МАКСИМОВ С. В.

ЗА КАВКАЗОМ

ОТРЫВКИ ИЗ ДОРОЖНЫХ ЗАМЕТОК.

IV.

Божий промысел.

На Кавказе, где всякий приезжий из России сразу ощущает сильные и неизведанные впечатления и уже на первых шагах чувствует, что попал в такую среду, у которой нет ничего общего с заведомой и привычной — на Кавказе всякого путешественника встречают различные обязательства, русскими дорогами незаявляемые, но на кавказских поразительные по своей неожиданности и странностям. В числе многих других резче всего бросаются в глаза нижеследующие.

На Кавказе, по общим слухам и предостережениям — пользуется уважением, а на самом деле—не кажется чудаком и пятном на картине только тот, кто совершает поездка вооруженным. Для этого рекомендуют привязывать к поясу кинжал и держать на виду пистолет или револьвер: азиатский глаз привык это видеть даже на торговце-армянине и не прощает отсутствия этих украшений даже на оборванце осетине. Без оружия ездить и по замиренному Кавказу непозволительно никому, даже с такими мирными намерениями, с какими очутились мы в тех любопытных местах. Кинжалы базалаевской работы, воспетые Лермонтовым, составляя теперь археологическую редкость, тщательно сберегаются у любителей в кабинетах; кинжалами с серебряной насечкой, на которую наведена чернь секретным способом (известным кавказским горцам и русским устюжанам), на Кавказе обыкновенно делаются подарки; простенький кинжал горской выделки, даже и со змеиной шкуркой на ножнах, можно приобрести за самую умеренную цену. Стало быть, одна статья туземного туалета может быть очищена без труда, при помощи армян, в любой лавчонке, торгующей [474] всякою подходящею и неподходящею мелочью. Без кинжала ни один русский в Россию не возвращается; не запасшись этим оружием, едва-ли кто въезжал, за Владикавказом, чрез Дарьяльское ущелие, в горы.

Те же армянские базары, те же лавчонки, как саранча, наполняющие все кавказские города, без труда снабжают остальными принадлежностями горского костюма. На голову предлагаются всякого рода папахи, с разноцветными суконными тульями по вкусу и желанью, с меховой бараньей опушкой, с коротенькой кудрявой шерстью (которая сделает вас похожим на линейного солдата) и с длинными космами по высочайшей выпушке, каковая уподобит вас любому горскому страшилищу и сделает то, что вы сами себя не узнаете в зеркале. Армяне же продадут вам и бурку любую: лезгинскую, кабардинскую, умейте лишь выбрать такую, которая бы под дождем не промокала. На это имеются у знатоков простые доморощенные средства: хорошо служат делу, вопервых, отрощенный ноготь, вовторых, стакан с водой. Если ноготь, успевший пробраться сквозь наружные космы бурки, застрянет во внутреннем войлоке и не продерется сквозь него на наружу — значит бурка хороша; бурка кабардинская не так красива, как лезгинская, но против дождя постоит, и за восемь целковых с лихвой прослужит долгую службу. Если вода из стакана, со всего размаха кинутая на распяленную бурку, не пробьется каплями па противоположной стороне бурки — значит, и дождь ее не пробьет ни на горах, ни на долинах закавказских, обильно орошаемых бойкими зимними дождями. Если папаха необязательна, то бурка представляет много соблазнов для того, чтобы ею запастись и заручиться. Несмотря на то, что она исключительно приспособлена к верховой езде и никуда не годится при езде в телегах и тарантасах (где полы ее стоят коробом н не позволяют удобно запахнуться), за буркой имеется много похвальных добродетелей. Она настолько широка, что, свернутая в пять-шесть раз, представляет отличную походную постель, сослужит верную службу против сквозного ветра из стен и с полу в кавказских домах, щедрых на такую благодать. Она, будучи раскинута на земле, среди степи, даже в таких местах, которые кишат всяким ядовитым гадом, прячущимся в темных и сырых местах, каковы подполья и их собственные глубокие норы, спасает ее владельца от посещений и укушений этими гадами. Ни тарантул, ни фаланга, ни скорпион на бурку вползать не дерзают, по той причине, как уверяет туземное всеобщее поверие, что насекомые эти ненавидят овечью [475] шерсть и все изделия из нее за то, что овцы охотливо жрут этих гадов, и такой пищей даже излечиваются от кое-каких собственных болезней.

При бурке и папахе, при холодном и горячем оружии, говорят, Кавказ не страшен даже и в тех местах своих, на которые предупредительно указывают на почтовых станциях: на некоторых не дают лошадей на ночь и советуют для безопасности переночевать; с других и днем не отпускают без вооруженных провожатых всех тех путников, которые ездят по казенным надобностям. В Предкавказьи, на Кавказе и в Закавказьи, таких опасных логовищ в горах и балках, под реками и на открытых степях, еще очень много, и едва-ли они скоро могут сократиться и уничтожиться. Мусульманство живущом; фанатизм правоверных подогревать оно умеет с поразительною ловкостью и искуством на всяком месте и во всякое время. Всяких лишений в горах (даже до сердитых голодов), при национальной лени и незапасливости, не оберешься; удальцы-охотники готовы во всякое время ограбить кого угодно, и этим грабежем поправить свои крутые обстоятельства, и потешить свое неугомонное сердце, которое все еще не уходилось. Вспыхивает оно порохом, наливаются глаза кровью и горят на всякий умелый и удалый вызов против новых людей, съумевших поставить и укрепить на мусульманской земле ногу. Как на горах, где всегда готовы снежные глыбы, чтобы по законам физическим слиться, со временем, в лавину, и лавиной этой, от накопления новых глыб и по законам тяготения, рухнуть в долины, красующиеся мирно-налаженною и деловою жизнию — также точно в горах всегда готовы другие враждебные силы, разъединенные и дремлющие до той поры, пока не сцентрализует их одна, сильнейшая. Явился фанатик, сбил себе шайку, заручились молодцы кормом для себя и для лошади на два на три дня, и, очертя голову и зажмурив глаза, вылетает эта живая лавина из гор на дремлющие, в спокойной и мирной жизни, деревни и крепости. Начнет эта шайка рубить направо и налево, пока не убьют вожака, лихого татарина, иногда свои же, а большею частию русские. Со смертью вожака, товарищи его разбегаются с той же быстротой, с какой налетели. Затем круговая порука: кровь за кровь или месть родственников убитых. Займутся этим делом по аулам; грабежи позатихнут на время; а там опять по горам, на место свалившейся снежной лавины, скопляются снега в новую, и в горах, на место рассыпавшейся и смолкнувшей шайки, копятся силы для новой и такой же крикливой, прыткой и [476] немилостивной. Недолго длится дело; вскоре опять указывают где-нибудь на свежее место, по которому опасно ездить, ибо-де там просто «секим-башка» покавказски, а нетолько «пошаливают», как привыкли выражаться о таковых же местах на св. Руси.

В числе таких опасных мест нам рекомендованы были многие: на военно-грузинской дороге, под Елизаветполем, под Кубой и за Кубой, и за Дербентом; в числе таковых же указана была и степь Мугань, которую нам надо было проезжать, направляясь из молоканских (ленкоранских) деревень, к Куре и через Сальяны, на тот рыбный промысел, который озаглавливает настоящий рассказ наш.

Перед Муганью мы—двое — находились по возможности готовыми к дорожным случайностям и одетыми по кавказским правилам, но с некоторым вольнодумством и отступлениями. Впрочем, на голове одного молодецкая папаха, на плечах другого бурка, взятые вместе, составляли полный кавказский наряд, Был ли он страшен — за это ручаться не могли; находились ли мы вне опасностей при одном кинжале, который довольно-таки порубил уже нам и котлет и бифштексов — об этом сказало нам время и объяснил случаи, придвигавшийся к нам по мере того, как мы углублялись внутрь тоскливой и неприветливой степи.

Степь расстилалась со всех сторон перед нами, и казалась нам решительным безбрежным морем, даже с теми же оптическими обманами зрения, при которых дальний остров кажется приподнятым над морем облаком. Такой же облачной кучкой казалась нам и на Мугани всякая почтовая станция, единственное жилище в степи, такое же неуклюжее, как и все закавказские степные станции, такое же грязное, не уютное, настойчиво выгоняющее нас из себя в тарантас, и дальше, в степь и на дорогу. По дороге нам попадается почтовая тройка с казенной почтой, окруженная десятком верховых из донских казаков, живущих для таковой оказии на станции вместе с другими верховыми провожатыми, называемыми чапарами. Казаки провожают казенные транспорты; чапары, набираемые из соседних обывателей, провожают транспорты земские и чиновников земских и едущих по казенным надобностям. Отбывая такого рода земскую повинность — по бокам нашей тройки и в силу нашего открытого предписания, гарцовали по Мугани эти мусульмане в своих остроконечных персидских папахах, эти чапары на коротеньких, маленьких поджарых лошадках с винтовками за плечами, с нагайками в руках. От скуки и [477] безделья чапары забавлялись, перегоняя друг друга: один сползал с седла, схватывал с земли былинку, и опять с той же поразительной быстротой влетал в седло, скаля свои перловые зубы от самодовольства. И снова этот джигитовал, снова другие, припав к седлу и нашколивая лошадей нагайкой, вытягивали их в стрелу и мчались за товарищами в перегонку. Не догнавши их, татарин укорачивал бег, опять торчал перпендикуляром, раскачиваясь из стороны в сторону и мало думая о том, что творится в степи; не залегла ли где-нибудь мохнатая шапка, из-под которой зоркий глаз прилаживается к приделу винтовки, из каковой любит мусульманин попадать во всякого гяура.

Помня , что на Кавказе пользуется общим уважением тот, кто носит оружие, мы знали также и то, что и на безоружного нападать считает для себя всякий азиат делом бесчестным и бессовестным, а потому ехали среди чапар, холодно и лениво исполнявших свои обязанности, с одинаковым равнодушием и мало думали о том, опасны ли степные насыпи и кочки. Таким образом проехали мы почти всю степь. Оставалось десятка полтора верст до жилых мест, и уже окрестные сальянские деревушки меледились перед нами чуть-чуть приметными облачными пятнышками на широком и ясном степном горизонте. Было недалеко то время, когда мы могли хвастаться тем, что проехали весь Кавказ без оружия и нигде не изменило нам присутствие духа; но сталось иначе.

Справа, в неясной дали, омраченной надвигавшимися сумерками , выяснились живые движущиеся точки, которые , чем дальше смотрели мы туда, тем яснее определялись для нас в верховых удальцев, быстро скачущих по одному и тому же направлению, и прямо-таки в нашу сторону. Сердце застукало. Воображение нарисовало иззубренный кинжал, и он показался нам отвратительнее самого грязного косаря, каким бабы скребут пол в своих чорных избах. О револьвере довелось пожалеть до боли. Товарищ видимо разделяет мои мысли: упорно молчит, боясь оказаться, как и я сам, трусом: но, как и я же, не спускает глаз с налетающих на нас всадников. С трудом мы могли обмолвиться одними и теми же, взаимно одинаковыми подозрениями, сказанными почти в один и тот же момент и выраженными почти одними и теми же словами. Мы уже оба были заражены одной и той же прилипчивой болезнью, и теперь нужны были громы небесные, чтобы вывести нас из неприятного болезненного состояния и привести обоих в хладнокровное, нормальное. Для нас уже все стало [478] вверх ногами. Отскакали от нас на большее против прежнего расстояние наши чапары, мы думаем: «хитрят, сорванцы, тем, что очищают дорогу к нападению и забирают вперед для того, чтобы издалека, по азиатскому обычаю, с тем же гиком кинуться на нас и начать рубить все, и нас самих, и наши чемоданы, саквояжи, казенную телегу. Не даром говорили нам , что чапары эти и есть первые и охотливые придорожные грабители». И едкие мурашки пробежали но всему телу не раз, и сердце еще раз опустилось, замерло и снова болезненно застукало. Как будто даже судорога схватила горло и, призадержав дыхание, лишила молвы. Всадники скачут неустанно и уже видны их винтовки в мохнатых чехлах, их коротенькие лошадки с подвязанными в узел хвостами. Ямщик останавливается, просит закурить трубочку и хитро улыбается всем своим смуглым, скуластым татарским лицом. Огонь мы ему даем неохотно и торопим ехать дальше: татарин еще хитрее улыбается и становится вдвое хладнокровнее, едет в десять раз тише. Едет тише, конечно, для того, чтобы дать время наездникам догнать нас, останавливается ради трубки для того, чтобы дать им возможность приловчиться выстрелом и вернее направить его прямо в цель. Под тем же предлогом, он может и в другой раз остановиться: мусульмане все братья, и, против русских — они во всякое время готовая шайка. У страха растут глаза; нам кажется , что для нас надежды нет никакой: нас только двое одной крови и одной веры; мы — совершенно чужие для них и вражьего лагеря люди: щадить нечего; да и не без денег же люди пускаются в дальные дороги, не песком же и камнями набивают они свои чемоданы; найдется в них добрый лоскут на голые плечи кавказских удальцов-оборванцев. Чем дальше — тем хуже: свет мутится в глазах; сердце учащеннее колотится, кровь бьет в голову и путаются мысли; приходит на ум мысль о смерти и вызываются ею желания: не хочется умирать чорт-знает где, без особенной причины, жертвою собственной хвастливости и недосмотра. Вот-вот несколько бы верст — и там покойная ночь в комнате, защищенной замком и стенами... Вернуться назад — 25 верст до оставленной станции; мчаться вперед — прямо на пули; под телегой не спасешься; от бойких рысаков в степи не убежишь. Выскочить и бежать — не насмешить бы, не прибавить бы лишнего подозрения. Мысль эта нас спасает и ободряет сидеть на месте в том же самом положении и глупо выжидать, что будет. Хорошего быть не может. Не так давно под [479] теми же Сальянами, но по ту сторону Куры — впрочем, все равно, может случиться то же самое и на этой стороне Сальян — шутки шутил один удалец с товарищами. Выждал он богатого армянина; велел ему выдти из тарантаса, составил походный суд, начал допрашивать. Задал ему много вопросов, получил ответы, приговорил к наказанию: связал руки и ноги, вытащил из-под бурки розги. Получивши все наличные деньги и положивши в карман связанного росписку в получении, высек его немилостиво — и отпустил. Его поймали, судили в Тифлисе, повезли на место преступлений в арбе; но разбойник Зейнал, несмотря на кандалы и 15 человек конвойных, с дороги бежал. Бежал он в Персию, туда, куда прячется всякий разбойник, ускользнувший из рук преследователей. Разъискивай его там, вымещай над ним свое горе... 1 Между тем налетающие на нас всадники мчатся именно с той стороны, где разбойничал этот остроумный злодей.

Все эти мысли с быстротой молнии сменяют одна другую в воспаленном и напуганном воображении нашем. С великим трудом привелось нам угомонить его после того, как съехались наши чапары с наездниками, о чем-то покричали — поговорили; один, круто повернувши в нашу сторону лошадь, бойко подскакал к нам и нашел все в исправности: у нас снова опустилось сердце, и снова захватило дыхание и помутилось в глазах. Что он говорил — мы не слыхали и не поняли (говорил он потатарски); мы даже не успели заметить того, что говоривший с нами имел на плечах русские офицерские погоны. Это был главный начальник чапаров; просил он отпустить наших проводников назад и обещался со своими проводить нас вплоть до Сальян. С трудом мы собрались с духом и речью, чтобы расспросить об его появлении на дороге и, к утешению своему, узнали, что он ездил поднимать мертвое тело в степи, которому сделали «секим-башка» неизвестные злые люди.

В Сальянах уже были мы на своем месте и среди впечатлений нового городка растратили то, что навязала нам степь и русский страх в опасных кавказских местах. Следующий [480] день, светлый и солнечный, нашел уже нас за Сальянами, на дороге к Божьему Промыслу, где нас интересовали новые люди и опять-таки русские люди.

Сальяны — совсем азиатский город, с тою только разницею, что обычные кавказские сакли без крыш здесь сменились саклями с крышами: русским духом здесь совсем не пахнет, но блаженной памяти манжурский Айгун и японское Хакодате целиком восстали в памяти. Изумительно сходны, поразительно одинаковы эти дальние города на краю Восточной Азии, в сравнении с этим городком на Куре, в противоположном краю Азии западной. Точно так же окрестные деревни и здесь так близко прилипли к местечку, что его трудно выделить из них и распознать как самостоятельное целое, имеющее свой характер и носящее особенное название.

Несмотря на то, что с соседних сальянских промыслов идет, по положению, известный процент на улучшение местечка Сальян: на починку дороги, на постройку тротуаров— местечко это от азиатских рук не отбилось и на русских не поправилось: мостовых нет, тротуары пробиваются персидскими башмаками. Правда, что на наших глазах, при спуске на Куру к парому, сгребал какой-то татарин лопатой грязь в кучу; но эти кучи при нас же растаптывали лошади с арбами, съехавшие с парома. Наша собственная тропка не могла одним духом подняться на крутизну противоположного берега, нисколько неприспособленную для въездов и съездов. При помощи ближних людей и криков, на кнуте и понуканьях, мы выехали на дорогу, которая называется так потому только, что по ней, как-бы и по путной, намечены были колесные колеи. В недавно-пробитых колеях этих уже успел произойти налет соли на подобие инея, свидетельствуя о том, что Сальяны (да и вся окольность) стоят на круто-солонцоватой почве, и южное солнышко даже в декабре месяце успело кристаллизовать соль по выбоинам, по колеям: везде, где тем или другим способом удалось разрыхлить и приподнять землю. Земля по сю сторону Куры, на этом осколке, остаточке Мугани, не кажет нам никакой другой травы. Дальше к горам вся равнина покрыта множеством овечьих стад с оборванными пастухами. Мусульмане, деревнями своими, ютятся к Куре, от которой на этот раз для всех нища и спасение. Там и земля другая, там и средства для жизни иные, открываемые богатым рыбным промыслом, к корню и центру которого везут нас молоканские лошадки. [481]

__________

До Божьего Промысла от Сальян вся дорога до того тосклива и утомительна, что с ее впечатлениями могут сравниться разве те только, которыми всещедро награждает архангельская северная тундра. К тому же и дорога — неправленая, неслаженная, словно недавно она перешла к нам из персидских рук. В Персии дело известное:

— По Персии едешь — рассказывали нам бывалые — мучаешься и народ бранишь и всех клянешь: хуже дорог не бывает; через реки перекинуты кое-какие мостишки для верховых; камни валяются под ногами как-бы в диком, непролазном лесу. В Персии мушериды уверяют народ, что поправь дороги, наведи мосты — русские придут и завладеют. Знаменитую шах-абасовскую дорогу, которая шла кругом всего моря, с юга и запада, так и загноили и запустили, никуда она теперь не годится 2. Вот и сальянская дорога такова, несмотря на то, что дорога торговая; по ней надо рыбу возить, да попала эта дорога в такие же азиатские руки: не угодно ли вам нынешнюю Персию вспомнить, а о шах-абасовской Персии пожалеть с сокрушением.

Тоскливую дорогу молокан ямщик силился сократить для нас кое-какими рассказами, из которых один остался у нас в памяти, потому что подошел к нему молокан наш от рассказов о промысловых, ему известных, порядках.

— Сказывали старики наши, которые пришли из России, из-под Самары, что велись у них такие мироеды, которые снимали пустые земли у хозяев в Питере по 15 копеек за десятину, нашим молоканам отдавали за два рубля (теперь там самая худая за четыре рубля ходит). От таких делов один тамошный крепко разбогател, стал таким, что до него и рукой не достанешь; а народ притеснял он крепко. Вот за это ему и дали железную шляпу в полпуда. Велели эту шляпу надевать на себя, когда доведется ему по своему делу идти в какое казенное место или по начальству 3. Он так, слышь, [482] и делал; а народ все-таки притеснял. Знать, молоканское дело такое; его сколько хошь обижай и кому угодно: ответу давать нам не велят...

Но вот перед нами и то место злачно, к которому бежали наши лошадки и стремились все настоящие помышления наши. Перед нашими глазами чернело большое селение, обведенное кругом деревянным палисадником с запертыми воротами и с часовым, который впустил нас после оклика и некоторых допросов. Селение издали показалось нам похожим на затейливую барскую богатую усадьбу, сооруженную по чертежам и проектам гоголевского полковника Кошкарева; но приворотный оклик и опросы низвели наше первоначальное впечатление до воспоминаний о тех казенных заведениях в Сибири, куда ссылаются на работы осужденные преступники. Сколько мы ни силились потом износить это невыгодное первоначальное впечатление — нам все-таки не удалось достичь желаемой цели. Силится это селение уподобиться дворянской усадьбе теми оригинальными вышками с шестами на крыше, которые в количестве трех-четырех торчат в разных местах обширного двора и похожи на усадебные сушильни; но безобразно-длинные дома совсем не похожи на людские приспешни и имеют решительное подобие всероссийских казарм. Всматриваясь в дальнейшие подробности, видишь, что начинал дело человек русский с барскими замашками, кое в чем успел, но в конце-концов сбился-таки на том, что обнаружил в себе, вместе с барином, и военного человека, ведающего лагерные и казарменные порядки. Шесты на вышках назначены для того, чтобы с честию держать на себе в праздничные дни флаги; а самое строение, сооруженное на столбах, есть именно те лагерные палатки, в которых спят летом рабочие, спасаясь от лихорадочных земных испарений и от комаров, одолевающих здесь человеческую силу и людское терпение. В селении— деревянная церковь совершенно обветшавшая и лениво исправляемая: и церковь, и вышки черны-чернехоньки; видно, что с той поры, как выстроены они первым затейником, наследники к ним и рук не прикладывали.

На самом деле, здания Божьего Промысла 4 выстроены были [483] казной (или как здесь называют опекой) в те времена, когда она сама хозяйничала над промыслами; ловила кое-когда и кое-как рыбу, вела всякие книги, писала отчеты, сводила счеты и в то же самое время весело жила, играла в карты, затевала театры, давала балы и танцовальные вечера и, наконец, дошла до того, что приход у ней оказался меньше расходу: добыча с промыслов стоила меньше, чем самая администрация. С делами не сладили; они путались, и запутались так, что промыслам оставался прямой выход в частные руки. Взяли одни — поживились, но заведения запустили; взяли другие — здания опять не поправлялись и еще больше заветшали. Впереди им предстоит коренная перестройка; но дай Бог, чтобы перестройка эта захватила и другую часть промыслового дела — нравственную, хозяйственную!.. Нас с подробностями этого дела знакомить не хотели; хазовыми концами готовы были хвалиться, но самую сущность тщательно прятали, предоставив самим добираться до смысла. Мы обратились к тем, чье житье-бытье больше всего нас интересовало и на чьей стороне сосредоточилось (не по нашей вине) большинство наших сведений. Вот как поняли мы это немудреное дело.

Кура, главнейшая река в закавказском крае и одна из самых больших, впадающих в Каспийское Море, осчастливлена природой в такой же мере, что и в нее входит громадное количество всякого рода рыбы. Эта громада рыбных богатств съумела на Волге сделать мильонщиками многих содержателей ватаг, на Урале пропитывать целое войско в течении не одного столетия, избавляя казаков от обязательств прибегать к другим побочным промыслам и позволяя вовсе не заниматься хлебопашеством; на Сифуд-руде (в персидских пределах) устроили для шаха одну из выгодных оброчных статей, сдаваемых там на откуп. На Тереке рыбные сокровища, стоющие хороших золотых промыслов, успели сгруппировать людное население, и даже кочевые туркмены съумели оценить ту неисчислимую услугу, какую оказывает море всем своим прибрежным и приречным жителям. На реке Куре рыбное обилие заставило выстроить новые селения, устроить до 15 особенных заводов, называемых ватагами и промыслами, занять интересной работой свыше полуторы тысячи человек всякого рода работников. И как здесь, так и на всех прикаспийских водах (не исключая и тех, которые принадлежат Персии), вся [484] главная и основная суть дела лежит исключительно на русских руках; возможные инородцы (калмыки на Волге, татары на Куре, персияне на южном берегу и проч.), в виде неважной силы, преимущественно служат чернорабочими 5. Только туркмены очищают эту статью не выходя из средств племени; но за то и рыбные промыслы их весьма незначительны. Замечательно при этом то, что большинство русских, занятых на Каспийском Море рыбным делом, живет без паспортов. Предоставляя себе случаи говорить об этом впоследствии, мы на этот раз ограничиваемся сообщением того факта, что когда понадобилось выяснить цифру всех каспийских беспаспортных, на одних астраханских ватагах насчитано было таковых до пятнадцати тысяч. На Сифуд-руде, в персидских пределах, живут русские рабочие лет по 15-ти без паспортов. На водах уральского войска, находящихся в исключительном ведении казаков, в русских рабочих не нуждаются (и их там нет); на персидских водах, где живет очень много русских, сосчитать все число их оказалось крайне невозможным. На Куре для этого больше средств, но и там наем людей со свежими видами (говоря местным выражением) представляет также непреодолимые трудности. Там также слишком крупна работа и требует спешных занятии для того, чтобы иметь досуг проверять то, на сколько подходят живые приметы к бумажным, и слишком хороши и покладливы русские руки для того, чтобы предпочитать их туземным татарским.

С первыми весенними признаками, когда необыкновенно приятная на вкус куринская вода помутится от араксинской и сделается красной, как кровь, от избытка в наносной воде глины, на сальянских ватагах (обыкновенно в марте) наступает то горячее время, которое называется там беляком. В прославленной всеми мутной воде, под шумок шаловливого и крепкого в тех местах северо-восточного ветра, в бурную погоду, в реку Куру по высокой воде из моря лезет громада барышной рыбы, надрывая силы ловцев, сливая для них дни с ночами, подживляя ноги самому последнему лентяю и лежебоке. На укрепленные поперег реки, с одного берега на другой, снасти с крючьями, в невода и другие ловушки попадает великая масса вкусной рыбы и, садясь на крючья на [485] Божьем Промысле, все еще она мозолит руки и ломает плечи рабочих и выше, даже до Аракса, Елизаветполя и дальше 6.

Беляк есть то золотоносное время, когда три четверти всего годового дохода получаются арендаторами с него одного, ибо у этого времени еще и то похвальное свойство, что продолжается оно до июня: рыба идет (катится) икряная, самая крупная. Когда она вздумает возвращаться летней порой назад в море и дает право на новый лов (жаркую, жарковский промысел), она уже не имеет прежних добродетелей и самому лову не придает особенного значения. Несколько выгоднее жаркой, но далеко до беляка третьему лову — осеннему, той рыбы, которая ложится на зиму в теплых речных ямах (поуральски — ятомвях). Мелкая рыба (шемая, лосось, сазан и друг.) ветрам не подчиняется, ходит круглый год и ловится между делом, на бездельи: особым промыслом не удостоена. За то на крючьях снасти, во время беляка, путаются и виснут огромные белуги, большие осетры, вкусные севрюги, сомы и проч. на пути своем из моря в теплые, нагретые воды.

— Как, например, беременная женщина (толковал мне один из рабочих) просится все в баню, так-то и рыба икряная хочет пресной и теплой воды; в море ей рожать неспособно. Бросит она икру (коли позволим), и опять уйдет в море, наживать новый живот (только один лосось, который доходит даже до Тифлиса, назад не возвращается). Тогда этой рыбе и ветра ничего не значут: глядит она на то, что вода прибывает и — лезет.

— Идет рыба годами, и год на год не приходит (внушительно продолжал наш расскащик). За то, если меньше катится рыба, больше икры бывает в добыче: идет икряная. Больше рыбы — меньше икры: катится всякая, не разбирает: все идет, да идет себе, как у бабы в руках, к примеру, нитка из прядева.

— У всякой рыбы (досказывал наш знакомый) особый характер. Белуга и велика, да дура: хлипкая рыба и глупая. Хлипка она до того, что как вымечет икру, и отощает: попало ей в жабры песку либо илу — она и поколела и сплыла вверх брюхом. Вот и на крючьях, задела боком, шевельнулась, угодил ей в бок другой крюк, третий— она и встала, [486] осоловелая, и не придумает, что с собой делать. Вот сазан не таков: этот, что черкес, горяч и сердцем сердит до того, что учует в себе крюк — сейчас рваться да метаться. Другой влепит в бок, третий, четвертый, он все надежду на себя кладет, все мечется: всю шкуру на себе обдерет и уйдет дальше, а неволи не хочется. Поймаем его, положим сазана в лодку — он прыгает, стукает, выколачивает доски, которыми прикрываем. Видит в прорезе нору, а через нее свет — мечется туда и выпрыгивает. Не доглядишь—решишься целой половины: придумали затягивать прорезь сеткой. Дай его силу белуге, с ней никакого бы сладу не было. Икры с крупным паюсом, самой наилучшей, господам не видать бы было тогда ни единого зернушка. Впрочем, осетр да севрюга ходят тоже с хорошей икрой, и тоже за то, что любят по мутной воде катиться, на крючья попадают. Когда вода светла, рыба идет меньше; видит крюк — остерегается, проходит выше на другие промысла.

— Летом (июнь, июль, август) очень мало ловится: рыб сорок в день, то-есть ровно ничего по нашему; тогда глухая пора, и рабочих остается мало. С сентября опять пошли севрюги, осетры, белуги, шипы; но уж не стадом, как в беляк. С октября по февраль идут судак, хашам (в роде судака), лосось, кутум (мелкая рыба), шамай, сомы. Февраль перед беляком опять глухое время: пришлет губернатор, а рыбы пет. Нарочный жил здесь две недели и уж масляница на дворе, а рыбы нет: сами сидим без нее. Нет для нас хуже и злее врага — ветра выносного, западного. При нем рыба катится в море в пучины, на самые глубокие места.

— В теплое время, в ясный день, меньше ловятся сомы, в холодную идут повадливее. Вот теперь у нас сомовий гром настоящий. Когда ребята-то баню топили? с неделю назад (то-есть 10-го декабря) — вот тогда и началась громка. Поезжайте на Банку, поглядите!

Поспешили мы и на Банку, за 12 верст от Божьего Промысла, на то место, где уже чуется взморье, где выстроилось уже довольно порядочное селение, выросшее по тому поводу, что здесь сгружался и принимался весь хлеб, назначенный на кавказские войска 7. Тут же и промысловые заведения; тут же и [487] сомовий гром, производимый теми счастливцами, которые воспользовались правом бани, разрешаемым рабочим только один раз в год.

Сорок лодок с непременной чугункой и горячими угольями, с восемьюдесятью рабочими (по два на лодке), как мухи, унизали весь неширокий главный рукав Куры, и возятся на всех тех местах, где предполагают яму, а в яме сома. Сом убежал из холодной морской воды на зимние месяцы, хотя в этой половине Каспийское Море и не замерзает во всю зиму. Спасаясь от холодной воды, за неимением накожной чешуйчатой защиты («сом без салопа живет», как объяснял расскасчик), этот сорт рыбы, встречая и в реке холодную воду, обыкновенно опускается на низ, в теплое место, и ложится в яму, чтобы исполнить там кстати и супружеские обязанности («спаривается»). Положение таких ям хорошо известно, особенным людям, называемым на здешнем промысловом языке тамадами (на этот раз еще коршицким) 8.

Тамада указывает кормщику место, где залегли сомы; кормщик обязан уметь править рулем и заезжать вперед именно на столько, чтобы вымеченная сеть с грузилами (свинцовыми барбелками) на низу прямо угодила в яму. Весельщики бросают весла и берутся за верхние веревки и сети, называемые подзорами, так, что один конец подзора на одной лодке, другой конец в руках весельщика на другой. Выметавши сеть, лодки разъезжаются в разные стороны: сеть, в длину сажень на 12–15, всплывает всей своей хребтиной над речной ямой. Сом лежит там и не чует. Чуток сом на крик и стук на воде; заслышавши его, поднимается, особенно когда по сальянскому обычаю начнут крупко говорить, громко кричать, орать песни, или по волжскому, хлопать веслами по воде, колотить по бортам лодок, спускающихся по течению. Испуганный сом встает из ямы и попадает в сеть, про него пасеную, и прямо на дороге ему поставленную. Тогда обе лодки начинают съезжаться, вытягивать сеть, и с ней и с сомами в ней [488] налаживаются к берегу. На берегу сома чекушат, то-есть убивают, ударяя по голове палкой. Зимой на холоду, сом не так боек, как летом (как и всякая другая рыба), но жарковский сом не так и соблазнителен для хозяев: летний не держит соли, и потому, расплатившись только клеем, он выбрасывается на пищу чайкам и другой плотоядной рыбе (опять тем же сомам).

Громят сома, идучи от северо-восточной куринской банки на встречу той артели, которая производит громку от Акуши 9 до селения Сальян. Громка продолжается целый месяц, до самого беляка, и как-бы для того, чтобы очистить ему шире путь и вольнее дорогу. Сом, как придорожный разбойник, для новых путников, не совсем безопасен; а потому, сверх обычного способа громки, за Банкой к морю, закидывается особенная снасть: в нее попадают те сомы, которые ускользнут от первых рук и, в силу инстинкта, катятся прямо в море 10.

— Море стало мельче, уходит к востоку (уверял нас русский тамада, двадцать лет непокидающий закавказские рыбные промыслы). Прежде бывали ямы в Куре, сажень 18-20 глубины, теперь в тех же ямах не будет и 10. На моих глазах, в семь лет ушло море верст на 10 на 12: при опеке было оно от ватаги этой верстах в 3-4-х. В примету нам, как и дело-то это бывает: открывается мель, станет на нее песку набрасывать. На четвертый год тут камыш завяжется, а на седьмой, гляжу—сквозь камыш-от этот и пролезть никак невозможно.

— Стало меньше ям, сделались они мельче: стало и сомов вылавливаться не такое количество. Начал сом искать теплых глубин в море и там ложиться. Яма — это гнездо для него, надо так сказать. Прежде бывали такие ямы, что из одной двадцать тысяч штук вынимали и выезжали громить по два раза на день. Ныньче и один раз так в пору; из иной ямы [489] ничего не вытянешь. Однако, двести штук в день мало. В 1858 году в один день выловили 24 тысячи штук: все руки вывертели, а успели и приготовить и продать. Ныньче хороший лов, когда во всю громку тысяч 28-30 добудем. При опеке вытаскивали тысяч 120-140-150; а в сому-то два пуда, в большом и все пять пудов будут. Маленький-то сом повкуснее: его наши рабочие едят и присмакивают.

— Не так давно вытащили белугу в 35 пудов! Одной икры два ушата вышло, да тело за 25 рублей продали: и стоила вся белуга пятьдесят рублей! 11

— Несправедливы слухи, что рыба в добыче уменьшилась, утверждает сам хозяин промысла. — Река мелеет, сомов стало меньше, но другие сорта рыб все в том же количестве. Лососей в настоящее время ловится даже больше против прежних годов. Здешняя лососина цветом бледнее и вкусом хуже; шамая несравненно хуже той, которая вылавливается в Тереке, под Моздоком. Всякой рыбе своя вода.

В куринской воде всякая рыба становится вкуснее волжской, но самою лучшею рыбою сделалась севрюга и — прославилась. Моздокская шамая пустила по себе славу вплоть до Петербурга и в елисеевских прейс-курантах превзошла всякую меру вероятия (на месте сотня свежих шамаек стоит 9 руб.; на куринских промыслах 10 руб.). Как лучшая в России лососина — свирская, лучшие сельди — соловецкие (сосновские) и сороцкие, лучшая семга — онежская (порог), самая вкусная стерлядь чепецкая (из Чепцы — притока Вятки), знаменит омуль байкальский, чир и пеледь печорские, осетрина томская, судак волжский, точно также и в водах Каспийского Моря лучшая шамая идет в Терек, лучшая севрюга — в Куру, самый жирный и вкусный осетр — в Сифуд-руду к персам, в такие места, где бесчешуйная рыба числится под религиозным запретом; осетр называется рыба-собака, и выловленная персом, доставляется русским не иначе, как на рогожке (чтоб не коснуться), за ничтожную цену, под именем «ваша рыба». В обмен за [490] нее, сальянские промыслы отправляют свою соленую лососину на киржимах в Энзели, и вообще на персидский берег: там эту рыбу любят, но мало вылавливают 12.

В подтверждение той мысли, что рыбный промысел, один сам по себе, выгоден, откуп не занимается ловлей тюленей— по здешнему морских собак; а что рыба не уменьшалась в количестве улова—сальянский откуп все промыслы сосредоточил на реке Куре; на морские прибрежья не обращает должного внимания. Держат откупные места под запретим, наказывает штрафами соблазнивших, но сам то и дело сокращал ватаги. С уничтожением одной, совершенно оставил без рыбы целый город Баку, охотливый до нее не меньше Тифлиса, но обязанный покупать теперь рыбу дороже тифлисских цен. Рассчитывая на култук (глухой залив) и тихие воды, сальянский откуп придерживается еще за Кумбаши, находящиеся под защитой острова Сары, против Ленкорани. Оттого в этом городе и явились разносчики с рыбой и со столичным выкриком на целый город. Но и здесь становится море мельче, рыба появляется меньше. За то все-таки огромны ее массы в култуке около Банки:

— Чудесно смотреть, как рыба там играет на солнышке, выпрыгивает: море на то время совсем серебряное, как-бы риза на иконе; а когда в Куру соберется и пойдет, так и зашумит даже. Работают при фонарях, руки убирать не поспевают.

Мы видели работу не спешную, видели рыбную бойню, производимую в таком отличном порядке распределения работ, что (нет сомнения в том) ладил этот порядок непременно какой-нибудь немец, может быть, даже провезенный и прямо из Голландии. Рыбу пластают, с ловкостью артистов, одни: выливают мешок с икрой в ведро; вытягивают из спины становой хребет — вязигу; легко и быстро вырезают из-под икряного мешка другой бледно-матовый пузырь, который по просушке окажется знаменитым рыбным клеем: в десять минут самая большая рыба готова; глаза с большим трудом поспевают следить за руками мастера. Икру протирают другие сквозь веревочный грохот прямо в чан; на сите остается икорная пленка—пробойка, то вредное вещество, которое, попадая в посоленую, приготовленную икру кусочками, скоро загнивает там и портит ее прежде времени. Пробойку, при [491] малом улове, бросают сквозь скважни плота прямо в воду, где уже ждут ее целые сомовьи стада, и тысячи чаек, постоянно жительствующие на Куре около завода. При большом улове, эту пробойку солят и отправляют в Астрахань на продажу 13. Солят рыбу третьи рабочие в бунтах, пластами, плохо промытой грязного вида солью (икру солят в тузлуке — соляном растворе), когда уже каждой части дано назначение. Отрезанная отдельно осетровая и севрюжья спинка, под именем балыка, поступит на вешала, где проветрится и завянет на солнышке. Спинка же, отрезанная вместе с боками, предварительно просоленая и потом на солнце провяленая, уходит в продажу, под именем тёшки, даже до глубины грязных прилавков далеких петербургских лавочек. Чернорабочие крючьями принимают на плот рыбу из лодок; несколько раз без всякой причины хватают ее баграми то там, то сям ради какого-то удальства; не удается багром, толкают к мастерам ногами, мнут немилостиво. Чистотой плот на Божьем Промысле не похвалится: под шумок грязной работы, загрязнили его и тем, чем бы совсем грязнить не следовало. Мы видели свежую, густую грязь, сваленную в разных местах в кучи: грязь эта оказалась солью, которая на куринских промыслах бывает двух сортов: бакинская — очень горькая (с избытком глауберовой), и астраханская послаще, пригодная для посола икры. Соль промывают, но она все-таки поразительно грязна, в симметрию с работами, из которых чорная производится мусульманами соседних деревень, чистая работа вся находится в руках русских 14.

Русские нанимаются сюда всякого сорта и звания люди. Сальянские промыслы представляют в этом отношении диковинную смесь люден разного быта и рода занятий: тут есть и [482] купеческие сыновья, спустившие все до нитки из нажитого отцовского; тут попадаются и чиновники, неудачно выстоявшие свой термин в Москве у Иверской и кое-как добравшиеся до Нижнего и до Волги; тут и поляки, и даже замешалось двое французов, из которых один взялся стряпать кушанья и учить хозяина говорить пофранцузски. Все народ тёртый, отпетый; все те хорошие люди, которые занимают главное звено в промысловой цепи и с честию носят и с достоинством поддерживают прославленное на каспийских водах прозвище сальянцев 15. Таких людей уже не берут нигде, и даже на астраханских водах предпочитают обходиться кем-нибудь попроще и понакладливее. Сальянцы считаются проходимцами; у этих искателей приключений осталось уже мало заветного. Таково меньшинство, сильное, впрочем, нравственной силой и влиянием. Два года жизни между такими людьми делают по большей части то, что многие и из остального большинства успевают осальяниться, то-есть сделаться тоже никуда негодными.

Вот сальянцы отдыхают, празднуют праздник Николы, о котором дают нам знать и флаги, развивающиеся на шестах по вышкам. На Божьем Промысле сам хозяин его содержит кабак, облагороженный туземным прозвищем духана. Против кабака площадка; на площадке кучи народа, и все пьяного. Пьют, говорят, на этот раз бондари: очередь их; во время «беляка» станут пить круче всех икряники, а следом за ними и вся честная компания сходцев из многих губерний великой России.

— Бондари пьют сердито, предупреждают нас: — потому что они получают больше всех, свыше ста рублей (кто 120, а кто и все 140 рублей); главные мастера — 200. А у нас, на Сальянах, сколько кто получает, столько тот и пропивает: деньги ходят об руку с водкой. Вот поглядите!

Перед нами рваный и щипаный мужиченко, у которого весь полушубченко сбился двумя горбами на плечах, бестолково и круто ругается, и все в сторону главного и лучшего на заводе дома. Дико он водит глазами, и ничего уже не видит и знать не хочет: сам он ничего не слышит, и никто не чувствует [493] и его самого. Никто не уймет, не спрячет: самим не до того.

Двое других съумели столковаться между собою, но не совсем. Один хвалит хозяина: «нам эдакого другого и не нажить» (и ругань!); нам его угождений не надо, а праздников он у нас не отымай (и опять ругань, что горох на сковороду); нам его благодарить нечего (и пьяный повалился рядом с товарищем на землю)...

Четверо затянули песню — не склеилось у них: это пятого привело в досаду и озлобление; он плечами и локтями растолкал толпу, вышел вперед: оказался солдат с кирпичным лицом и с глазами, которые на этот раз во всех видят врагов и негодяев. Солдат наладил развеселую малороссийскую и, затушевавши хохлацкий выговор москальским способом, выгвоздил шаловливую песню на общий смех, который перешел под конец в ржанье. Хохлацкая песня не разожгла; русские не наладились: так и бросили, и опять бестолково и бесхарактерно затолкалась эта пьяная кучка людей, на площадке перед духаном. Рамкой для картины служили рабочие из мусульман, выделившиеся в сторонку и, словно телята, справлявшие бездельем русский праздник и свой нерабочий день. Стоят мусульмане и слушают смелые и острые речи русских про промысловое житье и промыслового хозяина; стоят кучками и смотрят, как у наших ходит душа на распашку и просит вино душу посторониться, чтоб не облить. Гудит винное зелье в одних, счастливых; стоят в рамке другие русские, пропившие деньги старого рассчета и еще не получившие нового; стоят эти несчастные и ждут, когда господа бондари вдосталь настоятся, наподчуются; попретит им вино, не полезет в глотку, польется, мимо рта, на землю, и они поподчуют: поподчуют непременно. Пьянство будет всеобщее, судя по началу и по приметам.

— Много пьют русские люди? спрашиваем мы у зрителей из татар.

— Много, шибко много.

— И всегда так пьют?

— Вот еще в ильин-день пьют, шибко пьют.

Пьют еще шибко перед новым годом, когда получают задатки вперед; пьют до того, что не оставляют за душой ни копейки, кроме нового долга, и дают всей этой ерунде такой колорит, что, принимая от хозяина деньги одной рукой в конторе, другой отдают ему же назад в духане, с уменьшением разменного курса. Что же это за порядки, когда, [494] например, на золотых промыслах в Сибири дозволено производить винную торговлю в довольно значительном расстоянии от места рабочих? Где основная причина, побудившая согласиться на кабак с такими условиями? Духанщик нам говорит, нисколько не стесняясь, нижеследующее:

— Рабочий что выработает, то и несет сюда. Духан и лавку с товарами хозяин содержит от себя: право это ему дали, чтобы поправить его дела. Нуждаются в чем рабочие — у нас все готово; отпускаем без денег, записываем. После, при рассчете с ним, счеты сводим.

Но счеты, по справкам, оказались такого рода, что если аршин ситца стоит на том берегу Куры, в деревнях, у торгующих мусульман, 25 коп., здесь, на этом берегу, в промысловой лавке, за тот же ситец рабочий платит 30 копеек. Фунт сальных свеч здесь 25 коп., на той стороне 15; фунт сахару здесь 40 коп., там 30 и 35. Между тем, там плати наличными деньгами, здесь берешь даром, денег не платишь: здесь только пишут. Грамотного, пожалуй, и не надуют.

— Русский на это очень хорош (наивно уверяет армянин-духанщик). От татар нажива плохая и духану и лавке: копейки не оставят. Вина не пьет татарин по закону, на товары не падок, потому что всегда бережлив: никак его не соблазнишь ничем. Все народ ближний, весь ходит за дешовую плату; и выгоден бы был, да брать его неспособно, вопервых, поэтому. Вовторых, татарину против русского не сработать: всегда делает вдвое меньше, оттого и получают здешние татары не больше 3 рублей в месяц.

Несмотря на все эти удобства: на легкость найма подручных и всегда готовых рабочих из мусульман, на дешевизну заработной им платы, на свободу от хлопот по выправке видов на жительство — русские рабочие все-таки предпочитаются всем другим, хотя теперь их стало против прежних лет на добрую половину меньше. Несмотря на то, что мало находится охотников из хороших людей идти в такую даль, в темное место, на тяжелые работы, не особенно хорошо вознаграждаемый; несмотря даже и за то, что редкий из пришедших не обязывает хозяина лишними хлопотами о паспорте, возней с порчеными и упрямыми нравами и забалованными характерами — русских рабочих принимают здесь охотно; набирают разными способами: посредством найма — в Астрахани, из ищущих работ, и посредством найма, на местах, из тех, за которыми числятся недоимки. В первом случае идут люди бывалые, калачи тертые, с видами не свежими, с [495] опытом долголетним; таковым представляется возможность жить на промыслах под прикрытием местных бумаг. Бакинскому губернскому правлению предоставлено право снабжать свидетельствами для прожития на четыре месяца и, в случае надобности, продолжать этот срок и более одного года для тех, которым своевременно не высылаются из мест родины паспорты и виды.

Набор настоящих людей, честных рабочих, всегда был труден, а теперь стал и еще труднее. На этот конец, надо было откупу измыслить разные новые средства, найти новые пути, прокладывать свежие тропы, отыскать, и приурочить таких людей, которые могли бы ходить, могли бы и дело делать. Нашлись и такие люди; проторили они и свежие дороги прямо туда, откуда охотливее идет народ на каспийские рыбные ватаги. Для этого имеется целая губерния, жителей которой до сих пор почитали домоседами, людьми исключительно занятыми земледелием на богатой черноземной почве. Губерния эта—Пензенская, по преимуществу черноземная, даже и в гербе своем имеющая снопы хлеба; губерния крупных землевладельцев, имевших возможность жить широко, богато и весело. И, конечно, не от собственных богатств и веселой жизни издавна пензяки не отстают от прочих великороссиян и имеют свои отхожие промыслы, направляющие их прямым путем на Саратов и Волгу, а по ней и на астраханские ватаги и на сальянские промыслы. А потому на последних не спуста, хотя и хвастливо говорят, что вся Пензенская Губерния тут: кроме пензяков приходят сюда и рязанцы, и тверяки, и даже казанские татары. Всем им прием и готовое место; для лучших из них известные подходы.

Ловкий сальянский прикащик едет на место, в деревню. Там прежде всех спознается со старостой; с головой уклонной и сердцем покорным ладит с этим человеком знакомство, побратимство. С податливым долго не возится. Недоимка нетолько по волости, но и по деревне одной в пензенских местах дело давнее и обычное: старосте остается только назначить: «вот-де бери билет и задаток, и ступай в Астрахань». Рабочий рад, что нашел окно, в которое вылезти ловко; старшина доволен, что честно отблагодарил наезжего побратима за подарки. Из Астрахани везет наймитов откуп на собственных судах прямо на Божий Промысел, в место приспособленное и приготовленное. Здесь новику стараются сначала задавать больше денег, потому что по опыту — редкие из свежих людей в состоянии прожить на тяжелых и несвычных [496] работах больше году. Остаются только те, которым посчастливит чистая работа: забойщики, икряники, бондари, и проч.

Заручивши новичка задатком, откуп предоставляет ему полную волю свыкаться с промысловыми порядками: для угревы и пристанища предлагает казармы (одну для женатых, другую для холостых): обе заветшалые с потёками с крыш, со сквозным ветром из щелей и окоп; казармы грязные, старые, по зимам нестерпимо холодные. Для защиты от дождя и холода предлагают готовый товар в лавках без денег, в долг, на книжку. Для пропитания выдается круглый год рыба; о мясе нет и помину, ни в контрактных условиях, ни на самом деле; за него должен править службу несокрушимый и неизменный судак 16. На воле рабочего есть в сухомятку и в одиночку, питаться приварком в артельном котле, придерживаясь товарищей по занятиям: икрянику с икряниками, бондарю с бондарями и проч. Откуп, для еды и для показания времени обеда, часов в 12-ть, и ужина, около солнечного заката, колокольным звоном — по старому казенному заведению, «рынду бьет». Тогда и работам шабаш, если время не горячее, не «беляк», когда приводится работать напролет целые ночи. По рынде идет спать чернорабочий, мастеровые— идут в казармы, когда кончат работу.

Новички несокрушимо спят; бывалые и тертые на это несогласны. У них сделана повадка на другое, для чего не положено никаких препон: в казармах идет сильная карточная игра, особенно между холостыми. Играют и в заветные три листка или подкаретную; выучились и грузинской цихре со счетом свыше семи до девяти 17. Как в сибирских каторжных тюрьмах, так и здесь в промысловых казармах, азартная игра имеет форму заразы. Проигрывается все, от полушубка до онучьки, по пословице: «рубль и тулуп и шапка в гору». О сальянской игре далеко ушла слава; знают об ней в самых дальних ватагах, чувствуют ее в самых отдаленных деревнях губерний Рязанской и Пензенской. В особенности же она, говорят, сильно действует на неопытных, вновь пришедших сюда: холостёжь — все игроки; из женатых очень мало. [497]

Новичок обыкновенно в первый год по приходе на промыслы сберегает деньги, копит их, прячет в онучки, носит крепко зашитыми на кресте. Крепыши из них идут на один соблазн: они видят безалаберную казарменную жизнь, спутанную азартной игрой, с одной стороны, и пропойством, с другой, а следом затем вечную нужду в деньгах, неустанные хлопоты о том, чтобы раздобыть их во что бы то ни стало и за что бы то ни случилось, неизбывную тоску и непритворное отчаяние, когда не на что отыграться и нечем опохмелиться. При виде таких, доселе неведомых, неслыханных и невиданных людских злоключений — новичок развязывает онучки и подает помощь. Его выучивают, как действовать по промысловому настоящему закону: крепышу не мудрено сделаться ростовщиком и появлением своим поселить новое зло в казарме. Из ростовщика без труда вырождается закладчик; проценты без церемонии рубль на рубль; под заклад — сапоги и шапку, хотя бы даже и крепко поношенные, полушубок и фуфайку — словом все, чем в состоянии снабжать промысловая контора. Бережливый, на пущее счастье свое, на общее злое горе, вскоре становится между товарищами лицом важным; занимает выгодное и почетное место, которое наверное не потеряет он и тогда, когда вернется на родину, в свою деревню, с добрыми задатками на хорошего мироеда.

Редко возвращаются на родину только те из новых промысловых рабочих, у которых направляется соблазн совсем в другую сторону, у которых не так крепко припечатаны деревенские приказы и наказы. Войти в насущные интересы окружающей среды — не мудрено; обзавестись другом и товарищем — еще легче: на это имеется у откупа сильное подспорье в духане. Завязать сердечные отношения простой душе всего легче при множестве всяких житейских условий, а в особенности при совместном житье в одной казарме, при производстве работ рука об руку, плечо об плечо. Тут и там радостей немного, но горя не оберешься: есть его с кем и размыкать и в чем утопить. От вина потянет соблазн и на немецкую тримнку и на грузинскую цихрум: охотники готовы; да готов уже и новый ставленик: года в два редкий из таких не осальямнится. О сроке билета он забывает; выпрашивает у хозяина нового одолжения в отсрочке. Бережоное промотал: в новый долг вошел, затянулся; забрался вещами, затянулся деньгами. Получил новый полушубок в задаток, крепко захотелось вина; пришел в казарму, снял полушубок или сапоги, поднял их на руках: [498]

— Кому нужно?

— А что стоит?

— Давай два рубля.

Берут или свои же, или молокане, которые сильно поживляются около этой торговли в то время, когда приезжают на промысел за рыбой. Если же вещь новая и еще не изношена— берет тот же духанщик, за половинную цену, и опять отдает нуждающимся за удвоенную плату.

За хорошую добычу, при богатом лове, выкатит хозяин бочку водки, сальянские молодцы только разлакомятся: по два стаканчика на брата — плёвое дело, только разманивает. Допивают потом на свои, в духане: и подарок хозяину не в ущерб, а на прибыль.

— Больно шаловливых осаживают. Придет просить водки — не дают — не велено: больно-де много пьете и много должаете. Не дают водки, а выпить хочется: нутро горит. Дай, сделай милость — рому, мадеры, коли водки нельзя! «Этого изволь, сколько хочешь!»

Наповаженое и несдерживаемое пьянство выработывает таких молодцов, которые тотчас же спускают с ног сапоги, с плеч полушубок, как только получат их. Находчивые при такой оказии в зимнее время ложатся в госпиталь, не имея ни от ветра затулы, ни от дождя защиты. Одному на наших глазах приводилось зиму ходить на собственных подошвах; просил сапогов — не дали; слег в госпиталь, пролежал три дня, пристращал тем, что опять вернется, если не дадут сапогов, сослался на доктора, и достиг цели, т.-е. обулся и на работу вышел.

Первый откупщик пробовал вычитать прогулы из жалованья (рубля по два в день); но за то, что пошел не в ту сторону — цели не достиг: возбудил крупные нарекания; рабочие просто начали бегать. Следующий вычетов не делал; побегов не стало вовсе: хороший загул в духане стал выгоднее самой усердной работы на лучшем месте, какова Банка. Духан превратился в самую сильную статью откупа «закавказских рыбных промыслов» 18.

В результате от пьянства, не редкость появление в госпиталях больных пьяной горячкой (delirium tremens); от пропойства и лишения носильных вещей — лихорадки разных видов, даже в зимнее время, и нередкие ревматизмы. В то же время на [499] сырых работах, при недостатках питательной мясной пищи, при лишениях даже такой дешевой, какова в здешних местах вкусная баранина, всегда готов для сырых и грязных рабочих казарм неизбывный гость цинга костоломная. По количеству жертв, скорбуту, после обычных лихорадок, принадлежит на промыслах второе место (на третьем стоят болезни ревматические). Между тем, госпиталь мал, средства его весьма скудны. Вино является целебным подспорьем при всякого рода лишениях, а между прочим и при таких тяжелых работах, которые задаются роскошно-богатыми рыбными промыслами, и при обязательстве находиться постоянно в мокроте и сырости, от которых не уберегают ни кожаные сапоги, ни кожаные полушубки, ни кожаные фартуки. Огромное число человеколюбивых требований лежит на обязательстве тех, которым посчастливила судьба стать опекунами захожего рабочего люда; но до сих пор везде заметны прорехи, всегда настойчиво бросаются в глаза многочисленные упущения. Все еще кладется большая надежда на крепкий склад русского человека и задаются ненужные испытания тому здоровью, которое нажито в родных деревнях на правильно-размеренных работах, сменяемых здесь неправильными. В одно время требуются воловьи силы; в другое предлагается крайнее безделье с простором для гульбы, с вином и картами. На промысле для всех безвыходная тоска, на каковую жалуются все до единого, и столько рабочие, но и чиновники и духовные, среди тоскливо-налаженной и однообразной жизни рабочего люда. Подручное удовольствие — охота на птицу — строго запрещается, чтобы не пугать стуком выстрелов рыбы 19. Кроме кабака, для рабочего люда никаких других удовольствий не предлагается. К нему удалось прибавить им только карты, за которыми неизбежно последовали и другие пороки: частое воровство между своим братом в казармах и передача хозяйского добра за промысловую ограду. Против первого никто не принимает мер; против второго крепко притворяются ворота, расставляются сторожа, производятся окрики и дозоры. Из временного лагеря, каким должны быть всякие рыбные ватаги, три раза в год, в известное время, обещающие корысть и дающие добычу, на этот раз явилось нечто новое и особенное, на манер сибирских казенных золотых промыслов и всяческих заводов. Чистого и честного селения не вышло — сталось что-то весьма [500] непривлекательное, ни на что не похожее; организовалось нечто похожее на особливую замкнутую общину, где промысловый хозяин сделался лицом полноправным, на манер крупных помещиков прошедшего столетия, с наемными рабами из охочих и пришлых людей. Постоянного, пригодного и полезного русского селения, на будущие времена, эти пришлецы делать не имеют нужды, и совсем не обещают. В настоящем, это временное сходбище людей поражает странными нравами и смело гордится тем, что, несмотря на всевозможную путаницу стеснений и безобразие взаимных отношений, народ этот чист от уголовных преступлений. Кроме мелких краж, да драк в пьяном виде, за картами и из-за карт, на него не кладут там никаких других упреков; но наивно сожалеют о том, что во всем этом сброде трудно отыскивать надежных людей на должности, требующие добросовестности, что из всех наличных шести сотен русских рабочих на Куре возможно найти только десяток бережливых, неходящих на соблазн кабака и уберегших чистые деревенские правила. Большинство забыло о молитве и не ходит в церковь 20. Кто во всем этом виноват — предоставляем судить читателю после тех данных, которые мы предложили, как результат наблюдений и расспросов наших в течение целой недели. Неделя эта не принесла нам свежих и живительных впечатлений; те, которые достались нашему разумению и нами проверены, все были такого вида, что когда представилась возможность выезда, мы покинули Божий Промысел с радостию для себя, с надеждой на то, что тамошние порядки в новых руках примут другое направление — лучшее, и для новых наблюдателей будут рисовать более утешительные и приветливые картины. Виденные нами наводили тоску и возбуждали сильное желание освежиться, поискать лучших и более привлекательных. На встречу таковым мы не задумались отправиться и на таком неуклюжем инструменте, какова азиатская арба, когда не нашли возможности воспользоваться промысловыми, хозяйскими лошадями.

Арба, имеющая некоторое сходство с теми одноколками, на которых возят в России навоз на поля, представляет собою то главное различие, что огромные колеса ее всегда выше самого кузова и не вертятся на оси, но наглухо прикрепленные [501] к ней, вертятся вместе с осью, в особом скреплении на самом низу кузова. Смазывать там неудобно, арба оттого немилостиво скрипит, и кузов, имея точку опоры в одном только месте, всегда готов круто наклониться то в ту, то в другую сторону, наделяя тычками и шлепками в бока и спину при всяком удобном случае. Между тем, постоянное качанье кузова то вперед, то назад, то на кочках в бок, делает то, что едущий испытывает такое же головокружение, с позывом на рвоту, какое достается на морских судах во время качки. При этом, на коротком пространстве удобнее сидеть на корточках, и представляются большие трудности для того, чтобы свободно вытянуть ноги. Затекшие ноги можно было приводить в порядок только пешим хождением по грязной дороге и придорожным кочкам. А так-как нас было два претендента на одну арбу, то установленная очередь немного помогала делу; в сущности, мы оба невыносимо мучились и не видали конца нашим страданиям. Неуклюжая упряжь, неудобство тяжелого инструмента надрывали силы лошади и намеренно укорачивали ее шаги: без постоянных понуканий лошадь не сдвигалась, и лишь только они прекращались, лошадь чуть-чуть не засыпает; понурив голову, еле-еле начнет перебирать ногами и — наконец, остановится. Всякая кочка и выбоина возбуждала в ней раздумье и сомнения в победе над ними. Настёганая, она опять принималась шагать, ни разу не потешив нас рысью: начинался неистовый скрип арбы, как-бы ныла тысяча немазаных, неслаженых колес, и начиналось шествие вперед, имевшее крайнее подобие с тем поступательным шествием на пути прогреса, какое совершает Азия с десятками больших государств, также плохо слаженых и несмазаных.

Выехавши из Божьего Промысла с ранней, утренней зарей, мы только на закате солнца увидели паром на Куре, переправивший нас в Сальяны и оттуда опять обратно через Куру, по направлению к горам и на Шемаху. Там уже новые виды и иные впечатления. Раз, на одной станции, в 46 верстах от Сальян, рыбные промыслы напомнили о себе на лимане, где выбросили невод на волю воды и вытащили потом лямками, переступая с ноги на ногу черепашьим, бурлацким шагом. Но здесь уже ловцы-татары, получавшие по 15 руб. за тысячу рыб, все те восемь человек, которые сплотили рыболовную артель для ловли сомов, но больше сазанов. Из русских остался с нами один только ямщик-молокан, который привез нас на высокую гору, где мы видели вновь [502] пробившиеся ключи нефти, находящейся также на откупу. Здесь никто ею не пользуется; бакинский откупщик про эти колодцы и знать не хочет. Мы вольнодумно попользовались по пути из того, который пробился подле самой дороги; ямщик наш смазал колеса тарантаса и собственные свои сапоги, примолвив:

— Не могу утерпеть. Да и все так. Там вон, саженях в двадцати, другой колодец пробился, и до того нет никому дела: хоть пей, хоть лей, хоть окачивайся. Здесь воды-то стало мало. Со станции (Аджикабульской) ездят за водой версты за четыре.

Обходятся тем, что вырыли пруд и скопляют в нем дождевую и снеговую воду. Набило в такой пруд снегу и на наш приезд на станцию Чайлинскую: хозяйка-молоканка отбила янцом (вальком) несколько глыб, согрела самовар, но вода оказалась до того противной, что не было никакой возможности приступить к чаю, несмотря на то, что на горах нас встретил крутой мороз, напомнивший нам далекую родину и полузабытые в течение целого года морозы ее.

Еще вечером того дня у подошвы горы мы встретили ту благодатную теплоту, которая не позволила нам прибегать даже к бурке. Но мере того, как мы подвигались все выше и круче, посреди безобразных буераков, зябли колени, коченели руки; озноб мурашками пробегал по телу, уже защищенному буркой. 17 верст мы ехали в гору: дорога раза два сползала вниз, по коротенькому косогору, и опять упрямо взбиралась на новую кручу, где мороз становился еще сердитее; начал щипать лицо, начал подживлять ноги лошадей и прибавлять им рыси. Голые горы, с клочками какой-то несчастной растительности, все были густо затянуты пушистым снегом, который ветрами сбит был в глубокие сугробы, лошадям нашим выше колен. Недаром же горы эти с Мугани отливали нам белесоватым матовым светом; недаром нам припомнилась и Сибирь, богатая такими же неудобными горными дорогами и такими же холодными станционными домами. На этот раз оказалась разница только в том, что южное солнышко в полдень брало свое, и снег в горах, особенно на полотне дороги, превращало в страшную грязь. С вечера грязь эту стягивал мороз в твердые комки, и дорога делалась еще хуже, и езда по ней еще мучительнее и невыносимее. Выигрывали только лошади: им приводилось легче бежать; выиграли и мы, когда, наконец, очутились в городе Шемахе. [503]

Вот она злосчастная Шемаха, выстроившаяся, как говорят, на самом сильном кратере, а потому часто разбиваемая землетрясениями. Расстроился этот город по горам, заручился бойкою зеленью, плодородной землей, красивыми видами. По каменным, крутым горам распался он на значительное пространство; из одной горы выбрал камни, выстроился весь по своим причудам (но в горе этой еще на сто городов таких хватит камню), и стоит в ожидании новой встряски на том самом месте, где в незапамятные времена стоял уже другой город (до остатков его дорылись во многих местах). Может быть, город этот постигла участь Геркуланума; но Шемаха, как Лиссабон, явилась в обновленном виде.

Азиаты сильнее европейцев любят старые пепелища, и во всяком случае, прочнее сидят на насиженном месте: никакая подземная буря их не стрясает. Попробовали-было Шемаху отнести верст за 35 по дороге к Тифлису на новое место, и прозвали это место Новой Шемахой; но жители Старой, мало-по-малу, один за другим, переползли на прадедовское пепелище 21. Здесь опять их тряхнуло так, что посыпались дома; но трещины замазали и опять зажили. Другой раз уже стукнуло так, что навело на всех ужас: давило до смерти дряхлых и увечных стариков, забытых и спавших малюток. Дома почти все порассыпались, и даже знаменитая тысячелетняя мечеть, одна из древнейших в здешнем краю (еще с двумя пристройками по бокам для женщин), до сих пор выдерживавшая все натиски подземных газов, при последнем нападении их дала трещину по всем своим трем куполам. Землетрясение это уничтожило в Шемахе губернский город (переведенный в Баку); но жители, со своими шелковичными плантациями, шелковыми фабриками, при удобствах дешевизны всех необходимых для жизни припасов, удержались за старое место. Шемаха, в виде уездного города, осталась; домов не перестроила, а лишь кое-где починила; многие развалины так и оставила не-прибранными, на память потомству, пестрить ландшафт и утомлять непривычные глаза до боли. Сами шемахинцы из опыта времен воспользовались только тем выработанным инстинктом, что заранее чуют приближение землетрясения, когда изгибающаяся волнами земля чуть не уходит из-под ног. Предвидя [504] близость опасности, туземцы выходят из домов, выводят с собою слепых стариков и детей, заботятся только о том, чтобы не стоять вблизи домов и стен сомнительной крепости, и с хладнокровным тупоумием на лицах, поразительным для людей русских, ждут своего несчастия и изживают время нешуточных бед и злоключений.

Словом, с Шемахою и дальше, для нас — новые нравы, новые виды и новые люди, уже мало в чем похожие на тех, которых мы оставили в ленкоранских поселках и на сальянских ватагах.

С. Максимов.


Комментарии

1. В Персию же проторили дорожку и наши дезертиры-солдатики из состава кавказской армии. Там они принимают мусульманство, женятся, наживают детей. Жену бросают некоторые и с детьми возвращаются на Кавказ. Здесь молят о милости и клянут Персию, где встречает их бедность, беспомощность и презрение, как к людям не истинного правоверия, то-есть неродившимся в законе Магомета и Алия.

2. Остатками этого знаменитого сооружения, исполненного по воле великого человека Персии Шаха-Аббаса, привелось воспользоваться и нам, русским, когда стали заводить почтовые станции. Многие из них и до сих еще пор помещаются в тех караван-сараях каменной прочной постройки, которые Шах-Аббас велел соорудить для торговых караванов на каждых 20–25 верстах (на известном количестве персидских фарсахов). До сих пор еще приметны следы колодцев, теперь рухнувших, но некогда снабжавших водой благодетельные караван-сараи.

3. Подобный рассказ нам удалось еще раз слышать потом на Урале, с тою разницею, что казаки на своего мироеда, вместо шапки, надели железную медаль в целый пуд весом.

4. Религиозная казна называла промысла по праздникам: есть Благовещенский, Никольский, Петропавловский, а вот этот, главный, промысел — просто Божий. Всех промыслов 18. «Можно бы и больше сделать (уверяли нас), да что толку: меньше рыбы будет, потому что шуму прибавится». Против шуму на берегах приняты там строгие меры. Запрещено стрелять, несмотря на то, что дичь водится в огромном количестве. Строгость запрещений простирается даже до того, что на вечно-грязном, слизистом и скользком плоту запрещено курить.

5. Самая же чистая работа надсмотрщиков, конторщиков, духанщиков и проч. отдана была в руки армянам.

6. На Божьем Промысле против рукава Куры существует еще забойка, около которой останавливается рыба. Ее сачамт и багрят, то-есть вычерпывают самым дешевым способом при помощи сака — сетки на палке, или вынимают багром.

7. Заведение это в то время предназначалось к уничтожению по тому поводу, что найдена возможность закупать хлеб у местных жителей: «теперь (толковали нам) чорного ржаного хлеба солдатику не будет!

— А таможня и карантин тут зачем?

— Не знаем.

— Везут же какие-нибудь товары?

— Не видал; а говорят, что одной-де пошлины несколько тысяч в один год собрали. С ведра спирта сходит пошлины целый рубль серебром.

— А провозят контрабанду?

— Сколько угодно: где уследить тут на семиверстной дистанции? Ночью подошел к берегу, тихонько выгрузился, да верхом и удрал дальше от моря и горя.

8. Бывает-де еще тамада пяточный, на пятерых рабочих, для назначения им рыболовных мест и учета добычи.

9. Акута, юговосточный рукав Куры, впадает в Кизил-агачский залив моря, образуя, таким образом, остров, на котором стоит местечко Сальяны. Чтобы направить всю рыбу по коренному стрежу Куры, в истоке Акуши сделана забойка, обездолившая водой две молоканские деревни, поселенные на притоке этого куринского рукава, прозванном русскими рекою Армянкой. От другой реки осталось только одно сухое ложе. Откуп, ради корысти, смудрил по своему, несмотря на то, что и сама Кура одна из тех рек, которые в берегах установились не совсем и все еще переменяют, до сих пор, свои русла.

10. Распластывая сомов, находят у них в желудке довольно крупных лососков; в белугах зачастую попадаются шамайки.

11. Пуд икры (безразлично, паюсной или зернистой) продается в конторе Божьего Промысла за 12 руб. Эта же икра, немножко почище приготовленная и уложенная в жестяной банке, там же продается уже но 60 коп. фунт, то-есть пуд ровно вдвое, да еще сверх того плата за жестянку (те же 60 коп.). За боченки плата особенная. На те и на другие имеются особые мастера. Срывком этим хозяин возмещает то добавочное жалованье, которым он обязан относительно мастеров-специалистов. Сальянская икра на русских рынках не выдержала соперничества ни с волжской, ни с уральской; идет она в Константинополь, а отсюда в Европу; икра плохая.

12. Вовсе нейдет лососина в северную половину моря, не видать ее ни в Волге, ни в Урале, ни на астраханских ватагах.

13. Жареную и вареную очень любят рабочие и говорят, что штука превкусная. Главный барыш свой видит откуп на предметах роскоши: на икре, клее и вязиге, а не на соленой и дешовой рыбе, хотя бы она и расходилась в великом множестве, но при сильной конкуренции других каспийских промыслов.

14. На продажу обыкновенно приготовляются: икра паюсная и зернистая и так-называемая царская (в жестяных банках), балыки осетровые, севрюжные, лососинные, и коренная соленая рыба. Приготовляются другие рыбные припасы в роде (очень вкусной) маринованной севрюги, копченой шамаи, лососины и шамаи, изготовляемой на манер сардинок; но все эти сласти на Промысле нельзя приобрести ни за какие деньги. Все эти лакомства во множестве назначаются для презентов и издавна служили откупу почтенную службу. Балыки покупают грузины. Говорят, что будь-де за Кавказом хорошие дороги, всю бы рыбу сальянскую съели бы охотники на нее закавказцы.

15. Затащили раз в числе таких мододцев промотавшегося офицера. Попал он на остров Сару, на кумбашинскую ватагу; поступил на послушание — крючья точить. Дело непривычное: точил лениво и скверно, и огрызался. Армянин пригрозил леньком; офицер не вытерпел: бежал в Ленкорань и принят был здесь под покровительство общества, но не закона. На ватаге успел уже закабалить себя — задолжал.

16. Опека, говорят, выдавала свинину, и для этого на промысле нарочно откармливали этих французов. Повременам выдают покупаемую в Астрахани кислую капусту и крупу, «а то рыба, да рыба цынгу набивает». Получающие большее жалованье столуются вместе (как, например, бондари), и тогда питаются мясом, покупая его в соседних мусульманских деревнях.

17. Цихрам погрузински девять.

18. Откуп ценил ведро спирту в 8 рублей и торговал так, что на два стакана спирту лил стакан кипяченой воды.

19. Позволяют рабочим потешиться стрельбой только раз в году — в Крещенье.

20. Церковь существует содержанием от откупа; частных приношений никаких, кроме свеч. Рабочие оправдываются перед промысловым духовенством тем, что некогда. «Забудешь и о Боге-то — говорят они — дома уж домолимся».

21. Теперь на месте Новой Шемахи небольшое селение и в нем почтовая станция Ах-су.

Текст воспроизведен по изданию: За Кавказом. Отрывки из дорожных заметок // Отечественные записки, № 7. Книга 2. 1867

© текст - Максимов С. В. 1867
© сетевая версия - Тhietmar. 2021
©
OCR - Андреев-Попович И. 2021
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Отечественные записки. 1867