МЕЩЕРСКИЙ В. П.

КАВКАЗСКИЙ ПУТЕВОЙ ДНЕВНИК

Ардост, 7 ноября, понедельник.

Сегодня еще больше пережил впечатлений.

Утром прибыл в Веран-Кале в десятом часу. Нашел весь личный состав Главной Квартиры на ногах. После морозной ночи и утреннего чая в большой палатке они ходят взад и вперед по плацу, чтобы согреться.

В одиннадцатом часу, как мне сказали, назначен был выезд Великого Князя для торжественного въезда в Карс.

Около десяти мне пришли сказать, что Великий Князь меня примет.

У палатки, кроме часовых, стоял казак и в синем сюртуке камердинер.

Великий Князь был в артиллерийском сюртуке, с большим Георгиевским крестом на шее и со звездой на груди. Глядит Он [275] здоровым и бодрым. Лицо сильно загоревшее. Выражение необыкновенно приветливое, ласковое и доброе; при этом много внимания, когда он слушает. Голос мягкий и звучный. Держит Он себя изумительно прямо, точно никогда не звал, что есть мягкая мебель на свете.

Радость о событии сияла на Его лице. На столе уже лежало несколько поздравительных депеш. Депеша Государя, начинавшаяся криком ура дышала огромною радостью и горячею благодарностью в славным войскам.

Эту благодарность к войскам вместе с любовью к ним Великий Князь испытывает так глубоко, так тепло, что нельзя не благоговеть к этому чувству, ибо оно нераздельно в его душе от глубокого чувства смирения. Даже и помысла нет, все о солдатиках и об отличившихся их начальниках.

Когда Он вспоминал о неудачах лета, на кроткое и приветливое лицо Его набегала тучка и из слов Его слышалось, что все эти печальные события приняты им были как тяжелые для сердца испытания. Но злого чувства или горечи не слышишь, и намека.

Несколько раз, пока Он говорил о подвигах солдат и об их славе, я видел, какое [276] сосредоточенное в воспоминаниях выражение принимал Его мужественный лик и как на глаза выступали слезы.

— Мы много сделали ошибок и промахов, по неведению, по неопытности, говорил Великий Князь, — но теперь мы, кажется, загладили свои промахи пред Царем и Россией, но какие бы ни были наши ошибки, одно Я могу сказать, всегда моя главная мысль была щадить, щадить и щадить нашего солдата.

В разговоре Великий Князь сказал, вспомнив о том, что он испытал в ночь штурма.

— Теперь мы радуемся, сказал Он, и благодарим Бога за этот чудный подвиг наших солдат, но никто не поймет, что я испытывал в ту ночь. Я знал, что перестрадали наши войска от стоянки на морозе вот уже сколько дней, но если бы к этому еще присоединилась неудача штурма и огромная, напрасная потеря людей, и подумать страшно, с глубоким чувством в голосе прибавил Великий Князь.

Потом, когда заговорили о потерях, Великий Князь сказал: да, их мало сравнительно, но все-таки много, а когда еще в числе этих потерянных героев приходится оплакивать таких золотых людей, как Граббе и Меликов, тяжело, [277] очень тяжело: смерть этих людей, верите ли, испортила мне, радость, они незаменимы! Я посетил вчера бедного Меликова. Он улыбнулся, когда меня увидел. Я хотел обнять его, но не посмел, боясь, чтоб он не принял это за прощание, а потом так сожалел, что не сделал этого, потому что он знал кажется, что безнадежен.

Мы коснулись и вопроса госпиталей и раненых.

— Тут много есть промахов, сказал Великий Князь, — надо правду сказать; главная ошибка была та, что мы не во время подумали о зиме; но, к счастью, Красный Крест нам много помог, спасибо, ему в особенности Москве: добрая Москва, она нас не забывала, когда все нас забывали; спасибо ей; пожалуйста, когда будете иметь возможность, всем скажите от меня, в Москве думавшим о нас, насколько глубоко я им благодарен за себя и за своих храбрых солдатиков.

Притом надо было видеть, каким добрым, сердечным чувством выражалась правда этих слов на лице Великого Князя и как привлекательно звучали струны этого чувства в его голосе.

Затем Великий Князь встал. [278]

— Теперь пора ехать в Карс, сказал он; — приглашаю вас с нами ехать и пожить у нас, надо вам поближе посмотреть на многое, чтобы получить о нас верное понятие.

Я вышел.

Лошади были уже поданы.

Князь Ш. предложил мне одного из своих коней. Свита была огромная. Вижу с противоположного конца выезжает многочисленный конвой казаков, в белых кафтанах. Впереди один красивый богатырь-казак держит великолепное знамя, сияющее на солнце золотом и яркими цветами.

Это парадный значок или парадное знамя Великого Князя.

— Давно мы его не видали, сказал один из военных, — кажется, месяца четыре.

Палатка Великого Князя разделена на две части; в первой его кабинет и гостиная, где помещаются письменный стол, шкаф и несколько стульев, в другой половине его спальня, то есть находится кровать.

Великий Князь скоро вышел, вместе с князем Мирским, сел на красивую, большую лошадь, впереди поскакало несколько казаков и уродливые Карапапахи, с ирониею называемые [279] здесь православным воинством, знамя за ним, с конвоем, и большущая свита.

Солнце было в полном блеске и начинало греть, мы съехали в ущелье, затем выехали из него, и пред нами, ярко освещенная солнцем, открылась большая Карская долина, с Карсом в отдалении, одетом в белое одеяние.

Дорога пред нами стояла широкая и отличная.

— Вот эта дорога, сказал кто-то из свиты, — на которую мы так долго смотрели с досадой и вожделением, как кажется легко по ней ехать и доехать до Карса.

От начала ее до конца эта большая дорога находится под выстрелами Карса, на протяжении около 15-ти верст. Давненько не ездил я верхом, но при мысли, что едешь в Карс, можно ли было не сделаться если не отличным? то по крайней мере неутомимым всадником.

Весела была поездка первые десять верст.

Глядя вперед и наслаждаясь зрелищем, как молчали повсюду над нами нависшие пушки, — мы уже знали, что их около 300, — и как все ближе и яснее выделялись пред нами белые контуры живописного Карса, приводившие всех в восторг, мы болтали, смеялись, хохотали.

Но вскоре замолк смех, затихли разговоры, [280] сбежали с лица краски радости. Разом все стали сериозны и (Пропуск в печатном тексте - Thietmar. 2020)

Чья-то лошадь сделала прыжок вправо, другая встала на дыбы, третья круто свернула влево. Всадник снял фуражку и перекрестился. Другой сделал то же.

Что случилось? спросил я себя.

Не долго пришлось оставаться в неведении.

Мы въезжали на поле битвы, то была первая встреча с телами наших убитых солдат.

Мороз вошел в тело; кровь точно разом остыла; боль и грусть защемили сердце. Лежали они так покойно и так мирно!

— Бедные, сказал один из нас, — ими добыта наша слава, наша сегодняшняя радость! А им до этого нет дела! Лежат себе, сослужили свою службу и довольно.

— Да, сказал другой, по всей России полетела весть о взятии Карса, везде радость и восторг, а многие ли подумают об этих? Где их жены, где их матери? Когда они узнают?

Ужасно стало грустно.

Но в эту минуту, как всегда, впрочем, в жизни, быстро сменились впечатления.

Пред нами большая группа всадников. [281]

То был генерал Лорис-Меликов, встретивший Великого Князя под Карсом.

Отсалютовав Великому Князю, Лорис-Меликов подъехал к нему. Великий Князь протянул ему руку и затем крепко его обнял.

Мы поехали дальше.

Гремит музыка, играет салют.

То были герои вчерашнего дня, преследовавшие Турок, — Северские драгуны.

Они глядели, точно вышли из казарм и манежа, весело, бодро и лихо.

После салюта музыка заиграла знаменитую арию: "T'en suveiens tu, disait un capitaine", или

по-русски: "Ты помнишь ли, товарищ неизменный".

Великий Князь объехал войска и передал им Царское спасибо. Северцы грянули ура!

Затем новая картина. Пестрое население Карса в виде депутаций стояло пред нами.

Когда мы подъехали ближе, мы увидели две группы: одна — Армян, со священниками во главе, другая — Турок, с муллами во главе. Обе депутации поднесли хлеб-соль. Турки стали на колени, делая жесты, означавшие покорность и преданность.

Великий Князь принял каждую депутацию отдельно, принял хлеб-соль, съел по кусочку [282] хлеба, и через генерала Лорис-Меликова удостоил их приветствия.

Затем мы поехали дальше и выехали в предместье города, где жители смотрели на нас испугано, хотя не без любопытства.

Нигде они не кланялись, несмотря на усердные жесты, которые делал им какой-то полковник, ехавший в свите Великого Князя. Во всяком случае несомненно было, что эти несчастные жители не только не могли себе создать представления о Великом Князе, но вообще жили в эти минуты как во сне.

Вот мы въехали в город. Улицы узкие, и чем дальше, тем все суживались; на одной из них мы наткнулись на пушку полевой батареи, которую очевидно куда-то везли в роковую для Карса ночь. Дома по два этажа: на десять девять целы, один пострадал от бомбардировки. Нигде ни одной женщины. В окнах и на крышах дети и старики. Все лавки заперты. Много выбитых стекол. В каждом доме два-три окна заклеенных, с массивною щелью в виде глаза посредине. Это были окна в гаремах.

Благодаря свежему воздуху, в этих узких улицах вони никакой не было слышно. Мостовые невообразимы, даже для пешеходов; лошади то [283] и дело что спотыкаются, везде кругом мертвая тишина.

Наши солдатики шныряли по городу; по углам улиц расставлены были пикеты. Турки солдат не пугались.

Мы взобрались доверху, то есть до цитадели. На площадке, весьма не широкой, теснилась толпа взятых в плен офицеров. Их было до 800 с чем-то. Глядели они усталыми и жалкими. Неподалеку от них стоял угрюмо и гордо какой-то старик. Мне сказали, что это был комендант цитадели, один из пашей. Он смотрел на нас исподлобья и, как будто весь погруженный в свой внутренний мир, оставался чуждым тому, что кругом происходило.

Великий Князь осмотрел цитадель. Когда он вышел из здания, к нему подвели какого-то в черном сюртуке и красной феске и очками на носу Турка. Это оказался губернатор. Он выглядывал несколько образованным и почтительно доложил Великому Князю по-французски, что он имел честь приветствовать Великого Князя в прошлом году на границе, когда Великий Князь приезжал в Александрополь.

Офицеры просили пищи и умоляли куда-нибудь [284] их послать, жалуясь на страшную тесноту и затруднения добывать пищу и воду.

Вид с цитадели представляет собою что-то волшебное. Весь Карс лежит внизу, а во все стороны видно на расстоянии десятков верст.

Из цитадели мы спустились снова вниз, и на полдороге остановились у террасы пред губернаторским домом. Жалкий вид представлял собою этот губернаторский дом. Вся каменная передняя стена пробита была гранатами во многих местах; каждая пробоина была аршина в полтора диаметра и во всю толщину стены более пол-аршина.

На террасе был подан завтрак. За небольшой столик уселись Великий Князь и генералы; направо князь Мирский, налево Лорис-Меликов, а дальше другие генералы.

В числе этих других генералов я видел в первый раз знаменитости Кавказской армии. Во-первых, генерала Лазарева. Не случалось еще видеть более выразительного и полного типа боевого генерала, как Лазарев. Громадного роста, с геркулесовыми плечами, он кажется статуей, сделанною из одного цельного камня, так держит он себя прямо и стройно. Великий Князь еще на дороге встретил его и, протянув ему [285] руку, обнял его на лошади. За Лазаревым подошел генерал Алхазов, тоже крепкий и могучий тип боевого генерала, но в меньших размерах чем Лазарев; затем генерал Шатилов, старый генерал, начальник 40-й дивизии, с симпатическою и военною наружностью; князь Чавчавадзе, высокого роста, отлично сложенный, с головой, в роде Ермоловской; генерал Комаров, с умным и энергическим лицом; генерал Шереметев, с палкой в руке, в большой папахе, с типическим красивым лицом, принявшим все оттенки Кавказца старого завета, в черкесском мундире, который он носит с шиком старого времени; замечу мимоходом, что генерал Шереметев один из любимейших начальников на Кавказе. Не только службой, прекрасными качествами его личности, уменьем обращаться с кавказским солдатом и высокою честностью, — о храбрости я и не говорю, — но даже фигурой своею он производит обаятельное действие на всех окружающих его. Вокруг него группируется русская молодежь из разных гвардейских полков, и нет того юноши, который бы не рвался свершить невозможные подвиги храбрости и удальства под обаянием своего генерала, и действительно они творили [286] чудеса храбрости, а генерал их умеет во время поощрить, отличить, побранить и научить. Тут-же свиделся с петербургским знакомым, князем Щербатовым, командующим 2-ю кавалерийскою дивизией. Он был в каком-то вдохновенном состоянии после вчерашнего дня, насмотревшись на подвиги Тверцев, Нижегородцев и казаков при преследовании Турок и захвате их в плен. Были солдаты, сделавшие вчера верхом до 60 верст почти без остановки. Турки сотнями и тысячами клали оружие пред полусотней драгун и казаков. Всего захвачено было посредством полутора тысяч кавалерии до 12 тысяч турецких солдат.

Рядом со столом Великого Князя постлана была на земле скатерть, на нее положены приборы, подан завтрак, и всякий, как мог и умел, усаживаясь по-турецки на землю, утолял свой аппетит; немного ниже, на другой террасе, стояли глазевшие солдаты, оркестр музыки, а на крышах кругом толпы любопытных Турок.

С бокалом в руке, Великий Князь встал и громко провозгласил тост за возлюбленного Нашего Государя. Оркестр, присутствующие, солдаты, все отозвалось громко и радостно на этот заветный тост. Потом генерал [287] Лорис-Меликов провозгласил здоровье Главнокомандующего, победоносной Кавказской армии и победителя Карса. Восторг, ответствовавший на этот тост и охвативший всех, был из тех, который трогает до слез. Каждый из нас сколько раз в своей жизни присутствовал на пиршествах, слышал тосты, видел восторг, но этот восторг по своей духовной связи со вчерашним событием, со всею долгою и мучительною агонией под Карсом и за Карс и при обстановке яркого солнечного дня, осенявшего картину, напоминавшую так светло и так празднично, что скромный этот пир происходит в Карсе, имел особый смысл, особое значение и затрагивал самые святые, самые чувствительные и самые наболевшие, так сказать, струны каждого солдата, каждого офицера, каждого генерала. Оттого, когда после этого Великий Князь снова встал и взволнованным, от приветствовавшего его восторга, голосом провозгласил за здравие храброй, непобедимой и неутомимой Кавказской армии, крики, огласившие воздух, слезы, которые я видел у многих на глазах и почувствовал в своих собственных, были ничем иным, как продолжением или повторением того же чувства, которое все испытали при поднятии [288] бокала за Главнокомандующего, ибо одно с другим связаны нераздельно. Не будь Великого Князя, вряд ли эта армия могла бы свершить этот чудесный Карский подвиг; не будь Кавказской армии, никогда бы не мог Главнокомандующий взять при этих условиях Карса, этот азиатский на суше Гибралтар. Потом был провозглашен Великим Князем тост за своего верного и доблестного, ближайшего сотрудника и помощника Лорис-Меликова, и опять же по живой связи этого замечательного человека с армией и по уважению, которое он может внушить к себе во всех, и в массах, и в отдельных личностях, нет ничего удивительного, что ура! которое ему крикнули, звучало искренно, громко и сопровождалось киданием шапок в рядах теснившихся кругом нас солдат.

По окончании завтрака все сели снова на лошадей и отправились за Великим Князем за город.

Поездка эта за город имела целью осмотра нижних укреплений — Сувари и Канлы.

Едва мы выехали в поле, как сразу исчезло и на целый день веселое настроение. Мы ехали по полю, буквально усеянному трупами. На первых же порах, проезжая мост, мы с ужасом остановились. [289]

— Доктора! услыхали мы, как крикнул Великий Князь.

Доктор подскакал.

У небольшого моста мы увидали: сидел на коленях молодой Турок, темного цвета, тело его казалось неподвижным и замерзшим, голова тоже, большие черные глаза устремлены были вдаль и не моргали, руки сложены были на груди.

Доктор нагнулся. Он дышал.

Голоса пробудили как будто этого несчастного. Он обвел нас глазами, каким-то блуждающим взором. Судороги исказили его лицо. Он сделал знак, что есть хочет. Ноги были отморожены. Оказалось, что всю ночь он провел в этом положении.

Чем дальше мы подвигались, тем ужаснее были картины; все трупы были заморожены и оставались в том виде, в каком застигла их смерть; здесь Турок с поднятыми кверху руками, вероятно, воскликнувший в последний раз: Аллах! Рядом полулежащий труп, с рукою, поднятою над головой, для защиты от сабельного удара. Потом стали встречаться нам наши родные трупы героев. Я видел их несколько, с их добрыми, молодыми и как будто еще [290] светлыми лицами; один умер в минуту, когда творил крестное знамение: рука поднята была ко лбу; другой — лежал со сложенными на груди руками; третий — с каким-то выражением спокойным и сосредоточенным, как будто в последнюю минуту, с улыбкой на губах, он вспоминал про далекую родину, про милую, родную деревню, про дорогую избу.

Все, начиная от Великого Князя, останавливались пред каждым из трупов наших солдат, снимали фуражки и с глубоким чувством молились за упокой его души. Вчера занимались ранеными, конечно не успели убрать покойников. Великий Князь строжайше приказал чтобы к вечеру все наши тела были убраны и погребены с подобающею им почестью.

Оба укрепления, Сувари и Канлы, громадны и представляют собою каменные большие казармы, окруженные бастионами и рвами. Пушки все Крупповские. Судя по большому количеству трупов у каждой пушки, видно было, что Турки защищались храбро. В глубоких рвах их лежало также очень много.

Мы вышли в казарму Канлы.

Было темно. Вступаем в коридор, кто-то [291] падает, другой вскрикивает, под ногами что-то живое и мягкое.

Приносят фонари и свечи. О, ужас, оказывается, что вся казарма переполнена лежащими на полу турецкими ранеными. Они стонали, кричали и плакали, показывая, что им пить хочется. С ночи штурма они были здесь забыты, и так бы, вероятно, умерли от голода и жажды. Что выражали их лица, трудно описать. Им принесли воды. Когда стали им подавать, они бросились на воду и, выпив, целовали руку того, кто их поил.

Один из инженеров, ехавших с нами, говорил, что нашел большой недостаток в турецких укреплениях: это отсутствие эскарпов, и если везде у них в карсских фортах тот же недостаток, то штурм мог быть этим самым значительно облегчен.

В укреплениях мы ничего не нашли, кроме тел, пушек и громадного количества патронов, разбросанных всюду, в особенности турецких: последних мы находили по десяткам больших свинцовых ящиков.

Мы опасались найти мины, но таковых, по счастью, не оказалось. Но что они были устроены, это несомненно. [292]

Многие говорили о том, что наши солдатики немало поживились в ночь штурма.

Один либеральный генеральчик даже приходил в либеральное бешенство и говорил, что это отсутствие дисциплины, что надо строго взыскивать и чуть ли не расстреливать и т. п.

Говорили об ограбленном солдатами казначействе, о каком-то миллионе золотом, расхищенном будто бы в городе, и т. д.; но судя по отзывам лиц, бывших в эту ночь в городе, надо полагать, что много в этих рассказах преувеличенного.

Что наши солдатики поживились в ночь штурма, это несомненно, но когда же им было и поживиться, как не в эту ночь, и не имели ли они на это полнейшее право, пройдя такую долгую пытку лишений и страданий? Надо было видеть наружность нашего солдатика, со всеми признаками того, насколько он обносился и насколько зяб, чтобы понять всю невозможность ставить в вину ему приобретение сапог, теплых носков, штанов, фуфаек и даже денег, там, где они их находили.

О деньгах полковник Ф. рассказывал нам вот что: один из полков, взяв Араб, нашел, между прочим, палатку казначея. В этой [293] палатке нашли они много турецких ассигнаций и два ящика с золотою монетой; разумеется, это золото было нового чекана, английские фунты стерлингов; солдаты разделились между собою по-дружески. Но тут же мы узнали, что их немедленно надули Армяне. Они уверили их, что фунт стерлингов (по курсу 10 р.) стоит 4 р., и стали покупать у солдат за эти 4 р.

Турки оказались, судя по всему, что было найдено, богато снабженными, теплым платьем и даже ковриками для лежания на земле. Все теплые фуфайки, чулки, носки, штаны, все это английских мануфактур.

К сожалению, ни единого Англичанина не удалось взять живьем. Они доблестно бежали из Карса в ночь штурма вместе с главным комендантом Карса. Остальные же все главные начальники в карском гарнизоне сдались. Сегодня было узнано, что главной причиной удачи штурма была полная неожиданность нападения. Один из комендантов рассказывал, что они лежали в кроватях, когда начался штурм, и что когда комендант из цитадели послал по телеграфу спросить коменданта Канлы: что значит эта канонада, телеграмма застала его в постели, и он отвечал, что, вероятно, эта [294] канонада ни что иное, как аванпостная перестрелка. Подтвердилось и то что Турки ожидали штурма, утром 8 ноября, так как подброшена была в Карс диспозиция штурма именно на это число. При этом турецкий полковник рассказывал, что они ждали нападения на Шорахские высоты; то есть повторения той громадной и роковой ошибки, которую сделал Н. Н. Муравьев в 1855 году, и которая нам стоила до 10 тысяч напрасно падших жертв. При этом Турки очень наивно затруднялись как будто понять, что в эти двадцать два года мы могли поумнеть настолько, чтобы не повторять сознательно сделанной уже раз ошибки. Во всяком случае несомненно, что все главные свои силы и лучшие войска, в ожидании штурма на 8-е число и на Шорахские высоты, Турки сосредоточили там, а такие форты, как грозный Карадаг и Араб, оставили с небольшими гарнизонами и с войсками весьма плохими.

Оттого нельзя достаточно оценить гениальность плана штурма Лорис-Меликова, который, как всегда, знал, очевидно, и слабость турецких уязвимых мест, и то, насколько они могут быть поражены паникой вследствие неожиданности нападения.

На возвратном пути к Веран-Кала, в [295] разговоре с командиром Кутаисского полка, полковником Ф., многие подробности штурма уяснились весьма наглядно. Оказывается что Карадаг был взят 200 охотниками с этим знаменитым 19-летним поручиком Кутаисского полка Дхоржевским во главе и двумя батальонами Кутаисского полка в 9 1/2 часов вечера, то есть час спустя после начала штурма.

— Как же вы не дали знать? спросили мы его.

— Я посылал к Лазареву и к командиру корпуса, но, вероятно, так как моим молодцам приходилось проезжать через адский огонь у Канлы и у Хафиза, они не добирались до места, где находились начальники. Наконец, одному как- то посчастливилось. Он вернулся и сказал, что донес Лазареву; но это было уже часа три спустя. Я просил Лазарева прислать Абхазский полк к нам на подмогу, рассчитывая оставить этот полк в Карадаге, а нам броситься на Араб. Абхазский полк действительно подошел, но увидев, что Араб не взят, нас оставил в стороне, а прямо бросился на Араб и взял его.

— Что же, Карадаг защищался?

— Было вот как. Мы подкрались к Карадагу. С нами были и саперы с двумя офицерами, Векманом и Войно-Войнаровичем. [296] Турки нас увидели и встретили слабым ружейным огнем, уже в траншеях. Это воодушевило охотников. Они бросились на ура. Взобрались мы на самые высоты и здесь разделились на две партии. Одна отправилась на Зиарет, другая на Карадаг. Раздаются оба взрыва динамита у ворот. Турки положительно пришли в такой испуг, что даже их жалко стало: дали залп, другой, а потом бросились, как сумасшедшие, бежать к Арабу. Но тут что было интересно: Карадаг страшно стрелял от девяти до десяти часов, но не на нас, а со стороны Мацры, на демонстрировавший отряд Шатилова и на войска, шедшие к Хафизу, так что собственно мы-то и могли так удачно пробраться до Карадага, что внимание турецкой артиллерии было отвлечено другими целями, и мы под летящими над нашими головами гранатами были вне выстрелов, и только под самым Карадагом наткнулись на ружейные залпы. В 10 часов Карадаг окончательно замолк, и мы сидели на нем, как на острове, среди бушующего моря, лишенные средств давать о себе знать и сообщаться с кем бы то ни было.

При этом рассказан был следующий любопытный эпизод. Ровно в 12 часов ночи, когда еще [297] никто не знал о взятом уже давно Карадаге, генерал Шатилов, демонстрировавший против него со стороны Мацры, присылаете спросить у командующего корпусом: не прекратить ли демонстрацию?

Корпусный командир, который слитком хорошо знал цену Карадага и во что бы то ни стало хотел облегчить задачу штурмующей колонне, приказал генералу Шатилову не только не прекращать, но усилить демонстрацию.

Араб был взят охотниками из Имеретинского и Несвижского полков, с князем Цициановым во главе, и двумя батальонами Абхазского полка. Около семи часов утра картина на высотах Карса стала в высшей степени любопытна. Видно было, как из всех фортов выходили турецкие войска, направлявшиеся мимо Инглис-Таби и Вели-паша-Таби к Тохмасу. На дороге к ним присоединился гарнизон с Лах-Папеси. Не войдя в Тохмас, они приняли его гарнизон и гарнизон Тикта-Песи, и затем вошли в горы. Приблизительно их было до 45 батальонов. Только тогда стало ясно, что Карс взят окончательно.

Всего было в Карсе около 25,000 человек гарнизона. Из них до 5,000 больных и [298] раненых в до 4,000 легло во время штурма. Вернулись мы в Главную Квартиру в Веран-Кала около 5 часов вечера.

Усталости не чувствовали, но чувствовали напор на душу самых разнообразных и одинаково сильных впечатлений.

Вечером за ужином Великий Князь сказал, что он начал уже получать со всех концов России и даже из Европы поздравительные телеграммы. Из Петербурга он получил известие о всеобщем восторге.

Вернулся ночевать в Ардост к X., от которого узнал, что послезавтра увозят тело бедного Граббе в их родовое имение в Полтавскую губернию. [299]

Веран-Кала, 8 ноября, в Главной Квартире.

Пишу с трудом, ибо руки коченеют от сильного мороза. Днем было жарко: все потели. Теперь под ночь, говорят, до 12° мороза.

Вчерашний день казался мне по впечатлениям душевным днем мертвых.

Сегодня день живых. Пока я пишу эти строки, со всех сторон, издалека и вблизи, долетают до палатки крики, песни, заздравные ура. Пируют солдатики в лагерях, раскинутых кругом, пируют и казаки возле нас шагах в шестидесяти, казаки собственники Главнокомандующего конвоя. То закричат ура, то певчие пропоют "Славься", то тянется "Вниз по матушке".

Кстати о певчих. Они потеряли одного из [300] своих товарищей из хора Великого Князя. Он был лучший теноровый голос. Он усердно просился пойти охотником на штурм Карса. Великий Князь ему разрешил. Но беднягу принесли к утру мертвым. Пуля пробила ему грудь.

Сегодня все праздновало Именинника и Михайлов день.

В девятом часу утра выехавши из Ардоста с X. на добрых конях, мы прибыли в Веран- Кала, думая присоединиться к свите. Приезжаем — все пусто. Все уже уехали к Карсу, где на большом поле предстояло быть молебну и параду всем войскам.

Мы поскакали вдвоем по направлению к Корсуло, большой Эрзерумской дороге. Солнце уже грело, небо ярко-сине; воздух чист и свеж. Дышало чем-то праздничным. Отовсюду на горизонте и вблизи нас двигались конные и пешие войска к месту парада. Дорогою встречали турок из Карса всех возрастов; они любезно кланялись и глядели на нас уже приученными к нам. После доброго часа, когда мы прибыли на военное поле, пехотные полки составляли уже большое каре. Посреди них стоял стол с иконами, перед столом духовенство, позади казаки-певчие в казацких белых кафтанах. [301]

Великий Князь, при звуках "Боже, Царя храни", объезжал войска. Подъедет к полку. После салюта он делает знак рукою. Музыка стихает. Настает торжественная тишина.

Тогда раздается его звучный и громкий голос.

— Государь Император, говорит Великий Князь, — которого вы обрадовали новою победою, поручил мне объявить вам Свое Царское сердечное "спасибо".

"Ура" гремит, как раскат грома.

Простреленные знамена заколыхались, сияют все солдатские лица. На душе весело и легко.

После объезда всех войск Великий Князь скомандовал на молитву, потом сошел с коня, подозвал всех офицеров и отправился к месту служения молебна.

Во время молебна были чудные минуты.

Давно уже бедные солдаты не слыхали стройного и торжественного богослужения. На столе иконы, в числе икон был поднесенный Великому Князю складень от артиллерийского ведомства; возле икон стояла кружка. Солдатики поочередно выходили из рядов, подходили к столу, клали земной поклон и затем свои копеечки вносили в кружку.

Благодарственная молитва была прочитана с [302] коленопреклонением. Перед этим я заметил, как много турок пришло из Карса, в нарядных платьях, и присоединились к публике.

После молебствия провозглашено было многолетие Государю Императору.

В эту минуту ракета влетела наверх, и миг спустя с грозного Карадага послышался первый выстрел. Затем выпалил Араб, потом Тахмас и затем все 101 выстрел стреляли поочередно все форты грозного и столь Долго непобедимого Карса. Невольно все взоры устремились к этим гигантам-фортам и еще раз мы все почувствовали потребность поблагодарить Бога за это чудо, содеянное Им во славу Его имени. Когда стали замирать в воздухе последние звуки громкого многолетия за Государя Императора, диакон спустил голос октавою ниже и минорным тоном, но ясно и с глубоким чувством сказал: "во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, христолюбивым воинам, на сем поле брани за веру, Царя и отечество живот свой положившим, и сотвори им вечную память!"

Великий Князь, при первых звуках этой молитвы, преклонил колена и с благоговейным, [303] глубоким чувством, отражавшимся на его лице, сотворил молитву.

Все на поле битвы преклонили за ним колена. Пушечная пальба продолжалась, воздух дрожал, певчие пели: "вечная память!" и невольно, при виде этого чудного зрелища и, слушая это слияние молитвы с треском грозных орудий, душа испытывала, как все праздновавшее в эти минуты, под голубым и ясным небом, двойное торжество, сливалось и объединялось с душами храбрых воинов, купивших своею смертью этот праздник. Потом, после многолетия храброму воинству, знамена, стоявшие перед иконами, были подняты и при салюте всех войск отнесены по полкам. Тогда старший священник, с крестом и святою водою, в сопровождении одного Великого Князя, отправился по рядам войск и, обойдя всех, окропил их и осенил крестом.

После этого начался парад.

Войска стали проходить церемониальным маршем. Куда девались усталые и скучные лица двух дней назад, куда девались холод и зябкость, куда девались дырявые сапоги, изношенные платья, запачканные кепи, — все блистало с иголочки, все точно помолодело, солдаты, точно засидевшись, промяться захотели, шагали они точно [304] в мирную годину на параде и глядели так, как будто весь век свой и тепло им было, и сыты были, и об усталости понятия не имели.

После церемониального марша произошла глубоко впечатлившая всех и поразившая неожиданностью сцена.

Великий Князь перед всем фронтом войск выехал, поднял саблю и, отсалютовав корпусному командиру Лорис-Меликову, крикнул ему "ура!"

Лорис-Меликов снял каску, бросился к Великому Князю, который его горячо обнял, и затем поклонился с глубоким волнением кричавшему от всего сердца "ура" возлюбленному своему кавказскому войску.

Все были рады этому торжеству в честь Лорис-Меликова.

— Каково, вот честь! Ай-да Великий Князь! А заслужил, вот слова, которые я слышал кругом в толпе генералов и офицеров.

Я говорю: все были рады...

Но так ли? Было лицо, отразившее что-то другое, я его заметил; были лица, выражавшие что- то вроде зависти, но их было очень немного. Затем Великий Князь подозвал в себе всех командиров полков и батальонов, равно и эскадронов. [305]

Тоже была минута, о которой не забуду.

— Господа! сказал Великий Князь, — я собрал вас, чтобы еще раз передать вам от Нашего возлюбленного Государя царское "спасибо". Что же касается моего "спасибо", то хотя после царского оно ничего не может значить, но я так давно сжился с вами, так давно привык вас любить...

Здесь голос вдруг сорвался, из глаз полились слезы.

Настало мгновение тишины.

Положительно все плакали.

Затем из чьей-то груди вырвалось "ура", потом из второй груди, из третьей, каски и шапки поднялись кверху, "ура" загремело, подхватилось всеми войсками и обратилось в рев бушующего моря.

Нужно ли прибавить, что такая минута, такая недосказанная от волнения фраза крепче и прочнее всякой речи связывает такого главнокомандующего с таким войском.

После парада все офицеры были приглашены к завтраку, полки стали расходиться, опять появился маленький походный стол для Великого Князя и старших генералов, опять разостлана была на земле большая скатерть и множество [306] гостей получило сытный, обильный и весьма веселый завтрак.

После обычных тостов, вызывавших громкие "ура", князь Мирский встал и сказал всеми принятые с глубоким сочувствием следующие слова:

— Ваше Высочество, господа! позвольте мне при сегодняшнем торжестве вспомнить тех, которые хотя далеки от нас пространством, но так близки сердцу каждого из нас и имеют такое священное право радоваться с нашими храбрыми воинами и разделять их славу. Я пью за здоровье матерей, жен и дочерей нашего славного кавказского воинства.

Тост этот принят был с неописанным восторгом.

Так кончилось торжество 8 ноября.

Остается прибавить для исторической точности, что в числе лиц, составлявших свиту Великого Князя в этот день, был начальник карской артиллерии, очень образованный, отлично говорящий по-английски, полковник, который просил счастья взглянуть на торжество и неоднократно выражал свое уважение к нашим войскам. Лицо его казалось чисто-европейским и по типу принадлежало к французской физиономии. [307]

На возвратном пути в Веран-Кала я отстал от свиты и шагом возвращался домой в рядах 1-го стрелкового батальона.

Несмотря на короткое знакомство, нельзя было не полюбить сразу этот чудесный батальон. За ним такая же громкая слава на Кавказе, как за Гренадерами кавказской дивизии. В Рионском отряде они творили чудеса в начале кампании; потом пришли с своим командиром, князем Барятинским, к Карсу, тут отличались не раз. Командир их был контужен в голову; в штурме Карса они играли самую видную и деятельную роль в отряде бедного Граббе, и увы! когда на другой день штурма стали поверять свой состав, оказалось, что в батальоне осталось около 400 человек и 6 офицеров. Шел этот батальон вольно и весело.

— Что, устали? спросил я.

— Да, есть маленько.

— Чего уставать, подхватил другой, — вишь выдумал. Стрелки разве устают?

— И стрелки тоже небось люди, заметил философ.

— А на штурме вы где были? спросил я.

— Карцер брали.

— Какой же вы форт брали? [308]

— А кто их знает, разве там разберешь. Привели — мы и давай брать.

— Не сдавался долго, чтоб его...

— Тоже драться полез.

— А много вас легло?

— Порядком.

— А убитых?

— Всего довольно.

— А страшно было?

— Нисколько, ответил какой-то юный парень.

— Дело привычное. Там под Батумом страшней небось было.

— Это под Цыхидзирем?

— Так точно.

— Да, там вам, бедняги, не поздоровилось, сказал я.

— Уж именно, что так.

— Жарко досталось.

— И толку-то не было, сказал я.

— Да какой толк, мы наперед знали, что идем зря.

— Нешто можно было его брать? сказал другой солдат.

— Это только, братцы, пошутили, сказал один из остряков.

Солдатики рассмеялись. [309]

— А как у вас дерутся, все полки одинаково, спросил я, — или есть, которые послабее?

— Известное дело, кто с непривычки, тот норовит как бы больше назад.

— А тут-то, подхватил один из солдат — в него и жарят.

Опять общий смех.

— Это верно, потому нам уж известно, как напереди, так значит лучше не попадает в тебя.

— А как назади, то и дело, что валит.

— Ну, а как у вас все дрались, хорошо?

— Не можем знать, разве уследишь.

— Ну, а как слышно?

— Что нам до других, у самих небойсь дела было довольно.

— Тут, ваше высо-дие, такая была суматоха, что и не разберешь; полков много было.

— И Московские были?

— Были.

— Ну, и что же?

— Кто их знает.

— А что же вы песенки не поете?

— Охрип запевало, ваше в-дие.

— Измаялся видно. [310]

— Кто я-то? откликнулся солдат, оказавшийся запевалой.

— А то кто же, вишь бабой какой выглядишь.

— Эх ты, сам небойсь по бабьему пятки заворачиваешь, нешто не слышишь голоса, — охрип.

— Морозом прихватило.

Засмеялись солдаты.

— А кто песни-то пел, как на штурм-то шли, забыли? сказал запевало.

— Точно, что пел.

— То-то.

— С того времени небойсь и охрип.

— Простудился голосом.

— Ладно, а вот, ребята, послушайте-ка лучше сказку; спеть не спою, а сказку расскажу важную.

Сказка вышла очень не цензурная.

За то солдаты уж так смеялись, что любо смотреть было.

— Ну-те-ка еще.

— А еще — вот что: жена у кого есть?

— У меня есть.

— У меня, стали откликаться солдаты.

— Право есть?

— Правда, что я лгать, что ли буду? [311]

— А ну-ка побожись.

— И божиться не хочу.

— Ну хорошо есть, а у тебя есть?

— И у меня есть.

— И у тебя, ну хорошо, а у кого еще? Ну-ка сказывайте.

Солдаты стали снова откликаться.

Их, видимо, заинтересовала эта болтовня, так как они ожидали чего-нибудь смешного.

— Ну ладно, ладно; так слушайте же, что я вам скажу.

Те навострили уши.

— У тебя есть жена, и у него есть, и у Максима Гораски есть, и у тебя, Терентьича, есть, — и важная, черт возьми! — а у меня нет жены, — и сам рассмеялся, — вот вам и сказка.

Расхохотались солдатики.

— Шут гороховый.

— Видно, что не женатый чорт.

— А хорошо быть не женатым, ей-богу, решил запевало.

— Чем же? спросил я его.

— А тем, ваше в-дие, убьют — и горевать-то некому, протянешь ножки и ладно, баба тут ни причем.

Солдаты рассмеялись, но уже этот смех был [312] не тот. Мне показалось, что зашевелилось что- то на сердце у каждого.

— Ты лучше расскажи нам что-нибудь повеселее, сказал один из солдат, — чего баб вспоминать.

— Рад стараться.

И начал он новый рассказ, еще не цензурнее первого.

Солдаты опять развеселились.

— Язык без костей, сказал один из них.

— А в ногах за то кость есть, ответил запевало.

— Небось легче ходить, слушая сказки, а?

— Легче, ответил солдат.

— То-то и есть.

Действительно, солдаты шли легко, бодро и весело, забывая, что они без малого проходили тридцатую версту.

Мы вернулись к сумеркам почти в Веран-Кала.

Там застали между лицами Главной Квартиры разговор о том, когда переедут в Карс. Все ожидали этого события, чтобы согреться, в особенности те, которым дело делать было не по вкусу. [313]

Вечером, до ужина, я отправился к корпусному командиру просить разрешения на выезд, то есть на получение лошадей.

— Можно видеть корпусного командира? спросил я.

— Никак нет, они заняты.

— Есть кто-нибудь?

— Начальник Штаба у них.

Я походил, походил перед палаткою.

Наконец, вышел начальник Штаба.

— Теперь можно его видеть?

— Заняты.

— Да ведь ушел начальник Штаба?

— Они одни заняты, не приказывают тревожить.

Нечего было делать, пришлось уйти.

За ужином Великий Князь сказал, что получил уже до ста поздравительных телеграмм. Тут же решено было, что начальник Главной Квартиры, князь С. Т., поедет в Карс сегодня на ночь, чтобы отыскивать помещение для переезда Великого Князя.

Затруднений предвиделось не мало, ибо по собранным сведениям большие дома все обращены в госпитали или пробиты нашими гранатами, а [314] в маленьких домах более одной или двух комнат не имеется.

После ужина опять отправился к корпусному командиру.

На этот раз посчастливилось.

Казак решился пойти доложить и через минуту отворилась заветная дверь в палатку.

В ней было и очень светло, и очень тепло; сам Лорис-Меликов был в шерстяной куртке. На столе лежали карты и бумаги с цифрами. В палатке было два отделения: во втором в открытую дверь виднелась его железная кровать. Принял он меня очень любезно и советовал остаться подольше, чтобы ближе приглядеться. Тут же пригласил меня с ним поехать под Эрзерум, так как на днях он туда собирается.

К сожалению, расчеты времени заставили меня отказаться от столь любезного предложения с благодарностью.

— Ну что, спросил меня генерал, — вы видели кое-что, а?

— Много, страшно много.

— Знаете ли, надо особенное, поразительное счастье, чтобы приехать на Кавказ на короткое время и как раз попасть к штурму Карса; [315] это невероятное, баснословное счастье; не всегда у нас, батюшка, такие бывали праздники, как в эти дни.

— Да, я думаю.

— Пережили мы, пережили тяжелые дни, забыты мы были, заброшены, обруганы, и сколько времени. Да, вынесли мы много тяжелого и грустного; что нас бранили — Бог с ними, а что такая армия, как Кавказская, должна была, пить эту чашу горя и унижения, вот что было больно, ужасно больно, вот что нас заставляло страдать. Вы теперь здесь, вы не видите нашу гвардию, наш цвет Кавказской армии, Гренадерскую дивизию, а посмотрели бы вы на нее поближе, вы бы поняли, можно ли с такими войсками быть побежденными, да еще Турками.

— Но знаете, ваше выс-ство, видеть торжество вашей чудной армии приятнее, чем присутствовать при ее горе; я так счастлив, что не прибыл раньше...

— Так-то так, но, знаете, для человека, изучающего современные события, то время было интереснее с точки зрения этюдов; вы бы многому научилась; теперь все торжествуют, всем праздник, все правы, виноватых нет; теперь только одна сторона нашего быта открывается, и [316] вы сами знаете, что когда везет человеку, тогда многого не подсмотришь; человека надо изучать, когда не везет ему, вот тогда он интересен, тонко смеясь, прибавил генерал.

— Но вы больше всех, я думаю, перестрадали и больше всех теперь счастливы.

— Да, вы правду сказали. Я больше всех перестрадал и больше всех теперь счастлив; такой день, как сегодня, и честь которою меня осчастливил сегодня Великий Князь перед Кавказскою армиею, не забываются; это событие крупное в жизни, это делу венец; теперь мне можно умереть спокойно.

— И жить спокойно, сказал я.

— Да, и жить спокойно. — Генерал провел рукою по лицу, как будто на встречу многим воспоминаниям, лицо его чуть-чуть помрачилось, но потом очень быстро прояснилось. Что вспоминать о прошедшем; главное достигнуто; все, что мы перенесли, вытерпели, все, что мы старались настойчиво довести до конца, все это Бог дал нам привести к благополучной развязке, а судить нас будет история. Одного жаль, что человек не из железа, даром ничего не проходит.

Я посмотрел на этого еще далеко не старого [317] человека. Действительно, на лице его видны следы того глубокого и неумолимого резца, который называется внутреннею жизнью. Уходила его порядком эта внутренняя жизнь за те несколько месяцев, пока мы все издалека судили о нем, осуждали его, осуждали доблестное войско, а он боролся с тысячами препятствий, с какою-то гигантскою силою этих препятствий, изнемогал от забот, горечи, страданий и печали, веря в силу своих честных целей, и не дал ни на минуту себя в жертву отчаянию или личному чувству. Дорого отзываются такие дни борьбы и страданий на физическом человеке, но зато какое наслаждение иметь право смотреть всем современникам и истории в глаза, иметь право считать заслуженною эту честь, которую сегодня перед всею Кавказскою армиею сделал этому много пострадавшему человеку Великий Князь, брат Государя и Главнокомандующий.

Зная, как дорого время для такого работника, я встал и удалился, вынеся то впечатление, что этот человек не ниже своей серьезной и трудной роли и что за него должны быть все те которым дороги не пустые и не мишурные, а серьезные интересы нашего не легкого дела на Кавказе. [318]

Тут кстати набросать то, что я мог слышать и сам увидать насчет этой замечательной личности на Кавказе. Лорис-Меликов воспитывался в Московском Университете и сверх того воспитывался в жизни, которую он сам себе пробивал. Эти две особенности его жизни наглядно выражаются в его личности. Московский Университет, и еще того времени, кроме серьезного образования, дал Лорис-Меликову печать полного владения русским языком со всеми его духовными богатствами и бесчисленными оттенками. Хорошо знать русский язык — значит уже быть русским: это именно как будто сказывается в его личности. Вторая особенность проявляется в нем еще нагляднее. Из первых же слов с Лорис-Меликовым видишь и понимаешь, что нет той мысли итого чувства, которые не были бы ему по опыту знакомы. Он вас понимает уже из первого вашего взгляда, из первой тени вашей физиономии, ибо сам пережил один чуть ли не больше, чем все мы, жившие вокруг него в этом лагере. К тому- же у него тонкость ума и ловкость ума, как природные качества, с первого же раза обращают на себя внимание. Человек этот знает край и его жителей, как свои пять пальцев. [319] Восточный вопрос, в нравах, в лицах, в исторических преданиях, ему знаком ближе, чем кому бы то ни было, и в то же время, как образованный человек, долго живший в Германии, он обладает всеми прелестями умного и приятного собеседника.

Затем вот что, по-моему, всего важнее.

Куда ни пойдете, с кем вы об нем ни заговорите — от всех вы услышите эту фразу: "он высо-кочестный человек". В наш век каждый из нас настолько жил и терся об людей, что знает насколько именно эта черта: быть высоко честным человеком, редкая и цепная черта, в особенности в той среде и при таких условиях, какова была жизнь Лорис-Меликова, полная искушений и представлявшая постепенный переход от скромного положения к высшему. Много ли устояло людей на высотах в наше время, про то знают тайники нашей общественной жизни. Лорис-Меликов везде и всегда оставался безусловно чист и честен и таковым слывет теперь для каждого солдата и каждого офицера.

Кроме того он добр, ласков и приветлив. Не раз мне лично пришлось в его доброте убедиться, слышав, как он хлопотал и [320] заботился о других. Эту черту я и называю добротою и она не часто встречается в жизни; вот почему и ценна. Корпусному командиру было бы так легко сказать, что ему некогда думать о бедном офицере, о несчастной вдове убитого, о нужде солдата. Остается еще сказать два слова о щекотливом вопросе: о Лорис-Меликове говорят, как о представителе Армянского влияния. Тут многое что можно сказать, так как Лорис-Меликов армянин, то понятно, что с ним связывают мысль об армянском влиянии, о выдвигании вперед армян и т. д. и даже, пожалуй, о каком-то сепаратизме армян, но пожив здесь, я пришел к убеждению, что серьезно к таким пустякам относиться по меньшей мере смешно. Армян на военном поприще никто не выдвигает: их выдвигают каждого отдельно проявления в них замечательных дарований и способностей и затем собственный пример храбрости и неустрашимости. Мы русские, надо себя в этом грехе упрекнуть, очень падки видеть всюду, в особенности там, где мы неряшливы и там, где мы исполняем свои обязанности спустя рукава, сепаративный элемент во всем и во всяком, не вникая в сущность вопроса: нет-ли более доказательств в том, что люди, [321] считаемые нами сепаратистами, отлично исполняют свой русский долг службы (иногда гораздо лучше нас), чем в том, что они служат представителями и предводителями какой-нибудь сепаративной партии. Заслуг их мы не признаем, а набрасываемся на них и давим всею тяжестью наших обвинений и заподозреваний.

То же следует сказать — я говорю это с убеждением, — о легкомысленных наших отношениях к армянскому вопросу в военном деле на Кавказе. Правда, что армян во главе войск много, но ведь и русские есть, и мало-мальски кто захочет, может сейчас же себя проявить, пользуясь тем, что Великий Князь ищет и ценит людей; во-вторых, не гораздо ли было бы хуже, если бы армян на Кавказе в военном мире не было вовсе, ибо это прямо доказывало бы их отчуждение от армии и именно это бы служило верным признаком их обособления. В-третьих, наконец, армянин, пробивший себе дорогу и стяжавший себе имя в кавказской армии, можно это наверное сказать, ни эту дорогу, ни это имя даром или фуксом не приобрел; он сделался русским, пока приобретал в рядах такой высоко и художественно-доблестной армии, как [322] Кавказская, честное имя и славу храброго и способного генерала.

Потом еще вот что нужно сказать: что есть сепаратистские мечты в армянах, это несомненно, что армянское общество, низшее и среднее, впивается, так сказать, в недра кавказской жизни и высасывает из нее все силы, — это, увы, тоже несомненно, но между этими армянами и военными как те которые теперь составляют украшение Кавказской армии — сколько мне кажется, весьма мало общего. Это — люди старых преданий и старого времени. Они чужды политики армянской, они чужды наживе армянской. Те, то есть низшие и средние сферы армянского населения, которые наживаются на счет грузин и русских — совсем другое племя. Они и в военную службу идут с неохотою. Их имена вы встретите в списках не фронтовых офицеров, и только... Они и не любят своих прославленных генералов. То же и относительно молодой Армении. Это — интеллигенция в среде молодежи. Там тоже вы не найдете Лазаревых и Шелковниковых, а нигилистов за то много, слишком много. [323]

Веран-Кала, 9-го ноября.

Сегодня мы прожили последний день в Веран-Кала. Завтра Главная Квартира переезжает в Карс, а что будет дальше — неизвестно.

Сегодня переехал командир корпуса и его штаб. По этому поводу случайно присутствовал при довольно характеристичной сцене.

Говорят, что всегда, когда есть два штаба, то, таков уже закон природы, эти два штаба должны относиться один к другому, если не враждебно, то все же до известной степени косо. Мне казалось, что то-же самое должно происходить здесь, ибо здесь есть Главная Квартира и есть корпусный штаб. Мне рассказывали, например, что бывали не раз между офицерами Главной Квартиры и корпусного штаба жаркие и даже горячие споры о том, кто больше делает. При этом [324] прибавляли, что один остряк, к которому спорящие обратились как к судье, ответил так: вы, господа, сказал будто он, обращаясь к главноквартирным, — вы больше шума делаете, а вы, господа штабные, вы больше дела делаете... Разумеется, первые страшно обиделись.

Невольно я об этом анекдоте вспомнил, когда услыхал сегодня вечером на площадке громкие голоса нескольких лиц, говоривших с одушевлением, жаром и гневом.

Я остановился.

То говорили некоторые из самых громкоголосых чинов Главной Квартиры, и говорили по-французски, чтобы показать, что они не какие-нибудь, а важные и комильфотные притом.

— Мы не можем этого допустить, это черт знает что такое, говорил, топая ногами, один из героев (только не Карса), мы Главная Квартира, нам нельзя наступать на ноги.

— Что это вы горячитесь? подошел к оратору кто-то.

— Помилуйте, корпусный штаб переехал раньше нас, на что это похоже?

— Пускай, Бог с пим, что же тут обидного?

— Что тут обидного! да вы разве не [325] понимаете, что он займет лучшие квартиры, а нам придется жить на чердаках и в подвалах; вы находите, что это безделица?

Не правда ли, сцена была характеристична!

Сегодня утром была чудная для души церковная служба, перед палаткою Великого Князя. В 11 часов собрались все генералы и чины штаба и главной квартиры, прибыл священник, прибыли Великого Князя казаки-певчие, подошли из ближайшего лагеря солдаты и казаки, и затем, когда все собрались, вышел из палатки Главнокомандующий и стал впереди молящихся.

Началась панихида по убиенным при штурме Карса. Когда запели "со святыми упокой", Великий Князь и все за ним преклонили колена.

Сладостно душе было молиться в этой обстановке, посреди этих гор, безмолвных свидетелей стольких страд во имя Карса, в виду этого Карса, вдали стоявшего смиренным и побежденным, и чувствовалось все время, что совершается не обряд и не формальность, а именно молитва, и что под этим небом, в этом воздухе витают души большой семьи карских героев.

Еще рано утром сегодня отдан был последний долг герою князю Меликову. Его отпевали [326] в 9 часов утра, в присутствии корпусного командира, и затем увезли в Александрополь хоронить на Холме Чести. В три часа сегодня было отпевание и прощальная панихида над телом другого героя, графа Граббе. Сегодня тоже его останки двинулись в путь, сопровождаемые бывшим при нем ординарцем.

Пока я сидел у князя Щ. в палатке, приехали к нему два молодых офицера из Шереметевского отряда, князь О и Б. Один гвардейский гусар, другой кавалергард. Оба юноши. Оба с начала войны решили ехать подраться и отправились на Кавказ. На Кавказе они, не долго думая, поступили в кавалерийский отряд Шереметева, как в самый кавказский. Там, как я уже раньше писал, составилась маленькая семья таких блестящих гвардейских юношей. Доселе, по общему отзыву, они провинились в одном: в излишней храбрости. Генералу их то и дело что приходится их бранить за безумные подвиги отваги и неустрашимости. То они нарываются на целые сотни турок и под их выстрелами забавляются тем, что удирают не в карьер, а пешком, то они бросаются брать с горстью людей батарею, то они по одиночке отправляются на рекогносцировку, то они атакуют впятером [327] деревню, занятую турками, и так далее, — им горя мало до их шкуры и жизни, и только когда их начальник хорошенько побранит, они на время, но на самое короткое, успокаиваются, а не бранить их нельзя, ибо, во-первых, такие славные ребята нужны для дела, а не для пустяков, а во-вторых, у каждого из них есть мать, которая дрожит над жизнью своего дитяти.

Привлекательными тем не менее показались мне эти удалые юноши. Один два раза контужен, и один раз не на шутку в живот, а ему и горя мало, даже и не ложился. Болтовня их детская, но в то же время геройская. Все горит в них любовью к чести, к доблести, к долгу, к солдату. О себе они не говорят, а все других хвалят. Желчи и злобы неслышно; чувствуется, что для этих ощущений у них в пылающих благородною юностью сердцах местечка нет. Никого не бранят, никого не осуждают, снисходительны к другим; себя в грош не ставят. Товарищи чудные, кутить не прочь, но для веселья, а не из нравственной порчи или мотовства. Долгов не делают. Тщеславья никакого. Есть деньги — тратят, последние товарищу отдадут, а нет денег — сидят на пище Св. Антония. [328]

Мне кажется, что таковы или в этом роде были типы прежних кавказцев. Как и тогда, многие приезжали из Петербурга и уже из этой смеси Петербургского гвардейца с Кавказом составлялся привлекательный тип кавказца того времени. [329]

Карс, 10 ноября, четверг.

Как хорошо жить в доме и чувствовать себя тепло, говорят все кругом. Страдавши так мало времени от холода, я все-таки понял, что значит это страданье, ибо испытал оное и понимаю следовательно, как счастливы, например, те солдатики, которые перебрались из палаток в Карс, или, вернее, в Карцер, ибо солдатик никогда иначе не назовет Карса.

Сегодня все собрались в последний раз к утреннему кофе в Веран-Кале веселые. Не будем мерзнуть больше ночью, а спать будем, не будут руки мерзнуть при писании (один чиновник почтовый отморозил себе палец), не будет вода мерзнуть в графинах, не будем изводить спирт и жечь бумагу, чтобы согревать [330] несогреваемые палатки; на эту тему разговаривали все и были в удивительно-розовом настроении.

Князь С. Т., походный гофмаршал объявил, что в двенадцать часов ровно будет обед, а после обеда сейчас же переезд в Карс.

Всякий подбегал к князю Т. с вопросами.

— Что, у меня квартира есть?

— Хороша наша квартира?

— Камин есть?

— Теплая квартира?

— Большой дом?

— Высокие комнаты?

Более, чем основательно, бедный князь Т., у которого дела и хлопот без того довольно — кстати сказать, порядок, экономия, то есть избеганье ненужных расходов и в то же время достаточность во всем у него просто изумительны — с оттенком досады отгрызался от пристававших к нему и говорил: отстаньте, точно я об вас должен заботиться; сами приедете и отыщете себе квартиры.

Но был один, вчера кричавший по поводу того, что корпусный штаб дерзнул переехать раньше его, который далеко не успокаивался.

Он все ходил и видимо сердился уже [331] вперед, при мысли, что когда он явится, он, столько дела сделавший, он, столько крови за Россию проливший, он, столько побед одержавший, он, столькими подвигами прославившийся, вдруг дом в Карсе не выйдет к нему на встречу и два гайдука или два ангела не слетят сверху и не подымут его на руках и не принесут его в теплую, светлую, благовонную, высокую, широкую и длинную комнату, с камином, когда холодно, и с холодом, когда тепло.

Так как он был чуть ли не генеральского чина, то считал, что к нему не могли применяться слова князя Т..., и все напоминал ему, что он, дескать, надеется, что его не забудут.

Бедный князь Т., чтобы отвязаться, должен был ему обещать думать о нем...

Ровно в двенадцать часов подали обед и пришел Великий Князь в столовую палатку... У входа стоит всегда большой стол с закускою и водкою; под палаткою длинный стол, где обедали. Подают обед денщики Великого Князя. Сверху кое-как сносно, сидят в шубах, а ногам всегда страшно было холодно. Сидело за столом всегда около 20 человек. Иногда приходил обедать корпусный командир, но редко. Обыкновенно он обедал у себя, со [332] всем своим штабом. За обедом общий разговор: все говорят с полною развязностью. Стоит только минуту побыть с Великим Князем, чтобы усвоить себе то непреложное и отрадное убеждение, что в нем любовь к правде — преобладающая черта его нравственной жизни, и что, следовательно, ему не нужно ни лести, ни той придворной болтовни, которой весь секрет заключается или в том, чтобы насмешить, хотя-бы в ущерб ближнего, или в том, чтобы что-нибудь сказать.

Но не все, я заметил, одинаково себя в этом убеждают; и пока одни прямы, благородны и правдивы относительно Великого Князя, другие, к сожалению, оставляют открытую дверь для лести и для придворной болтовни что всегда огорчает и оскорбляет вас за того, кто поставлен в печальную необходимость это терпеть. Так хочется, и так наивно хочется, чтобы никто не говорил иное, чем то, что чувствует и думает, тем более, что чувства и мысли могут столько подсказать хорошего.

Едва чашка кофе была выпита, как показались верховые лошади и конвойные казаки.

Направо и налево исчезли палатки. Раздается повсюду стук. Всюду трещат и скрипят [333] фургоны. Завтра, подумали мы, это место, где столько было пережито великих минут, навсегда обратится в пустую поверхность земли, где будут слетаться вороны, чтобы доедать остатки походной кухни.

Сели на лошадей, поехали, сперва шагом, а потом рысью и галопом. Скакали верст восемь безостановочно. Заметил, или, вернее, почувствовал, что тотчас после обеда скакать верст восемь не совсем удобно, но a la guerre, comme a la guerre. Мы прибыли очень скоро под Карс. Уже город имел другой вид. Жители попривыкли к нам; кланялись они Великому Князю, улыбаясь и приветливо и по ихнему почтительно; многие дома были уже открыты, другие чинились, солдат уже везде понимал Турку, а Турка — солдата. Движение по городу обозов было страшное. Мы ехали, ехали, наконец, приехали.

— Вот, сказал встретивший Великого Князя князь Т.

Великий Князь сошел с лошади.

Перед нами была небольшая площадка, на ней стоял двухэтажный домик, чистенький и простенький.

То был дом бывшего коменданта, [334] предназначенный для Великого Князя. Первый стрелковый батальон стоял уже в карауле и размещался вблизи в нескольких домах. Когда Великий Князь вошел в свой дом, надо было видеть, как засуетилась вся свита. Всякому подавай квартиру. Набросились на офицера, заведывавшего распределением квартир, и давай его рвать на клочки. Некоторые, потерпеливее и менее требовательные, пошли сами отыскивать квартиры по соседству.

Полчаса спустя, другая происходила опять сцена.

Явились недовольные полученною квартирою.

— Холодно! говорили одни.

— Помилуйте, это конюшня, а не квартира.

— Жарко! кричит другой.

— Воняет! жалуется третий.

— Низко ужасно! заявляет четвертый.

— Окон нет! кричит пятый.

— Печь не топится.

Бедный офицер с ума сходит.

— Да если вам не нравится, ответил он, — сами извольте искать, тут квартир много.

Разумеется, всех неугомоннее и даже неукротимее оказался мой господин, кричавший накануне, кричавший сегодня утром. Как нарочно, в эту пору взбирался на верх мечети перед [335] нами мулла и начал кричать свою молитву. Мой крикун, заклятый враг корпусного штаба, по-видимому, поставил себе задачею перекричать муллу.

Оказалось, что у него в печке очутилось сено и топить нельзя было, а он собирался в один час и сейчас же согреть себя за весь месяц, проведенный в морозе, и просто выходил из себя от ярости

Мы с князем Ш., князем Д. и одним из адъютантов Великого Князя Л., нашли себе отличный дом, и хотя одна из комнат была сильно пробита гранатою, и как раз там, где был камин, но за то две другие комнаты были целы.

Мы были в центре Турецкого квартала. Турецкие дома устроены очень оригинально на взгляд европейцев. Внизу конюшня и вообще скотный двор, из которого лестница идет на верх, в жилые апартаменты. Вверху два этажа; в каждом по две комнаты. Чистота безупречная. Вокруг комнаты по стенам возвышение для диванов и больше ничего. Одна из комнат, именно пробитая, ближе подходила к европейскому стилю; были столы и стулья.

Хозяин, красивый и добрый на вид Турок, [336] в европейском платье, принял нас более, чем радушно. Мы показали ему жестами, что в комнате холодно; через час была поставлена отличная железная печка. Сразу наш хозяин нам полюбился, ибо найдя переводчика, солдатика из южной губернии, который, по соседству с татарами, научился их языку, мы могли удостовериться, что хозяин наш добрый и достойный сожаления человек.

Во время осады граната, попавшая в стену в нашей комнате, оторвала ногу маленькому его сыну. Старший брат нашего хозяина любил русских и ходил к коменданту во главе депутации просить, чтоб он сдался. В ответ на это комендант повесил этого несчастного.

Между нами через солдатика завязался разговор.

— Вы часто просили коменданта сдаться?

— О, несколько раз!

— Отчего же вы просили?

— Оттого, что мы знали, что русские нас не обидят.

— Почем же вы знали?

— Многие у нас помнят Русских, когда Муравьев здесь был и Лорис-Меликов.

— И что же, их любили? [337]

— Очень любили.

— Отчего же их любили?

— Оттого, что они были справедливы, а наши паши несправедливы.

— Чем?

— Они нас разоряют.

— А комендант ваш?

— О, это был зверь, а не человек.

— А вы рады, что мы взяли Карс?

— Мы этого и желали; мы знали, что вы не будете мешать нашей вере и обижать нас не будете; мы тоже ведь знали, что у вас командир Лорис-Меликов, мы его отлично помним, он и добрый, и честный человек; вот если бы в Эрзеруме это знали бы, тоже бы Эрзерум сдался Русским; нам чего бояться от Русских, нечего, вешать вы не будете, как наш комендант.

— А ваш комендант часто вешал?

— Часто; он любил вешать.

— А Русских пленных он вешал?

— Не знаю, я не видел; говорили, что их в Эрзерум отправили, а, впрочем, наверное не знаем.

— А что солдат наших вы не боитесь?

— Нет, они хорошие люди. [338]

— Не обижают вас?

— Нет, не слыхали; ночью в день штурма они, говорят, в городе немного поживились у купцов, а нас не трогали; вот и сюда попала пуля, сказал хозяин, — указывая на потолок; я вот здесь лежал и спал, пуля попала в окно, пробила стекло и в потолке осталась.

— Когда это?

— А вот, когда штурм был.

— И вы спали?

— Да.

— Не боялись?

— Мы заперлись.

Мы сказали хозяину, что; по нашему обычаю, следует принимать гостей жене.

Он усмехнулся.

— У нас жены не показываются.

— А у вас лично сколько жен?

— У меня одна!

— А у многих одна жена?

— У всякого, кто хочет, чтобы в доме у него был порядок, всегда одна жена; у кого больше, чем одна жена, у того не может быть порядка в доме: жены мирно между собою жить не могут. [339]

— А вашей жены никто не видит? Брат ваш, например, ее видит?

— Когда я дома, он может мою жену видеть; когда же меня нет, он не может ее видеть.

При этом хозяин, когда мы ему сказали, что все-таки из уважения к гостям, его жена должна, по русскому обычаю, нас принять, не без остроумия ответил:

— Извольте, я к вам приведу и мою жену, и мою дочь, но вам от этого не будет никакого прока, ведь все равно вы их не увидите, а только они вас увидят.

Перед такою неумолимою логикою мы преклонились.

Карс, как я уже сказал, город довольно большой и идет все подымаясь кверху до самой цитадели. Улицы узки, разъехаться верховым можно, но экипажам невозможно. Река Карс-чай, быстрая и красивая, протекает посреди города. На ней каменный, прочной работы мост. Вид оттуда великолепен. На берегу с большим куполом Турецкие бани, куда сотнями валят наши солдатики. Бедняги, давно им не приходилось мыться в бане. У каждого узелок. Фигуры возвращающихся из бани красны. [340] Много живописного представляет разнообразие цветов на Турецких домах, начиная с белого и кончая трехцветным, желтым, красным и зеленым. Мечети почти на каждом шагу. В Армянском квартале есть армянские церкви и одна католическая.

На одной из улиц мы нашли благодетеля Лаксина уже открывшим ресторан свой. Этот Лаксин держал ресторан в помещении Главной Квартиры, кормил хорошо и дешево; за порцию щей 40 копеек, например. Сегодня он уже открыл ресторан в Карсе, и гостей из офицеров у него так много, что приходится им ждать очереди. Этот Лаксин — ювелир из Тифлиса. Как он говорит, с тех пор, что он, поручив свое ювелирное дело приказчику, взялся за ресторационное, он наживает в сто раз больше. И честь ему и слава, что он это дело ведет честно и добросовестно, не употребляя во зло свою монополию. Провизия всегда свежа и не дорога.

Мы заходили сегодня к начальнику инженеров Р... Застали его занятым вопросом о фугасах. Оказалось, что во многих местах крепость Карс, в предвиденье штурма, была минирована фугасами. Фугасы — это ямы с порохом [341] и с камнями. Порох взрывают, а камни, разлетаясь, производят страшное опустошение. Таких мин было, по показанию начальника Карской артиллерии, устроено немало. Наш генерал Р... получил указания от этого начальника артиллерии о местностях, где мины находятся, поехал с ним проверять эти показания на месте, а затем поручил инженерным офицерам эти мины разрушать. Опять Божья милость к нашим войскам. Ни одна мина не была взорвана. Говорят, что Турки не дотронулись до них во время штурма, боясь сами от них взлететь на воздух.

К 8 часам вечера сегодня Главная Квартира собралась в доме Великого Князя для ужина. При входе в дверь с улицы оказались большие сени, с деревянною лестницею наверх. В этих сенях устроена была столовая. Другая столовая, поменьше, была наверху. Часть гостей ужинала на верху, другая, большая, внизу.

К концу ужина прибыли к нам доктора Албанус и Ремерт; первый лейб-медик Великого Князя, второй Великой Княгини. От второго узнали приятную весть, что он прибыл сюда на два дня, для того, чтобы получить разрешение и полномочие на быстрое и полное [342] размещение всех раненых в Александрополе легких и поправляющихся по русским деревням, и надеется все это дело повести энергично и безотлагательно. Оба эти врача возвратились из турецких госпиталей. Ужас овладел нами от их рассказа. Раненых и больных в Карских госпиталях до 4,500. Лежат они в нескольких госпиталях; относительно безобразия их содержания все эти госпитали одинаковы. От входа до верху, по всем палатам пол покрыт слоем грязи и даже испражнений: больные не ели и не пили шесть суток. Мертвые десятками лежат вместе с живыми. Больные тут же совершают природные отправления. Воздух заражен и миазмами гниющих трупов, и тифом, и испражнениями... Мы крикнули, когда узнали, что среди этих несчастных они нашли двух наших солдатиков, когда-то взятых в плен.

Они подошли к ним. Один был очень плох, другой — покрепче.

Оба, как святые, были покорны и кротки.

— Вас кормили? спросили их.

— Нас еще лучше кормили, чем этих несчастных, ответил солдатик с участием к своим сотоварищам; — нас до самого штурма [343] кормили, а их за два дня до штурма перестали кормить.

Обоих немедленно вынесли из больницы, взяли им чистую комнату и перенесли их туда, вымыли и одели.

— Надо было видеть, говорили доктора, — тихое счастье этих двух бедных страдальцев, когда они почувствовали себя чистыми, в чистом воздухе, и в руках своих...

Тяжелая работа выпала на долю этих двух врачей. И велика доблесть их, и не только доблесть, это героизм беспредельный, работать целый день в такой больнице. [344]

Карс, 11 ноября.

Сегодня утром Великий Князь осматривал знаменитые укрепления: Карадаг и Араб. После осмотра их Великий Князь сказал, что если бы он видел этот Карадаг и этот Араб прежде штурма, он ни за чтобы не решился дозволить штурм Карса. Все слышавшие эти слова безусловно разделяли это мнение; только тот, кто видит собственными глазами эти гиганты-форты, может составить себе понятие об их страшной неприступности.

Но раз Бог помог нашему войску свершить это чудо и одолеть это неодолимое препятствие, когда видишь в натуре эти чудовищные укрепления, тогда восторг радости от сознания, что они наши, удесятеряется. Когда мы поднялись на [345] самый верх горы, и, сидя на лошадях, стали осматриваться кругом, даже мы, профаны, мы постигали, что кроме страшной неприступности каждого форта, невозможность овладеть Карсом заключалась и в том, что каким бы фортом ни завладей, везде находишься под перекрестным огнем из всех фортов, так что не взяв всех фортов, нельзя держаться ни в одном. Оттого, что случилось с Турками в ночь штурма, непостижимо. Им стоило бы очистить несколько фортов и все свои силы сосредоточить в двух, трех главных фортах, и Карс не был бы взят, и из взятых нами укреплений нам бы пришлось уходить.

Поднявшись на высоту Карадагской горы, но горной, не очень узкой дороге, и осмотрев всю местность вокруг, мы стали еще подыматься в Зиарету, передовому форту, близь главного Карадагского укрепления. Здесь мы сошли с лошадей и отправились осматривать форты. Главным чичероне при Великом Князе был все тот же начальник артиллерии, объяснявший все Великому Князю по-английски.

— Посмотрите, как ваши осадные орудия ловко попадают, сказал он между прочим, показывая на одну из пушек, обращенных к [346] северу; — граната попала прямо в дуло нашей пушки. Как видите, мы должны были отпилить весь конец.

От Зиарета мы направились к Карадагу. Тут нашли, как и в Зиарете, обломки взорванных железных ворот, нашли большие казармы, нашли в числе других одно громадное береговое орудие, стреляющее чуть ли не на 7 верст, которое хотя и стоило до 50 тысяч рублей, но, по отзыву начальника артиллерии, оказалось весьма неудобным. Два ряда траншей, ниже укреплений, с одной стороны, отвесная свала с другой, с третьей — под прикрытием траншей и окопов почти отвесный подъем, а внизу пропасть, — все это вместе слишком живо и красноречиво изобразило пред нами неимоверность подвига взявших Карадаг охотников. Соверши они этот подвиг карабканья до Карадага днем, они бы и десяти шагов не могли сделать, ибо, совершенно прикрытые от огня штурмующих, Турки могли бы преспокойно метить в каждого солдата по одиночке, и, может быть, десятый из них уцелел бы.

Невозможность взять Карадаг делала еще невозможнее взятие Араба. Чтобы до Араба добраться, надо обойти, под навесным огнем с [347] Карадага, в тыл, и под огнем во фронт с Араба — пропасть, и идти к Арабу все время на глазах всего его гарнизона на протяжении версты.

Единственный недостаток, обнаруженный и в этих фортах, заключался в отсутствии эскарпов. Араб похожим оказался на Карадаг, для взгляда профана. Разумеется, укрепления эти построены по чертежам английских офицеров и на английские деньги. Карадаг оказался недоконченным; еще оставалось построить два укрепления. Не хватило денег. По показаниям нашего чичероне, турецким гарнизонам в этих укреплениях жилось хорошо; они имели теплые одежды и теплые чулки; я поднял с земли маленький кофейник из английской жести. Мне сказали, что такие кофейники есть у каждого почти солдата.

Между Карадагом и Арабом, как я сказал, есть пропасть; пропасть эта образуется Карс-Чаем. Он течет между двумя отвесными скалами. Внизу вдоль реки есть шоссейная дорога. Вот на этой дороге и в этих ущельях скрывалось в ночь штурма все турецкое население Карса и там же укрылась часть гарнизона.

На возвратном пути к Карсу я захотел зайти в один из турецких госпиталей; но только захотел, ибо не мог. Я сделал несколько [348] шагов по полу, покрытому вонючими нечистотами, и меня обдало такими миазмами, что я почувствовал, как кружится голова и подкашиваются ноги. Я должен был вернуться назад и выйти на улицу.

Здесь-то я постиг, что за громадный подвиг мужества, великодушия и самоотвержения свершают вот уже четвертый день доктора Албанус и Ремерт, принявшие на себя дезинфекцию и устройство этих госпиталей.

Они прибыли к обеду и сообщили нам, что главное уж сделано; все трупы вывезены и схоронены, полы вымыты и залиты дезинфекционными жидкостями; правильное кормление больных устроено. Благодарность этих несчастных безгранична. Они целуют им руки и ноги.

Мы спросили у них о турецких врачах и санитарах.

Оказывается, во-первых, что турецких врачей нет, а есть какие-то не то фельдшера, не то койновалы, которые под именем врачей занимались одного лишь практикою: обкрадывать больных до последней возможности, на всем, даже на пище. Когда слух прошел по Карсу о штурме, ожидавшемся на 7 или 8 число, тогда эти звери-врачи прекратили кормить несчастных больных чуть ли не с 3 ноября, и все запасы провианта [349] стали продавать, рассуждая так: что все равно этим больным придется умирать так или иначе.

Что касается санитаров, то мы сами имели случай встретить несколько Турок с повязками с красным полумесяцем на руке. Некоторые из них говорят по-английски, другие по-французски. Один из этих санитаров, по словам наших докторов, показался им порядочным человеком, хотя помешать врачам и военно-медицинскому персоналу обкрадывать больных он не мог.

Санитар этот рассказывал нашим врачам, что комендант Карса в своем воинственном остервенении дошел до того, что приказал всем больным и раненым в госпиталях раздать ружья и патроны, с инструкциею им защищаться и стрелять. На это санитар позволил себе, под страхом быть повешенным, заметить коменданту, что на основании Женевской конвенции госпитали ограждены от неприятельского нападения, и сами не могут ни в каком случае употреблять оружие, и что это запрещение одинаково относится к больным, как и к санитарам.

На это комендант возразил, что он знать не хочет никакой Женевской конвенции, а требует исполнения своего приказания. [350]

Санитар опять-таки осмелился ответить, что он на себя исполнения такого приказания принять не может, и только после долгого упорства с его стороны и усиленных увещаний удалось ему, наконец, сломить энергическую и жестокую волю зверя-коменданта.

После обеда мы отправились осматривать город. Все рынки были уже открыты, лавки тоже, обычная вседневная спокойная жизнь вступила в свои права. Солдаты и Турки кишели на улицах, везде покупали, везде продавали. Жители окрестных селений наполняли площади возами с лесом, сеном, говядиною, рыбою, никто и ничего уже не боясь.

Я зашел в дом, занимаемый корпусным командиром. Там на дворе толпились турки и армяне.

Я спросил, что значит эта толпа?

Мне ответили, что это все просители, приходящие к Лорис-Меликову, как к верховному судье или как к посреднику в их тяжбах и спорах.

Минуты две спустя пришел от Великого Князя Лорис-Меликов в сопровождении Лазарева и Шатилова. Надо было видеть, с каким патриархальным доверием обращались к нему [351] просители, и как добро и терпеливо он их выслушивал, чтобы понять, насколько действительно личность Лорис-Меликова считается у них в народной молве популярною и авторитетною.

Часа два перед этим был военный совет, под председательством Главнокомандующего. Как мне сказали, была речь о том, что предпринимать далее?

Решено было продолжать военные действия под Эрзерумом, куда на днях поедет сам Лорис-Меликов. Сороковую дивизию разделят на два отряда; одну бригаду отправят к Зивину, другую к Ольте, с целью их подвигать, смотря по надобности, к Эрзеруму или по направлению к Батуму. Ардаганский же отряд под начальством Комарова отправится де по дороге к Батуму, на Арданучу. Затем решено одну кавалерийскую дивизию, вторую, которою командует князь Щербатов, направить в Ольту, а остальные кавалерийские дивизии распустить по зимним квартирам.

Гуляя по городу и дойдя до моста на Карс-Чае, мы встретили двух Турок на великолепнейших арабских лошадях. Мы остановились, чтобы любоваться картиною чудных коней с красивыми всадниками. [352]

Всадники к нам подъехали и предложили купить у них лошадей.

За лучшую из двух арабских лошадей Турок просил 300 рублей, и не прочь был и уступить. Впрочем, эти цены в это именно время были дороги, ибо после штурма солдатики наши продавали лошадей, отобранных в фортах у пашей и у беев, иные даже арабские, по 10 и 15 рублей. Корм лошади здесь обходится около 1 рубля в день. Вообще цены на жизненные продукты здесь значительно подешевели. Не знаю, писал ли я где-нибудь о том, что наш бумажный рубль здесь отлично ходил во все время кампании и настолько пользовался доверием, насколько турецкие каиме были дешевы и принимались с потерею 70%. Этим, говорили мне, опять-таки обязаны распорядительности Лорис- Меликова, который в начале кампании предлагал всякому получать деньги золотом или серебром, и чрез это разом укрепил полное доверие к нашей металлической состоятельности. На третий уж раз подрядчики стали требовать для облегчения себя бумажные деньги.

Солдатики наши достали много турецких бумажек и делают с ними аферы. Их покупают у них не как деньги, а как редкость [353] или на память, и платят им хорошие куши, иногда дороже против курса.

Вечером нас собралось несколько человек.

Приехал тоже Л.

Он ездил, по поручению Великого Князя, отправлять в путь пленных.

Ужасные были впечатления. До 14 тысяч этих несчастных, скученных в одном месте. По 300 человек в день их умирало. Две тысячи из них признали возможным, из надежных и из самых слабых, отправить на волю в Эрзерум и в Карс, в свои места жительства.

Одни обрадовались и поблагодарили, другие были безжизненны совсем.

Сделает два шага, остановится, падает мертвым. Другой сделает четыре шага, падает, начинается мучительная агония.

Здоровые турки зорко следят за идущими.

Как упадет один из них, два, три на него бросаются, чтобы раздеть его догола.

— Как вам не стыдно, говорят им, — вы видите, что он еще жив.

— Это-то и хорошо, отвечают турки, — а кабы мертв был, все бы на него накинулись.

Пришлось силою останавливать дикие и зверские порывы к грабежу в этих пленных. [354]

К восьми часам мы снова собрались к ужину у Великого Князя.

Это был мой последний вечер в кругу дорогих приятелей и под гостеприимною сенью дома Великого Князя. Завтра я уезжаю. За ужином Великий Князь объявил, что число наших потерь во время штурма не доходит до 2,400 человек.

После ужина Великий Князь пригласил меня в свой кабинет. Кабинет этот — маленькая в одно окно комнатка, продолговатая, простенькая, но как все турецкие дома — чистая.

В разговоре о раненых Великий Князь сказал, что он утвердил все предположения, привезенные ему доктором Ремертом, и надеется, что энергическими мерами будет достигнуто возможно лучшее размещение раненых.

В эти несколько дней Великим Князем было получено около 300 поздравительных депеш, прибыла даже депеша из Владивостока.

Насколько он мог, Великий Князь отвечал сам, но за неимением физической возможности, то есть времени, он мог успеть лишь ответить наполовину.

— Как приятно быть в состоянии обрадовать Россию, сказал Великий Князь, — но в то же [355] время я думаю, что если бы все могли видеть собственными глазами, что такое Карс и что наши солдатики взяли, радость была бы несравненно больше.

В числе горячих приветствий было тоже поздравление от Императора Германского, который вместе с тем жаловал победителю Авлияра и Карса скромные украшения лавровых листиков на пожалованный прежде Великому Князю крест pour le merite. Цена этой награды, хотя и смиренной, очень высока, ибо за всю Франко-Германскую войну только четыре генерала Прусско-Германской армии удостоились ее получить.

Приняв от меня глубочайшую благодарность за гостеприимство столь доброе и любезное, обратившее для меня эти несколько дней в лучшие дни моей жизни, Великий Князь еще раз сказал мне: "Не забудьте же всех, кого увидите, в Москве и Петербурге, помогавших нам, всех поблагодарите от меня горячо и сердечно, и всем скажите, что всякая копейка и всякая вещица из пожертвованных на наших доблестных раненых дошли по назначению и много, много нам помогли. Да благословит Бог каждого, подумавшего о нас, и дай Бог, чтобы добрые чувства [356] к нам не оскудевали, а поддерживались. Вы сами могли видеть, что мы во многом нуждаемся и будем нуждаться, и что дивные наши войска стоят того, чтобы об них думали".

Глубоко впечатлялись эти слова в моей душе. Их прекрасному смыслу придавали столько впечатлительной силы каждый звук полного чувством голоса и то обаяние в лице Великого Князя, которое заключается в отражении каждой струны его душевной жизни.

Да, ни такие дни, ни такие личности, ни такие минуты, ни такие слова не забываются.

Я вернулся домой.

В нашей комнате мы сидели поздно за полночь, вспоминая пережитое.

А когда все успокоилось, я принялся за дневник. [357]

ПРИЛОЖЕНИЕ В МОЕМУ ДНЕВНИКУ.

На дне моего отъезда из Карса кончился мой дневник.

С того дня по день возвращения в Москву я записывал только заслуживающие особенного внимания впечатления, с мыслью поделиться ими с читателями. Кроме того, мне следует представить краткий отчет о том, что я сделал с грузом, купленным на вверенные мне деньги.

Выехал я из Карса 12 числа, в 10 часов утра, как приехал, с почтою, но с тою лишь разницею, что дорога сократилась до Александрополя на сорок верст, и что вместо конвоя в 20 человек, я взял конвой в два человека [358] для охранения почты; и то, и другое — вследствие взятия Карса.

Прибыл я по отличной дороге часам к шести вечера в Александрополь. В Александрополе застал большие перемены. Большая часть раненых перевезена была в дома, но, увы! когда я говорю "большая часть", это значит, что не единицы остались еще в палатках, а около 1,000 человек! При этом, как мне сказали, было принято за правило переводить из палаток в дома трудных раненых всех госпиталей. Относительно же остающихся в палатках раненых мне сказали, что ждут прибытия доктора Ремерта из Карса, чтобы приступить к их размещению по русским деревням.

Я нашел в Александрополе страх пятнистого тифа, появившегося не только в больнице, но и в городе между частными лицами.

Предположение об устройстве теплых палаток, за осуществление коего так деятельно взялся генерал Зедергольм, встретило безусловное и непреодолимое противодействие в прибывшем из Карса военно-медицинском инспекторе Брошневском, сказавшем свое veto, и кончено. Какие причины побудили его помешать столь нужной и [359] практической мере, спасающей раненых от морозов, для всех осталось тайною.

Накануне моего выезда из Александрополя, вследствие телеграммы от Великой Княгини, я большую часть вещей, привезенных мною в Александрополь, а именно: чай, сахар, вино, табак, папиросы, стеариновые свечи, фуфайки, носки и чулки, отправил вследствие крайней в том нужды в Гассан-Кале, под Эрзерум, для военного госпиталя, в следующем приблизительно размере: носков и чулков шитых — около 1,000 пар; фуфаек теплых — около 200 штук; полушубков — до 40 штук; вяленых сапог — до 150 пар; чаю — около 150 фунтов; сахару — около 50 пудов; табаку — около 80 пудов; папирос — около 100 тысяч; вина, коньяку — около 50 бутылок.

Затем Евангелия, Псалтири, книжки, образки, и все, что у меня осталось из мелкого груза, я поручил княгине Хилковой для раздачи, всякий раз, что она признает, что либо нужным.

В Карсе я оставил для могущих нуждаться в том офицеров, в распоряжение одного доброго, почтенного и сердечно-теплого человека несколько сосновой шерсти одеяний, фильтры для воды, и походные лекарства, в особенности [360] против желудочного расстройства, так как в них немалая нужда оказывается ежедневно.

Накануне выезда прибыл из Карса давно ожидаемый доктор Ремерт, запоздавший немного потому, что принял на себя, по желанию Великого Князя, устройство и приведение в порядок Карских Турецких госпиталей. С прибытием доктора Ремерта, в тот же вечер загорелся и закипел вопрос о развозке легких раненых и выздоравливающих по деревням русских молокан и духоборцев. По расчету можно было немедленно перевезти туда до 1,000 человек. В то же время, по распоряжению Центрального Управления Красного Креста в Тифлисе, генералу Зедергольму послано было для перевозки усиленное количество повозок и много теплых повозок: полушубков и тулупов было на лицо до 2,000 штук, из Москвы ожидались еще, так что известная часть столь трудного дела могла быть исполнена удовлетворительно.

В этот вечер меня что порадовало: дружное единодействие всех участников в этом по истине святом деле: генерала М. Н. Толстого, главноуполномоченного Красного Креста при всех военных госпиталях, генерала Зедергольма, доктора Ремерта, остальных врачей, [361] Александропольского уполномоченного Карцева. Все понимали друг друга, все лезли из кожи, чтобы торопить дело, и помогали друг другу в пределах возможного. Когда, неделю спустя, я был в Тифлисе, там получено было известие, что размещение до 1000 раненых и больных по деревням приходит к концу. В каждом селении устраивался склад Красного Креста, назначался врач, две или три сестры милосердии, фельдшера, и сверх того общий надзор за этими селениями посредством разъездов принимали на себя уполномоченные Красного Креста, врачи и генерал Зедергольм в Александрополе.

Тут же в Александрополе в бытность мою решен был вопрос об устройстве большого склада и центра для уполномоченного Красного Креста в Карсе. Уполномоченным взялся быть заявивший себя уж столь деятельно, симпатично и доблестно молодой сын знаменитого Хомякова, Н. А. Хомяков.

Не раз я говорил в своем дневнике о недостатке рук, и именно мужских рук, для деятельности Красного Креста. Я познакомился в. Александрополе с молодым человеком П., сыном очень богатого домовладельца в Петербурге. Этот юноша жил прежде что [362] называется для своего удовольствия, в прелестной роли жизненного туриста. Туристом приехал он также на Кавказ и туристом стал разъезжать то на поле сражения, то среди санитаров. И что же? Месяца через два, то есть в то самое время, когда я с ним познакомился, юноша этот отправлялся под Эрзерум в смиренной роли санитара. Он весь отдался этому святому делу, страстно учился всем приемам этого дела, и внушал к себе и искреннюю привязанность, и искреннее уважение. Вид раненых и нужд их произвел на его добрую, молодую душу глубокое впечатление, он весь переродился, и от недавнего туриста, жившего для удовольствий, ничего не осталось, кроме смутных воспоминаний былого и того же доброго сердца, с тою лишь разницею, что тогда оно билось в добром малом, а теперь в прекрасном человеке.

Но много ли таких на Кавказе! Увы? очень мало! А на Руси молодых людей много!

За то попался на Кавказе, в числе пожертвовавших собою для блага раненых, такой уполномоченный Красного Креста, который лучше бы сделал, коли не брался за это дело. Его называли Парижанином. Он отличался изящностью [363] манер, говорил по парижскому и славился своим атеизмом. К сожалению, этот атеизм он имел неосновательность проявлять слишком бесцеремонно и слишком далеко. Какая уродливая аномалия: — с парижского бульвара русский щеголь-атеист и русский раненый солдат! Увы, этим не ограничилась уродливость. Г. Парижанин-атеист признал себя вправе проявить свой атеизм на деле: он только тогда успокоился и признал себя удовлетворенным, когда удалил всех священников из госпиталей, и наши сотни раненых остались без утешения, без таинств и без возможности перед смертью приобщиться Св. Тайн.

Это один из возмутительнейших фактов, про которые когда-либо пришлось слышать. К счастью, этот господин уполномоченный Красного Креста выехал, и надо надеяться, что Красный Крест на Кавказе, узнавший о таком гнусном поступке своего уполномоченного, больше его не допустит до какой бы то ни было деятельности в своей области, и распорядится, чтобы прогнанное агентом Красного Креста духовенство было возвращено в те места, откуда оно было изгнано за ненадобностью.

На возвратном пути в Тифлис я [364] остановился на несколько часов в Делижане. Там узнал, что раненых уже разместили по домам и что бедные сестры милосердия мерзнут. Я отдал им обещанные полушубки и валяные сапоги и оставил запас книжек для раненых. Тут же я отправил, узнав про нужду в Эривани, транспорт с чаем, сахаром, табаком, папиросами и фуфайками в Эривань, в распоряжение воинского начальника, за отсутствием уполномоченного Красного Креста.

В Тифлисе узнал о кончине от тифа доктора и члена Красного Креста, прибывшего из Москвы, Арсеньева. Он заразился тифом в Гассан-Кале и скончался жертвою своего беспредельного самоотвержения и человеколюбия. Потеря эта считается невознаградимою и вызвала во всех самое глубокое сожаление. Это был человек по честности, энергии, доброте и дельности из самых редких. Его от всей души любили раненые, любили подчиненные и любили все, имевшие с ним хоть раз дело.

В Александрополе я присутствовал на погребении на Холме Чести одного героя, князя Меликова; в Тифлисе — на отпевании и провожании другого — графа Граббе. На Холме Чести отдание последней чести герою было скромно и тихо, как [365] смиренен этот Холм Чести; отрядец солдат, несколько товарищей, священник и певчие, и два денщика покойного, — вот и вся обстановка. Но надо было видеть, как плавали старый слуга и молодой денщик юного героя-князя, чтобы поверить тем, которые говорили про Меликова: это был редкой души молодой человек! В Тифлисе на отпевании графа Граббе в кладбищенской Русской церкви был весь город, все военные, все духовенство, полк и артиллерия. Экзарх служил обедню и проводил со всеми тело покойного до выезда из города.

В Тифлисе не нашел ничего особенно-нового, разве только объявление об издании на 1878 год новой, третьей газеты "Обзор", господином Николадзе, бывшим корреспондентом с театра войны в "Тифлисском Вестнике", и маленькое оживление в городской жизни по случаю учреждения попечительства о семьях раненых и убитых. В думе городской по этому поводу закопошились. Говорили также о том, что в случае приезда Великого Князя дума займется деятельными приготовлениями для торжественной встречи победителя Карса. К сожалению, для самого события взятия Карса Тифлис чуть ли не меньше проявил чувств, чем какой-нибудь уездный [366] город Казанской губернии. О крупных пожертвованиях для наших раненых и солдат по случаю таких торжеств не было, разумеется, и помину в среде армянского общества. За то говорили о каких-то скандалах в одном из клубов.

"Тифлисский Вестник" ни с того, ни с сего посвятил мне целый бранный фельетон. Почему — никто не знает; тогда еще не появлялся мой дневник с характеристикою деятельности этой газетки, а знала она меня только потому, что прибыл я на Кавказ с вещами для раненых, пожертвованными добрыми людьми. Странная причина писать зложелательные фельетоны, именно на Кавказе!

Впрочем, по отзыву всех порядочных людей в Тифлисе, бедный "Тифлиский Вестник" не стоит гнева. Ему грозят беды не от цензуры, нет, а от зарождающегося могучего и опасного соперника в лице "Обзора" и его издателя г. Николадзе. Это весьма талантливый писатель, сразу обративший на себя всеобщее внимание своими письмами о войне в "Тифлиском Вестнике". Его успех дал ему мысль, весьма основательную, попытать счастье самостоятельным органом. Многие из почтенных лиц в Тифлисе [367] поощрили его в этом начинании, и вот с 1-го января будет издаваться газета "Обзор", под пером талантливого г. Николадзе. Во всяком случае "Тифлискому Вестнику" останется только печальная участь при таком сопернике уповать на армянские деньги, и если Тифлисские армяне не откажут ему в том, в чем так упорно отказывают нашим раненым, — в значительной помощи деньгами, то газетка брани и сплетен продержится еще немного, и затем запахнувши, вероятно умрет смертью от истощения!

В Тифлисе, говорили мне, появилась черная оспа, занесенная будто бы Турками. Не думаю, чтобы Турки тут были при чем-нибудь. Еще когда я ехал в Александрополь из Тифлиса, я слышал в Делижане о появлении оспы в деревнях армянских и русских около Караклисы, на Эриванской дороге. Весьма вероятно, что вследствие постоянно сильного движения по дороге из Александрополя чрез Делижан в Тифлис, оспа перешла и в Александрополь, и в Тифлис, но совершенно независимо от Турок. Турки заражают лишь тифом и дизентериею. Заразительность последней болезни так сильна, что во Владикавказе, где в казармах помещена была партия Турок, и где находилась неподалеку в той [368] же казарме рота наших солдат, в первый же день прибытия Турок заболело сильным расстройством желудка 17 человек, так что рота немедленно была выведена. В Ростове инспектор железной дороги рассказывал мне, насколько ко всем хлопотам и заботам по усиленному движению на железной дороге прибавилась еще забота: дезинфицировать (о, ужасное русское слово) вагоны после Турок от миазмов, нечистот и мириад вшей: их отпаривают, моют, обкуривают, чистят, и все-таки зараза остается. Придется жечь все вагоны, употребленные турецкими пленными, а когда подумаешь, что еще их до 30 тысяч повезут в Россию из Юго-запада, то невольно ужас берет при мысли о заразе...

Здесь я останавливаюсь, чтобы заключить...

Какие мои главные впечатления? спросят меня читатели.

Главные вот какие:

Во-первых, много было лжи и клеветы на Кавказский Красный Крест, которую мне удалось в своих убеждениях рассеять. Виноватые там, то есть на Кавказе, есть, и виноватые в том, что не во время пришла помощь раненым, и не [369] вовремя подумали о зиме, но это не Красный Крест, а военно-медицинское ведомство. Красный Крест поставил себя в положение спрашивающего у военно-медицинского ведомства: что вам нужно, мы вам дадим, и посредника между жертвователями, московским складом и Центральным Управлением в Петербурге и военными госпиталями. Не его вина, что сперва ему госпитальное ведомство ответило, что ничего ему не нужно, а потом уже, мало-помалу открывая с какою-то неохотою свои нужды, все-таки опоздало и подумало о зиме, когда настала осень.

Даже более того: много присматривавшись в деятельности Красного Креста на Кавказе и много слышавши и читавши о деятельности Красного Креста на Дунае и в тылу нашей армии в Румынии, я позволяю себе находить, что первая, то есть деятельность Красного Креста на Кавказе, практичнее и целесообразнее второй; вот почему: она стоит несравненно дешевле, не задавшись устройством и содержанием госпиталей, а ограничиваясь лишь помощью военным госпиталям. Я уверен, что после войны все придут к признанию этого рода деятельности единственно обязательною для Красного Креста. Задавшись устройством госпиталей и содержанием их, по [370] бюджетам, ничем не стесняемым, Красный Крест во многих госпиталях доходил до баснословных цифр 1, 2 и 3 рублей в день на человека; военное же ведомство издерживало (В отсканированном издании нечитаемый текст - Thietmar. 2020) коп. на человека. Так как на долю Красного Креста все-таки приходилась меньшая часть госпиталей, то из этого выходила огромная разница между содержанием большей части и меньшей части раненых и больных, то есть несправедливость относительно вторых.

На содержание ничем нестесненных в бюджете госпиталей Красного Креста, можно наверное сказать, ушло столько денег, что на капитал излишков его против военно-госпитальной сметы можно было бы снабдить все количество раненых теплыми одеждами и перевозочными средствами на обоих театрах войны. Самым разительным тому доказательством служит на том же Кавказе один в своем роде госпиталь Красного Креста на 100 раненых. Пока 7,000 раненых стоят с казенными деньгами и с помощью Красного Креста около 70 коп. в день, каждый из ста раненых в госпитале Красного Креста стоит три рубля в день.

Второе впечатление читатель, может быть, найдет оригинальным, но оно верно. Я нашел [371] на Кавказе, сравнительно с миром, в котором привык вращаться в Петербурге, несравненно больший процент крупных, цельных и умных личностей. Здесь в Петербурге меня всегда поражало малокровье, бледность, бессодержательность, духовное, так сказать, худосочие личностей, на Кавказе я видел не мало личностей, воспитанных школою, серьезною жизненною школою, в особенности, разумеется, в военном мире, которые с первого же взгляда поражают вас своею положительностью, своею цельностью, дельностью и, так сказать, богатством внутреннего содержания. Они не висят в воздухе на каких-то бумажных эшафодажах, они не держатся ни за чьи юбки, они не созданы никакими фуксами, они достигли места и значения своими собственными трудами и держатся на них своими собственными заслугами. Лорис-Меликов, Шелковников, Комаров, Алхазов, Лазарев, Шереметев, Гейман, Тергукасов, Чавчавадзе, Рерберг, — все это личности, при встрече с которыми вам не может придти в голову спросить: отчего они стоят высоко и выше других; вы понимаете это, и вы удовлетворены, так сказать, их внутренним содержанием.

Третье впечатление — это благоговейное [372] воспоминание о личности Великого Князя. В наш холодный, беспринципный и истребляющий так легкомысленно предания старины век, встретить так высоко личность, глубоко верующую, чистую и высоконравственную, любящую правду и добро, солдата, по строгости к самому себе и к долгу незнающую, что такое личное самолюбие и личные дурные чувства, незнающую, что значит себя ценить и свои заслуги ставить выше других, и, наконец, так горячо и так всецело любящую Россию и солдата — встретить, говорю я, такую личность — производит какое-то ободряющее и освежающее действие. Все хотящее добра получает отголосок в душе Великого Князя, и тяжелую ответственность перед Богом и Россиею несут те личности, которые принимают на себя быть тенями этой светлой личности, быть злыми гениями этого бедного Кавказа!

Наконец, последнее и главное впечатление — это еще более усилившееся и просветившееся обожание к нашему солдату-герою и страдальцу. Я его видел героем, я его видел страдальцем. В обоих случаях со слезами, вырывавшимися неудержимо из груди, я чувствовал, что должен перед этим братом своим, этим сыном плоти и духа нашего чудного народа — [373] становиться на колени, за то, что он прекрасно делает то, к чему мы, образованные люди, ставящие себя выше, стремимся доходить путем сложного образования, и все-таки делаем так дурно: любить ближнего и исполнять свой долг! Да благословит Бог каждого нашего солдата, — вот та молитва, которую ежеминутно мы, русские, должны возносить к Богу, ибо Он — наша сила и наше нравственное утешение!

Чем же должны мы ему выказывать нашу благодарность и проявлять наше благословение?

Чем, как не жертвами, жертвами и жертвами для раненых, больных, неспособных, возвращающихся домой, семейств убитых и призрения сирот! Больше, больше, больше надо жертвовать! Мы ниже, гораздо ниже стоим — своими жертвами, временными и вещественными — тех, которые жертвуют за нас самым для них дорогим: жизнью и здоровьем!

Собираясь на Дунай в начале будущего года, умоляю тех читателей, которые меня удостоили сочувствия и доверия, внять и просьбе моей — еще раз удостоить меня быть носителем к одру раненого их святых приношений. Подумайте, что праздники настают, а там, на Балканах, что!?

Кн. В. Мещерский.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказский путевой дневник. СПб. 1878

© текст - Мещерский В. П. 1878
© сетевая версия - Thietmar. 2020
© OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001