АДЫЛЬ-ГИРЕЙ КЕШЕВ

(КАЛАМБИЙ)

ЗАПИСКИ ЧЕРКЕСА

ИЗ КАБАРДИНСКИХ (АДЫГСКИХ) ПРЕДАНИЙ

Жил когда-то молодой, храбрый, красивый князь, пользовавшийся в народе уважением за свою ласковость и щедрость на лодарки. Словом, князь этот удовлетворял всем требованиям, какие предъявляли адыги своим родовым вождям.

Когда настало время, заботливые аталыки и окружавшие дворяне — вассалы, как водится, женили молодого своего владельца на вполне достойной его девушке, разумеется, выбрав ее из княжеского сословия, так как в прежние времена неравные браки считались между адыге великим позором, и дети, происшедшие от таких союзов, не пользуясь правами отца, делались какими-то париями, под именем «тума» (Из них, впрочем, нередко выходили отважные абреки (соответствовавшие Древнерусским изгоям), которые своими личными качествами брали верх над законнорожденными соперниками. Так, в Кабарде, лет 300 тому назад, прославился Айдемир-Кан, память о котором сохранилась в довольно распространенной и доныне в народе эпической рапсодии).

Сначала супруги жили в любви и мире, насколько это допускали спартанские обычаи древних адыге.

Муж, когда был дома, аккуратно приходил в «логуна» (в половину) жены, поужинав с гостями в кунацкой, что, по обыкновению, случалось в полночь.

Жена встречала его, стоя, безмолвно, с опущенными вниз глазами, около сложенных тюфяков, одеял, подушек и т. п. принадлежностей постели, занимающих заднюю стену черкесской сакли.

На камине горел яркий огонь, освещая небогатое убранство сакли, состоящее (за исключением постельных принадлежностей), всего из нескольких тазов, рукомойников, симметрически расставленных около очага или у входной стены, двух-трех сундуков, стоявших подряд на дощатых нарах, устроенных вдоль противоположной входу стене, позади большой кровати из крашеного дерева, с высокими спинками сзади и с боков испещренной разною хитрою резьбою.

Кровать эта к приходу хозяина была всегда убрана так, что оставалось только раздеться и лечь на нее. Но молодой князь, как и всякий порядочный адыгский дворянин, не делал этого никогда. Войдя в саклю, он мерным шагом, не поворачивая головы ни направо, ни налево, шел прямо к кровати, молча садился на нее посредине, причем никогда не позволял себе даже облокотиться на подушку.

Сопровождавший его из кунацкой товарищ — сверстник принимал от него неразлучное оружие и вешал на одной из боковых ручек кровати или на задней стене, где висело и остальное [256] вооружение князя; снимал с него черкеску, ноговицы, чувяки и, убрав их куда следует, задком возвращался к входной стене, чтобы та почтительно ожидать приказания удалиться.

У той же стены, у постели стояла горничная хозяйки, в ожидании такого же приказания от своей госпожи.

В сакле в ту пору царствовала большею частию мертвая тишина, прерываемая лишь треском полен на очаге. Никто из присутствовавших не говорил и не поднимал глаз друг на друга; все: молчали и глядели в землю или куда-нибудь в сторону: того требовал неумолимый древнеадыгский этикет.

Раз так-то князь замечтался дольше обыкновенного, сидя т своей кровати. Огонь на очаге несколько раз потухал, так что горничная должна была подкладывать вновь дрова. Само собою разумеется, ни хозяйка, ни прислуга не смели прерывать молчания хозяина: они хранили также безмолвие, стоя неподвижно в своих местах.

Как ни благовоспитан был юноша, удостоенный князем чести и доверия сопровождать его в саклю жены, но в эту ночь он невыдержал и зевнул, — впрочем, едва слышно и притом в рукав, своей черкески. Спустя немного зевнула против воли и княгиня, разумеется еще тише и стыдливее, чем княжеский спутник.

Тут князь внезапно очнулся и, мрачно насупив брови, дал понять рукою, что прислуга может разойтись.

Оставшись одна, княгиня притворила двери, потушила огонь и начала собираться лечь в постель; но супруг приказал ей, ни с того, ни с сего, ложиться особо, на полу.

Такая неожиданная и совершенно незаслуженная немилость мужа, до того времени не высказывавшего к ней ни малейшего признака нерасположения, поразила, как громом, молодую женщину, несколько времени она стояла во тьме, в полном оцепенении. Когда же она понемногу пришла в себя, собрала всю свою смелость и скромно спросила мужа: чем она провинилась пред ним, что он не хочет допустить ее более разделять с ним ложе.

Князь сначала ничего не ответил и неподвижно лежал по-прежнему, повернувшись спиною к жене. Прошло так еще несколько времени: княгиня, не удостоенная даже ответа, по обычаю своего пола, обратилась прежде всего к слезам; прислонившись к ручке кровати, она начала глухо рыдать.

Тогда муж молча встал, оделся поспешно в темноте, взял свое оружие, приказав жене ожидать объяснения его немилости, вышел из сакли.

Бедная женщина, конечно, была еще сильнее озадачена таинственными словами мужа, но так как честь и достоинство предписывали ей встречать всякую случайность с подобающим ее полу приличием, то у нее хватило настолько силы, чтобы одеться, [257] развести огонь, привести в порядок постель и стать по-прежнему у складки тюфяков, приняв вид, как будто ничего с нею не случилось и она ждет по обыкновению возвращения своего хозяина.

Князь недолго заставил себя ждать: он вернулся в саклю, таща за собою что-то тяжелое. Едва переступил он чрез порог, и жена увидела то, что находилось в его руках, она испустила крик ужаса и упала без чувств на пол.

Неизвестно, что происходило далее в княжеской сакле в эту ночь, потому что не было других свидетелей, кроме самого князя; а он, конечно, не разговаривал о том, что сам творил; напротив, с этой роковой ночи, характер и образ его жизни так круто изменились, что аталыки и вассалы решительно не могли разгадать, что бы такое с ним могло случиться. На расспросы же их об этом князь отвечал или молчанием, или уклончиво. Дни и ночи просиживал он безвыходно в своей кунацкой, почти ничего не ел и неохотно принимал посетителей.

Что касается княгини, то положение ее казалось еще непонятнее. Бледная и изнуренная, она едва держалась на ногах и, наверное, слегла бы в постель, если бы оскорбленное чувство гордости не внушило ей мысли, что она должна выносить постигшее ее горе без напрасных жалоб, не возбуждая к себе ни притворных сожалений, ни праздного любопытства посторонних зрителей. Даже горничной своей она не поверяла того, что с нею случилось.

Таинственная катастрофа, нарушившая внезапно обычный ход дел в княжеском доме, естественно, не могла не обеспокоить сильно вассальных дворян, связанных с этим домом множеством насущных интересов. По аулу пошли оживленные толки, догадки, предположения, сожаления и т. п. Но все это не приводило ни к чему. Дело оставалось темным для всех.

Но как в самых запутанных делах находится всегда какой-нибудь исход, лишь бы отыскался умный человек, способный открыть его, и в настоящем случае найдено было средство к разоблачению тайны.

В ауле проживала старуха, кормилица князя, пользовавшаяся за свой ум и опытность полным его уважением и доверием.

Ей-то пришла в голову счастливая мысль — навестить тоскующую княгиню и в разговоре незаметно выпытать у нее причину неожиданного разрыва ее с мужем.

Старушка, конечно, была слишком опытна в таких вещах, чтобы не успеть в своем предприятии. Она, действительно, довела княгиню ловкою беседою до полного сознания. Мешкать было нечего: старушка, узнав в чем дело, тотчас придумала и средство против него. Она прежде всего упросила своего питомца, во имя данного ею ему молока, ночевать в сакле княгини, дабы не делать скандала на весь народ. Если жена провинилась пред ним в [258] чем-нибудь, то ничто не мешало разойтись с нею под благовидным предлогом: выставлять же ее напоказ всем, как уличенную уже в преступлении, но в то же время оставлять ее в своем доме — значило бы добровольно позорить свою честь и достоинство в глазах посторонних людей.

Князь должен был уступить этим доводам, а еще более воспоминанию о данном ему молоке. Он начал по ночам возвращаться в саклю жены, хотя во всем остальном упрямо сохранял принятое положение.

Спустя две или три ночи, когда князь, вернувшись в женскую половину, собирался уже лечь в постель, горничная вводит к нему неожиданно кормилицу.

Князь вскакивает быстро на ноги, идет к ней навстречу, спрашивает ее с удивлением, что могло заставить ее навестить его в таком необычном месте и в такое неудобное время.

Ловкая старуха имела в запасе достаточно предлогов и оговорок в оправдание действительно необычного, по понятиям адыге, своего поступка, а потому успела вскоре успокоить щекотливость своего питомца и даже усадить его спокойно на место. Сама она расположилась в почетном углу очага и пространно, не переводя духа, стала излагать домашние свои дела, побудившие ее сделать против воли настоящий визит.

Умышленно сплетенный рассказ достиг, конечно, своей цели: князь, и без того усталый и расположенный ко сну, начал потихоньку позевывать. Старуха вторила ему, с своей стороны, усерднейшим образом. Вдруг князь вскакивает с места и с изумлением говорит своей кормилице:

— Что с тобою, мать моя? Возможно ли допустить между нами какие-либо дурные мысли, выражающиеся посредством взаимной зевоты?

Старушке только этого и было нужно: она тотчас прервала нескончаемый свой рассказ и в кратких, точных выражениях убедила князя в том, что он глубоко ошибается, приписывая зевоте значение каких-либо тайных симпатий, что люди зевают, когда их клонит ко сну, когда они голодны или чувствуют усталость, что, наконец, зев есть самый заразительный звук человеческого голоса, как об этом даже гласит пословица. А самым же очевидным доказательством истины ее слов может служить в настоящем случае, невольное совместное зевание его, князя-питомца, и ее, матери-кормилицы, между которыми, разумеется, и самый злейший человек не заподозрит существования каких-нибудь дурных отношений и чувств, кроме сыновних и материнских.

Затем старуха поднялась, извинилась еще раз в беспокойстве, причиненном несвоевременным ее посещением, и отправилась к себе домой. [259]

А князь не только перестал с этой ночи привязывать к спине жены труп бывшего своего доверенного спутника и класть их вместе до утра в промежутке между стеною и постельною складкою, в наказание за предположенную им (вследствие невольно напавшей на них в известную ночь зевоты) тайную любовь, но, испросив у княгини искреннее прощение, стал жить с нею в большем еще согласии и доверии, чем прежде.

«Терские ведомости», 1871, М 39, Перепечатано в «Сборнике сведений о Терской области», 1878, вып. 1, с. 304 — 308.

Текст воспроизведен по изданию: Каламбий (Адыль-Гирей Кешев). Записки черкеса. Повести, рассказы, очерки, статьи, письма. Нальчик. Эльбрус. 1988

© текст - Хашхожева Р. Х. 1988
© сетевая версия - Тhietmar. 2010
©
OCR - Анцокъо. 2010
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Эльбрус. 1988