и карнизу.

— Иногда на потолке выжигают целые сказки, — сказал Мамед, заметив мое любопытство.

Сняв верхнее платье, я вышел обратно на балкон, где набралось между тем еще больше народу. Балкон выходил на двор, в глубине которого стояли различные службы. Все кругом было очень чисто и опрятно. Вообще, горцы очень заботятся о чистоте своих жилищ, но за то не обращают никакого внимания на одежду, которую носят до тех пор, пока она сама не развалится на плечах от ветхости и грязи.

Отойдя в задний конец балкона, я сел на перила, наслаждаясь дивной и теплой ночью, вглядываясь в начавшие слабо вырисовываться перед восходом луны окружающие горы и прислушиваясь к койсу, бегущему близ самого аула.

— Завтра вам, вероятно, придется увидать горскую скачку, — сказал А*, подойдя ко мне.

— А*, это будет очень интересно. Почему же ее устраивают?

— По поводу Байрама (Мусульманская пасха). Горцы очень любят собачьи травли и конские скачки и никогда не упускают случая насладиться ими.

— А вы долго здесь останетесь? — спросил я А*.

— Нет, день, два, — ответил он: — здесь, видите ли, и деть постоянная борьба партий из-за должности старшины. В горах власть очень любят и умеют ею пользоваться. Здешний старшина, которого вы видели, большой мошенник, но такой тонкий и ловкий, что официально никогда и ни в чем нельзя его поймать. Вот уже более года его противники, которых здесь масса, осаждают нас жалобами на него и требуют замены кем-нибудь другим.

— Какие же он может делать злоупотребления?

— Нужно вам сказать, что должность старшины собственно [1088] почетная, так как жалованья он не получает. Но за эти места всегда дерутся, так как они дают очень важные привилегии и ставят очень близко к сельской казне.

— К сельской казне?

— Да. Видите ли, здесь каждый аул имеет свою кассу, составляющуюся главным образом из штрафных денег, уплачиваемых сельчанами за разные провинности, например, за неявку на общественные работы и т. д. Сам старшина имеет право штрафовать, до одного рубля, сельский суд до трех, а окружное управление до 50 рублей.

— Куда же идут эти деньги?

— На школы, аптеки и прочие нужды селений и округов. В Унцукуле и Гимрах этих сумм набирается иногда до 1,5 тысячи, а в округе до 15 — 20 тысяч. И в аулах иногда бывают большие злоупотребления с ними. Вот и здешний старшина, видимо, не прочь запустить руку в общественный сундук. Да, кроме того, он совершенно бесконтрольно пользуется общественными землями и самыми разнообразными способами притесняет своих врагов. Я уже не в первый раз приезжаю сюда и каждый раз слышу жалобы на него.

— В первый раз, — продолжал А* после короткой паузы: — я был здесь около года назад для разбора коллективной жалобы на старшину чуть не от всего селения. Два дня выслушивал тогда жалобщиков. Нужно заметить, что грамотность в горах развита очень слабо, и на жалобе, поступившей в округ, вместо подписей, стояли печати, а то и просто отпечатки пальцев просителей. Я, конечно, не мог сам определить, чьи это были отпечатки, а когда стал допытываться от сельчан, то, к удивлению моему, никто не признал их за свои. Выходило, что или кто-нибудь один потрудился за всех, или действительно все приложили, но потом испугались и отказались от своих знаков.

— Так ничего я не добились?

— Так и не добился, — ответил А*: — и не мог вывести старшину на свежую воду: обвинения-то были тяжелы, да доказательств не оказалось. Помню, что на той сходке особенно кричал один коренастый лезгин с георгиевским крестом на рубахе. Я долго не обращал внимания на его крик, хотя он надсаживался до одурения. Наконец, спросил, чего он кричит. “Не хотим этого старшину, — ответил он мне: — с ним жить нельзя; дай нам другого — хоть четверть старшины, да нового”. Но мне так и не удалось удовлетворить крикуна, хотя я инстинктивно чувствовал, что старшина большой мошенник. Затем, через некоторое время приехал сюда сам начальник округа разбирать, кто прав, кто виноват, но тоже ничего важного не нашел. Но вот теперь, кажется, уже есть основания думать, что он [1090] запутался в одном очень некрасивом деле, для разбора которого собственно я сюда и приехал. Для проверки нужно допросить несколько человек, которых я уже велел вызвать.

В это время к нам подошел Мамед и сказал, что старшина рассказывал ему свою претензию на то, что А* не остановился у него, своего кунака, и что в виду такого нарушения горского обычая он, старшина, должен зарезать козла.

— Хорош кунак, — ответил, улыбаясь, А*: — чует кошка, чье мясо села! Скажите ему, Мамед, что я прошу извинить меня: остановиться у него не могу, так как заранее обещал казию. А если обычай, действительно, предписывает зарезать козла, то я ничего не имею против, — пусть режет.

— Только вам, начальник, придется заплатить за него три рубля, — сказал Мамед: — в этом и состоит вся суть обычая.

— А, а, — произнес тот: — ну, что же, я готов и штраф внести. Пускай режет. Против адатов (обычаев) ничего не имею.

Тут Мамед подошел поближе к А* и сказал ему что-то на ухо.

— Почему вы знаете? — громко спросил А*.

— Да в народе так говорят, и наш хозяин тоже мне передавал. Только четверых, вызванных вами, вы можете допросить, а остальные все попрятались, так как старшине удалось их запугать.

— Ну, хорошо, посмотрим, может, мне и четверых будет достаточно, — ответил А*, отойдя в другой конец коридора, где возвышалась среди других крупная и статная фигура старшины.

— В чем дело, Мамед? — спросил я.

— Видите ли, начальник приказал собрать семь человек для допроса, а, как мне сейчас передали, трех из них старшина запугал и велел им спрятаться в саклях, а сам хочет сказать, будто они ушли в горы разыскивать ишаков (Местный мелкий осел) и до сих пор не возвратились.

Слова Мамеда оправдались. А* удалось допросить только четверых, а остальные трое “ушли в горы за эшаками”. Но и показания этих четверых оказались очень ценными, так как они прямо уличали старшину в очень нехороших и противозаконных поступках. [1091]

XII.

В Гимрах.

Промышленность в горах. — Кустарное производство. — Коммуна. — Шамиль и Иоанн IV Грозный. — Нетерпимость Шамиля и ненависть к нему.

Когда все свидетели были спрошены, мы вновь вышли на балкон, а в кунацкой стали приготовлять для нас ужин.

Несмотря на позднее время, народ и не думал расходиться, а старшина по-прежнему стоял впереди других. Но тут А* сказал ему, что сегодня он уже не нужен, и что все могут идти по домам. Двор постепенно опустел.

Около получаса просидели мы еще на балконе, наслаждаясь дивною ночью, при чем я вспомнил начатый раньше разговор о промышленном значении Гимр и Унцукуля и перевел опять речь на этот предмет.

— Пахотной земли, как вы уже знаете, — говорил между прочим А*, — в Дагестане очень мало, и собственного хлеба не хватает и на полгода, даже при лучших урожаях. Другие виды добывающей промышленности развиты слабо, — главным образом за невозможностью развивать их дальше; обрабатывающей же и совсем нет, так как нет надлежащего развития. Все это вынуждает дагестанцев искать средств к существованию на стороне. Как только кончится уборка хлебов, чуть не половина способного к труду мужского населения области расходится в разные стороны — кто в Россию, кто в Закавказье, кто в Закаспийский край. Некоторые нанимаются чернорабочими, другие садовниками, сторожами и т. д. Знающие ремесла открываюсь временные мастерские, — одним словом, кто во что горазд. К весне же почти все возвращаются назад.

— Но, кроме отхожих промыслов, — продолжал А*, — одним из важнейших способов существования наших горцев слушать кустарные промыслы, хотя в Аварском округе они развиты слабее, чем в других округах. Вообще же каждый округ славится каким-нибудь производством, и некоторые селения исключительно живут этими заработками. В некоторых видах производств наши кустари достигли замечательного совершенства, дальше которого, кажется, уже некуда и идти. Тут они обнаруживают поразительную усидчивость и терпение, и только таким упорным трудом добиваются желательных результатов; орудия же производства крайне грубы и несовершенны. Представьте себе, например, что один оружейник в Араканах дошел до такого совершенства в выделке ружей-берданок, что их трудно отличить от казенных! [1092]

— Затем, нужно заметить, что мужчины никогда не смешиваются в своих работах с женщинами: у мужчин — одни производства, у женщин — другие. Мужчины обрабатывают, главным образом, дерево, кожу, глину, кость и металлы, — железо, серебро и золото, — а женщины занимаются пряжей и тканьем, валянием войлоков, выделкой бурок, паласов, ковров, сукна, вышиванием по бархату, шелку, сукну, коже и т. д.

— В Кайтаго-Табасаранском округе есть селение Кубачи, жители которого почему-то считают себя потомками генуэзцев. Они занимаются выделкой золотых и серебряных вещей, огнестрельного и холодного оружия. Но особенного совершенства они достигли в деле украшения мелких вещей из стали, слоновой кости, рога и перламутра золотою узорчатой насечкой. Жаль, что вы не видали у меня прелестных запонок тамошней работы. Золотая насечка, выведенная удивительно тонким узором, блестит на слоновой кости, как ряд мелких бриллиантов. Поразительные иногда попадаются работы. Для одной знакомой дамы сделали золотую насечку на веере из слоновой кости — вышла такая прелесть, за которую любитель дал бы баснословные деньги...

— Вот у меня газыри (Украшение на черкеске, в виде двух рядов патронов-гильз (охотничьего ружья) на груди) тамошней работы, — сказал Мамед и показал одну из гильз.

Это была, действительно, прелестная вещица из слоновой кости с красивым узором по верхнему краю из врезанных в кость золотых крапинок.

— Да, чудная работа, — сказал я, — но это вы говорите о Кайтого-Табасаранском округе; а чем же занимаются в вашем Аварском округе?

— У нас в этом отношении выделяется аул Унцукуль, где выделываются очень изящные вещи из железа, дерева и рога с серебряной насечкой. Много приготовляется также красивых деревянных вещей, в роде хлыстов, палок, подсвечников, чернильных приборов. Вещи эти имеют хороший сбыт в России и на Кавказе. Масса их расходится в Пятигорске во время лечебного сезона.

— Ну, а Гимры?

— Гимры больше занимаются садоводством. Здешний виноград считается одним из лучших во всем Дагестане и круглый год продается в Шуре — благо, доставка не дорога. Выделывают из него и вино, но в нем замечается высокий процент спирта.

В это время к нам подошел наш хозяин, почтенный казий, и пригласил закусить. Мы, конечно, охотно приняли его [1094] предложение, так как дорогой проголодались, а суп из курицы и плов с кишмишем и толстым слоем яиц сверху оказались очень вкусно приготовленными. Ужинали мы втроем, так как хозяин ни за что не хотел присоединиться к нам.

За ужином А* передал мне очень любопытную подробность.

Оказалось, что в Дагестане осуществилось нечто подобное мечтаниям Фурье, Прудона и других ученых. Обитатели селения Сулев-Кент, Кайтаго-Табасаранского округа, занимаются гончарным производством на артельных началах. Целыми товариществами ходят они на заработки в соседние округа и, вернувшись домой, делят барыши на всех поровну, — даже и на тех, кто оставался дома. Те же продукты, которые были приготовлены дома, опять-таки поступают в артель, которая посылает кого-нибудь для продажи их, и вырученная сумма поступает опять-таки в пользу “коммуны”.

— По истине, Дагестан — “гора народов и языков”, — сказал я: — много еще будет здесь работы для ученых, и не одного Услара и Ковалевского должна прислать сюда Россия для изучения языка, нравов и обычаев кавказских народов.

— Одного нужно желать, — добавил А*: — чтобы эти исследователи пришли, как можно скорее, так как по нынешним временам старые различия постепенно сглаживаются и забываются и, быть может, не так далеко то время, когда все придет к одному общему уровню.

От обще-дагестанских, так сказать, вопросов мы перешли к вопросу, особенно близкому Гимрам, — к муридизму и двум его имамам — Кази-Мухамеду (или Кази-Мулле, как его чаще называют у нас) и Шамилю.

Гимры всегда были одним из главных гнезд муридизма и не раз подвергались разгрому от русских войск; оба же названные имама были их уроженцы, а Кази-Мухамед и погиб в Гимрах в 1832 году.

Мы долго говорили об этих до сих пор сильно интересующих Дагестан вопросах, хотя я немного узнал нового, чего не было бы еще в печатных источниках, изданных на Кавказе. Были два-три новых еще неизвестных мне эпизода, но нов был для меня до известной степени и тот взгляд, которого держались в Аварии на последнего имама Шамиля.

— Шамиля не любили в Аварии, да и вообще в Дагестане, — говорил между прочим А*: — но за то его очень боялись. Я едва ли отступлю от истины, если сравню его с нашим Иоанном IV Грозным. Между этими двумя историческими деятелями есть много сходных черт и, кажется, самые характерные из них — настойчивость в достижении намеченной цели и крайняя жестокость. Благодаря первой из них, Шамилю удалось слить воедино все [1095] разноплеменное население Дагестана, подчинить его одинаковой для всех строгой организации и на 25 лет затянуть борьбу горцев с могущественной Россией; благодаря же второй черте, Шамиль заслужил общую ненависть “в стране гор”, и только страх перед его грозным именем сдерживал население в повиновении.

— Для продления своего сравнения, — продолжал А*, — я должен заметить, что Шамиль, на подобие нашего Иоанна Грозного, создал при себе свою опричнину из 600 преданнейших ему людей, именовавшихся муртазигетами, отрекавшимися при поступлении в эту дружину от всех личных и имущественных связей и отдававшими все свои силы и самую жизнь в полное распоряжение муршида (учителя). Смерть на поле битвы была для них лучшей наградой, и не было опасности, которой они испугались бы. Из среды этих преданнейших людей Шамиль выбирал наибов для управления провинциями и округами. Конечно, такие ставленники имама действовали вполне в его духе и проводили те принципы, которые он им указывал, особенно зная, что суровый муршид следит через доносчиков за их действиями, за каждое отступление от предначертанного плана готовит самые суровые взыскания. А план Шамиля был построен на учении шариата и, проникнутый беспощадной нетерпимостью, изгнал все то, чем жило до тех пор население Дагестана...

— Нужно заметить, что до появления муридизма горы жили не шариатом, а адатами (обычаями), значительно изменившими и ослабившими суровость и нетерпимость писанного закона. Имамы же объявили самую беспощадную войну всем отступлениям от шариата и требовали замены самых разнообразных обычаев, отличных зачастую у двух соседних аулов, общими для всех суровыми нормами писанного закона. Только железная рука Шамиля была в силах справиться с этой задачей; но, перевернув вверх дном всю жизнь горца и подчинивши ее жестокой дисциплине военного стана, он возбудил мало-помалу в горцах общую ненависть к себе.

— Он написал кодекс законов, в которых установил строгие наказания и за маловажные проступки; смертная казнь стала обычным явлением, и при самом Шамиле всегда находился палач с секирой для немедленного исполнения его приговоров. Проводя в жизнь дагестанцев строгую дисциплину, Шамиль изгнал всё, что только могло оживлять ее. Пляска, музыка, пение, курение табаку — все это было запрещено под страхом жестоких взысканий. На свадьбах не было музыки; в собраниях мужчин можно было петь одну лишь зикру, состоявшую в непрерывном повторении слов известного стиха: Ла-иль-ляге-иль-алла (нет Бога, кроме Бога); если кого-нибудь ловили с трубкой, то на первый раз он подвергался штрафу, а во второй — ему продевали [1096] сквозь ноздрю чубук от трубки; женщина, вышедшая на улицу без покрывала, подвергалась палочным ударам; исполнение религиозных обрядов было возведено в строгую систему...

— Уже по этим отдельным черточкам вы можете судить, как тяжело было правление Шамиля даже в одном нравственном отношении. А если прибавить к этому все ужасы и бедствия беспрерывной 30-летней войны, то легко понять, до какого материального истощения и упадка нравственного был доведен свободный искони народ к концу 50-х годов. И ближайшую причину всего этого видели в самом Шамиле, гордом и недоступном имаме, показывавшемся народу лишь в исключительных случаях, при возможно торжественной обстановке, и мечтавшем под конец об основании особого государства с “династией Шамиля” во главе. В последние годы войны весь Дагестан дошел до последней степени изнеможения и жаждал окончания войны и вместе с нею тирании Шамиля. Наша же свободная и гордая Авария, перешедшая на сторону муридизма, только когда Россия оттолкнула от себя ее любимца Хаджи Мурада, наша Авария ненавидела Шамиля всеми силами души и торжествовала, как праздник, свое освобождение от него...

XIII.

Родина двух имамов.

Сюрпризы. — Собрание почетных гимринцев и дифирамб старшине. — Прогулка по Гимрам. — Мечеть и купальня Шамиля.

Когда ужин кончился, Мамед простился с нами, так как не хотел платить штрафа, и ушел ночевать к одному из своих кунаков, а чтобы не обидеть остальных, — послал кому — лошадь, кому — седло, а одному — даже бурку.

— Одним словом, если много кунаков, то приходится снимать с себя последнюю рубашку, — смеясь, заметил я.

Ночь мы провели прекрасно на приготовленных нам двуспальных кроватях. К удивлению даже насекомые, которых так много в Дагестане, не беспокоили нас...

На утро я проснулся около 6 часов. Сквозь прямую трубу бухары (Местные камины, сделанные в толще стен и совсем не греющие) свет пробивался довольно сильной струей. Я начал одеваться и разбудил А*.

Только что мы оделись, к нам явился совсем готовый Мамед. [1098]

— Сегодня ночью, — сказал он: — прискакал из Хунзаха нукер от начальника округа и привез письмо вам.

А* взял конверт, вскрыл его и сказал с досадой:

— Вызывает обратно в Хунзах. Сам уезжает экстренно в Темир-Хан-Шуру по вызову губернатора. Досадно. Не придется окончить дело.

— Я еще кое-что хочу сообщить вам, — сказал с таинственным видом Мамед.

— Что такое? Говорите.

— Скачек, начальник, не будет. Старшина на вас в большой претензии за то, что вы опрашивали неприятных ему людей. В виду этого он не пускает на скачки свою лошадь, а она — лучшая здесь, и без нее скачки не могут состояться.

— Ну, что ж поделаешь, — засмеялся А*: — приходится покориться нашей горькой участи! Впали в немилость у господина старшины!.. Ну, а еще что?

— Еще мне передавали, что старшина целую ночь ходил по саклям и упрашивал стариков не выдавать его и заявить вам, что они все очень им довольны, и что те свидетели, которые были допрошены вчера, — все подкуплены его врагами и показали сплошную ложь.

— Спасибо за предуведомление. Это не без интересная подробность, — сказал А*.

И, действительно, пока мы пили чай, на дворе стали собираться один за другим самые почетные старики со всего аула. Немало тут было биюк-сакалов (длиннобородых), несколько тюкли (полу-бородых), а передний ряд заняли почтенные чалмоносные хаджи, побывавшие в Мекке и потому имеющие право на ношение этого головного убора белого или зеленого цвета (Мусульмане, побывавшие в Мекке, называются хаджи и носят чалму сунниты белую, а шииты зеленую. Затем, кто из шиитов побывает в других святых городах — Мешеде или Кербелле, те носят почетные титулы “мешеди” и “корбеллаи” и очень гордятся ими. Такое, например, имя, как Хаджи-Омар Мешеди-Кербеллай-Гуссейн-оглы, означает, что носитель его Омар, сыпь Гуссейна, бывшего на поклонении в Мешеде и Кербелле, сам в свою очередь побывал в Мекке).

Тут же вошел к нам старшина и с невинным видом сообщил, что на дворе собрались старики и о чем-то желают говорить с начальником — А* вышел на балкон в сопровождении Мамеда и меня. Все старики встали с корточек, и один, самый почтенный с длинной седой бородой, выступил вперед и заговорил по-аварски.

— Он говорит, — перевел Мамед, когда старик остановился, — по поручению всех собравшихся здесь стариков-представителей населения Гимр. Все они чрезвычайно довольны нынешним [1099] старшиной и ничего против него не имеют. Те же свидетели, которые были вчера допрошены, подкуплены его врагами, и показания их ложны от начала до конца. Никакими худыми делами старшина не занимался и если его оговаривают, то лишь потому, что хотят заменить другим близким себе человеком и таким образом получить в свое распоряжение общественные деньги и земли.

— Все, как по нотам, разыграно, — заметил А*, обращаясь ко мне: — передайте этим почтенным старикам, — продолжал он, повернувшись к Мамеду: — что если они собрались только для этого заявления, то напрасно беспокоились. Я допросил тех людей, которых нужно было допросить. Что же касается той аттестации, которая выдана ими старшине, как наипримернейшему главе селения, то мне остается только радоваться такому трогательному единодушию и удивляться, почему раньше старшина не удостаивался такого лестного отзыва, а наоборот аул выражал чуть не общее неудовольствие на него.

Мамед перевел, и почтенный хаджи опять что-то заговорил.

— Опять тоже говорит: свидетели подкуплены, и старшиной все довольны.

— Ну, тогда пусть замолчат, — проговорил с досадой А*: — спросите их теперь, действительно ли все селение довольно старшиной?

В ответ послышался общий говор:

— Довольны, все довольны!

— Так зачем же они жаловались раньше на незаконный действия старшины и просили сменить его?

— Мы не жаловались, — кричали из толпы: — это те же враги старшины подавали жалобы и за нас прикладывали свои пальцы. Мы же все им довольны и лучшего не желаем.

— Так-с, — проговорил с иронией А*: — теперь мы так и запишем, что старшина ваш наидобродетельнейший человек, и вы им очень довольны, лучшего не желаете. В виду этого если от вас последует новая жалоба на него в управление, то мы ее и рассматривать не будем. Так и знайте. А теперь можете идти.

Старики стали медленно расходиться: видимо, они ожидали лучшего исхода от своего ходатайства. Старшина же стоял на балконе, как приговоренный к смерти. Тем не менее, когда я попросил А* показать мне аул, старшина с величайшей предупредительностью полетел вперед и стал водить нас по самым любопытным закоулкам. За нами следовала большая толпа, так как день был праздничный, и даже трудолюбивые гимринцы проводили его в бездействии. Солнце грело очень сильно, несмотря на утренний час, и все население, как мужское, так и женское, [1100] выползло погреться на его благодетельных лучах. Женщины здесь не закрывали своих лиц и только при встречах становились спиной к нам; некоторые же не делали этого.

— Сохранились ли дома Шамиля и Кази-Муллы? — спросил я.

— Нет, только развалины остались, — ответил Мамед. Действительно, когда мы добрались туда, то увидали один лишь фундамент и груду камней.

— Очень жаль, что такие воспоминания славного прошлого падают и разрушаются, — сказал я: — их следовало бы поддерживать.

— Зато мечеть, в которой Шамиль проповедовал газават, сохранилась хорошо, — заметили сзади.

Мечеть эта оказалась стоящей тут же близ развалин.

Это было большое сараеподобное здание с закопченным потолком, подпертым четырьмя рядами столбов. В стене, обращенной к Мекке, была сделана большая ниша (микраб), в которой стояла высокая переносная кафедра для проповедника (мамбар). Пол был устлан циновками и коврами. С потолка висела плохонькая люстра, а на стенах — несколько подсвечников. Наконец, в разных местах лежали экземпляры Корана и четки для общего употребления молящихся.

Прежде, чем войти внутрь, я снял во дворе, огороженном каменной стеною, галоши и вошел в мечеть в одних чувяках (Мягкая туземная обувь, без подошвы). То же сделали и мои спутники.

— У нас, — сказал Мамед: — существуют два рода молитвенных зданий: одно — мечеть, для ежедневных молитв, и другое, джаами, для молитвы раз в неделю. Мечеть может быть устроена в любой сакле, джаами же встречается значительно реже.

— А это же что? — спросил я.

— Это джаами. Оно вообще должно отличаться роскошью убранства и иметь ниши в стенах, кафедры, люстры, ковры на полу, минарет, двор с бассейном воды и помещение для школы. Здесь, как вы видите, все это имеется, хотя бассейн с водою и устроен отдельно от мечети.

— Так вот в этой-то невзрачной мечети, — думал я, внимательно оглядывая ее: — Кази-Мулла и знаменитый Шамиль проповедовали газават против гяуров-московов... Здесь раздавались их речи, полные фанатизма и ненависти к русским, и отсюда шли толпы изуверов, с которыми Россия, несмотря на всю свою мощь, должна была бороться в течение 30 лет.

И, конечно, былое значение этой мечети не утратилось еще в глазах горцев, и они относятся к ней с большим почтением, чем к другим... [1101]

Выйдя из джаами, я взобрался на крышу его, а затем на небольшое возвышение — минарет, над которым было прикреплено изображение полумесяца. Затем мы прошли на окраину селения, где раскинулось большое кладбище, заставленное безобразными надгробными памятниками без всяких надписей.

— Коран запрещает, — пояснил Мамед: — обозначать на памятниках имена и достоинства умерших. Иногда только помещают какой-нибудь стих из Корана и слова: молитесь за душу раба Божия Омара, Сулеймана и т. д.

Пониже кладбища раскинулись удивительные гимринские сады, бывшие уже все в цвету, а там, за Аварским койсу, выступали огромные горы, которые мы проезжали вчера. С другой, восточной стороны возвышалась другая линия высочайших отвесных скал, [1102] по которым вился вверх, в виде узенькой ленточки, ужасный подъем на селение Карапай, по которому мне предстояло подняться сегодня в Шуру.

— От одного созерцания этой дорожки у меня мороз подирает по коже, — сказал я А*.

— Не без покойтесь, — ответил он: — тут совершается постоянное движение. В прошлом году спускалась артиллерия, и спуск хорошо был разработан. Да и теперь, еще будучи в Ашильте, я велел осмотреть его и поправить для вас. Спросите, Мамед, старшину, исправлен ли спуск.

— Исправлен, — отозвался старшина: — можно ехать с закрытыми глазами...

С этого конца Гимр мы перешли на другой, где мне показали обширную купальню с мечетью при ней. Здесь правоверные молятся каждый день и совершают омовение перед молитвой.

— Здесь молился и совершал омовение сам Шамиль, — сказал Мамед.

Это было большое и старое здание с закопченными и затянутыми паутиной потолком и стенами. Оно делилось на четыре части — главную, собственно мечеть, и три боковые с бассейнами чистой, как хрусталь, и сравнительно, по времени года, теплой воды. Та же вода протекала по желобу вдоль главной стены в мечети.

— У нас, — пояснял Мамед: — омовение совершается перед каждой молитвой, то есть не менее пяти раз в день. При этом различают большие и малые омовения. Первые совершаются в исключительных случаях, например, после сношения с женщиной для мужчин, или после родов и регул для женщин; оно состоит в полном омовении всего тела. При малом же омовении нужно обмыть семь членов тела, произнося при этом известные молитвы; такое омовение употребляется также после прикосновения к коже чужой женщины и после удовлетворения естественной надобности. Вообще чистота одна из главнейших обязанностей мусульманина перед Богом...

— Поэтому-то, конечно, обитатели горских аулов так грязны и нечистоплотны? — заметил я, улыбаясь.

Мамед, кажется, немного обиделся, и я поспешил отвлечь его внимание, спросив, как же поступают мусульмане, когда под рукою нет воды для омовения.

— Тогда употребляют песок или вообще что-нибудь чистое. — Тут старшина что-то сказал, а Мамед передал мне.

— Он говорит, что эта вода всегда одинаково тепла. И даже более: чем холоднее на дворе, тем она теплее.

— А, может быть, это просто дело ощущения: температура ее наверное колеблется, но менее, чем в воздухе. [1103]

Мамед передал мой ответ старшине, и тот произнес что-то про себя, с видом сомнения покачивая головой.

Далее осматривать в Гимрах было уже нечего, и мы с А* решили продолжать наш путь.

— Я уже приказал приготовить для вас лошадь, привычную к подъему на гору, — сказал А*. — Затем вас будут сопровождать один всадник губернатора, бывший здесь в отпуску и теперь возвращающейся домой, два сельских всадника и, наконец, проводник, который повезет ваши вещи.

Действительно, когда мы вернулись к дому казия, то меня уже ждали три всадника и проводник с катером под вещи и оседланной лошадью для меня.

Мы наскоро закусили шашлыком, выпили по стакану прекрасной чобы и расстались, при чем я выразил А* и Мамеду мою глубочайшую благодарность за их любезность и внимание. Простившись затем с хозяином, я влез на своего коня и, раскланявшись еще раз со своими любезными спутниками, тронулся в путь.

XIV.

Подъем к Эрпели.

Мои спутники. — Саратовец. — Выбор Эрпелийского подъема. — Кази-Мулла и его последние действия. — Осада и взятие Гимр в 1832 г. — Спасение Шамиля. — Подъем и ужасы тропинки.

К большому моему удовольствию, из трех нукеров,. сопровождавших меня в Шуру, двое говорили по-русски: губернаторский всадник, по имени Гуссейн, — вследствие довольно долгой службы в Шуре, и один из сельских всадников, Гасан, — по причине 16-ти-летнего пребывания в Саратовской губернии.

— В Саратовской губернии? — изумился я: — но каким же образом очутились вы там и почему так долго пробыли?

— Да, нашу семью, в числе других, выслали отсюда в Россию в 1866 году за бунт. Нас поселили в деревнях Саратовской губернии. Земляки мои стали заниматься земледелием и под конец хорошо жили. Ну, а я, когда подрос, попал на службу к богатому купцу и стал первым у него приказчиком. И свои-то русские приказчики были хорошие, — скромно добавил Гасан, — да только денег им нельзя было доверять, — пропивали, а наш закон пить не дозволяет.

— И долго вы прослужили у этого купца?

— Да около десяти лет. Он даже дочь свою хотел за меня выдать, только вот вера не позволяла... И она тоже хотела, — добавил он после некоторой паузы и грустно вздохнул: видно, дотронулся до незажившей еще раны. [1104]

— Почему же вы вернулись? Не понравилось в конце концов?

— Как можно, — живо заговорил Гасан: — там все хорошо, куда лучше, чем у нас. У нас вот какая грязь да бедность, а там мужики зажиточные, живут совсем хорошо. Правда, и они не богаты, но это уже их вина: поработали бы над своими полями, как мы трудимся над нашими горами, — совсем были бы богачами... Нет, там хорошо, и мне жилось отлично. А города какие — Москва, Нижний Новгород, Саратов!.. Противно было возвращаться в свой аул...

— Так зачем же вернулись? — повторил я свой вопрос.

— Да у нас уж обычай таков: где бы ни жил, а умереть должен дома, — ответил он грустным тоном.

И, немного помолчав, продолжал:

— За эти 16 лет я научился русской грамоте, много книг прочитал и сюда с собой привез кое-какие. Даже свой язык позабыть было, хотя теперь уж опять привык к нему; за то русский начинаю забывать, так как у нас мало кто знает его. И что еще хорошо в России — кинжалов не носят: поссорятся, подерутся кулаками, да и делу конец. А здесь чуть рассердится кто, — сейчас за кинжал хватается. Оттого-то так часты у нас поранения и убийства...

Тем временем мы выехали из аула и потянулись высохшим руслом Гимринки. Тут губернаторский всадник спросил, нельзя ли везти меня не тем торным спуском, о котором говорил А*, а другим более коротким, которым всегда горцы ездят в Шуру.

— Что вы, что вы! — ответил я с испугом: — меня и Карапайский спуск пугает, а вы предлагаете мне еще худший. Ведь я не горец и в первый раз в жизни попал в такие дебри.

— Да этот подъем вовсе не так плох, — отозвался и Гасан: — все по нем ездят, а по Карапайскому очень редко.

— Да зачем же он вам нужен? Или он много короче, чем другой?

— Если поедем по Карапайскому подъему, то будем в Шуре часов в десять вечера; а если по Эрпелийскому, то гораздо скорее, еще засветло доберемся.

— Да поднимусь ли я там? Опять скажу, что я впервые езжу по горам и притом страдаю головокружениями.

— О, подниметесь, — ответили мне: — за это уж мы ручаемся. Если что, мы вас на руках вынесем.

— Ну, Бог с вами, — сказал я после некоторого колебания: поедемте по Эрпелийскому подъему. Только если я расшибусь, это уж ваш грех будет.

— Будьте покойны, доставим в лучшем виде, — довольным тоном ответил Гуссейн и передал наше решение остальным [1105] спутникам. Те, видимо, тоже остались довольны и стали еще предупредительнее относиться ко мне.

— Подниматься по этому спуску не трудно, — заговорил, минуту спустя, Гуссейн: — вот спускаться действительно опасно для того, кто боится головокружений. Когда я ехал сюда в отпуск, ко мне присоединился один чиновник из Шуры. Как доехали мы с ним до начала спуска, он прямо сказал, что ни за что не поедет вниз, что непременно свалится в пропасть. А между тем возвращаться в Шуру или перебираться на Карапайский спуск — далеко. Тогда сели мы с ним на верху горы и выпили по бутылке вина... То есть, он пил вино, а я чобу, — поправился Гуссейн: — ну, как захмелел он, и море ему стало по колено, тогда он сказал, что теперь может спускаться и без всякой дороги. Я его все время поддерживал, и мы благополучно съехали сюда. А по правде сказать, я очень боялся за него. Ну, а вы не бойтесь: подниматься вовсе не страшно. Только смотрите прямо перед собой.

— Хорошо, увидим, каково это будет, — отозвался я. Когда мы проехали версты полторы по руслу Гимринки, Гасан остановил меня и указал на груду камней на правом берегу и на грубо сложенную из булыжника пирамиду.

— Здесь Кази-Мулла защищался от русских, после того как Гимры были взяты ими.

Но тут я должен приостановиться и сказать несколько слов для тех из читателей, которые недостаточно знакомы с кавказской историей.

Как известно, Кази-Мулла (или Кази-Мухамед, как его называют горцы) первый начал священную войну (газават) против русских и успел поднять северо-восточный Дагестан. Но после ряда удачных и неудачных действий он был, наконец, в 1832 году осажден в Гимрах самим корпусным командиром (главным начальником на Кавказе), бароном Розеном. К тому моменту многие дагестанские племена, утомившись набегами на русские пределы и не видя никаких для себя от них выгод, а главное, охладев, после неудачи под Дербентом, который Кази-Мулла тщетно пытался взять, отвернулись уже от первого имама мюридизма. Когда же полковник Клюки-фон-Клугенау взял 22-го июня 1832 года лагерь имама, недалеко от Шуры, то этот последний удалился в Гимры, где и получил от некоторых Койсубулинских (Койсубу — северо-восточная часть Аварии) аулов послание с укоризнами за неуспех восстания и с просьбой об окончании войны. Но Кази-Мулла упорствовал и тем предрешил свою участь.

11-го октября 1832 года, наши войска двинулись к Гимрам, [1106] двумя колоннами: по Карапайскому спуску, несколько подготовленному к движению войск, направились главные силы (5,5 батальонов и 11 разных орудий) под начальством ген.-лейт. Вельяминова, а по Эрпелийской тропинке, которую и горцы считали едва проходимою, батальон Апшеронского полка с 2-мя орудиями, под начальством Клюки-фон-Клугенау. Густой туман покровительствовал движению Вельяминова, но артиллерию пришлось нести на руках. О трудности спуска к Гимрам барон Розен доносил следующее:

“Дабы с вершины скалистого хребта, составляющего правый берег реки Сулака, приблизиться к Гимрам от Карапая, нужно на пространстве 4 верст спускаться по узкой скалистой тропинке вдоль косогоров и обрывов. Тропинка эта большею частью так крута, что даже пешие люди спускаются с опасностью. Далее спуск продолжается на пространстве также 4 верст многими скалистыми уступами, из коих один переходит на другой, по тропинкам, высеченным на камне и возможным только для пеших. С одного из этих уступов даже нельзя сойти иначе, как по деревянной лестнице. Вправо от сей дороги отделяется одна едва заметная тропинка, спускающаяся к койсу, между скалистыми обрывами несколько ниже Гимр; но по оной с последней скалы нужно на пространстве 30 сажен перескакивать с камня на камень по одному человеку, на что отваживаются только самые отважные горцы. Налево же от сказанной дороги тянется над обрывами узкая тропинка, протяжением около 10 верст, выходящая на Эрпелийский спуск, который, до соединения с сею тропинкою, несравненно труднее Карапайского”...

Недаром же Кази-Мулла и собравшиеся кругом него преданные муриды считали себя в полной безопасности, полагая, что русские могут сойти к Гимрам только вместе с дождем.

Но они не знали еще русского солдата, для которого нет невозможного, и который на Кавказе проходит везде, где ступала нога отважнейших горцев, и где проскакивал горный козел.

С 14-го по 17-е октября совершался спуск наших войск, а затем аул был взят штурмом.

По ущелью Гимринки горцы выстроили три каменные стенки, а скалы по бокам были снабжены каменными же завалами, расположенными в несколько ярусов. С этой стороны первая наша атака, направленная против стенок с фронта, оказалась неудачна, но когда часть наших сил была направлена в обход на утесы, где стоял с другой частью мюридов второй имам, Гамзат-бек, то горцы отступили. Только Кази-Мулла с Шамилем (третий и последний имам) и 60-ю преданнейшими мюридами засел в одной из башен около вышеупомянутых оборонительных стенок и погиб, оказав нам жестокое сопротивление. [1107]

Однако, пора вернуться назад.

Читатель помнит, что один из моих нукеров, Гасан остановил меня около груды камней и сложенной около нее пирамиды и сказал, что здесь был убит Кази-Мулла.

— Где эта груда камней, — говорил он далее: — там была башня, в которой и засел имам с Шамилем и 60 мюридами. Русские войска со всех сторон охватили башню и стали кругом ее двойным кольцом; затем подошла артиллерия. Тогда Кази-Мулла, видя безвыходность своего положения, решил выйти из башни. Но предварительно он велел Шамилю спастись, во что бы то ни стало, и передать горцам его благословение на дальнейшую борьбу с русскими. Затем с шашкою в руке он бросился на русских, сопровождаемый Шамилем и всеми мюридами, изрубил несколько человек, но и сам был убит. Ею труп и трупы почти всех мюридов остались на поле битвы. Спасся только Шамиль да один мюрид с ним.

— Как же ему удалось спастись? — спросил я: — это очень таинственная история, и мне не приходилось ни читать, ни слышать об этом.

— Старики говорят, — отозвался Гасан: — что и им самим долго было неизвестно об этом. Сам Шамиль хранил в тайне способ, которым он спасся, и только, появившись через некоторое время среди мюридов, раскрыл свою грудь и показал множество ран. Видя это, мюриды, считавшие уже Шамиля погибшим, воскликнули:

“Аллах поднял Шамиля из мертвых, чтобы он побеждал живых”. Но теперь уже известно, как он спасся.

— Но как же? Расскажите, пожалуйста.

— Выйдя из башни вслед за Кази-Муллою, он сильным прыжком перескочил через первый ряд русских войск, а когда очутился между первым и вторым кольцом, то русские не решались стрелять, чтобы не убить кого либо из своих. Шамиль же с поднятой шашкой бросился бежать вдоль фронта, ища возможности выбраться через второе кольцо. Но тут навстречу ему выскочил армянин огромного роста...

— Казак, а не армянин, — прервал его другой всадник.

— Ну, все равно, — отозвался рассказчик: — я слышал, что армянин. Он замахнулся шашкой на Шамиля, но Шамиль отразил удар и сам замахнулся, армянин прикрылся буркой, и Шамиль только перерубил ее. Так они сражались некоторое время, пока, наконец, Шамилю не удалось раскроить противнику голову. Тогда он бросился дальше, но тут выскочил навстречу ему один солдат и штыком проткнул его насквозь. Но имам с страшной силой вырвал ружье из рук солдата и, вынув штык из живота, прикладом уложил врага на месте и бросился к [1108] пещере — вон видите четырехугольник в скале? — и спрятался в ней. На него тогда не обратили особенного внимания, так как он еще был совершенно неизвестен; Кази-Мулла же был убит, и этим, думали, дело покончено. Забравшись в пещеру, Шамиль заткнул свои раны ватой, вынутой из чохи, но тут же от истощения сил упал замертво. Однако, прокравшийся следом за ним один из мюридов, тоже спасшийся каким-то родом, помог ему подняться и прекратил кровотечение из ран. А затем, когда все утихло, они вышли из пещеры.

Когда Гасан рассказ свой кончил, я спросил его, что означает пирамида, поставленная около развалины башни.

— На том месте убили Кази-Муллу. А вон на той скале наверху, — он указал на уступ в левой береговой скале, — засело четыре лезгина, которые причинили много вреда русским войскам...

Вслед за развалинами башни начался непрерывный и труднейший подъем по почти отвесной скале, поднимавшейся над дном ущелья по вертикальной линии не менее, как и 1,5 версты.

Не без сердечного содрогания въехал я на первый зигзаг, хотя, конечно, не показал своим спутникам и вида беспокойства. Вначале, впрочем, “дорога” была еще довольно сносна, не особенно крута и несколько расчищена. Но чем выше мы поднимались, и чем глубже уходило вниз дно бездны, тем хуже становилась тропинка, и тем большие усилия должны были употреблять наши лошади для движения вверх.

Впереди нашего небольшого каравана двигался катер (Помесь лошади с ослом. Очень распространен на Кавказе и играет роль мула) с моими вещами, а рядом с ним шел, подгоняя его хворостиной, проводник. Наблюдая за этим последним, я положительно поражался силе его легких. Он всю дорогу (верст 30-ть, не менее) сделал пешком около своего животного и тем же шагом шел в гору, каким потом двигался по ровному месту к Шуре. Но этого еще мало: временами мы ехали вскачь, катер тоже бежал во всю мочь своих ног, и мой погонщик не отставал от него ни на один шаг!

Не поднялись мы и до половины скалы, как спутники мои соскочили с коней, чтобы облегчить их, но меня настойчиво просили не слезать. Да я и сам не сделал бы этого, так как гораздо более надеялся на привычную горскую лошадь, чем на свои “городские” ноги...

— Ну, вот полдороги уже и сделали, — сказал один из всадников, когда мы поравнялись с большим деревом, каким-то чудом, на подобие нескольких своих товарищей, уцепившимся и разросшимся на этой ужасной скале. [1109]

Тут мы приостановились на минуту, и я в первый раз решил взглянуть, как следует, вниз. И почти буквально у меня под ногами разверзлась ужасная пропасть, в глубине которой деревья казались совсем крохотными пятнышками.

— Господи, — подумал я: — а у меня впереди еще такая же высота!

При этой мысли, при сознании полной своей беспомощности, холодный озноб пробежал у меня по телу, и я, боясь головокружения, поспешил отвернуться от страшной и вместе тянущей к себе пасти и тронул свою лошадь вперед, стараясь развлечь себя другими мыслями и глядеть или на уши лошади, или под ноги ей.

Минут десять спустя, мы нагнали транспорт унцукульцев с десятком ишаков, у которых по бокам висели сапетки (Глубокие и узкие корзины, в которых горцы возят разные продукты) с яблоками. Они везли их продавать в Шуру. Я достал 15 копеек и велел купить яблок — нам дали три десятка. При этом две штуки упали на землю и полетели вниз, то катясь по голой скале, то подскакивая вверх при ударах о встречные камни. Через 1/4 минуты они исчезли из вида.

Лезгины смеялись, следя за ними.

— В Гимры ушли! — сказал Гасан.

А я почувствовал приступ головокружения и быстро отвернулся к горе.

Что если и мне суждено таким же образом вернуться в Гимры?! — невольно подумал я и, содрогаясь от ужаса и посылая мысленно проклятия своим спутникам, подбившим избрать эту “дорогу”, с отчаянием ударил своего коня и двинул его далее вслед за значительно ушедшим вперед проводником.

Минуты две поднимался я один, потом всадники догнали меня, весело между собой пересмеиваясь.

— Хорошо, очень хорошо едете, — отнесся ко мне один из них, не подозревавший, конечно, что делалось у меня на душе: — совсем, как наш брат горец! Теперь мы уже не отстанем от вас: мы ваши телохранители. Вот и хорошо, что мы поехали тут: скоро и в Шуре будем. Теперь и подъем скоро кончится.

И, действительно, нам осталось подниматься сравнительно немного — всего лишь на полчаса пути, тогда как двигались мы уже около двух часов. Но тут мы находились уже на целую версту от дна пропасти, а тропинка, как назло, стала уж совершенно невозможной. Тут были гладкие каменные плиты, на которых лошади не за что было зацепиться, а вперемежку с ними лежали огромные острые камни, нагроможденные один на [1110] другой, как в каком-нибудь каменном аде. Я положился на волю Божью и на инстинкт своей лошади и, чтобы отвлечь свое внимание, выразил свое удивление по поводу поразительной, просто кошачьей цепкости горских коней, добавив, что русскую лошадь здесь и под уздцы трудно было бы провести.

— Да, — отозвался Гасан, непосредственно следовавший за мною: — русская лошадь тут ни за что бы не прошла. В прошлом году по гораздо лучшему Карапайскому спуску, разработанному к тому же, спускали из Шуры артиллерию. Так ваши лошади не могли идти и все поднимались на дыбы. Пришлось отпрячь их и спускать пушки на руках; лошадей же вели на поводу. Но вы не беспокойтесь: дальше будет лучше; самое скверное место мы уже проехали.

Я рад был слышать эти успокоительный слова, но им, как оказалось, нельзя было верить: чем дальше, тем ужаснее становилась тропинка. Я с отчаянием ехал вперед и, чувствуя, что, несмотря на все меры, головокружение начинает овладевать мною, клял и свою решимость, и своих спутников за их предложение ехать по этой излюбленной горцами “сорной” дороге.

Но вот сзади кто-то сказал.

— Ну, еще девять поворотов, и мы наверху! И это была уже правда.

Я собрал последние свои силы, чтобы одолеть эти ужасные, последние зигзаги, которые, казалось мне, стоили половины дороги, и чуть не вскрикнул от восторга, когда перед глазами моими открылась огромная равнина, за которой светилось на солнце Каспийское море.

XV.

К Шуре.

Отдых и картина гор. — Молитва мусульман. — Сказка Омара. — Аул Эрпели. — Той и лезгинка. — Красавица Шейда.

Отъехав немного от гребня, мы соскочили с лошадей, чтобы дать им отдохнуть и отдохнуть самим.

— Слава Богу, одолели этот ужасный подъем! — сказал я.

— Да, слава Богу, — отозвался губернаторский всадник: — по правде сказать, мы сначала боялись за вас, потом успокоились, когда увидели, что вы так уверенно едете. Не всякий горец решается подниматься здесь на лошади!

Эта похвала, высказанная, видимо, без всякой задней мысли, была очень приятна для меня, и я, конечно, не объяснял своим спутникам, что творилось в действительности в моей душе во время этого подвига. [1111]

Отдыхая наверху, я залюбовался чудным видом, открывавшимся оттуда на горы и, чтобы присоединить к нему и ту пропасть, из которой мы только что поднялись, я подошел к самому гребню скалы.

Но это оказалось свыше сил моих.

Засиявшая вновь под ногами бездонная пропасть с неизъяснимой силой потянула меня в свою глубину, все завертелось кругом, и я еле успел отскочить назад и в изнеможении опуститься на землю.

Неужели же я только что поднялся оттуда, из этой страшной бездны? — подумал я, когда прошло первое впечатление ужаса.

Да, так! Вон и спутники мои снимают седла со своих лошадей. А вот и гребень этой скалы, которую я столь блистательно одолел сейчас.

Но не решаясь испытывать долее своих доблестей, я для верности отступил еще назад на несколько сажен и, усевшись на пригорке, залюбовался неизъяснимо чудной картиной гор, этим единственным в своем роде кругозором, которым, говорят, восторгался Айвазовский, и который привлекает из Шуры массу публики (Dumas-pere в своем Le Caucase (t. I, р. 264) рассказывает, что когда он подъехал к гребню Гимринской скалы, то ему показалось, что земля ушла У него из-под ног, и он спрыгнул с лошади, лег на землю и закрыл руками глаза. “Нужно самому испытать эту необъяснимую силу головокружения, — говорить он, — чтобы понять меня. Мне казалось, что моя нервная дрожь передалась земле, и она, как живая, заколебалась и заходила подо мною. Но это был обман: это стучало и билось мое бедное сердце!” — В заключение знаменитый романист признается, что ни с вершины Фальгорна, ни с Этны, ни с Гаварнийского пика он не видал ничего подобного тому зрелищу, которое открылось перед ним с высоты Карапайского спуска).

Целый Дагестан развертывался тут передо мною.

Один хребет поднимался за другим — все выше и грознее, пока, наконец, вся эта панорама не замыкалась совсем вдали зубчатой снежной цепью, резко отделявшейся на голубом небосклоне. Все эти хребты смыкались между собою множеством ветвей и образовали огромное каменное море, застывшее в момент неслыханно-грозной бури.

Дика и мрачна была эта картина! Один лишь камень, одни только безжизненные серые или черные утесы захватывали в свою власть весь видимый горизонт, и редко-редко, в глубоких пропастях, уходящих в самое сердце земли, где серебристыми нитями неслышно вились грозные горные потоки, виднелись, как оазисы, фруктовые сады и темными небольшими пятнышками обозначались горские аулы.

Да, это было застывшее каменное море, на котором [1112] вздымались к самому небу островерхие, убеленные снегом валы, разделенные между собой уходящими в самую глубь земли ужасными бездонными пропастями.

Вон Салатавский хребет; вон снеговой Аракан-тау, охватывающий огромный горизонт; вон извиваются внизу, как две узенькие серебряный ниточки, Аварское и Андийское койсу, а вон и слияние их в Сулак. Вон вправо крохотные Гимры, а там влево — знаменитый Унцукуль. Впереди же виден Ахульго, с лежащей поблизости Ашильтой, и Гуниб, — последняя страница славной и героической борьбы. Еще же далее видна Авария, виден Андийский округ с Ботлихом, можно заметить и далекую Тушетию и Хевсурию — страну средневековых рыцарей-крестоносцев.

Но взгляните назад, и вы увидите новую картину, увидите громадную равнину, постепенно понижающуюся к востоку, с многочисленными аулами, с еле виднеющейся вдали Темир-Хан-Шурой и со сверкающим сзади ее дивным Каспийским морем...

___________________________

Тут, в виду этой громадной картины, мы закусили кое-какими запасами, взятыми из Гимр, и выпили по стакану чобы. Затем мои спутники отошли в сторону, скинули свои бурки, чохи, а также и чусты с ног и затем, став на колени, начали быстро-быстро шептать про себя какие-то молитвы, кладя по временам земные поклоны.

Тут кстати будет сказать, что мусульманская молитва, по существу, нисколько не похожа на христианскую: это одно голое исполнение обрядности, предписанной шариатом каждому правоверному, одна формальность без всякого участия в ней души. Коран предписывает пятикратную молитву каждый день: утром, в полдень, после полудня, вечером и ночью. Эти молитвы совершаются там, где застал правоверного призыв молитвы (азан); при этом нужно быть чистым и если нельзя вытереть руки и все 7 членов тела водою или песком, то нужно произнести про себя намерение вымыться. Затем нужно повернуться в Мекке (кыблет) и во избежание рассеяния не иметь перед собою никакого живого существа. Также до тонкости определена вся остальная процедура молитвы и установлено, что где сказать, как где поднимать руки, когда опускать их, когда стать на колени и когда на левую лодыжку. В пятницу, в день сотворения Богом Адама и предстоящего страшного суда, необходимо собираться в мечети для общей молитвы. И чтобы эта молитва была принята Аллахом, на ней должно присутствовать, по учению шафиитов (Суннитская секта, которой держатся в горах), не менее [1113] 39 человек. Богослужение состоит из молитв и проповеди муллы...

Когда мои спутники кончили молиться, мы тронулись в дальнейший путь. Гасан и Гуссейн ехали большею частью рядом со мною, и мы вели беседу о дагестанской старине и временах мюридизма, о чем так любят говорить горцы. Но мне, к сожалению, не удалось узнать от них ничего значительного, что не попадало бы уже в печать. Пока же мы вели эти беседы, мой проводник, бежавший рысцой рядом со своим катером, далеко ушел вперед, а третий всадник Омар несколько отстал, заговорившись с встретившимися гимринцами. Но вот он кончил разговор и в карьер помчался за нами. Догнав же нас, пролетел вперед, смеясь, крича и махая уздечкой, снятой с морды лошади.

— Вот молодец, — сказал я: — показывает свое уменье справляться с лошадью даже без уздечки.

Мои спутники, однако, ничего не ответили мне, и оба стали внимательно следить за движениями своего товарища. А через минуту Гуссейн вытянул нагайкой своего прекрасного коня и стрелой полетел вдогонку за Омаром.

Я с любопытством следил за этой бешеной скачкой, не придавая ей, впрочем, никакого особого значения. Но вот Гуссейн заскакал вперед Омара и перерезал путь его лошади. Та остановилась, а когда мы подъехали к ним, Гуссейн сказал, что это вовсе не было удальство со стороны Омара, а большая неосторожность, вследствие которой он очень рисковал своей жизнью. Уздечка, плохо застегнутая, соскочила с головы коня, и он помчал своего всадника, сначала смеявшегося, а потом начавшего не на шутку дрожать за свою жизнь.

— Он только что женился, — сказал с улыбкою Гасан: — и в Гимрах осталась его молодая жена, с которой он еще не провел ни одной ночи. Во время скачки он, оказывается, уже думал, кому достанется его вдова-девушка. Но Аллах сжалился над ним.

Всю остальную дорогу Омэр был очень весел и все время распевал какие-то нестройный, мало гармоничные песни. Я попросил Гуссейна перевести мне хоть одну из них.

Около четырех часов вечера мы въехали в большой и богатый аул Эрпели (В нем около 2000 домов; жители - аварцы), всегда скептически относившиеся к учению мюридизма и предпочитавший реальные блага земной жизни проблематическим блаженствам Магометова рая.

Каменные дома-сакли возвышались по обе стороны дороги, а впереди виднелась каменная же мечеть, под красной железной [1114] крышей. Несколько лавок с продажей разных галантерейных и бакалейных товаров также свидетельствовали о достатке жителей.

Немного в стороне от главной улицы, по которой мы ехали, слышались звуки зурны, этого обычного кавказского оркестра, мало привлекательного для европейских ушей. Я решил посмотреть, что там делается, и мы втроем свернули в сторону по грязным и кривым закоулкам.

Оказалось, что молодежь затеяла той (пляску) по поводу праздника и ходила с музыкой с одного двора в другой.

Мы застали пляску среди большого двора, на котором собралась большая толпа народу обоего пола. Посреди двора, посыпанного саманом (Резанная солома), стоял шест и кругом его молодой и ловкий горец с молоденькой, но не красивой девушкой танцевали лезгинку.

При нашем появлении музыка смолкла и танцы прекратились. Все взоры обратились на наш скромный поезд. Тотчас же подлетело несколько человек и чуть не насильно ссадили нас с лошадей.

— Нужно слезть и присоединиться к ним хоть на минуту, — сказал Гуссейн, — а то хозяева обидятся.

Я слез с лошади и, пережав с полсотни рук, уселся, по предложению хозяев, на самом почетном месте, у входа в саклю. С одной стороны от меня оказался какой-то почтенный бородач, а с другой посадили Гуссейна. Лишь несколько самых солидных мужей село на бревнах около нас, а все остальные, а равно и хозяева остались стоять. Зурна заиграла вновь, и молодежь завела свою традиционную лезгинку.

Мужская молодежь стояла отдельно и не смешивалась с девушками-подростками, которые жались к стене сакли и конфузились, когда заметили на себе мой взгляд. Все они были в обыкновенных костюмах, довольно грязных и небогатых: видно, танцы затеялись без всякого приготовления. Лица у девушек были открыты, но ни одной сколько-нибудь миловидной физиономии я между ними не заметил; на некоторых же оспа оставила слишком заметные следы.

Наблюдая за танцами, я остался недоволен. Хотя некоторые пары плясали и хорошо, но вообще не замечалось грациозности и изящества, и почти совершенно отсутствовали огонь и страсть. А какая же это лезгинка, когда в ней нет указанных качеств?

Я не удержался и высказал замечание Гуссейну.

— Да, это правда, — ответил он, — эрпелийцы пляшут плохо, тяжело. Вот вы посмотрели бы в глубине Дагестана, хотя бы даже в Гимрах и Унцукуле! [1115]

Конечно, наш разговор не остался незамеченным, и Гуссейна попросили передать его.

— А, вам не нравится, — заговорили кругом, — хорошо же. Мы вам покажем, как танцуют у нас. Здесь что: только одни подростки!

И тотчас же несколько человек бросились бегом в селение.

— Они хотят показать вам свою лучшую пару, — сказал Гуссейн, — только нашли бы их дома.

Пока же разыскивали эту пару, хозяева с поклонами и извинениями, что ничего хорошего у них нет, стали угощать нас.

На большом деревянном блюде, которое поставили передо мною, лежало с десяток крашенных яиц, несколько кусков чурека (Особым способом выпекаемый и имеющий своеобразную плоскую форму хлеб) затем на чайных блюдечках и без них — разное угощение — халва, зозинаки (Орехи или миндаль, запеченный на меду), финики, яблоки и... папиросы. В заключение принесли... суп.

— Хозяин извиняется, что нет вина, — сказал мне Гуссейн, — но если вы пробудете здесь с полчаса, он пошлет в Шуру.

— Нет, поблагодарите его, — ответил я, — я не особенный охотник до вина; да и летать 20 верст из-за этого не стоит.

Пока нас угощали, посланные успели отыскать двух своих лучших танцоров.

И действительно это была чудная пара! И лучшего исполнение лезгинки я никогда не видал.

Он — стройный и высокий горец, в черной черкеске, перехваченной в рюмочку серебряным поясом. Она — прелестная, грациозная брюнетка с черными огненными глазами. Шелковая рубашка, наглухо зашитая спереди, и архалук из тонкого сукна, обшитый золотым позументом, обрисовывали ее красивый формы, молодую волнующуюся грудь, — не испорченную отвратительным горским обычаем сдавливания, — и гибкий стройный стан, которому могла бы позавидовать любая наша красавица. Голова ее была закрыта дорогим платком, один конец которого спускался на грудь, а другой был кокетливо закинут назад.

Я невольно выразил свое удивление перед этой красавицей. А когда она со своим кавалером начала танцевать, я не мог оторвать глаз от этой чудной пары и пришел в восторг от изящества, грации и вместе страстности их движений. Она двигалась медленно и плавно, поводя руками около головы и лишь изредка сверкая своими чудными глазами, а он, как ураган, подлетал к ней, как бы желая схватить и задушить ее в своих [1116] объятиях. Но скромность девушки брала верх над страстью мужчины, и он начинал описывать новые круги, будто прельщая ее своей ловкостью и грацией... Новый налет и новый отказ, пока, наконец, страсть не заразила обоих, и они в истоме закружились друг около друга.

Танец кончился, и красавица моментально исчезла из круга. Я был в восторге и просил повторения. Но хозяин передал через Гуссейна, что Шейда (так было имя красавицы; оно значить: влюбленная, безумная от любви) никогда не соглашается повторять, и что он боялся отказа с ее стороны, когда посылал за нею.

Я поблагодарил от души за доставленное удовольствие и, несмотря на все упрашивания посидеть еще, двинулся дальше. Когда же проезжал мимо одной сакли, на меня сверкнули из окна два чудных черных глаза: это была Шейда, безумная от любви. Я поклонился ей. Она вспыхнула и скрылась в глубине дома.

— В кого же влюблена безумно эта красавица? — спросил я Гуссейна.

— В Кярима, который танцевал с нею, — был ответ, — скоро их свадьба.

Десятиверстное расстояние отделяет Эрпели от Темир-Хан-Шуры. Мы сделали его в два часа и въехали в столицу Дагестана, когда солнце скрылось за горами, и тихие улицы осветились тусклыми и редкими фонарями.

Чудный образ Шейды не переставал носиться передо мною во все время пути...

А. П. Андреев.

Текст воспроизведен по изданию: По дебрям Дагестана // Исторический вестник, № 12. 1899

© текст - Андреев А. П. 1899
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1899