КОРФ А. Н.

НА КУРЬЕРСКИХ

ПОЕЗДКА НА КАВКАЗ В 1864 ГОДУ.

ВПЕЧАТЛЕНИЯ.

Конечно, очень многим случалось видеть, сидя на почтовой станции в ожидании пока заложат лошадей, как взмыленная тройка примчит во всю скачь перекладную к крыльцу почтового двора, и как, при крике ямщика: «курьер!» всё всполошится, забегает, а смотритель, этот мученик четырнадцатого класса, как его называет Пушкин, даже порядком испугается. Пройдет минут восемь, десять, новая тройка подана, курьер умчался, и по нём только и осталось следа, что зависть, накипевшая на сердце проезжающего, которому нескоро еще заложат лошадей. «Вот если бы и мне так!» думает он, вовсе не подозревая, что курьер, в свою очередь, завидует ему, сидящему на станции хотя и поневоле, но все-таки в комнате, а не в телеге и не на морозе.

Курьер такой же мученик, как и смотритель, только не всегда четырнадцатого класса: одного мучат проезжающие, другого мучит езда — вот и вся разница. Курьерская скачка, так обаятельно действующая на постороннего зрителя, для самого курьера просто ад. Как желал бы он, чтобы смотритель,

Коллежский регистратор
Почтовой станции диктатор,

хотя когда-нибудь мог обратиться к нему со словами: «лошадей нет». Подобный возглас, столько безотрадный в ушах всякого проезжающего, наполнил бы душу курьера неописуемою радостью, дал бы ему время погреться, расправить намятые, наболевшие члены, обсушить измокшее платье... Боже! как всего этого жаждет курьер! Мчась, может быть, девятые или десятые сутки не отдыхая, подвергаясь всяческим непогодам, он изнемогает от усталости, потому что телега, с примерною добросовестностью, отсчитывает все ухабы и неровности дороги на боках и на спине злополучного страдальца.

Частенько приходилось мне испытывать такие ощущения, катаясь на курьерских; но редко доставались мне более тяжкие поездки, как та, которую я совершил осенью прошлого [322] 1864 года. Я был послан курьером из Петербурга в Тифлис. расстояние немалое: в почтовом дорожнике оно означено в 2.608 3/4 версты, а моим бокам показалось тысяч в пять, если не больше. Время года было не из отрадных: конец октября. Всякому обитателю средней и северной полос нашего объемистого и широко-раскинувшегося отечества известно, каковы у нас в эту пору погода и дороги; но не каждому случалось, как мне в этот раз, пройти, в течение десяти дней, почти через все времена года. В Петербурге гнилая осень с морским ветром, от которого мозг в костях сыреет; в Москве и под Москвою мороз без снега, отчего на дорогах делается так скользко, что лошади падают и ломают себе ноги, а курьерская езда плохо подается вперед; около Воронежа 15° мороза и — о блаженство! — санный путь, даже первопуток; между двумя изгибами Дона только что наступивший мороз, без снега, следовательно жестокая колоть, этот отъявленнейший враг курьерских телег; за Новочеркаском осенняя изморозь, промачивающая шубу насквозь, отчего шуба, замерзнув ночью, торчит колом, так что нет возможности закутаться в нее; за Ставрополем липкая черноземная грязь, пудами наворачивающаяся на колеса и увеличивающая вес шубы до невероятных размеров; наконец, по ту сторону гор теплое, благодатное солнышко, так пригревающее, что не без удовольствия подумываешь о тени. И всё это изведано было мною в течение десяти дней, не выезжая из одного и того же государства! Какой-нибудь немец, никогда не покидавший своего микроскопического отечества, пожалуй, и не поверит, а нам, русским, такие явления не в диковинку.

Несмотря однако на мало-заманчивую обстановку этого путешествия, я был рад ехать на Кавказ. Мне хотелось посмотреть, как он, вечно боевой, смотрит теперь, когда война окончена; мне хотелось обнять старых товарищей, узнать, как они живут без боя, и, наконец, еще раз полюбоваться обворожительною кавказскою природою.

Много наших соотечественников ездят за границу, кто лечения ради, а кто и того ради, чтобы полюбоваться заморскою природою, подышать заморским воздухом, полечиться заморскими водами; ездят и не подозревают, что у нас есть и природа, и воздух, и воды, каких нет в западной [323] Европе. Многие ли из таких путешественников знают, что Пятигорск, лежащий у подножие Кавказского хребта, соединяет, на самом небольшом протяжении, семь разнородных источников, излечивающих едва ли не от всех недугов, которыми только страждет человечество? Знают ли они, что кавказские горы представляют такие виды, с которыми не могут сравняться ни швейцарские, ни рейнские?

Не мне однако, летевшему на курьерских и находившемуся под гораздо сильнейшим впечатлением ухабов, нежели великолепных на пути видов, не мне описывать природу. Пустившись на такое дело, я боюсь высказать что-либо в роде ответа, данного одним из моих собратов по ремеслу, курьером же. На вопрос, как ему понравилась военно-грузинская дорога, он отвечал: «ничего, шоссе содержится в порядке, лошади хороши, ямщики возят лихо». Но бывают и такие впечатления, что даже курьерская перекладная не в состоянии заглушить их. Вот их-то и хочется мне передать читателю.

Не доезжая 35 верст до Владикавказа, почтовая дорога, шедшая до тех пор перпендикулярно к линии гор, делает крутой поворот налево и тянется параллельно горам. Когда я подъезжал, часу в шестом утра, к этому повороту, то утренний туман, скрывавший от меня горы, вдруг рассеялся, и передо мною внезапно, как бы по мановению волшебного жезла, выросла целая линия великанов. Изрытые потоками, будто морщинами, пересеченные грозными ущельями, сумрачно смотрели эти исполины из-под своих снеговых вершин, а над ними гордо и величаво высился великан из великанов, вечно «седовласый» Казбек. Куда ни взглянешь — всё горы, одна другой громаднее, одна другой величавее! И все они вытянулись в одну линию, словно построились в боевой порядок, чтобы грудью заслонить Азию от Европы. Но горы, грозные, могучие неприступные горы, не остановили Россию. «Они наши!» подумал я, и ретивое забилось радостно. Мечем и кровью отцов и братьев наших взяли мы вас, неприступные; мирным трудом детей и внуков наших мы воскресим ваши теперь спящие производительные силы. Мы доберемся до богатств ваших, вынесем на белый свет золото и серебро, которые вы до сих пор ревниво таили в недрах своих. Вместо ваших дремучих девственных лесов и невозделанных пустырей, появятся плодовые сады и тучные нивы. Бурные, [324] непокорные потоки ваши будут смирены каменными сводами и устоями. Вместо тропинок, по которым могли взбираться только дикие звери, да горцы, да еще неподражаемая кавказская армия, вас опояшут широкие колесные дороги, по которым будут ходить длинные обозы с произведениями Европы и Азии. Вы, горы кавказские, вы станете тем путем, по которому Россия внесет в Азию свое образовательное влияние.

Вот что думалось мне, когда я впервые увидал наши кавказские горы.

Пока я вспоминал о прошедшем и заносился мыслию в более или менее отдаленное будущее, тройка мчала меня вперед, и я долетел до крепости Владикавказа, построенной в том месте, где Терек, как шальной, вырывается на плоскость через расселину, промытую им в скалах. Но каково было мое удивление, когда я не нашел крепости Владикавказа, которую еще в 1859 году видел здесь, на этом месте, такою сумрачною и неприветливою. Земляной вал окаймлял ее; население, состоявшее почти исключительно из военных, размещалось в убогих мазанках; невылазная грязь безмятежно покоилась на улицах; выходить за вал было не всегда безопасно даже и днем, а ночью и в самой крепости «пошаливали», как говорят на Кавказе, т.е. убивали. Куда девалось это укрепление, грозное для горцев, в свое время несомненно полезное, но крайне неприветливое для глаз? Край замирен, и, вместо крепости, стоит быстро разрастающийся город, который прихорашивается как молодая барышня, вступающая в свет. Следы валов исчезли, и город уже шагнул за рубеж прежней крепости. Появилось много каменных домов, между которыми есть двухэтажные; великолепный чугунный мост соединяет город, расположенный на обоих берегах Терека; по большей части улиц проложено отличное шоссе; разведены публичный сад и бульвар, где несколько раз в неделю играет музыка, а барыни и барышни щеголяют не хуже, чем в столицах.

Вот в каком виде нашел я Владикавказ. Но что было едва ли не еще удивительнее и отраднее, так это большое стечение здесь торгующего люда. Мне пришлось въехать в город во время самого разгара базара, и я с трудом пробрался по главной улице, загроможденной важно выступающими верблюдами, скрипучими арбами и укладистыми телегами. [325]

Тут встречались всевозможные нации: персияне, грузины, армяне, горцы и наши православные мужички. Невольно пришли на память стихи Пушкина:

Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!

Находясь во Владикавказе только мимолетным проездом, я, конечно, не имел возможности собрать сведений о том, чем преимущественно и на какую сумму торгуют здесь. Мои статистические данные ограничиваются лишь тем, что мне удалось подметить с высоты трясучки-телеги; я мог только высмотреть, на базаре: красный товар, сено, пшено, все предметы, нужные в обыденной жизни, и, кроме того, я встретил, пришедший из-за гор, большой караван верблюдов, навьюченных хлопком.

Пробираясь сквозь пеструю и кипучую деятельностью толпу, я встретил Василия Михайловича Л*, с которым прежде служил в одном батальоне. Смотрю — и не верю своим глазам. Неужели это он? Тот был такой сухощавый, а этот полный, здоровенный; того я никогда не видал иначе как в смазных сапогах и папахе, а этот одет как с иголочки, во франтовском кепи. Всматриваюсь хорошенько — он, и вот мы уже обнимаемся.

— Едва узнал вас, Василий Михайлович! Как вы пополнели, каким вы сделались франтом!

— Следы замирения Кавказа, — отвечал он с ироническою улыбкою.

— А помните ли как...

И пошло применение к практике песенки: «Ты помнишь ли, товарищ неизменный....»

На улице, стоя, особенно после того, как проскакал две тысячи верст, разговор клеился плохо, вследствие чего мы и отправились на станцию. Что за чудеса! станция — большой каменный двухэтажный дом! Внизу устроены весьма чистые нумера для приезжающих, а наверху помещается клуб. Пока перекладывали лошадей, нам подали обедать, и — опять изумление! — все подано так чисто и вкусно, как весьма редко встречаешь в гостиницах наших губернских городов.

Обед, конечно, не мешал нам разговаривать: мы болтали без умолку, перебивали друг друга, перескакивали с одного предмета на другой, словом — болтали так, как болтается [326] после пятилетней разлуки с добрым приятелем, с которым есть что вспомянуть.

Во время оживленного разговора я не сразу заметил, что с тех пор, как расстался с Василием Михайловичем, он переменил форму, и что на черном воротнике появились красные петлицы, а нумерные погоны заменились гладкими.

— Это что значит? спросил я. — Отчего вы переменили форму?

— Служу по управлению туземными народами.

Вот что узнал я из разговоров с моим добрым приятелем о замирении края.

На восточном Кавказе теперь всё совершенно спокойно. Горцы, волею-неволею, начинают сживаться с новым своим положением, хотя, разумеется, еще не сделались мирными гражданами по призванию. Люди, считавшие долгом совести, религиозною обязанностью бить гяуров, т.е. русских, не могут переродиться разом, не могут не желать возвращения прошедшего. Пройдет, вероятно, не одно поколение, прежде чем чеченец впряжет своего боевого коня в плуг и будет охотнее держать в руках заступ, нежели шашку. До тех же пор край должно считать завоеванным, замиренным, но дать ему название мирного нельзя. В ожидании окончательного, т.е. фундаментального умиротворения жителей, приняты меры, долженствующие как перестроить гражданский быт горцев, так и препятствовать всякому не только восстанию, но и возмущению.

Часть горцев выселена на плоскость; в горах и лесах проводятся дороги; на главных пунктах построены укрепления; наши крепости и станицы открыты для торговли; во главе управления туземными народами поставлены наши офицеры, которые управляют ими придерживаясь отчасти их прежних законов и обычаев (корана и адата) и прививая к ним лишь постепенно наши законы. Всё это дает возможность мало-помалу приводить горцев к более европейскому устройству общества, бдительно следить за ними и, если бы оказалась надобность, не только потушить в самом зародыше попытки к восстанию, но даже предупреждать и строго преследовать всякие частные разбои и грабежи. (Справедливость этого взгляда на положение дел на восточном Кавказе я имел возможность поверить в Тифлисе, при свидании с некоторыми из старших начальников края. Что же касается до западного Кавказа, там всё совершенно спокойно и будет отныне всегда спокойно, по той весьма простои причине, что в горах вовсе не осталось туземного населения. Все горцы выселились частью на плоскость, частью в Турцию, так что в горах нет других жителей, кроме наших войск, занимающих гарнизоны в крепостях, казаков, поселяемых станицами, да еще нескольких десятков туземцев, которые за недоступностью местности не могли еще быть отысканы нашими войсками. Но и эти враждебные нам остатки уже вытесняются из гор) [327]

Проложение дорог, рубка просек и возведение укреплений вызывают кавказскую армию на громадные труды и большие лишения, потому что подобные работы не могут быть производимы вольным трудом. Туземцы, по лености и непривычке к тяжелому труду, не стали бы наниматься; да если бы они и нанимались, то число их так невелико (а на западном Кавказе их и вовсе нет), в сравнении с тем, что надо сделать, что предпринятые работы могли бы быть окончены разве в весьма отдаленном будущем. А между тем дело не терпит отлагательства; надо спешить: иначе все наши успехи и завоевания обратятся в ничто. Вот почему поневоле приходится прибегать к армии, которая, завоевав страну с оружием в руках, призвана теперь упрочить это завоевание с помощью кирки и топора.

Работы, предпринятые теперь на Кавказе, работы спешные, часто в нездоровых местностях, весьма отяготительны. Расположенные или бивуаком, или в недостроенной крепости, работая целый день не разгибая спины, солдаты вспоминают свою недавнюю боевую и походную жизнь. «Бывало — говорят они — хоть и трудно, да ненадолго. Отзвонишь день, другой, ну, хоть месяц, да и с колокольни долой! А теперь не то: и звонить приходится дольше, да и слезешь с колокольни, так отдых неполный: ступай на фронтовое ученье».

Офицерам еще труднее, нежели солдатам. Для кавказского офицера бой — это и цель жизни и самая жизнь. От боя до боя он прозябает, бывало, в каком-нибудь жалком укреплении, без общества, без книг, живет только надеждою на бой и оживает только в бою. Не для того же он оторвался от всего дорогого и милого, чтобы умирать с тоски в каком-нибудь форте да смотреть за тем, как солдаты рубят лес или копают землю. Он пришел в этот отдаленный угол России, стоящий на рубеже двух частей света, для того, чтобы взять в бою то, чего ему недоставало. Кого только не заносило на Кавказ в былое, боевое время! [328]

Какие надежды и страсть не искали здесь пищи! И пока продолжалась боевая пора, поддерживалась надежда достигнуть цели, терпеливо переносились все лишения. Всякий думал: не сегодня, так завтра улыбнется счастье! Теперь не то! Лишения почти те же, что и прежде; скуки больше; надежды испарились; поэзии боевой жизни нет. «Вот и живи как знаешь — говорят офицеры — одно только и есть утешение: прибавочное содержание...»

Но я увлекся и забыл, что везу читателя на курьерских, а езда этого рода не дозволяет долго останавливаться на одном месте. Дело однако в том, что я и в действительности пробыл лишнее время во Владикавказе. Да и как было устоять против соблазна перекинуть словечко другое со старыми сослуживцами и приятелями! В маленьком городе всё что ни случится, тотчас же узнается. «Чихни у одной заставы, у другой скажут: желаем здравия». Так случилось и со мною. Не успел я доесть последнего куска, как несколько старых товарищей, извещенных о моем приезде стоустною молвою, уже явились пожать мне руку. Как же было не только не поболтать, но и не заболтаться?... Однако смотритель уже не раз приходил докладывать, что лошади готовы. Надо ехать!

Опять ямщики стали покрикивая погонять лошадей; опять зазвенел колокольчик над самыми ушами коренной, которая, рыся из всей мочи, глубокомысленно поводит ушами, будто понимает что ей назвякивает колокольчик; опять пристяжные стелются по земле, усиливаясь догнать бойкого коренника, а меня, вместе с чемоданом, опять подбрасывает и подталкивает, и мои члены неотвязчиво напоминают, что третью тысячу верст едем. Впрочем, на военно-грузинской дороге, проложенной через горы, кости мои мало или по крайней мере меньше страдали, благодаря превосходному содержанию этой дороги, что почти столько же удивительно, как и искусство, с которым она проложена.

Дело далеко нелегкое: сперва провести, а потом поддерживать в порядке дорогу, идущую почти в отвесной скале, с вершины которой спускаются каменные и снежные завалы, а у подножие мчится Терек. Течение Терека так сильно, так свирепо, что река, не зная преград своему стремлению, уносит, как бы шутя, целые осколки скал и тем подмывает свои берега. Завалы дело тоже не шуточное. Летом, особенно [329] же осенью, спускаются на дорогу иногда целые скалы, а зимою спалзывают лавины, заваливающие путь плотно осевшим снегом, глубиною иногда до четырех и пяти сажен. Какая, кажется, есть возможность проложить при таких условиях хорошую, прочную дорогу, да еще и содержать ее в порядке? Но ум и воля человека одолели природу: через горы пролегает широкое шоссе, по которому сперва подымаешься на высоту девяти тысяч футов, а потом спускаешься с таким удобством, что едва заметно, когда едешь в гору, когда под гору: тормоза нет и лошади мчатся во всё время как по ровному месту. Мало того: в продолжение круглого года здесь постоянно содержится отличнейшая колесная дорога. Каких же громадных усилий и циклопических работ стоило проведение этого пути!... Да и поддержание его в порядке тоже исполинский труд. И всё эго совершила опять кавказская армия, одинаково несравненная и в мирных трудах!

Вот я и доказал, хотя, признаюсь, и против воли, что не даром говорится:

«В чужом глазу мы спицу видим,
В своем не видим и бревна».

Посмеялся над товарищем-курьером, который только и умел сказать о военно-грузинской дороге, что на ней возят хорошо и она содержится в порядке, а сам сделал тот же промах. Но да будет мне прощен этот грех ради того, что описание кавказской природы мне не под силу. Чувствую, что кавказская природа вышла бы из-под моего пера мелкою, бледною, а я так ее люблю, что рука, или, точнее, перо не подымается уродовать великое творение Божие. Скажу одно: кто не был на Кавказе, тот не знает, что значит выражение: величественная природа, и не может понять впечатления, которое она производит на человека. Как пред лицом её силы и величия кажешься сам себе мал, ничтожен, слаб, и как гордишься за человечество, что оно, несмотря на свою физическую слабость, торжествует над препонами такого исполина, как природа!...

Промчу лучше читателя прямо в Тифлис.

Бывшая столица грузинского царства, а теперь главный город всего Кавказа, много выиграла в своем наружном убранстве. Вместо вязкой грязи, которую я видел в 1859 году на тифлисских улицах, теперь во всём городе мостовая, [330] под которою проведены водосточные трубы. Целые новые кварталы застраиваются весьма красивыми домами, разводятся сады и бульвары; словом, Тифлис, сознав, что он теперь главный город мирной страны, сбрасывает с себя азиятскую физиономию и, принимая европейский вид, готовится к предстоящему назначению края: к посредничеству между Европою и Азиею.

Давно не приходилось этому краю жить в мире. В течение целых веков был он жертвою войн; теперь же, с наступлением спокойствия, он смело может двинуться по пути, на который ему указывает самое его географическое положение. Но прежде чем добиваться влияния на других, необходимо приготовиться к тому собственным своим развитием. Эта истина сознана на Кавказе. Грузия уже сделала первый, и притом решительный, шаг на пути цивилизации: волею державного Царя своего она уже не имеет в своих пределах крепостного права.

Два года выработывалось положение об этой реформе, и нельзя не удивляться, что в такой короткий срок дворяне не только примирились, но и сроднились с мыслию отказаться от варварского, веками утверждавшегося, права владеть людьми. Конечно, грузинские дворяне имели перед собою пример дворян империи; но не следует забывать, что взгляды и понятия грузин гораздо более носят на себе отпечаток феодальных времен. Должно заметить также и то, что, при довольно значительной лени и при незначительных потребностях низшего класса населения этого благодатного края, рассчитывать на дешевый вольный труд невозможно. Всё это, казалось, должно было бы затруднить или, по крайней мере, замедлить уничтожение здесь крепостного права; однако оно совершилось быстро, спокойно и, сколько я мог заметить в кратковременное мое пребывание в Тифлисе, даже без особенного сожаления со стороны дворян. В день обнародования высочайшего манифеста об освобождении грузинских крестьян (8-го ноября 1864 года) мне пришлось даже слышать, от некоторых дворян, отзывы в роде следующего. «С двенадцатого века (царствование царицы Тамары, считающееся золотым веком Грузии) мы еще не переживали такого великого и славного дня».

В таком просвещенном содействии грузинского дворянства [331] благим видам правительства нельзя не видеть залогов будущего преуспеяния края и, вследствие этого, нельзя не надеяться на то, что русская кровь, пролитая на Кавказе, не пропадет даром, а принесет плод.

В Петербург я отправился тем же способом, каким приехал в Тифлис, т. с. на курьерских.

Опять колоть; опять коренная рысью, пристяжка вскачь; опять толчки под мои не совершенно еще отдохнувшие бока; опять обоюдное завистливое чувство между обыкновенными проезжающими и мною. Опять 2.608 3/4 верст и, я в Петербурге!

На этот раз не всю дорогу пришлось мне ехать одному. Волею судеб, вместе со мною, протрясся более тысячи верст отставной рядовой Грузинского гренадерского полка Лаврентий Куценко. Попал же он на мою перекладную следующим образом.

За две станции до Новочеркасска, обогнал я многих отставных нижних чинов, шедших с Кавказа на родину. Один из них поразил меня особенно своим истомленным видом. Он шел с большим трудом, хромая на обе ноги.

— Куда идешь, служба? — спросил я его.

— На родину, в Воронежскую губернию, — отвечал он.

— Хочешь, подвезу?

— Явите божескую милость: совсем из сил выбился. Я хоть пол-лошадки заплачу, доставьте только.

И вот, забыв, на радостях, усталость, служба проворно взбирается на мою колесницу, и мы мчимся.... в Воронеж, на родину!

Дорогой человек становится поневоле болтливым, а тысячу верст, даже и на курьерских, в один день не проедешь; следовательно, мне удалось наговориться с моим спутником вдоволь. Расспрашивая старого служивого, я узнал всю его биографию.

Лаврентий Куценко был помещичий крестьянин Воронежской губернии. На тридцатом году сдали его в рекруты и тотчас же «угнали» на Кавказ, где он сначала долго стоял в одной из крепостей черноморской береговой линии, схватил там перемежающуюся лихорадку, потом заболел цингою, но продолжал службу во фронте.

— Гошпитали ужасти как не любил, — рассказывал Куценко. [332]

Да оно и не приходится бывать там хорошему солдату. Только начни, так и повадишься. От товарищей отстанешь, а потом и взглянуть на них будет совестливо.

— Ну, а как жилось в крепости?

— Вначале было больно тяжело, а на последок полегчало. Попривык, значит. Да извольте сами посудить, что это за жизнь такая была. Чуть море забушует, провианта вовремя подвезти не могут: голодай, значит; тут чуть не всякую ночь тревога. За вал носа не покажь: и днем подстрелят. Леса ли надо нарубить на дрова — прикрытие назначают; топливо принесут, а вместе с ним двух, трех раненых притащут. Так и мне прострелили вот эту, левую-то, ногу. Да что о нас говорить, когда и господам нашим так жутко приходилось, что и сказать нельзя. Ведь слова, бывало, сказать не с кем. Только одна забава и была — песенники. А знатный был у нас в роте запевало... Тимофеевым прозывался. Убили! Царство ему небесное.

— Его тоже на рубке леса убили?

— Никак нет-с. Было это — эх, года-то не припомню: знаю только, что случилось под самую осень; ночи были темные-претемнеющие. До рассвета, этак за час, он (кавказский солдат, говоря о неприятеле, употребляет всегда слово он) тихонько подкрался в ров. Часовые не успели опомниться, а окаянные уже через вал перелезли. Мы повыскакали, да пока все наши собрались и начальство прибежало, он нас припер уж к самой церкви. Ну, думаем, что-то будет! А тут как хватят по нём из орудии, да раз, да другой, а мы на «ура!» Где ему устоять! повернул — мы за ним. Коли сколько душе угодно! Много же мы их, нехристей, положили.... и всё такие были молодцы, оружие знатное! Известное дело — байгуш, оборванец, а оружие всё в серебре. После мы, как водится, поснимали с татарвы всё что было да распродали, и не один абаз выручили. На утро у нас стали своих поверять. Многих не досчитались. Смотрим: Тимофеева тоже нет. Значит, убили. Уж как было жалостно! Человек-то хороший, на все руки, добреющий. Сам майор сказал: «жалко Тимофеева». Вот оно как! Царство ему небесное!

Куценко перекрестился и, помолчав немного, продолжал:

— Потом стали это собираться мертвых хоронить, а тут татарва пристает: «отдайте, дескать, нашего князя; он с [333] убитыми у вас остался». Столько-то баранов — говорит начальство — подавай, а не то, закопаем и следов не отыщете. Делать нечего, согласились. Баранов пригнали, а тело князя своего получили. Нам что в нём! все равно сгниет! Ну и погуляли же мы на поминках.

— И всё прогуляли? — спросил я. — Ничего к отставке не приберегли?

— Нет, ваше высокоблагородие, этого у нас заведения не было, чтобы деньги беречь к отставке. Кто ж из нас думал домой идти? Кого не убьют, того с лихорадки схоронят....

Когда во время крымской войны были сняты гарнизоны с крепостей черноморской береговой линии, Куценко попал в Грузинский гренадерский полк. Тут стала служба и полегче, и повеселее.

— А жалко было — говорил он — уходить из крепости. Оно хоть куда нехорошо в ней было, да привык. Ведь не один день промаялся там.

Попав в Грузинский гренадерский полк, Куценко, несмотря на свою простреленную ногу, продолжал служить во фронте.

— Да вот о Пасху будет три года, орудиею переехало правую ногу, значит здоровую — продолжал он рассказывать — так кость в двух местах сломило; в гошпитале долго пролежал, а оттуда в инвалид переписали. Теперь нежданно-негаданно, по божеской и царской милости, в чистую выпустили. Шел на родину, да думал: не дойду, а тут вот ваше высокоблагородие повстречались. Видно, Бог не по грехам терпит!

— А что, Куценко, как, по твоему — спросил я — тяжела служба на Кавказе?

— Оно, конечно, дело не то что бывало легкое. Иному не бывалому расскажешь — не поверит. Да ведь кому-нибудь надо же Царю служить! А тут еще против нехристей дрались, значит за веру терпели!

Подъезжая к пограничному столбу Воронежской губернии, я спросил его:

— Знаешь ли ты, что значит этот столб?

— Не могу знать: давно в этих местах не бывал.

— Слушай, прочитаю что на нём написано: граница Воронежской губернии.

Куценко мгновенно изменился в лице, перекрестился и промолвил: “Увидал-таки тебя, земля родная! А не надеялся, [334] как уходил отсюда молодой да здоровый...» И крупные слезы, блеснув в глазах, выкатились и остановились в морщинах его иссохшего лица...

Но вот мы доехали до Воронежа.

Перекладная телега не триумфальная колесница, и возгласы ямщика, погоняющего лошадей, не то что клики рукоплещущего народа; но, я думаю, вряд-ли кто из древних римлян, торжественно въезжая в столицу мира, был столько счастлив, как Куценко, когда он, после одержанных побед, никем не замеченный, весь забрызганный и продрогший, въезжал в свой родной Воронеж — на перекладной. Римляне дрались в ожидании рукоплесканий народа, если вернутся; этот вовсе не надеялся вернуться. Те знали, что они герои и что им воздается только должное; этот и не подозревал, что сделал что-либо особенное, и думал, что попал домой, въезжал, а не входил в свой родной город только по особенной милости Божией...

В Воронеже Куценко просился остаться, хотя ему и было ближе домой от Задонска.

— Хотелось бы, — говорил он, — свечу угоднику поставить, приложиться к святым мощам, да и в баню надо сходить. А то, пожалуй, дома и не признают. Такой разве уходил я на службу? Бравый из себя был тогда, кровь с молоком! А теперь только на растопки гожусь...

Простился я с Куценкой, честным кавказским солдатом, которому и не в-догад, что он герой.

Много потрудился он: много ли отдохнет?

Дотрястись от Воронежа до Петербурга недолго. Вот я и дома, в теплой комнате, на хорошей постели, и едва-едва верится, что пролетел шесть тысяч верст и насмотрелся на многое и на многих.

Впрочем, чему удивляться, что каких-нибудь двадцать восемь дней моей жизни кажутся мне сном, когда и боевое прошедшее Кавказа теперь тоже кажется сновидением! А давно ли оно было? а мало ли страдалось?...

Барон А.Н. Корф.

4 февраля 1865 г.
С.-Петербург.

Текст воспроизведен по изданию: На курьерских. Поездка на Кавказ в 1864 году // Военный сборник, № 4. 1865

© текст - Корф А. Н. 1865
© сетевая версия - Thietmar. 2018
© OCR - Бабичев М. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1865