АНДРЕЕВ А. П.

ПО ДЕБРЯМ ДАГЕСТАНА

I.

Первые впечатления.

Выезд из Хунзаха. — Ст. Матласы и магометанская ураза. — Перемена погоды. — Природа северо-восточного Дагестана. — Горские поля и их “приготовление”.

Добравшись до столицы Аварии — Хунзаха, на почтовых, я решил воспользоваться прекрасным случаем и вернуться в Темир-Хан-Шуру другой дорогой — через аулы Ашильту и Гимры.

Правда, этот новый путь надлежало сделать верхом по горным, зачастую ужасным, тропинкам.

Но, во-первых, новые знакомцы мои — офицер А*, один из служащих в управлении Аварского округа, и его кунак-аварец Мамед-Исмаил-оглы, развитой и образованный человек, — головой ручались за мою безопасность; а, во-вторых, меня и самого сильно подмывало посмотреть собственными глазами глухие дагестанские дебри, в которых разыгралось несколько громких моментов 80-ти-летней эпопеи завоевания Кавказских гор.

Сказано — сделано, и в одно далеко не прекрасное, пасмурное и снежное утро мы выехали втроем из ворот Хукзахского укрепления. Нас сопровождало четверо нукеров (Всадников, служащих при управлении округа) и подо мной шла некрасивая, но сильная и цепкая, как кошка, горская лошадь. [208]

— Мы сперва поедем по дороге в Ботлих, центральный пункт Андийского округа, — сказал А*, — а потом у ст. Матласы свернем на горные тропинки. К тому времени погода, может, и изменится.

— Дай Бог, — отозвался я, стараясь подавить волнение, невольно возникавшее при одной мысли о путешествии по узеньким дорожкам, лепящимся уступами скал над бездонными пропастями. А тут еще это серое, грустное небо, эти хлопья снега, падающие одни за другими, эти зигзаги почтовой дороги, носящей громкое название — Иол-Падишах (Царский путь), и, наконец, эти серые, безжизненные скалы, сдвинувшиеся с обеих сторон и напоминающие о грядущих ужасах...

Обстановка не располагала к разговорам, и мы, закутавшись в бурки и башлыки, молча подвигались вперед, пока не добрались до Матласов. Тут мы с А* решили немного передохнуть и закусить.

__________________

В горах погода меняется чрезвычайно быстро, и когда, через полчаса мы выехали из Матласов, небо было почти совсем ясно, и снег прекратился. Солнце ярко светило, играя в каждой снежинке и сильно пригревая обращенные к нему скаты. Со всех сторон бежали, журча и пенясь, ручейки... Вся природа нежилась и ликовала, а вместе с нею развеселились и мы.

Дорога шла между серых, почти голых скал и только кое-где ее разнообразили зеленеющие поля да серые столь же безжизненные аулы.

— Что за дичь и глушь в вашей “Стране гор” (Дагестан значит “Страна гор”)), — сказал я, обращаясь к А*: — всё скалы, да пропасти. Глазу не на чем остановиться — так все уныло, угрюмо и дико кругом.

— Ну, не везде, — отозвался А*, — побывайте в юго-восточных округах, и вы увидите там совсем иные картины. Да и в нашей унылой Аварии много прекрасных уголков, где разрастаются самые нежные культуры, и где вы найдете чудные персики, прекрасный виноград, отличные груши и яблоки... Впереди нам предстоит не один такой оазис.

— Не знаю, как в юго-восточных округах, — продолжал я: — там я еще не был, но в северо-восточных, через которые я только что проехал от Шуры к Хунзаху, только и видны, что эти скалы да пропасти... Аулы и те не оживляют местности, а наоборот, своими серыми каменными саклями, как бы дополняют общую угрюмую и мрачную картину. Просто удивляешься, как находит себе обитателей эта дикая природа, среди которой редко встретишь жалкую травку и неприхотливую сосну. [210]

— Да, — сказал А*, — нам, жителям зеленых равнин, эти серые картины кажутся мрачными и неприютными. Но поговорите с горцем, выросшим в этой обстановке, и вы услышите от него самые восторженные отзывы о горах, среди которых он родился и вырос. Выселенный на равнину, он тоскует о своих отвесных скалах и бездонных пропастях и вновь оживает, вернувшись в дорогие места. Да и право, несмотря на всю неприглядность таких окрестностей, в них много поэзии и живописности.

— Готов согласиться с вами относительно поэзии, особенно в такое чудное утро, — ответил я, оглядываясь кругом и с наслаждением вдыхая свежий и целительный, как бальзам, воздух: — поэзия, правда, и тут есть, но вот насчет презренной прозы выходит уж очень плохо...

— Какой это прозы?

— Да относительно плодов земных. Что может расти на этих отвесных скалах, и чем приходится питаться здешнему обитателю?

— Да, наша почва не может, конечно, похвалиться плодородием и возвращает в большей части Аварии, благодаря ее высоте, чуть не один лишь ячмень.

— И то с каким громадным трудом достается горцу и этот насущный хлеб, — сказал я: — мне удалось уже насмотреться на поля ваших горцев, и я убежден, что наш крестьянин, избалованный широким раздольем своих равнин, с недоумением остановился бы перед этими полями и наверное решил бы, что тут немыслима человеческая жизнь, немыслимо самое жалкое существование.

— А что бы он сказал, — поддержал меня А*: — если бы ему сообщили, что большая часть и этих-то полей обязана не только своей культурой, но и самым существованием своим человеческому труду? Ведь созданная самой природой нива слишком мала, чтобы ей можно было удовольствоваться, её необходимо расширить, необходимо увеличить площадь посева... И вот горец в буквальном смысле слова принимается за создание новых полей, наподобие тех, мимо которых мы едем теперь...

И, действительно, недалеко от нашей тропинки, по скату не слишком крутой скалы, лепились одно над другим горские поля, образуя что-то вроде циклопической лестницы. Каждая гигантская ступенька ее охватывалась с трех сторон каменными стенками, сводившимися на-нет при приближении к четвертой стороне — скале. И в эти громадные ящики, формой своей напоминающие трехгранную призму, горцы наносили откуда-то в мешках на собственной спине землю и образовали таким путем ряд искусственных полей. [211]

— Да, — невольно воскликнул я: — просто отказываешься сосчитать, каких трудов стоит каждая такая нива, и сколько нужно лет и поколений, чтобы создать одно поле в 40 — 50 квадратных сажен!

— Для дагестанского малоземелья, — прервал меня А*: — характерен один анекдот, который, быть может, и вам приходилось слышать.

— Какой именно?

— Рассказывают, что как-то горец вышел засеять три свои поля, скинул бурку и приступил к работе. Засеял одно поле, засеял другое; третье же, к своему удивлению, никак найти не мог. “Видно, шайтан взял”, решил горец и, собираясь домой, поднял свою бурку. Потерянное поле оказалось под нею!

— Но мы с вами отметили пока лишь половину работы горца, — продолжал А* после короткой паузы: — мало ведь еще создать почву, нужно еще и оросить её. А для этого необходимо провести воду из реки, зачастую из-за нескольких верст и устроить искусственный акведук из выдолбленных в камне канавок или из черепичных и деревянных труб, утвержденных кое-где на высоких деревянных стойках. Но вот всё готово: поле создано, вода проведена, пшеница или ячмень посеяны, и горец не нарадуется на плоды своих трудов... И вдруг разразилась гроза, хлынул дождь, побежали с гор грозные, ничем неудержимые потоки, все уничтожая на своем пути и в один миг унося вниз и годами натасканную землю, и каменный стены, охватывавшие вчера еще зеленевшее поле:..

— Да, тяжелые условия жизни, и тем более можно подивиться привязанности лезгин к их угрюмым скалам, — заметил я.

II.

Хаджи-Мурат.

Аул Цельмес. — Значение Хаджи-Мурата после убийства Гамзат-бека и унижение его. — Арестовало и бегство. — Переход на сторону Шамиля. — Возвращение к России и смерть. — Два отчаянных подвига.

Под этот разговор мы отъехали несколько верст от Матласов. В глубине ущелья показался небольшой аул, и я спросил его название.

— Это Цельмес, — ответил Мамед-Исмаил-оглы: — сюда спасся наш любимый герой, Хаджи-Мурат, когда его, зимой 1840 года, русский караул вел пленником в Темир-Хан-Шуру. Он бежал от этого караула и из приютившего его Цельмеса завязал переписку с Шамилем, предлагая ему свои услуги. [212]

— Простите, Мамед, что я вас перебью, — сказал я, — вы рассказывали уже в Хунзахе о той роли, которую играл Хаджи-Мурат в освобождены 1834 году Хунзаха и Аварии от занявших их муридов (По мнению некоторых знатоков это более правильная транскрипция слова, чем мюрид) со вторым имамом Гамзат-беком во главе. Но далее вы не рассказывали, а мне было бы очень любопытно послушать.

— С удовольствием, — отозвался Мамед. — Вы уже знаете, — продолжал он, — что после убийства Гамзат-бека фактическим властителем Аварии стал глава восставших аварцев Хаджи-Мурат, тогда еще совсем молодой 20-летний юноша. Но он сам сознавал, что его молодость не вяжется с управлением такой обширной страной, и он послал к соседним властителям Ахмет-хану Мехтулинскому, шамхалу Тарковскому, и Арслан-хану Казикумухскому с предложением взять на себя управление Аварией. Но в то же время он послал и к русским властям, чтобы известить их о новых событиях.

Ханы один за другим отказались явиться в Хунзах, в котором только что разыгралась кровавая трагедия убийства Гам-вата и его муридов. А русский главнокомандующий барон Розен не придал сначала надлежащего значения присланному ему извещению и, только прослышав о двух неудачных попытках нового имама Шамиля завладеть Хунзахом и получив от Хаджи-Мурата второе письмо с уведомлением, что если Авария не получить русской помощи, то быстро подпадет под власть муридов, — только после этого барон Розен послал к Хунзаху отряд ген. Ланского с поручением прогнать муридов со всего пространства между Шурой и Хунзахом. Ланской без труда завладел Гимрами, но когда к этому аулу подошел Шамиль, — генерал должен был поспешно отступить. Высланный на помощь Ланскому храбрый генерал Клюкн-фон-Клугенау разорил ряд горских аулов, вошел победителем в Хунзах, где и поставил правителем аулов и Аварии сына казикумухского хана, Ахмета-Магомет-Мирзу. Как при этом правителе, так и при его преемнике Ахмете-хане Мехтулинском, в Аварии держался полный порядок, и она была предана России. Все попытки Шамиля подчинить себе этот центр Дагестана оканчивались неудачей. Но главным виновником всего этого были не ханы, ставленники России, а любимец Аварии, ее первый джигит Хаджи-Мурат.

Такое положение вещей продолжалось до 1840 года, когда Хаджи-Мурату было нанесено кровное оскорбление, заставившее его перейти на сторону Шамиля. Нужно заметить, что правители Аварии относились очень неблагосклонно к Хаджи-Мурату, видя [213] громадную его популярность в Аварии. В виду этого они неблагоприятно аттестовали его перед русским правительством, а в 1840 году даже прямо обвинили в измене России и в сношениях с Шамилем. Тогда русские власти распорядились доставить его скованным в Шуру под конвоем 40 солдат.

Можете сами судить, каково было гордому аварцу, верой и правдой служившему русскому царю и ненавидевшему всеми силами души Шамиля и муридов, переносить подобное унижение?! Случай помог ему спастись из плена. Конвойный начальник сжалился над ним и приказал снять кандалы, а вместо них велел связать руки веревкой и держать концы ее двум солдатам — одному спереди, а другому сзади. Дорога была очень трудна и зачастую проходила по узким гребням над бездонными пропастями. Этим воспользовался Хаджи-Мурат и в одном месте, где конвой растянулся, сделал отчаянный прыжок в сторону, полетев в пропасть вместе с обоими конвойными. Эти последние при падении выпустили из рук веревку и разбились вдребезги на глазах товарищей, а пленник исчез в глубине пропасти. Искать его, казалось, было бесполезно: трудно было сомневаться, что он разбился о скалы так же, как и солдаты. Конвой двинулся дальше в Т.-Х.-Шуру, где и донес о случившемся. Но Хаджи-Мурат не погиб, хотя при падении в бездну сильно разбился и повредил себе обе ноги, отчего потом оставался хромым на всю жизнь. Он с трудом дополз до ближайших кутанов (овечьих загонов), а через некоторое время достиг аула Цельмес, откуда начал письменные переговоры с Шамилем, предлагая ему свою службу.

“Ты узнал мою храбрость, — писал Хаджи-Мурат, — когда я защищал против тебя Хунзах. Желаешь ли еще раз испытать ее теперь, когда я хочу биться рядом с тобой?”

А Шамиль незадолго перед тем потерпел ужасное поражение под Ахульго и едва нашел себе убежище в Чечне. Конечно, он с величайшей радостью принял предложение Хаджи-Мурата, славившегося храбростью и имевшего громадное значение в Аварии и Дагестане. С его переходом на сторону муридизма, дела этого последнего сразу меняли свой характер, а власть Шамиля получала новый блеск и распространение.

Имам тотчас же прислал Хаджи-Мурату письменный ответ, в котором раскрывал ему свои объятия и предсказывал, что скоро русский двуглавый орел сожжет свои крылья на сияющем полумесяце, красующемся на знамени правоверных...

И, действительно, на первых порах Шамиль выказывал Хаджи-Мурату величайшее доверие и сделал его своим первым наибом. А вслед за Хаджи-Муратом постепенно перешла на сторону муридизма и вся Авария. [214]

— Да, — вмешался тут А*, — Россия сделала большую ошибку, не сохранив за собой Хаджи-Мурата и вместе с ним Аварию. Один этот непростительный шаг отнял у нас все влияние над Дагестаном и отсрочил окончательное подчинение его на много лет. Хаджи-Мурат был отчаянным храбрецом и если Шамиля нужно назвать головой муридизма, то Хаджи-Мурат будет его душой. А душа в таких вещах зачастую важнее головы...

— Но ведь и Шамиль не мог сохранить за собой этого джигита? — сказал я.

— Да, Шамиль обидел его, — ответил Мамед: — а в горах обиды никогда не прощаются.

— В чем же заключалась эта обида?

— Разно говорят на этот счет, — ответил Мамед: — больше приходится слышать, что все дело разыгралось от того, что Хаджи-Мурат, учинив как-то отчаянное ночное нападение на аул Большой Дженгутей, выкрал оттуда и взял себе в наложницы ханшу Нох-Бике, вдову своего врага Ахмет-хана Мехтулинского. А эта ханша приходилась тещей приверженцу Шамиля, Даниэль-беку Элисуйскому. Этот последний пожаловался Шамилю, а Шамиль приказал Хаджи-Мурату отдать ханшу ее зятю. Были и другие еще поводы к неудовольствию вроде того, что в конце 1851 Шамиль обвинил Хаджи-Мурата в неудачном исходе одной кампании...

— А я более склонен думать, — прервал его А*: — что все эти обиды были одним лишь вымышленным предлогом, благовидной ширмой, а на самом деле Шамиль дал Хаджи-Мурату дипломатическую миссию поразведать о всех делах и планах в Тифлисе, а затем вернуться в горы, что он и хотел сделать в Нухе...

Лицо Мамеда омрачилось: видно, ему были крайне неприятны подобные предположения насчет легендарного героя Аварии. В виду этого я поспешил переменить разговор.

— Как же его приняли в Тифлисе? — спросил я.

— Князь Воронцов, тогдашний начальник Кавказа, принял его очень любезно и дал хорошее содержание. Но, видно, он также не доверял Хаджи-Мурату и приставил к нему конвой, который никогда не спускал с него глаз. Хаджи-Мурат очень тяготился этим и в апреле 1852 года отпросился у князя в Нуху. Его отпустили, но велели кн. Тарханову, начальнику Нухи, строго следить за ним. Но когда Хаджи-Мурат попал в Нуху и увидал вблизи родные горы, — душа его не вытерпела, и он бежал, воспользовавшись оплошностью конвойных и убив двоих из них. Но третий дал знать о происшедшем кн. Тарханову, и тот поднял всех, кого мог, для поимки бежавшего. На другой же день напали на следы Хаджи-Мурата и окружили его в лесу. Наиб защищался, как лютый зверь, убил четверых [215] преследователей и ранил шестерых. Но, наконец, сабля его переломилась и, весь израненный, он сам вышел из кустов. Ему отрубили голову, а в теле нашли 7 огнестрельных ран, заткнутых пыжами дли удержания крови. Голову набальзамировали и послали сначала в Тифлис, а потом будто бы в Петербург...

— Да, как бы то ни было, — сказал А*: — это был большой молодец, и Россия много потеряла, не удержав его за собой...

— А не можете ли, Мамед, рассказать о каком-нибудь подвиги его? — спросил я.

— О, у этого джигита было много подвигов отчаянной храбрости. На что не пошел бы никто другой, за то смело брался Хаджи-Мурат. А храбрость, как у вас говорится, города берет...

— И он брал города?

— А вот хотя бы ночное нападение на Большой Дженгутей — громадный аул, расположенный на плоскости, верстах в 20 от Шуры. Вы ведь проезжали теперь через него, едучи по почтовой дороге в Хунзах. Этот аул, — продолжал Мамед, когда я ответил утвердительно на его вопрос: — этот аул во время войны был резиденцией Мехтулинского хана и жил шумной и веселой жизнью. Кроме 4-х-тысячного населения, в нем постоянно стояло до тысячи солдат из конных и пеших частей. Все селение было обнесено высокой и плотной оградой с несколькими воротами, охранявшимися военными караулами, а дворец хана стоял среди аула на высоком холме и был охвачен высокой же каменной стеной.

И вот из этого-то дворца Хаджи-Мурат решил выкрасть красавицу Нох-Бике, вдову своего злейшего врага, Ахмет-хана Мехтулинского. Набег этот совершен был ночью с какими-нибудь двумя сотнями отважных храбрецов и увенчался полным успехом. Подобравшись незаметно к ограде аула, партия овладела одними из ворот, отправив на тот свет часовых, а затем ринулась к ханскому дворцу. Наиболее ловкие перебрались через стены, и через несколько минут Хаджи-Мурат скакал во главе своих храбрецов, увозя красавицу ханшу, а за ним ближайший его сотрудник Гейдар-бек вез другую жену Ахмет-хана, красавицу Фатиму. Остальные джигиты удовольствовались кое-каким добром, ограбленным во дворце... И все это было сделано так внезапно, быстро и находчиво, что ни обитатели аула, ни русские войска не успели собраться для отпора. И только отдельные выстрелы провожали храбрецов...

В другой раз Хаджи-Мурат забрался таким же образом в Шуру, с целью выкрасть оттуда самого главного начальника края князя Орбелиани. А в ту пору в Шуре было сосредоточено до 25 тысяч войска. Предприятие, на которое решится не каждый храбрец... Но Хаджи-Мурат, для большого эффекта, решил [216] сделать это в тот вечер, когда князь Орбелиани давал в своем доме бал для шуринской публики... С небольшим числом отчаянных удальцов, переодетых в казачьи костюмы, Хаджи-Мурат проник в город и направился по его улицам, отыскивая большой, освещенный дом... Вот как раз подходящий дом масса окон и все освещены... По знаку Хаджи-Мурата, горды бросаются внутрь его, но, к крайнему удивлению своему, вместо офицеров в мундирах и дам в бальных платьях, встречают какие-то странные фигуры, одетые в серые халаты... Оказалось, что горцы ошиблись домом и вместо дворца командующего попали в военный госпиталь... Можно себе представить взаимное удивление больных и их непрошеных гостей!.. Но пока муриды бросались из палаты в палату и хватались за оловянные кружки и тарелки, больные вооружились, чем попало, и напали на горцев. Тем временем тревога распространилась по всему городу, ударили в набат... Часть удальцов легла под ударами гарнизона, другая же, а с ней и Хаджи-Мурат, — успела ускользнуть в горы...

III.

Горские нравы и суды.

Бездны и аул. — Две жизни за две копейки. — Горные дороги. — Словесные суды. — Очистительная присяга. — Необходимость перехода к общим судам.

Путь наш тем временем принял довольно головокружительный характер.

Узкая тропинка то виляла по скату гор, то лепилась по острым гребням, над глубокими пропастями...

Я уже чувствовал временами легкое головокружение, и только вполне безразличное отношение к этим ужасам моих спутников и нежелание показаться трусом придавали мне энергию... Я старался не глядеть в эти засасывающие и манящие бездны и отвлекался разговором с А* и Мамедом.

Понятно, поэтому, что я испытал немалое удовольствие, когда тропинка отошла от пропасти и вступила в каменный аул, жалкие и грубо сложенные сакли которого тесно лепились одна к другой.

Все население аула высыпало на грязные и кривые улицы или на плоские крыши саклей с целью подышать чистым воздухом, погреться на весеннем солнышке, да поделиться местными новостями.

Наш поезд привлек, конечно, общее внимание. Все мужское население провожало нас любопытным взором, перебрасываясь отдельными фразами с нукерами, а из-за полуоткрытых дверей и оконных, ничем не закрытых, отверстий выглядывали женские [218] физиономии, но, заметив на себе наши взгляды, тотчас же прятались в глубине сакли.

Посредине аула красовалась огромная яма-пруд, почти полный водою, и из середины его торчал кверху шест — измеритель глубины.

Я собирался уже расспросить своих спутников о названии и населении этого аула, как вдруг наше спокойное шествие было прервано самым неожиданным образом.

Из соседнего переулка послышались какие-то крики... Видно было, что шумело несколько человек; но два голоса, перебивавшие один другой, покрывали все остальные. Но вот крики перешли в глухое рычание, а за ним послышалось что-то в роде стона...

— Что это такое? — спросил А*.

— Двое лезгин подрались и поранили друг друга, — спокойным тоном ответил один из нукеров.

Мы тотчас же повернули к месту происшествия.

На небольшой площадке, между саклями, лежали два раненых лезгина. Кругом стояла большая толпа, почтительно расступившаяся при нашем приближении. Лужи крови и тяжелые стоны, вырывавшиеся временами из груди раненых, доказывали, что дело имело очень серьезный характер. В этот же момент появился местный знахарь и приступил к освидетельствованию раненых.

Я не мог вынести этого кровавого зрелища и проехал в соседнюю улицу, где и стал поджидать своих спутников.

Народ стекался со всех концов к месту происшествия.

Через несколько минут ко мне присоединился А*.

— Ну, что, как раненые? — спросил я.

— Плохо. Оба не выживут и до вечера. Раны слишком глубоки.

— Из-за чего же произошла ссора?

— Из-за самых пустяков. Один из них нанялся к другому работником на неделю, по 10 копеек в день. Проработав, однако, два дня, он потребовал расчета, так как хозяин за свои 10 копеек все соки из него высасывал и заставлял работать по 14 часов в сутки. Но наниматель уперся, заявив, что наем состоялся на неделю, и расчета он не даст. Тогда между ними вспыхнула ссора. Долго они ругались, наконец, хозяин предложил заплатить 18 копеек вместо 20-ти, так как во второй день работник пробыл только до 6 часов вечера, а не до 8-ми. Этот последний отказался от 18 копеек и выругал хозяина скверными словами. Тот пырнул его кинжалом, но получил в ответ такой же удар... Ну, вот теперь оба и лежат замертво, исходя кровью.

— Но ведь это ужасно! — воскликнул я: — ведь ссора свелась в конце концов к двум копейкам! И из-за двух копеек погибло две жизни! [219]

— Действительно, на каждую душу приходится по копейке, — ответил А*.

— И часты у вас подобные случаи?

— Да, убийства и поранения не редки у нас и до сих пор. Прощать обиды и оскорбления не в правилах горцев, а так как оружие всегда при них, то за средствами мести ходить не далеко.

— Но есть же какой-нибудь прогресс в этом отношении? Неужели горцы таковы и теперь, каковы они были при Шамиле?

— Конечно, прогресс есть, но он очень невелик. Да и надеяться на народное перевоспитание очень трудно, так как на это нужны века. Прежде всего, нужно отобрать оружие. Но на это не решаются...

В этот момент показались Мамед и нукеры.

— Ну, что? — спросил А*.

— Старшина приказал положить раненых в саклю и велел знахарю ухаживать за ними. Но тот говорит, что надежды никакой нет.

— Ну, если уже знахарь говорите, что надежды нет, — значит, ее, действительно нет. Никто не умеет так лечить раны, как наши знахари. Однако, Мамед, передайте, пожалуйста, старшине, чтобы он донес о случившемся начальнику округа.

— Я уже сказал, — ответил Мамед.

— Ну, тогда мы тут бесполезны и можем продолжать наш путь, — решил А* и повернул свою лошадь к выезду из аула

Находясь под прежним впечатлением, я хотел продолжить наш разговор, но характер дороги совершенно воспрепятствовал этому.

Хотя за аулом тропинка и стала шире, но, Боже мой, как она стала ужасна!

Лепясь над крутыми обрывами, ничем, конечно, не огороженными, она то опускалась, то поднималась на самые головоломные крутизны по искусственным каменным лестницам с изрытыми и исковерканными ступенями. Иные из этих лестниц были длиной в несколько сажен.

Видно, сами горцы считали эти подъемы и спуски опасными для нас, так как несколько обитателей аула взяли было наших лошадей под уздцы, чтобы проводить их. Но А* отказался от их услуг, а его примеру последовал и я, хотя сердце сжималось и захватывало дыхание. Но наши прекрасные горские лошади скоро успокоили меня.

Нужно было удивляться, с каким умом и с какой осторожностью подвигались они вперед. Медленно, шаг за шагом передвигали они свои ноги и прежде, чем стать на следующую ступеньку, осторожно пробовали, прочно ли держится камень, и в случае сомнения избирали новое место. При таких условиях [220] оставалось только положиться на умных четвероногих и вручить им свою судьбу. Так я и сделал.

Около двух часов двигались мы по таким головоломным тропинкам, в общем весьма узким и позволявшим ехать лишь гуськом, один за другим.

Но вот характер местности изменился к лучшему. Не стало головокружительных пропастей, тропинка расширилась, и я поехал рядом с А*.

Впечатление двойного убийства еще не изгладилось во мне, и я вновь заговорил о нем, а затем перевел речь на местные суды и местные законы,

— Скажите, — спросил я между прочим: — как карают ваши местные законы — у вас ведь действуют не общероссийские законы, а свои местные — за убийство и поранение?

— Наши местные законы разбиваются на две группы — адат и шариат. Адат — это право обычное, живущее лишь в преданиях и нигде не записанное; шариат же — это писанные мусульманские законы. Оба эти права смотрят на одно и то же явление различно и за одно и то же преступление назначают различные наказания. Да к тому же чуть не каждый аул и каждая местность имеют свои обычаи, не сходные с обычаями даже близлежащих местностей и селений.

— А судебная организация у вас, конечно, также отличная от нашей?

— Конечно, совсем иная. В каждом округе Дагестанской области — а их всего девять — существует окружный словесный суд, собирающейся под председательством начальника округа или его помощника и состояний из нескольких членов, выбираемых населением из почетных лиц, известных знанием местных обычаев. Эти члены носят название диванных, от слова диван — суд. Кроме них, в состав суда входит еще казий, выбранный из местных мулл и хорошо знающий положения шариата, изложенные в Коране и других священных книгах, т. е. прежде всего в “суннах” (В суннах заключаются предания о жизни Магомета), а затем — в фетва, или решениях знаменитых юристов.

— Какие же дела решаются по адату и какие по шариату?

— В разные времена этот вопрос решался различно и притом таким образом, что при усилении адата шариат применялся реже и наоборот. Во времена Шамиля шариат приобрел полное преобладание. И это весьма понятно, так как Шамиль называл себя имамом-наместником Аллаха на земле и, следовательно, должен был судить по духовным законам. К тому же, положения шариата одинаковы для всех мусульман, без различия [221] стран и времен, тогда как адаты различны у нас чуть не для каждого аула и, следовательно, не сосредоточивают, а разделяют власть над страной. Но когда прошли времена муридизма, горцы стали сами возвращаться к гораздо более близким им адатам, от чего не удерживала их и русская власть. В виду этого в настоящее время шариат применяется сравнительно редко, почти исключительно в делах имущественного характера, да семейственных, наследственных и брачных. Преступления же всегда караются по местным адатам. Шариатные дела решает один казий, который непременно должен знать арабскую письменность, так как он пишет свои постановления на этом языке; дела же адатные решаются диванными членами.

— Какая же роль председателя?

— В сущности, самая глупая. Он играет роль секретаря, знакомит судей с жалобой, поданной по делу, а затем записывает ход заседания, существо показаний свидетелей и решение суда, в постановлении которого сам участия не принимает. Но, конечно, много тут зависит от личности председателя и его влияния на членов...

— Как же возбуждаются у вас дела, и как идут они на суде?

— Возбуждение каждого дела, как гражданского, так и уголовного, зависит у нас от частных лиц, которые должны представлять в суд и все данные для решения возбуждаемого вопроса.

— Ну, а если у него таких доказательств нет, а между тем его брата убили, а саклю сожгли?

— Тогда суд ничего сделать и не может: он не занимается ни розыском обвиняемого, ни собиранием доказательств его вины, что делается у нас следственной и прокурорской властью. Эта задача лежит исключительно на потерпевшем... Впрочем, он может ограничиться заявлением подозрения на известное лицо, не представляя никаких доказательств в его виновности, и это лицо должно очиститься от обвинения путем присяги известного числа тусевов (свидетелей), которые удостоверили бы неспособность его к подобного рода деянию. А зачастую число тусевов достигает нескольких десятков, и тогда заподозренный ставится в очень затруднительное положение. У нас в округе, — продолжал А*, — как-то раз один горец заявил подозрение против другого, обвиняя его в краже. Тот выставил потребное число свидетелей, и все они подтвердили его невиновность. Но противная сторона припомнила, что у заподозренного имеется родной брат, который, по адату, должен был попасть в число тусевов, но в суд представлен не был. Напрасно заподозренный убеждал судей, что этот брат давным-давно выехал из Дагестана и проживает в Калуге, почему не может знать не только [222] настоящего дела, но даже и его самого, обвиняемого в совершении кражи. По адату, в число тусевов должны войти прежде всего ближайшие родственники, и заподозренный был обвинен в краже...

— Ну, а если бы он оправдался, — дело было бы кончено?

— Ничуть не бывало. Потерпевший может указать на другого, третьего, десятого, и суд должен проверять все эти обвинения и требовать каждый раз очищения присягой.

— Но ведь это ужасно, — сказал я: — это такие отсталые и нелепые положения!

— Знаете, — горячо заговорил А*, — посидели бы вы хоть неделю в нашем суде, и вы увидали бы сами всю несостоятельность, мало того, всю вредность его. Я давно уже убедился в этом и доказываю всем, кому могу, необходимость перехода к общим судам и законам. Сами горцы, особенно побывавшие в России (а таких много), плачутся на свои суды, решающие дела по нелепым старозаветным формам, применимым лишь в первобытном обществе, лишенном всякого порядка и властей. Но мы всеми зависящими от нас мерами навязываем им этот суд и принуждаем их изучать свои старые адаты, которые без того отошли бы в область предания и стали бы разве предметом исторического исследования. Мы заставляем жить по ним и новые поколения, чем не только не способствуем прогрессу, но даже даем истории обратное движение! Горцы сами начинают стремиться к свету и правде, а мы толкаем их обратно к тьме и невежеству.

— Но отчего же тогда не перейдут к общим судам?

— Отчего не перейдут! — воскликнул А*, — конечно, по неведению и халатности, которые всегда так сродни русскому человеку, Однако, мы все-таки надеемся, что не за горами уж то время, когда нам дадут общие суды и приобщат горцев к общему прогрессу. Теперь уже не одни мы, практики, высказываемся против обычного горского суда. Такой известный знаток горских адатов, как профессор Максим Ковалевский, доказывает в своих сочинениях всю несостоятельность горского суда и говорит, что терпимость в этом отношении подрывает в корне нашу просветительную миссию в горах. Чтобы показать вам всю несостоятельность наших судов, я приведу один пример, имевший место вскоре по моем прибытии в округ и поразивший меня до глубины души.

Не далеко от Хунзаха, в глухом месте, нашли тело одного горца, зверски изрубленное в куски. Кто совершил преступление, — дознаться не могли, но все данные указывали на одного горца, давно враждовавшего с убитым. Нашлись люди видевшие этого горца за несколько часов до убийства рядом с жертвою, а один [223] даже слышал, как он приглашал убитого в то место, где потом нашли его труп. Сверх того, несколько человек положительно утверждали, что вскоре после того момента, когда должно было произойти убийство, они видели на подозреваемом кровь; кинжал его тоже был окровавлен, а в ноге засела пуля, которую он вынул в своей сакле на виду у многих родственников. Когда же осмотрели убитого, то при нем нашли пистолет со следами только что произведенного выстрела, и пуля, вынутая горцем из раны, как раз приходилась к калибру пистолета. Казалось бы, [224] чего яснее? Не только я, но все наши служащие и даже сами диванные члены были убеждены в виновности заподозренного. Но так как никто не был очевидцем преступления, то все эти косвенные улики сводились к нулю, и дело, по адату, должно было решаться очистительной присягой. Заподозренный, человек богатый, выставил требуемое число тусевов, очевидно, подкупленных, и все они приняли присягу в подтверждение неспособности обвиняемого совершить приписанное ему преступление.

— Это поразительно, — сказал я, — остается только надеяться, что эти порядки уже недолговечны.

— Да, и мы надеемся на это. Ведь некоторые деяния горцев между собою уже и теперь отнесены к ведению общих судов, например, умышленное убийство. Но тут нужно не рубить отдельные ветви, а вырвать дерево со всеми его корнями.

Под этот разговор, то прерывавшийся, то вновь начинавшийся, в зависимости от местности, мы выехали на берег ущелья, в глубине которого прыгал и пенился небольшой ручей — приток Андийского койсу. А в полуверсте оттуда, в другом более широком ущелье, шумела и эта могучая горная река, главная данница Сулака, впадающего в Каспийское море.

Спуск наш в ущелье ручья и подъем на противоположный берег совершились вполне благополучно.

Это ущелье довольно глубоко и обращено на южную сторону. Не удивительно поэтому, что хотя было только начало марта, — все фруктовые деревья, усеявшие оба берега ручья, стояли уже в цвету. Цвела курага своими снежно-белыми цветочками, цвел миндаль, пышно налились и вот-вот готовы были развернуться почки ореха... И все эти цветы и почки посылали в теплый воздух свой нежный, удивительно приятный аромат...

Я не дышал, а просто глотал этот ароматный воздух и невольно вспоминал далекие центральные губернии, где в эту пору года ревели вьюги и морозы сковывали всякую жизнь...

— Это селение Инхо, — сказал Мамед: — и мы едем его садами. Теперь мы въезжаем в пределы Кайсубулинского наибства, в котором главными центрами считаются Гимры и Унцукуль. Это наибство всегда отличалось большой преданностью муридизму и его имамам, из которых первый Кази-Мулла и третий Шамиль родились и выросли в Гимрах, а Кази-Мулла там же и пал геройской смертью в 1832 году...

Выбравшись на другой берег ущелья, мы расположились отдохнуть и закусить, а затем вновь сели на лошадей и, двигаясь дальше вдоль берега Андийского Койсу, к вечеру добрались до первого ночлега — аула Иголи, лежащего на берегу койсу (Койсу значит река) и сплошь заросшего чудными садами. [225]

IV.

Аул Иголи.

Горское гостеприимство. — Дом старшины и кунацкая. — На крыше. — Старшина. — Ужин. — Горские кушанья. — Хинкал и чоба.

— Куда прикажете ехать? — спросил Мамед.

— Конечно, к старшине, — ответил А*.

Мы пересекли большую, голую площадь — большая редкость, в горах! — и при лае собак и крике мальчишек въехали в аул.

Нас, очевидно, не ждали, потому что никто не встретил ни у въезда в селение, ни даже в доме старшины, к которому мы не без труда добрались по узким и кривым переулкам, загроможденным камнями и кое-где накрытым сверху деревянными навесами, не раз чувствительными ударами напоминавшими нам о своем существовании.

Дом старшины ничем не выделялся из общей среды. Стоял он между кривых закоулков и имел при себе небольшой двор. Самое здание, довольно невзрачного вида, было изогнуто под прямым углом, при чем одна сторона его оказалась двухэтажной, а другая — в один ярус. Во втором этаже находилась одна лишь кунацкая (Комната для гостей; от слова кунак — друг) — эта обязательная принадлежность каждой более состоятельной сакли.

Гостеприимство весьма развито в горах и в наше время. Вы смело можете подъехать к любой сакле, не сомневаясь, что хозяин встретит вас с распростертыми объятиями и удалится со всей семьей в самую отдаленную комнату, предоставив весь дом в ваше распоряжение. Вы можете делать, что вам угодно, можете ни о чем не заботиться и быть уверены, что лошадь ваша накормлена, а вам самим готовятся лучшие блюда. Когда же будете кушать, сам хозяин будет прислуживать вам, внимая каждому слову, как повелению своего владыки. Он не спросит вас, кто вы такой, какой вы веры и национальности: для него вы — дорогой гость, для которого он готов все отдать. Пока вы будете оставаться под его крышей, вы безопасны от врагов, а, покидая гостеприимный кров, можете даже не поблагодарить хозяина.

Явление это довольно понятно: оно вытекает из самых условий горской неустроенной жизни, а, во-вторых, оно строго-настрого наказано мусульманам их священною книгою Кораном... [226]

Нечего и говорить, что нам был обеспечен самый лучший прием.

Когда мы слезли с лошадей, к нам вышли молодцы — сыновья хозяина, и, объявив, что отец сейчас выйдет, просили с низкими поклонами пожаловать наверх в кунацкую.

Мы поднялись по крутой и скверной лестнице и через коридор и переднюю вошли в кунацкую.

Это была большая комната с деревянным полом, устланным войлоком, и с выштукатуренными стенами, из которых задняя поперечная имела несколько углублений, где хранились на полках одеяла и другие принадлежности ночлега, а повыше их, к самому потолку, стояла разная фаянсовая посуда — любимое украшение у горцев. Единственное и небольшое оконце освещало комнату, один из углов которой был занят огромной деревянной кроватью с постелью сомнительной чистоты.

Вечер был очень теплый, и мы, сняв с себя верхнюю одежду, вышли на плоскую земляную крышу.

Весть о нашем приезде облетела уж, конечно, весь аул и чуть не все обитатели его сошлись к дому старшины и, гордо драпируясь в свои сагуры — бараньи шубы с огромными пелеринами, расположились кто на улице, кто на кровлях домов, а кто и в самом дворе. Женщин почти не было видно, да и те, который появлялись на крышах, спешили накрыться покрывалом, раз замечали на себе наш взгляд. Зато малолетнее население выходило из себя, желая вдоволь насладиться редким любопытным зрелищем. С настойчивостью, достойной лучшей цели, они упрямо лезли вперед, расталкивая взрослую публику и нимало не смущаясь подзатыльниками, щедро сыпавшимися на них со всех сторон.

Особенно заинтересовал меня один мальчуган лет 4-5 в ветхом оборванном костюме и с раскрытой грудью. Он упрямо стремился в первый ряд и если его оттесняли назад, — он вновь делал неимоверные усилия, скользил между ног взрослых и полз по карнизу сакли, пока вновь не пробирался вперед на свое абонированное место. Такая настойчивость увенчалась в конце концов полным успехом: никто уже не обращал на него внимания, и он предался безмолвному и сосредоточенному созерцанию.

В этот момент на нашей крыше появился хозяин — седобородый прапорщик милиции, в полной парадной форме. Черная черкеска украшалась серебряными эполетами с великолепной золотой звездочкой посредине; на груди красовались два ряда серебряных газырей (Нечто в роде патронов гильз), а над ними блестела большая золотая [227] медаль “за усердие”. Приложив руку к папахе, он приветствовал нас на своем языке и благодарил за честь, которую мы сделали ему, остановившись в его доме.

— Всё скверно у меня, — передавал Мамед его слова: — всё грязно и бедно. Но одно присутствие дорогих гостей украсит мою саклю, и она будет блестеть и сверкать, как дворец вельможи. Добро пожаловать, дорогие гости. Вы здесь хозяева, а я — ваш слуга. Требуйте, чего желаете.

— Спасибо, старик, — ответил А*, — мы очень ценим твое радушие и от всего сердца благодарим тебя. Зачем только ты надел все эти цацки?

Старик только улыбнулся, как бы давая понять, что на этот вопрос и отвечать нечего.

— Ну, тебе тяжело, старик: — продолжал А*: — иди, разденься, а потом приходи к нам чай пить.

Хозяин низко поклонился и ушел с крыши.

Эта сцена, эти сверкающие эполеты старшины довели известного уже читателю мальчугана до полного исступления. Он до того стремился вперед, что чуть не свалился с крыши, и только благодетельная десница какого-то правоверного спасла его от опасного падения. Но когда старшина ушел и взрослая публика стала расходиться, мальчуган, очутившись на просторе и заметив мое внимание, стал кривляться, а затем спрятался за спиной матери. Я бросил ему мелкую монету, но он перепугался и убежал с крыши, и деньгами завладела какая-то шустрая девчонка.

Тем временем стало темнеть. На крыше мечети появился мулла и гнусавым голосом стал приглашать правоверных к вечерней молитве. Улица быстро опустела, и мы ушли в кунацкую, где уже запылала железная печка, а на столе появился самовар.

Мы вытащили свои закуски и пригласили Мамеда принять участие в чаепитии. Он, по обыкновению, стал отказываться.

— Ну, Мамед, садитесь, — сказал А* — ведь теперь вечер, ураза кончилась, и вы можете без стеснения заняться насыщением своего желудка, А ты, Мустафа, — обратился он к прислуживавшему нам сыну хозяина: — сходи за отцом и скажи, что мы его ждем.

Мустафа исчез из комнаты, оставив, по горскому обыкновению, входную дверь открытой.

Нужно заметить, что горцы не привыкли к теплым помещениям и хотя зажигают в саклях огни, но делают это больше для варки пищи и для света; тепло же им дает баранья шуба, которую они ни на минуту не спускают с плеч и которая служит ночью постелью и одеялом. Закрывать при таких условиях дверь значило бы мешать выходу дыма и свободному притоку чистого воздуха.

Хозяин не замедлил появиться и снова приветствовал нас. [228]

Принять же участие в трапезе согласился только после настойчивых наших упрашиваний.

— И то он решился сесть, — заметил мне А*, — лишь в виду своей старости. Иначе ни за что не сдался бы на наши просьбы.

Севши же, он сам заговорил и политично стал расспрашивать о новостях. Затем разговор перешел на его аул. Он хвалил его, хвалил богатые сады, охватившие селение, и великолепные иголинские персики, единственные во всем Дагестане. Затем стал жаловаться на суровую зиму, которая побила весь виноград и не позволила сделать хорошей чобы (Чоба, или дхаба – прекрасный напиток, очень любимый в Дагестане и приготовляемый из винограда).

— А что же вы, трудолюбивые иголинцы, — сказал ему А*, — оставляете впусте громадную площадь, лежащую перед вашим селением? Как вам не стыдно? Ведь у вас тысячи летят из кармана! Сколько садов вы могли бы разбить на ней!

— Правда, правда, — ответил старшина: — да что поделаешь? Без пороху не проведешь оросительных канав, а без орошения деревья не станут расти.

— Так составляйте скорей общественный приговор да собирайте нужные деньги. Ни округ, ни губернатор не станут препятствовать в этом. Было бы только ваше доброе желание.

— Мы уже толковали об этом, — ответил старшина: — и деньги у нас будут. Хотели только переговорить с начальством. Теперь мы знаем ваше мнение и пошлем к вам приговор.

— Скорей, скорей делайте это, — сказал А*, — не теряйте дорогого времени и тысячи рублей. Ведь ваше селение — один из лучших уголков во всем Дагестане, и вы можете производить лучшие фрукты.

— Какая громадная разница, — обратился я к А*: — сегодня утром мы ехали среди хунзахской равнины, где родится один ячмень, а теперь находимся в какой-то Италии, где растут лучшие и нежнейшие фрукты. Велико ли вообще садоводство в вашем округе?

— Наш округ, пожалуй, один из лучших в этом отношении во всем Дагестане. В ущельях Аварского и Андийского койсу разбросано немало селений, отличающихся жарким климатом и защищенных горами от влияния холодных ветров. Мохох, Гимры, Иголи, Унцукуль, Ашильта — во всех этих аулах могло бы развиться крупное садоводство. Но что поделаешь, когда нас заедают наше невежество и бездорожье. Никто не заботится у нас об улучшении пород деревьев и виноградной лозы, а ведут это хозяйство, как велось оно при отцах и дедах. Да и как повезешь нежные персики и прелестный виноград по этим ужасным дорогам! [229]

— И вывоза никакого не существует?

— Нет, существует, но в очень незначительных [230] размерах. Кое-как везут в кошелках на ишаках в Хунзах, в Т.-Х.-Шуру, в Петровск.

— А виноделие у вас не развито?

— Очень мало. Только в Хунзахе да Шуре. Да и сами туземцы этим не занимаются, так как это запрещено Кораном. Они приготовляют одну лишь чобу, о которой вы уже слышали.

И долго мы еще толковали на разные хозяйственные темы.

Тем временем самовар уже опустел, а в ущелье спустилась тихая, непроглядная ночь. Сын хозяина, молодой Мустафа, жарко истопил печь, унес самовар и объявил через отца, что ужин готов, — не прикажут ли подавать? Мы ответили утвердительно и поспешили удержать старину, так как он собрался было уходить.

Оставив на столе ту же грязную и засаленную скатерть, Мустафа выдвинул из-под кровати большой сундук и достал оттуда несколько глубоких и мелких тарелок, 4 поломанных ножа и столько же вилок и ложек. Все это было очень старо от времени и употребления. С первого же взгляда заметна была принципиальная ссора хозяев с чистотой. Но мы не смутились этим и только вытерли свою посуду поданными тряпочками-салфетками также, конечно, не первой белизны.

— Пожалуйте, дорогие гости, — сказал хозяин, когда на столе в каком-то подобии супника задымилась до сих пор невиданная мною похлебка.

— Что это такое? — спросил я.

— Это шарпа, — ответил Мамед: — один из наших супов.

Я попробовал и с большим удовольствием сел целую тарелку. Оказался превосходный суп из баранины и риса, приправленный кислотой из хурмы — местной кавказской ягоды.

На смену шарпе появилось новое блюдо — какие-то дымящиеся лепешки подозрительного цвета.

— Это хинкал, — сказал Мамед, заметив мое изумление: — любимое кушанье горцев.

— Из чего же оно приготовляется?

— Из кукурузной или иной какой-нибудь муки, после чего эти лепешки опускаются в кипящую воду, где они и варятся. В торжественных случаях к воде прибавляют еще кусок баранины. Попробуйте же.

Я взял одну галушку. Оказалось тяжелое и трудно переваримое тесто, почти без всякого вкуса. Я не мог одолеть и одной лепешки, тем более, что они были сильно приправлены чесноком — этим неизменным спутником чуть не каждого горского кушанья. Но мои спутники усердно принялись за истребление хинкала, при [231] посредстве тоненьких палочек; хозяин же наш обходился с помощью собственных пальцев.

— Ну, если вы не хотите кушать хинкал, то кушайте баранину, — сказал Мамед, указывая на тарелку, только что принесенную Мустафой.

Баранина, варенная вместе с хинкалом и также отдававшая чесноком, пришлась мне по вкусу, и я сел кусок ее, но категорически отказался от бараньего курдюка, поданного цельным огромным куском. Для хозяина же и Мамеда курдюк оказался наивысшим лакомством, от которого они отстали лишь, когда есть дальше оказалось невмоготу.

— Ну, теперь можно выпить чобинского, — сказал А* и налил мне в стакан какой-то жидкости мутно-коричневого цвета.

— Это и есть та чоба, о которой мы говорили? — спросил я.

— Она самая, — ответил Мамед.

Я попробовал и пришел в восторг. Это был превкусный, сладковатый напиток, похожий на наш шипучий квас, но только с меньшим количеством газа.

— Пейте, пейте, — сказал А*: — чоба не опьяняет, по крайней мере, по мнению мусульман.

— Как ее приготовляют? — спросил я.

— Особым образом кипятят виноградный сок, — ответил А*: — огонь, видите ли, все очищает и делает пригодным даже и для правоверных, — добавил он, поглядывая с улыбкой на Мамеда, который весьма прилежно следил за тем, чтобы его стакан наполнялся по мере “повышения дна”.

— Иногда еще в чобу кладут кишмиш, — сказал Мамед, делая вид, что все предшествующее не имеет к нему ни малейшего отношения: — тогда еще вкуснее выходить. Но часто образуется так много газа, что рвет бутылки.

Лакомясь прошлогодним виноградом и запивая чобой, мы просидели часов до десяти. Но усталость начала сильно сказываться, и А* заявил, что пора дать хозяину отдохнуть, да и самим приготовиться к завтрашнему путешествию.

Старшина ушел с низкими поклонами, а Мустафа принес огромную перину и положил ее в углу на пол. Изголовье образовала столь же огромная подушка, а сверху очутилось толстое ватное одеяло. Другую постель устроили на кровати... Все это так же, как и стол, оставляло многого желать с точки зрения чистоты.

А. П. Андреев.

(Продолжение в следующей книжке)

Текст воспроизведен по изданию: По дебрям Дагестана // Исторический вестник, № 10. 1899

© текст - Андреев А. П. 1899
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1899