ВИШНЕВЕЦКИЙ Н. И.

СОТНИК ГОРБАТКО И ЕГО СПОДВИЖНИКИ

1862 г.

(Статья войскового старшины Н. И. Вишневецкого).

Проезжая 16 Мая 1888 года от Новороссийска по Неберджаевскому ущелью, я невольно вспомнил прошлое, именно, как, 26 лет тому назад, каждый шаг этой местности отнимался нами у горцев Натухайского племени. Дорого отдавали нам горцы свою родную землю, и дорого Русский солдат и казак платили за нее своею кровью и костьми. Я вспомнил о славных защитниках «Липкинского поста», павших геройскою смертью 4 Сентября 1862 г. Место это в последствии горцами названо «местом смерти». Геройский подвиг и славная смерть трепетно отдаются в сердце каждого Русского человека, особливо бывшего в боях; но я чувствовал нечто большее, нечто особенное, потому что всех этих героев мне пришлось видеть за полторы сутки до их славного конца.

Служил я тогда в пластунах. Возвращаясь с 14 пластунами с командировки, мы должны были войти в состав колонны, следовавшей из Крымского укрепления в Новороссийск. Дойдя до Липкинского поста, мы остановились, чтобы часа два отдохнуть. С поста вышло человек 20 пластунов. Я спросил: кто начальник поста? Мне отвечали: сотник Горбатко. С ним я был некогда знаком. При входе в пост является и Горбатко. Мы встретились как старые товарищи и вошли в его поистине убогое обиталище. К величайшему моему удивлению явилась и жена его, с которой я и познакомился. Они пригласили меня отобедать, и за этою предсмертною трапезою Горбатко горько жаловался на неудовлетворительное укрепление поста, не смотря на его важное значение; в частности он горевал, что насыпь в виде бастиона не пятиугольной формы, а круглая, в виде холма или кургана, на котором стояло только одно орудие. Все устройство этого мнимого укрепления настолько было непрактично, что между поражаемым местом и укреплением [354] могли проходить целые колонны не только пешие, но и конные. Горбатко жаловался также на слабую расчистку леса вокруг поста. Действительно, расчищенная площадь была так мала, что горцы, пользуясь прикрытием деревьев, кустарников и частью речного обрыва, могли свободно и безнаказанно бить пластунов по выбору, при первой возможности. А между тем, повторяю, этот пост имел очень важное назначение, именно — он должен был препятствовать неприятелю свободно выходить из левого ущелья, упирающегося в ущелье Неберджаевское. Много говорил Горбатко и о других неудобствах или недостатках Липкинского поста; но теперь всего не припомнить.

Любезные хозяева несколько раз приглашали меня остаться с командою до следующего дня и присоединиться к другой колонне, которая вслед за нами должна была проходить по этому же пути. Как я ни отказывался, но просьбы радушнейших хозяев были так задушевны, что я согласился переночевать у них со своими пластунами. Однако, когда я объявил это моему маленькому отряду, то один из старших пластунов отсоветовал мне оставаться на ночлег, указывая на то, что мы уже и без того опоздали на целый день. Я согласился с моим старшим и опытным пластуном и, возвратившись к гостеприимным Горбаткам, объявил им об отмене моего обещания, что их огорчило.

Удивительно, как человек иной раз предчувствует свою смерть! Хорошо помню жгучие жалобы жены сотника Горбатка Мариянны на какую-то давившую ее тоску. Вот уже дня два или три, говорила она, я чувствую себя как будто какою-то преступницей и чего-то боюсь. И сама не знаю, от чего такая тяжелая тоска, от чего мне так страшно? От того ли, что мы живем как в тюрьме и не можем выйти из нее на свет Божий? Или что-нибудь страшное грозит нам? Но среди такой исповеди, она иной раз видимо воодушевлялась, и глаза ее загорались какою-то отвагою, мужеством. Я, говорила она, от нечего делать выучилась стрелять и столько навыкла в этом деле, что два раза попала в дерево, стоящее в 150 шагах от нашего поста; и если только Черкесы нападут на нас, то и я стану в ряды пластунов п наверное кого-нибудь уложу. Между прочим Мариянна Горбатко рассказала про сон, виденный ею в прошедшую ночь и объясняла его смертью какого-нибудь близкого родственника. Несчастная, она и не подозревала, что этот сон предвещал им самим смерть чрез какие-нибудь 14—15 часов. Горбатко, прощаясь со мною, сказал мне в полголоса, чтобы никто не слышал, ни жена, ни пластуны: Я не понимаю, что делается у меня на посту. Жена вдруг начала [355] сильно грустить, и я решился отправить ее домой; да и люди все так повесили головы, что и не узнаешь в них беззаветных храбрецов, для которых жизнь полушка. Да оно и не мудрено, что нападет такая тоска: и день, и ночь мы сидим за тыном и не можем выйти за пост. И притом, редкий день проходит, чтобы не стреляли Черкесы по нашим часовым, хотя и без вреда: одному только пластуну прострелили бурку; но и мы не остаемся в долгу. При этом Горбатко указал место, откуда обыкновенно стреляют в них горцы. Сколько мог, я старался успокоить Горбатка, объясняя такое расположение духа жены его и пластунов теми неудобствами и трудностями жизни, какие они испытывают, сидя в этой тюрьме, даже не имевшей надлежащих средств для защиты и ее, и обитателей ее. Действительно, жизнь этих пластунов была самая невыносимая и выносилась только вследствие глубокого сознания долга царской службы. Пластуны Липкинского поста жили в тесном помещении, построенном в расщелине гор, куда редко заглядывало солнышко; кругом лес, которого нельзя не назвать украшением природы, но не всегда можно смотреть на него такими глазами. По милости этого леса, нельзя было выйти из поста ни днем, ни ночью: сейчас раздадутся из лесной чащи выстрелы горцев.

Я сказал о каком-то угнетенном состоянии жены Горбатка и отчасти его самого. Что-то недоброе предчувствовала и вся эта горсть пластунов, хотя и неустрашимых и не раз смотревших в глаза смерти. Сохранились в памяти моей некоторые из их разговоров, слышанные мною во время обеда, которые я и передаю здесь.

Один пластун, переделавши старые тогдашние патроны с бумажными гильзами, нес их и говорил: «ныхай теперь идут бисовы голомшивци 1; буду частувать их горошками». На эти слова другой заметил: «Що ты хвастаешься патронами! Я три дня штык гострю каминцем, и так зробив як шило гострое; ось — подывись! Hexaй голомшивцы тилько прийдут; буде чим их тыкать». Слышим голос третьего: «надивайте, хлопци, били, чисти сорочки, як я надив!» На эти слова возразил один из пластунов, находившийся в балаганчике: «На що сегодня надивать били сорочки? Хиба сегодня свято, чи що?» На все эти рассуждения сделал замечание старый казак, Георгиевский кавалер, атлетического роста, с длинною бородою и вообще довольно сурового вида: «Та на що ви их накликаете, поганых голомшивцев? Ще прийдут! От, гостий захотили; як прийидут, [356] не ради будете». И при этих словах он так что-то сострил, что мы все расхохотались.

Сыгран был подъем; отряд наш двинулся. Прощаясь с добрейшими Горбатковыми и пластунами этого поста, мог ли я думать, что прощаюсь с ними навеки? Хотя сказанная старым пластуном острота немного и развеселила нас, но я не мог не заметить, что, при проводах, и сам Горбатко мне представился грустным, с тяжелою тоскою на сердце; он смотрел на меня какими-то томными глазами, и мне стало очень жаль, что я оставляю моих дорогих товарищей по оружию. Но делать было нечего: царская служба прежде всего; казаку не к лицу охи да вздохи, а еще пуще бабьи — хотя бы и самой жинки — слезы; когда казак на коне, он никто другой, как казак — служака и рубака.

По приходе в Новороссийск, часов в 10 ночи, мы расположились в крепости; а часов около пяти утра наши часовые услышали частые орудийные выстрелы, которые и разбудили нас всех; сделалась обычная суета в крепости и за крепостью. Я услышал четыре орудийные выстрела, и мне казалось, что те выстрелы шли именно от Липкинского поста. Однако не все так думали: одни предполагали, что пальба происходила в отряде генерала Бабича; другие уверяли, что то наверное идет наша колонна, и на нее напали Черкесы; третьи полагали, что то отряд генерала Бабича наступает на неприятельские аулы; коротко — каждый предполагал свое, и никто не, хотел верить мне и моим пластунам, что бой идет на Липкинском посту, среди горсти храбрых пластунов и, по всей вероятности, с огромным скопищем горцев. Нет расчета, говорили возражавшие нам, нападать горцам на такой пост, где нечем поживиться, но который даром им не достанется. Так возражать было основание; но, по пословице: сердце сердцу весть подает, чуяло мое сердце, что бой идет именно там, где так предчувствовали его. И невольно это сердце говорило: Зачем я не остался там? Может быть, и помогли бы мы или и свои кости положили с Липкинскими. Когда-нибудь да придется же умирать; но смерть в бою для казака самая красная смерть; такой смерти он не боится, а прямо смотрит ей в глаза, правда далеко не ласковые: то не приветливые очи жинки или матки!

В тот же день, около двух часов, мы узнали о гибели Липкинского поста и неустрашимых храбрецов, еще раз (и сколько было этих разов!) сделавших честь и славу Русскому оружию. На месте поста, грозного не своими укреплениями, а геройским мужеством, остались пепелище, груды развалин и обгорелых или изрубленных [357] трупов: ни одна душа не спаслась, начиная с истового казака начальника Горбатка и кончая его героинею-женою.

Об этом деле передавались различные и даже совсем невероятные слухи; но более верные сведения получены были от самих горцев. При всей своей ненависти и злобе к Русским и в особенности к пластунам, превосходившим их и храбростью, и хитростью, и выносливостью, они относились к нашим героям с такою похвалою, что у некоторых из них навертывались слезы; вообще они не могли высказать того, что чувствовали, вспоминая жертвы этого боя, как свои, так и врагов своих; относительно же жены сотника Горбатка они не находили слов, чтобы выразить свое удивление ее геройскому мужеству. О всем этом отчасти свидетельствуют официальные документы, составленные штабом Адагумского отряда. Я не мог не принимать близко к сердцу этого поистине геройского подвига моих братьев-пластунов и тем более, что накануне их геройской смерти как-то особенно породнился с ними, как бы читая в их глазах: до свиданья, товарищ, на том свете! Поэтому я искал случая собрать возможно-подробные сведения об этом славном деле в нашей полувековой борьбе с Кавказскими горцами. Случай этот представился.

Когда началось переселение горцев в Турцию, я нарочно отправился в Новороссийск — место посадки на суда горцев, отправился, чтобы собрать сведения об этом деле от тех горцев, которые участвовали в нем. Намерение или желание мое увенчалось полным успехом. Из всего слышанного мною от горцев нельзя было не убедиться, что взятие Липкинского поста горцам обошлось недешево, и что собранные официальным путем данные по этому делу не расходятся с правдою. Расспрашиваемые мною горцы вообще были откровенны, хотя между ними и нашлись такие озлобленные фанатики, которые отвергали то, что служило порицанием их чести и славы в многолетней борьбе с нами.

К счастью моему, участвовавших в Липкинском деле горцев оказалось здесь весьма много. Из них хотя и нашлось человека два, знающих Русский язык, но не настолько, чтобы рассказать и выяснить все подробности этого славного для нас и постыдного для горцев дела. Поэтому я вынужден был пригласить в качестве переводчика прапорщика милиции Магомета Машука, некогда служившего в С.-Петербурге, в конвое Его Величества и теперь также уходившего вместе с горцами в Турцию. Он привел ко мне троих так называемых князей, также участвовавших в этом деле. В числе этих троих был один из командовавших несколькими [358] стами человек; у него оказались хазири одного убитого пластуна. Хранил он их, как заветную, дорогую святыню и счел для себя большим оскорблением, когда я предложил ему уступить мне эту вещь на память о моем собрате.

Всех горцев, окруживших меня, было семь человек, исключая переводчика, и в числе их два старика очень почтенных лет. Эти старики при начале рассказа заметно старались держать себя спокойно, как будто речь шла о постороннем для них деле; но один из них не мог совладеть собою и горько заплакал. Мне передали, что он плачет о сыне, в его глазах заколотом в этом деле штыком пластуна; сын был 18-летний храбрый юноша и имел красавицу-невесту. У другого старика тоже показались слезы, но не о каком-нибудь родном ему лице, а вообще об убитых или умерших от ран горцах в этом бою, навязанном им каким-то злым роком, по-видимому против желания их.

«Собрались мы в недобрый час, так начался рассказ; нас было 3.000 пеших и около 400 конных джигитов 2; может быть и больше, но разница будет небольшая. Мы разделились на три пеших отряда; при каждом был отряд конных; но общее число конных было так распределено: часть их поехала вперед для разведок, часть пошла для той же цели разными путями, а часть ехала сзади всего отряда. Отряд находился под начальством князей, которые подчинялись одному самому старшему по летам и заслугам князю; этот князь начальствовал над всеми аулами, находившимися между Новороссийском и Джубою. Цель нашего отряда была напасть на одну из казачьих станиц. Выступили мы поздно; шли целую ночь. Подходя к Неберджаевскому ущелью, мы заметили рассвет, а с ним и свою ошибку, что запоздали: мы хотели сделать нападение ночью. Отряд остановился, и начальствующие лица занялись обсуждением вопроса: что делать? Пошли разные толки, явилось конечно разногласие. Одни предлагали возвратиться и скрыться в горах до наступления ночи, в которую и сделать нападение на ближайшую станицу. Но против этого отступления восстало большинство, послышались голоса: об отступлении замолчать! Русские узнают и приготовятся к бою; а если узнает про то Бабук 3, то он всех нас искрошит. Другие шумели и кричали: надо взять Липкинский пост. [359]

Но на это также многие не соглашались, говоря, что у пластунов, кроме оружия, нет никакой худры-мудры 4, а иметь с ними дело опасно. На это замечание раздалось множество голосов: долой трусов! Разве мы хуже пластунов? Или мы не имели дела с ними? Из нас каждый поклянется над своим священным оружием быть сегодня, как и всегда, храбрее каждого гявура-пластуна. И опять повторила разбушевавшаяся толпа: долой трусов! Что было бы дальше, чем бы кончились все эти горячие споры, мы не знаем, если бы в это время не раздалось со стороны Липкинского поста три ружейных выстрела, которые и решили наше спорное дело. Впоследствии оказалось, что наши разъезды наткнулись на секрет пластунов, которые своими выстрелами и убили двух лошадей в нашем разъезде, что конечно и подлило масла тем горячим головам, которые кричали: долой трусов! После этих выстрелов, минуты чрез две, сделан был выстрель из постового орудия. Поспешность орудийного выстрела не могла не поразить нас удивлением: с какою бдительностью сторожили себя пластуны. По всей вероятности, они следили за нами и открыли нас. Когда у нас был в самом разгаре спор о том, что нам делать, многие из нас слышали волчий вой: то наверное выли пластуны, давая этим знать о грозящей опасности посту 5. Теперь всем нам было ясно, что мы открыты. Князья и старшины наши пришли к тому заключению, что дело наше проиграно, и для нас один исход: возвратиться домой. Но бурливые головы, составлявшие огромное большинство в отряде, настаивали взять пост силою, если пластуны не сдадутся по доброй воле; в особенности молодежь хотела подраться, предполагая, что самое взятие ничего не будет стоить: пригрозить пластунам, и они против воли сдадутся. Впрочем, и положение нашего отряда было таково, что нам следовало взять Липкинский пост: он мог дать знать о нас своим; пластун та же змея, которой и не заметишь, как она пробирается по траве. Не скрываем перед вами (т.е. передо мной) и своей вины: вот мы (старик-рассказчик указал на другого сидевшего тут же старика) лет тридцать бились с Русскими, а иногда и с своими «бжедухами», но не могли и вообразить такой стойкости, такой до безумия храбрости, какую мы видели в пластунах Липкинского поста. Не трусы и мы, и наш брат умеет смотреть в глаза смерти; Но пластун смотрит и не моргнет [360] ни одним глазом. Хоть много дел имели мы с ними, но что это были за люди (зверями мы не позволим себе назвать их, помня их геройство), того мы хорошо не знали. К сожалению, и сами начальники наши отнеслись к взятью Липкинского поста с каким-то небрежением: это-де плёвое дело! Такой взгляд их еще более поддерживал пылкость духа нашей молодежи, которая водилась одним тщеславием удальства или молодечества. Вы знаете наших отчаянных джигитов: ради показа своего удальства они готовы броситься в пропасть, где конечно и сломят свои головы. Так было и здесь: немало из них легло под пулями или штыками Липкинских пластунов».

«Отряд наш двинулся. Джигиты заскакали с двух сторон и оцепили пост, чтобы не выпустить из него ни одного пластуна 6; две части пехоты направили на пост, а третьей велели занять дороги и на случай появления Русской конницы встретить ее залпом. Джигиты без всякого разрешения и распоряжения слезли с лошадей и также бросились к посту. Пластуны допустили нас на самое близкое расстояние и встретили залпом из своих ружей; послышался страшный крик раненых, немало пало убитыми наповал. Не смотря на пагубную для нас встречу, наши с гиком подбежали к самой огороде поста и открыли непрерывную пальбу, которая хотя была и продолжительна, но для осажденных безвредна, между тем как они поражали нас своими меткими выстрелами, и это было для них тем удобнее, что наши горцы столпились и так давили друг друга, что не могли стрелять в осажденных: стреляли то вверх, то вниз, то в средину огорожи, но не в людей за нею. Видим, прошло не мало времени, но пост взять не можем, и многие из нас готовы были на попятную, т. е. отступить. Чтобы удержать от отступления, наши начальники стали называть нас трусами и потребовали отряд, охранявший дороги. Прибежало до 1000 человек; ружейная пальба усилилась, но с нею увеличилась и давка, которая и была на руку нашим врагам — пластунам: им не нужно было много целиться. Но вот кто-то скомандовал — лезть на забор, чтобы массою задавить такое ничтожное число защищавшихся храбрецов. С гиком бросились на забор, полезли на самый верх его; но всех этих смельчаков пластуны опрокидывали своими острыми штыками или увесистыми прикладами; убитые падали в толпу и наводили на нее невообразимый страх. Послышались голоса: бросим, взять нельзя! [361]

Но на них резко, с бранью, отвечали начальствующие: «Что? Струсили? Не вы ли храбрее гявуров-пластунов! Не вы ли клялись Аллахом и своим оружием — не отступать, пока не возьмете?» Муллы, между тем, запели молитвы, посылая проклятия гявурам. Во второй раз с гиком и криком Аллах! и еще с большим натиском и отвагою ринулись к посту п полезли на забор; но та же горькая участь постигла и этих молодцов: пластуны, как и в первый раз, сбрасывали их штыками; опрокинутые или проколотые падали на лезших за ними, и тем увеличивали число раненых и задавленных. Мы не можем и теперь надивиться ловкости и быстроте движений пластунов: каждый из них работал мало сказать за десятерых. Таким образом и второй приступ отбит, и охотников снова лезть чрез забор не отыскалось; да и бесполезно было делать третий приступ. Снова открыли самую учащенную пальбу, но и она не приносила нам видимой пользы. Хотя мы и видели свою безуспешность, но отступать не хотели, да и не знали, что дальше делать. Но вот кто-то закричал: рубить забор возле ворот. Масса отряда двинулась к этому месту и выставила собою самую удобную цель: каждая пуля пластуна пронизывала не только одного, но двоих, доходя иногда и до третьего. Страх наш усилился; однако начальствующие отобрали человек сто, которые и принялись за рубку забора в указанном месте; уставшие в этой работе отходили и передавали свои топоры другим. Слышно было, что в посту кто-то командовал, по всей вероятности сотник Горбатко, которого окрестные горцы называли султаном, самым почетным именем. Приказано было знающим Русский язык прислушиваться к словам Горбатка и передавать их начальствующим; но за стрельбою, криком и стуком топоров трудно было расслышать, что говорилось в посту. Несколько слов впрочем мы расслышали: «А что батько царь скажет? Разве вы не потомки славных Запорожцев: вас проклянут деды и отцы; не робейте! Видимо, нам сам Бог помогает 7. Эти и подобные им слова были передаваемы в наш отряд и несколько ободряли нас: из слышанного нами мы выводили заключение, что пластуны хотели отступить в казарму и оттуда защищаться; но Горбатко остановил их. Слышны были и отдельные слова команды: штыком, разделись, два, три, подавай, стой, Бог, Бог и т. д. И все это был [362] голос одного человека; пластунов на посту как будто и не было; они работали молча, без всяких возражений. Слышен был и женский голос, что нас крайне удивило; но этот голос повторял почти одно: есть, есть».

«Но вот раздался сильный треск. Это упал забор сажени на три шириною: мы успели подрубить его. Наши храбрецы хлынули в этот пролом, как волна, и ворвались в самый пост. Встретившие нас пластуны не попятились ни на шаг, кололи нас штыками, били прикладами, но в несколько мгновений были изрублены нашими шашками. Горбатко врезался в самую толпу, искусно отбивал удары шашки, сам рубил и вправо и влево и громко кричал: не робей, братцы! Срубили и его; он упал на колени, с какими-то едва слышными словами, кажется с теми же: не робей, не робей! С ним вместе упал и один пластун большого роста, отбивавшийся прикладом своего ружья; он перебил свое ружье на голове одного горца, который и упал замертво; после этого пластун-великан втиснулся в толпу, схватил одного горца за шею сильными руками и начал душить; в толпе не было возможности изрубить его шашками, и мы закололи его кинжалами. Когда был убит Горбатко, за ним оказалась марушка 8; впоследствии мы узнали, что то была жена Горбатка. Она с страшным криком бросилась на нас, защищая труп своего мужа, и в это время выстрелом из ружья убила одного горца, а другого тоже на смерть проколола штыком: он умер, как только мы принесли его домой. Разъяренные горцы изрубили эту храбрую женщину в мелкие куски, хотя подскакавшие князья и хотели защитить ее, именно за ее храбрость, которую мы ценим».

«Мгновенно пост принял ужасающий вид: валялись тела убитых, мучились с раздирающим воплем и проклятиями раненые, наши и пластуны, которых мы в остервенении, о да простит нам Аллах! и начали рубить в куски, не только живых — раненых, но и убитых; мы обезобразили этих несчастных храбрецов, о да простит нам милосердый Аллах! как только можно было обезобразить человеческий труп.

«Рукопашная резня прекратилась; но нас не перестают бить пулями. Оставшиеся в живых 7 или 8 человек пластунов, защищавших восточную часть поста, вскочили в казарму, заперлись и начали стрелять по нас из окон и других отверстий. Что делать? Приходилось брать приступом и эту крепость. Видя потерю людей и [363] напрасную потерю времени, начальники наши решились вступить с этими пластунами в переговоры; предлагали сдаться пленными, на обмен наших пленных. Но с целью устрашить этих храбрецов и довести наши переговоры до желаемого конца, приказано было сносить к казарме хворост, чтобы окружить ее пламенем со всех сторон. Казарма была деревянная, не обмазана ни снутри, ни снаружи глиною; покрыта же была она землей».

«На предложение сдаться пленными, пластун, стоявший около двери, отвечал: пластуны в плен не сдаются; сдадимся, если сам царь велит; что хотите, то и делайте с нами; а лучше не трогайте нас; идите себе откуда пришли; мы не будем стрелять по вас. Слышали мы и другой голос: Русский воин не сдается; лучше умрем все, а к вам, голомшивцам, не пойдем 9. Как мы ни старались уговорить этих отчаянных храбрецов, как ни стращали их пожаром, в котором они сгорят; но ничто не действовало. Как ни ожесточены мы были, но и нам как-то жаль было видеть их горящими, и мы решились штурмовать казарму. Солнце уже показалось на вершинах гор; мы каждую минуту могли ожидать страшного Бабука, который конечно истребил бы нас всех. Началась опять стрельба с обеих сторон; смельчаки наши подходили к самым окнам и стреляли в них; но пластуны по прежнему держались и не переставали или бить нас на смерть, или ранить. И все-таки не хотелось нам видеть, как будут гореть эти храбрые люди, и мы решились задавить их крышею; и с этою целью полезли наши люди на казарму; но вдруг загорелся хворост — кто-то из наших поджег его, и вся казарма очутилась в пламени. От страху ли, или от недостатка патронов пластуны перестали стрелять.

Здесь между рассказчиками начались споры, чуть не дошедшие до ссоры: одни говорили, что крыша рухнула прежде, чем казарма загорелась; другие утверждали противное, ссылаясь на то обстоятельство, что для разрушения крыши у них не было лопат, и крыша упала когда начали гореть балки, поддерживавшие ее. Споры эти доходили до того, что один из самых главных рассказчиков, старик, хотел даже уйти, а с ним уходили и еще двое молодых. Насилу я [364] помирил их, представляя им, что для меня безразлично: когда обрушилась крыша, до пожара или во время пожара.

«Недостача патронов, продолжали мои рассказчики, и начавшийся пожар послужили нам в пользу, потому что пластунам легко было бить нас, и они еще многих бы из нас уложили на месте. Да и то надобно сказать: после полуторачасовой борьбы люди наши ожесточились, вышли из повиновения, и порядка между нами никакого не было; многие только тем и занимались, что рубили в мелкие куски трупы храбрых пластунов; другие бросались по посту, чтобы чем-нибудь поживиться».

«Казарму наконец всю обняло пламенем; дым стал душить храбрых мучеников, ожидавших каждую минуту лютой смерти; они стали издавать душу раздирающие вопли, как только начали гореть. Не приводилось нам видеть горевших живых людей; но то действительно было зрелище потрясающее душу; оно тронуло даже тех из нас, немилосердных безбожников, которые во всю свою жизнь никому пощады не давали, и они даже прослезились».

После этих слов рассказчики на несколько минут замолчали, призадумались и смотрели друг на друга и на меня с какою-то грустью. Смотрел и я на них, и мне жаль стало их: они оставляли свою, так дорого отдаваемую нам родину. Надо правду сказать: хотя мы и дрались друг с другом как лютые звери; но каждый из нас исполнил свой долг: они дрались за родную землю, а мы за то, что горцы не хотели жить в мире и согласии с нами под отеческим кровом Белого Царя и служить ему со всею правдою и преданностью. Им не было бы хуже, и родной земли у них никто бы не отнял, как не отнимаем мы земли от недавно перешедших в наше подданство инородцев Азии.

После некоторого молчания мои собеседники продолжали. «Постой, мы и позабыли сказать тебе, что горевшие пластуны беспрестанно кричали: Аллах, Аллах! Ведь и у вас тот же Аллах, что и у нас. Боясь прихода Русского отряда, который, при виде пожара, скорее мог прийти, мы оставили горевших пластунов и поспешили поскорее уйти домой. При отступлении один из старейших наших мулл, эфенди, обратил лицо к небу, поднял руки и сказал несколько благодарственных слов из молитвы; потом поворотился к нам и, указывая на горевших, сказал: Горели, сгорели, а все-таки не сдались! Куда же нам воевать с таким народом?»

«Отступили мы верст за пять, или и того более. Стоны раненых заставили нас остановиться; снесли в одно место убитых и раненых, и что мы увидели? Аллах, Аллах! Сколько было и тех, и [365] других!» — Но сколько же было? — спросил я. На этот вопрос был один ответ: «Аллах, Аллах, много, много! Да не так много, вмешался в разговор один горец, доселе молчавший: срублен шашкою один, ранено шашкою семь, прикладом убили троих, и один пропал без вести. Срубил и ранил шашкою сотник Горбатко, так как у простых пластунов шашек не было; прикладом были убиты трое в первый наш приступ. Очевидно, что в этих словах не было правды: как будто и не было убитых от пуль? Не возражали мои рассказчики на это показание, но и не подтверждали его, как явно ложное. Между прочим они присоединили к своему рассказу и следующее. «На посту, сколько мы можем припомнить, было два ящика с орудийными снарядами; один был взорван пластунами, а другой достался нам. Может быть, и еще где-нибудь хранились снаряды; но второпях мы не искали их. Взрыв ящика не причинил нам вреда; только сотрясением было отброшено несколько человек; но пластун, взорвавший ящик, был убит наповал, и на нем загорелась одежда».

«Как мог пропасть у нас один без вести, мы никак не могли узнать и теперь наверное не знаем: вероятно, он был убит и при переезде чрез реку упал в воду; или он был убит взорвавшимся ящиком, и труп его настолько обезобразился, что мы второпях не могли отличить его от пластуна; а может быть, он был убит пулею, и мы, рубивши трупы пластунов, и его изрубили в куски. Еще одно предположение: если то правда, что крыша казармы обрушилась еще до пожара, то легко могло случиться, что этот Черкес был в числе разрушавших крышу, провалился вместе с нею и вместе с пластунами сгорел».

«На привале мы сосчитали всех убитых и раненых. Муллы записали их, прочитали молитву, и мы все помолились за наших убитых братьев. Эфенди же после этого сказал очень чувствительную речь, из которой нам особенно памятны такие его слова: «Верно нам, правоверные, придется покориться Московии, если уже марушка двоих у нас убила. Неслыханный и невиданный случай между храбрыми горцами. Это позор и наказание нам от Аллаха. Всемогущий Аллах видимо наказывает нас в боях с Русскими. Но я верю, что накажет и их. Вот мы все поголовно пойдем к правоверному, солнцесияющему, лунно-светящемуся великому нашему султану и вместе с ним ударим на Московию, и кровь наша и наших предков не пропадет даром: ею обольются все гявуры». После этих слов мулла закрыл глаза и горько заплакал; заплакали и мы все. Когда же он открыл лицо, то громко и протяжно повторил слова, [366] сказанные на посту, повторил как бы в укор нам: горели, сгорели, а все-таки не сдались! и мы все повторили эти слова. Таков обычай у нас: повторять последние слова старшего между нами. На этом же привале мы положили называть этот пост «местом смерти», и двинулись домой. Что было дома, и рассказать невозможно. Плач был всеобщий; все от мала до велика посылали самые страшные проклятия своим врагам гявурам — пластунам, хотя каждый из нас и сознавал, что эти храбрецы, погибшие сами и побившие немало из наших, ни в чем не виноваты; и зная наперед их упорную защиту и их такую храбрость, мы, из одного уважения к таким людям, не напали бы на них, и тем более, что их всего было только 35 человек, да храбрая марушка, а не сто, как мы предполагали. Да, у этих пластунов сердце было каменное, а тело железное».

Где же шашка Горбатка? — спросил я. — О, отвечали, она переходила из рук в руки и дошла до самой высокой цены. — Разве, — снова я сделал вопрос, — железо было особенно хорошо? — Железо, — отвечали горцы, — правда было очень хорошее; но у нас есть получше. Да как такой шашке не быть дорогой? Ею нас Горбатко рубил, и из раненых им половина умерла; ей и цены не было бы, если бы мы не уходили в Турцию.

— Нельзя ли мне купить ее? — спросил я. — Нет, нельзя, — отвечали горцы, так как мы не знаем, у кого она находится. Слышали мы, что хотел купить ее Бабук и отослать родным Горбатка; но достал ли он ее, мы не знаем. В наших глазах самую большую ценность имело ружье марушки, но в суетах все ружья перемешались, и мы не могли узнать, которым била нас храбрая женщина.

— А много вы ружей взяли? — спросил я. — Немало, отвечали горцы, да мало было в числе их годных; уцелели только те, которые были в руках пластунов, а запасные они все, предвидя нападение, переломали: били дуло о дуло.

Я чем мог угостил горцев и кое-что подарил им на память, поблагодарив за сообщенные сведения о моих дорогих братьях-пластунах. Горцы сердечно были тронуты моим обращением с ними, взяли меня за руки и сказали: Мы передали тебе всю истинную правду, и в том в свидетели ставим Аллаха. Для нас теперь все равно, мы идем в новое государство; все здешнее для нас теперь чужое; скрывать или преувеличивать что, нам нет никакого расчета; если бы мы хотели лгать, то уж верно не называли бы храбрецами наших заклятых врагов-пластунов. [367]

Воспользовавшись таким расположением моих собеседников, я спросил: Как же вы не знали, сколько на посту пластунов? — «Да разве этих людей, — отвечали горцы, можно было обмануть, что-нибудь выведать от них? Горбатко был хитрее самого черта. Мы прибегали к разным хитростям, и ничто не помогало; посылали напр. наших мальчишек для продажи пластунам яиц, кур, сыра и т. п., но и их не пускали в огорожу поста. Раз мы выпросили у мирных Черкесов гарбу с быками, одели молодого парня в женское платье, закутали его с ног до головы чардою и посадили с ним трехлетнего мальчишку; другой горец сел за кучера, как бы муж этой женщины. Мы так хотели обмануть пластунов: когда арба будет подходить к посту, аробщик должен вынуть из осп колышек; арба опрокинется, марушка с ребенком повалятся и как бы ушибутся, и аробщик обратится к пластунам за помощью. Так все и случилось: человек 20 пластунов выбежало; один из них побежал, чтобы принести топор поправить арбу. Так как шел сильный дождь (мы нарочно выбрали такое время), то аробщик просил дать приют его жене и ребенку в казарме поста; значит, чтобы все высмотреть. Один пластун пошел доложить об этом начальнику, а марушка наша продолжала орать благим матом; только мальчишка изменил, перестал плакать, так как он нисколько не ушибся, как и сама марушка. Вместо разрешения, вышел сам Горбатко, принял живое участие в марушке, дал в пузырьке какую-то жидкость растирать ногу, а мальчику четыре куска сахару и сухой бублик; но в пост не разрешил войти даже и ребенку; к тому же и дождь перестал. Невольно подумали аробщик и марушка: вот идол, а не человек; никак не обманешь! С тем и уехали. Нам не так нужно было знать, сколько человек на посту, как самое внутреннее устройство его и угадать, где будут находиться пластуны во время боя».

Когда я рассказал, что был на посту за несколько часов до этого боя, то они удивились и начали с лихорадочным любопытством расспрашивать, что говорил о горцах Горбатко; не было ли убитых или раненых пластунов во время стрельбы горцами из-за кустов. Едва я мог уверить их, что всего-то они урону нанесли одному пластуну, пробивши ему бурку, которой он и не хотел починить, а оставил в таком виде на память. При этом собеседники мои вторично сели и рассказали еще два случая. «Мы в правду держали их, как в тюрьме; но и пластуны не оставались в долгу: они выходили ночью, заседали в кустах или в лесу и нападали на наших. Однажды встретились с нашими джигитами, ранили лошадь; [368] джигит соскочил с нее и убежал с остальными, а пластуны схватили лошадь; один сел на нее, но лошадь не могла идти; пластуны сняли седло и уздечку, а лошадь пристрелили. Другой случай. Пробрались они верст за 20 к нам в горы и украли корову; мальчики видели и дали знать в аул; мы поскакали на лошадях догонять; но куда они делись с коровою — не нашли: как будто в землю провалились. Мы отыскали бы их с собаками, но в поспешности забыли взять собак; полагали, что пластуны убили и бросили корову, но нет: на другой день на посту на высоком шесте красовались коровья голова и кожа для показа нам. Мы были удивлены ловкостью и быстротою пластунов, от души смеялись, сделали несколько выстрелов по голове и коже и уехали домой».

Поговоривши еще кое о чем, мы дружески распрощались с Черкесами. Да, дружески. И странное дело! Оружие, которое во время боя делает нас врагами, оно же во время мира связывает нас не только дружбою, но и братством.

По уходе моих рассказчиков, у меня явилось сомнение: неужели взрыв ящика так дешево обошелся им? Сомнение мое еще более увеличивалось тем, когда один из собеседников, молодой Черкес, начал по пальцам считать число жертв этого взрыва, и ему приказано было замолчать.

Теперь возвращаюсь к моей поездке. Проезжая мимо места «поста смерти», я едва мог заметить уцелевшую насыпь, где стояло орудие, по своему положению остававшееся едва ли мертвым зрителем страшного побоища. Я не мог отыскать братской могилы павших героев и вынужден был отправиться в ближайший хутор, где обратился с просьбою к одной женщине указать место могилы. С видимым удовольствием она согласилась исполнить мою просьбу, привела меня к речке и указала место могилы, которая уже давно была смыта речкою, и кости пострадавших унесены водою. Горько было мне слышать слова этой женщины, указывавшей пальцем: «тутенько воны булы, и ихни маслаки (кости) выносила ричка, мабуть, бильше году, и кинжалы попадались, може ще и теперенько е, та ще в зимли».

По выслушании печального рассказа, я спросил ее: «Муж твой казак?» — «А як же, вин так же бывся с Черкесамы». — «Почему же твой муж, сам казак, не устроил хотя маленькой огорожи из плетня? Набросал бы камней и этим предохранил бы от размыва могилу и кости, или дал бы знать об этом Неберджаевскому станичному правлению: наверное нашлись бы сострадательные люди и без начальственного приказания огородили бы это место». На это она мне отвечала: «Бог его знае, се бачите, пане: не наше бабске дило, а мужщинске». [369]

Распрощавшись с этою доброю жинкою, я чувствовал, как сердце мое сжималось, и невольно пришла мне мысль: кто был начальником отряда, шедшего подать помощь, и чем он руководствовался, отдавая приказание похоронить павших близ самой речки? Неужели не было другого более удобного места? В правую сторону есть прекрасная местность и такой простор, что целый город можно построить.

Этих героев, лет 20 тому назад, хотели почтить устройством на их братской могиле памятника. Деньги были собраны, кажется, тогда же после похорон; но этих денег оказалось так недостаточно, что и одной надгробной доски с надписью нельзя было сделать. Войсковой старшина, ныне полковник, Василий Степанович Вареник, которому было поручено устройство памятника, хлопотал о добавлении из войсковых сумм или же открыть подписку; но и в том, и в другом ему отказали, ссылаясь на законное основание. На семь же основании г. Вареник вынужден был собранные деньги представить обратно в Войсковое Правление; тем это дело и кончилось. В начале же оно принято было с живым сочувствием наместником Кавказа Его Императорским Высочеством Великим Князем Михаилом Николаевичем, который изволил разрешить постановку памятника с такою надписью:

«С изволения Его Императорского Высочества, главнокомандующего Кавказскою армиею Великого Князя Михаила Николаевича, сооружен Кубанским казачьим войском сей памятник в воспоминание на веки славного подвига неустрашимости, самоотвержения и точной исполнительности воинского долга, оказанного командою из 35 человек 6-го пешего Кубанского казачьего батальона, бывшего в гарнизоне поста Липкинского при отражении нападения трехтысячного скопища горцев 4 Сентября 1862 года, причем убиты неприятелем начальник поста сотник Горбатко и 34 человека нижних чинов, именно: урядник станицы Староминской Иван Молька, казаки той же станицы Сергей Цисарский, Михаил Вовк, Яков Юдицкий, Григорий Тримиль, Семен Радченко, Михаил Линец, Иван Пича, Иван Ивченко, Федор Яковенко, Афанасий Чмиль, Роман Романенко, Филипп Дудка, Ерофей Иванский; казаки станицы Старощербиновской: Леонтий Тыцкий, Савва Колясник, Василий Волошин, Емельян Ильченко, Василий Подгорний, Петр Прозоря, Федор Вивчарь, Фотий Сковорода, Феодосий Степаненко, Василий Моршук. Казаки станицы Уманской: Семен Андрющенко, Дмитрий Рясик, Козьма Родионенко, Михаил Ермоленко, Трофим Соловьян, Каленик Козик, Василий Филобок, Григорий Пинчук, Куприян Устиненко, и казак станицы Камышеватской Иван Тур. Сверх того убита жена [370] постового начальника Мярьяна; защищая труп своего мужа с ружьем в руках, она поразила смертельно одного горца, а штыком другого, и затем была изрублена неприятелем.

Горсть храбрых сопротивлялась более часа, но, уступая громадному превосходству сил, пала геройскою смертью, нанеся огромный урон неприятелю.

Вечная благодарность вам, славные воины, от ваших соотечественников!»

Где же собранные деньги, и сколько их, Бог ведает. Вложены ли они в банк для приращения или лежат мертвым капиталом? Последнее вернее.

Единственная цель настоящей моей статьи: поднять еще раз вопрос о постановке памятника там, где наша честь, слава и гордость пред целым миром, где лилась кровь наших героев-братьев и товарищей. Неужели не найдется человек, который бы взялся хлопотать об этом деле и прежде всего разыскал бы собранные деньги? Я лично по служебному моему положению не могу быть полезным в этом деле, а потому решился прибегнуть к печати. Нет сомнения, что нетрудно увеличить на этот священный предмет сумму: у нас миллионы войсковой казны; из нее можно отделить какие-нибудь крохи. Если же это неудобно, то почему не открыть подписки, пока еще много осталось в живых старых Кавказских героев? Я уверен, что на это поистине священное дело не поскупится и молодое поколение наших военных сил, которое всегда сочувственно отзывалось на такие дела. Думаю, что и женскому нашему полу дорога память героини Марьяны Горбатки. Конечно, от участия в постановке памятника этим героям откажутся те, которые говорят: почему бы им, т. е. пластунам, не сдаться в плен, когда нельзя было и рассчитывать устоять горсти людей против такого многочисленного отряда Черкесов, которых, в их очередь, тоже нельзя не признать за храбрых? Да! Хороша бы была Русская армия, если бы, увидевши превосходство неприятельских сил, сдавалась! Давно бы не существовало Русского государства. Легко было сдать пост, пушку, заряды, оружие и самих себя, и конечно горцы, все это взявши, нашим же оружием и зарядами нас бы и били; но возможно ли было поручиться, чтобы горцы сдавшихся пластунов тогда же, как беззащитных, не искрошили в куски, что они зачастую и делали, и сделали над телами павших в бою на посту Липки?

Здесь невольно вспоминается справедливая пословица Малоросса: «На вищо родиться бидному? Его не примут ни люди, ни земля, хиба одна свята вода». Так вышло и с нашими неустрашимыми героями [371] и героинею. Казалось бы, они ли не оставили нам памяти о славном бое при Липке; но вышло иначе: и люди отказались сохранить память о них, и земля отказалась беречь их кости; но вода взяла их, обмыла и, может быть, где-нибудь схоронила. Тяжело и грустно!

* * *

Рукопись почтенного войскового старшины Кубанского казачьего войска Н.И. Вишневецкого, потомка известных князей Вишневецких 10, передана в «Русский Архив» чрез меня, и я пользуюсь случаем сказать несколько слов по поводу защиты горстью Кубанских казаков Липкинского поста.

Невольно возникает вопрос: много ли даже всемирная история представляет примеров такого геройства, самоотвержения, верного служения предержащей власти, такой любви к отечеству, какую проявили 35 пластунов с женщиною-казачкою? И что лежало в основании этой воистину изумительной доблести? Слава? Едва ли у этих самоотверженных храбрецов-героев была даже мысль о славе; скорее среди их господствовало сознание, что они — незримая точка в наших военных силах. Блеском славы могут воодушевляться начальствующие над данным войском, полководцы, но не единицы, входящие в состав полков. Что же — ответственность за сдачу поста? Едва ли пред таким многочисленным скопищем неприятеля, при явной невозможности отстоять вверенный пост, могла быть ответственность пред самым строгим военным судом. Липкинский пост с его деревянною огорожею и 35 защитниками — не неприступный Мец с многочисленною армиею. Еще менее можно допустить мысль, что эти герои думали отбиться, остаться непобедимыми пред тремя с половиною тысячами горцев, в свою очередь также храбрых и притом озлобленных против одного имени Русского народа. Бесстрашные, самоотверженные казаки эти не могли не предвидеть, что самое отчаянное геройство не спасет их, и что в конце концов они будут изрублены в куски. Что же лежало в основании их самоотвержения? Сознание долга, исполнение воли царя, присяга на верную ему службу до пожертвования не только кровию, но и самой жизнию. Основание, действительно, самое прочное, несокрушимое. Но у этого основания есть первооснова, есть краеугольный камень, на нем же и зиждется вся возвышенная, самоотверженная доблесть всего Русского победоносного воинства, которое в силу этой первоосновы [372] и носит достойное его имя — христолюбивого: полная, всеобъемлющая, все восполняющая вера в Бога, вера в бессмертие души, вера в воздаяние за гробом. Пусть в опровержение этой мысли указывают на языческий мир древних времен и настоящего, где также нельзя не видеть проявления геройства или мужества, доходивших до самопожертвования; пусть говорят Тевтоны, что они прошедшею победоносною войною с Францией обязаны школьному учителю: православная Русь, ее победоносное христолюбивое воинство, шли своею дорогою, воодушевлялись, крепли, мужали, переносили тягчайшие труды и невзгоды, жертвовали самою жизнию, под наитием той высшей силы духа, которую мы называем верою. Да, если о ком, то о нас, Русских, можно, ничтоже сумняся, сказать: верою победиша царствия, содеяша правду, получиша обетования, заградиша уста львов, угасиша силу огненную, избегоша острия меча, возмогоша от немощи, быша крепцы во бранех, обратиша в бегство полки чуждых (Посл. к Евр. XI, 33, 34). II непобедимым останется Русский народ, храня эту веру; а если и победит его, то, по силе той же веры, восстанет он с более мощными силами к новой жизни, как восстал после двух 12-тых годов.

Вот почему для нас должно быть дорого всякое отображение нашего народного исторически-сложившегося духа, который так широко и высоко поставил нас во всемирной истории; вот почему должны быть близки нашему сердцу даже и те малозримые, но крепкие «во бранеx», мужественные до самопожертвования Горбатки, к которым вполне можно применить слова Ап. Павла: Камением побиени быша, притрени быша, убийством меча умроша; проидоша в милотех и в козиях кожах, лишени, скорбяще, озлоблени, в пустынях ски-тающеся, и в горах, и в вертепах, и в пропастых земных (Евр. XI, 37, 38).

«Горели, сгорели, а не сдались». Не напоминает ли этот подвиг самоотверженных пластунов про испепеленный путь от берегов Вислы до Москвы и про самый первопрестольный град наш в 1812 году, или про наш многострадальный, защищавшийся почти одною Русскою грудью, Севастополь? Сожгли мы их, но не сдались. Море крови пролито, но мы вышли из него как из «бани паки-бытия».

Однако, как ни дороги для нас Горбатки и их доблестные сподвижники, — дороги как дух, кровь и плоть наши — но мы, по-видимому, действительно забыли их: мы не бережем даже костей, которыми они легли за веру, царя и родной им народ. Не суровой ли то укор нам? Правда ли, что мы не умеем ценить наших доблестных [373] героев, — это выражение нашего народного духа? Желаем ли мы передать благодарную память о них позднейшим поколениям, да воодушевятся они высокими доблестями своих славных, самоотверженных предков, когда придет пора постоять за родную землю или покорять к подножию царского престола врагов и супостатов Русского царства? Не можем не сознаться, что мы должны принять на себя этот справедливый укор, как вполне нами заслуженный.

Но таких ли малознаемых Горбатков, бесследно исчезнувших как капля в море, мы по-видимому забываем? Где достойный памятник покорителю Кавказа, доблестному князю Барятинскому? Не он ли остановил поток родной крови, который более полувека лился из сердца Русского народа, обагряя и вершины снеговых гор, и лесные дебри, и пропасти земные этой грозной окраины Русской земли? Не его ли военному гению и государственному уму Русское царство обязано присоединением к нему одной из богатейших областей в мире? И думали — было увековечить память этого истинно Русского князя, и доблестного воина, и государственного мужа, сооружением ему в Тифлисе памятника в виде триумфальных ворот (хотя князь имеет все права украсить собою одну из площадей в средоточии Русской земли в Москве); собраны были и деньги на это, в известном отношении, священное для всех нас дело, но… И неужели эта мысль должна кануть в вечность забвения?

Здесь невольно возникает вопрос: чем объяснить это «видимое» забвение нами лучших сынов родной земли? Неужели мы страдаем каким-то слабомыслием или той зачерствелостью сердца, которая способна к самой черной неблагодарности? Неужели в самом деле для нас не дороги те, которые во всю свою жизнь думали о нас свою крепкую думу, трудились до истощения сил, нередко жертвовали самою жизнию и оставили по себе неизгладимые следы добра в жизни Русского народа и царства? Нет, не по пристрастью к родному племени, Русскому народу, и по искреннейшему убеждению скажу, что этот народ по высоким качествам души и сердца едва ли не должен занимать первенствующее место среди других народов всего света. Он не эгоист; у него нет своекорыстной жажды в каждом уголке земного мира преследовать личные интересы; в пору мира он подает самую дружескую руку своим бывшим врагам; он чужд мщения и имеет теплое, честное сердце, и Горбатки дороги ему: он преклоняется пред ними, высоко ценит их доблесть и горячо любит их.

И не забывает он своих доблестных подвижников, как и его руководительница православная церковь: он помнит их по-своему — [374] вписывает дорогие ему имена в свои «поминанья» для вечного поминовения. Вот где, думает православный Русский народ, истинно-вечный памятник дорогим сердцу братьям.

Есть ли то у других народов, примерно у горделивых Тевтонцев?

Но этим не довольствуется Русский народ: исстари он старался все выдающиеся события в его жизни увековечивать сооружением храмов Божиих, как самых лучших и самых прочных памятников этих событий и главных деятелей в них. Мы не можем здесь не видеть и высокого разума, и глубокой веры Русского народа. «Не нам, не нам, а имени твоему». Вот Кому он относит все, что делалось и делается во благо его, и Ему Одному желает ставить видимые знаки своей сыновней благодарности и своей всегдашней памяти. Воистину, черта достойная того народа, который, благодаря высоким качествам души своей, освещаемой и укрепляемой силою веры, занял одно из первых мест на лице земли, в истории человечества. Пусть Англия, Германия и Франция украшают статуями стогны городов своих; наши многочисленные памятники — храмы во имя св. Александра Невского или преподобного Сергия стоят неизмеримо выше: они касаются самого неба.

Но да не укорят меня в какой-то отсталости от современного тока жизни образованных народов. Я всегда был и остаюсь такого мнения: «сия подобаше творити, и онех не оставляти», именно, воздвигая храмы в память известных событий, или святых подвижников Русской земли, мы должны сооружать и другого рода памятники. Если мы украшаем наши храмы ликами прославившихся святостью жизни, да взирая на них подражаем их вере и житью; то пусть украшаются и наши стогны лицами доблестнейших сынов родной земли, да смотря на них поучаемся их доблестям на благо дорогого отечества.

Я не раз говорил в печати о нашем долге и об общей пользе относительно увековечения памятниками тех, которые с честью, пользою и славою послужили родной земле. В сооружении памятника светл. кн. М.С. Воронцову в Одессе я был одним из деятельных членов. Я первый подал мысль соорудить памятник так долго и так плодотворно подвизавшемуся на поприще сельского хозяйства графу А.А. Бобринскому. И в настоящее время всей душой отзываюсь на призыв глубокоуважаемого войскового старшины Н.И. Вишневецкого, и уверен, что на призыв его отзовутся все, в ком течет истинно-русская кровь. Не отзовутся конечно пораженные проказою космополитизма, или те, которые смотрят на святость исполнения долга, на честный, самоотверженный труд или подвиг, даже [375] на самую веру, как на глупый предрассудок, или те, для которых вся задача жизни — служить «похоти плоти, похоти очей и гордости житейской». Не отзовутся, само самою разумеется, и те наши приемыши, которые видят в Русском народе одну нравственную заскорузлость, один духовный и душевный мрак. Может быть, многие не отзовутся и из тех, которых так изображает в своем дневнике покойный граф П.X. Граббе 11: «Чем сделались мы, и во что мы не наряжались умом, языком и наружностью? То мы Голландцы, то Пруссаки в самом жалком и смешном виде, то Французы, то Англичане. Всего более боялись и стыдились мы быть Русскими! Обезьяны Европы! И звучный, полный, благородный язык свой мы предоставили употреблению, как сами говорили, непросвещенной части народа и сословиям не имеющим средств просвещения; а сами в своих гостиных, говоря между собою, мы, Русские, стараемся, чтобы нас приняли не за Русских, а за Французов по языку».

Таким выродкам или ублюдкам Русского народа конечно не дороги Горбатки, хотя они и являются отражением народного духа, неотразимым примером, как следует служить верой и правдой Богу, царю и отечеству.

Ив. Палимсестов.

12-го Октября 1889 г.
Москва.


Комментарии

1. Так в насмешку пластуны называли вообще Черкесов вследствие плешивости и нечистоплотности их голов.

2. Показанные цифры схожи с собранными официальным путем.

3. Так называли горцы начальника отряда ген.-лейт. Бабича, наводившего на них ужас; стоило только расшалившемуся ребенку сказать: Бабук, и ребенок замолчит. К этому застращиванию детей горцы всегда прибегали.

4. Так горцы называли пожитки.

5. Пластуны имели своеобразные сигналы, в каждом отряде различные, но в большинстве выли по-волчьи, на разные голоса, которыми обозначались: сбор, отступление неприятеля, подание помощи и т. д. Многие пластуны до того искусно выли, что на вой их приходили волки, на которых пластуны и охотились, т. е. убивали их.

6. Горцы боялись, как бы пластун не пробрался и не дал знать своим, чего он по краткости времени конечно не мог сделать; ибо подмога могла прийти только из-за 30-40 верст. Постовая пушка дала знать нашим о сборище горцев; но и по ее сигналу скорой помощи нельзя было ожидать. Этого горцы не сообразили.

7. Хотя мой переводчик и знал Русский язык, но горцы так коверкали слышанные ими в посту Русские слова, что мы с трудом нашли в них смысл; напр. они слышали слова Горбатка: «прокляти цеды и хотцы». Едва ли они не придали этим словам именно тот смысл, что деды и отцы проклянут вас.

8. Так горцы называют женщину или жену.

9. Голомшивцы — бранное слово; весьма сомнительно, чтобы пластун пред видимою смертью позволил себе браниться такими словами. Черноморские казаки, и в особенности пластуны, ни нижние чины, ни офицеры, во время боя никогда не ругались. Это прекрасная отличительная черта их существовала всегда; остается она и доселе. В самом разгаре боя обыкновенно только и слышны были слова: Бог, царь, деды, отцы и т. д., и слова эти как будто ободряли и поднимали дух во время самой кровавой сечи.

10. Один из князей Вишневецких во время оно поступил в состав Запорожской Сечи.

11. «Русский архив» 1889 г.

Текст воспроизведен по изданию: Сотник Горбатко и его сподвижники. 1862 г. (Статья войскового старшины Н. И. Вишневецкого) // Русский архив, № 11. 1889

© текст - Палимстестов И. 1889
© сетевая версия - Тhietmar. 2008
©
OCR - Бабичев М. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский архив. 1889