АДЫЛЬ-ГИРЕЙ КЕШЕВ

(КАЛАМБИЙ)

ЗАПИСКИ ЧЕРКЕСА

АБРЕКИ

Мы рассыпались в разные стороны. Я подкрался очень близко к одной кучке, взвел курок винтовки и начал водить дулом, выбирая на ком бы остановить его. Я узнал довольно крупного человека и сделал движение, чтобы спустить курок... но рука замерла, точно кто перетянул ее палкой, сердце дрогнуло. Я весь сгорел от стыда. «За что же я его убью? — подумал я невольно: — Ведь он не видит меня, не подозревает опасности, он безоружен». Никогда не одобрял я затылочных героев и считал их всегда подлыми трусами. Я встал, чтоб идти к холму, как вдруг на другом конце аула раздался выстрел, а за ним, спустя немного, и другой, и третий, все с разных точек. Народ снова засуетился и смешался как стадо овец при нападении волка. Он не знал, что б это значило. «Убийцы, убийцы, ловите их!» — кричали со всех сторон, и массы беспорядочно устремились кто куда, надеясь, верно, тут же поймать убийц за хвост. Выстрелы становились все чаще и чаще. До ушей моих несколько раз долетали предсмертные стоны раненых. Кровь опять заиграла во мне. Мне вдруг представилось, с каким неудовольствием узнают товарищи о моем бездействии. А, главное, я боялся, чтоб они не стали подозревать меня в женственной мягкости сердца, и чего доброго, в постыдной трусости. Потому я быстро направился к одной толпе и навел снова винтовку. Курок звонко щелкнул. Рука моя опять затряслась. Винтовка сама собой опустилась с сошек. Мне, наконец, стало досадно за себя. Лихорадка начала меня бить. «Неужели ты так слаб?» — словно шепнул мне кто-то. Дрожа всем телом, я приложился и невольно закрыл глаза... Выстрел загремел — и кто-то, выхватившись из толпы, с ревом растянулся на земле. В голове моей все помешалось. Не помню, как добрался я до холма...

Спустя немного, явились и товарищи, держа в руках еще раскаленные винтовки.

— На первый раз довольно, — сказал Харакет. — Теперь можно и отдохнуть.

Мы отправились в лес. Зарево пылающего аула провожало нас до самой опушки, освещая нам дорогу. Ночь я провел без сна, несмотря на совершенное изнеможение. Картина пожара неотвязчиво носилась перед моими глазами, а тяжелый стон безвинной жертвы невыносимо терзал мне уши. Я вскакивал и осматривался долго и внимательно вокруг себя, желая увериться, не наяву ли все это происходит. Я завидовал Измаилу и Харакету. Они храпели самым безмятежным образом. Можно бы подумать, что они заснули на пути из Мекки 23: так мало походили они на истребителей целого аула. Проснувшись утром, брат говорил, протирая [154] глаза: «вчера на шее моей висело пудов двадцать; теперь чувствую, что половина свалилась». Я сделал черпак из листьев, принес в нем из речки воды и дал умыться Харакету; потом высыпал перед ним горсть спелых груш, запасенных еще со вчерашнего дня. Остальное время до вечера мы провели в глубоком молчании, развалившись на мягкой травяной постели. Но у каждого из нас была своя мысль — каждый по-своему рассуждал о том, что еще остается нам делать, и как бы ранить еще больнее наших врагов. Вечером я пошел к назначенному дубу. В дупле его лежал целый мешок пшена, узелок с сыром и копченкой, котелок, две чашки, плоская длинная доска, употребляемая косцами вместо стола, и другие принадлежности полевой жизни. Забрав все это, я направился было к нашему шалашу, как вдруг из-за ближнего дерева показался доверенный крестьянин. Он сообщил мне, что пожар истребил весь аул, кроме нашего двора, так что жители хотят переселиться на другое место, что убито пять человек и ранено трое, и что, наконец, ханцовцы единогласно признали нас виновниками общего несчастия. Они приняли всевозможные меры к поимке или умерщвлению нас. Прежде всего они разослали гонцов во все соседние аулы с просьбой не принимать нас нигде как гостей; в противном случае ханцовцы угрожали им своей неприязнью.

К открытию нас главным образом способствовало то, что двор наш остался невредим от огня. В порыве ярости общество бросилось было вымещать свою обиду на нашем доме. И оно исполнило бы это, если бы крестьяне не объявили секрета, который скрывался до того времени, то есть, что они люди свободные. Дело кончилось тем, что Ханца тотчас взял к себе домой дочь с отказанным ей добром, а жители разошлись по своим пепелищам, стуча зубами от ярости. Когда я рассказывал все это товарищам, брат сказал: «Пусть ханцовцы ищут нас по соседним аулам: а мы будем следовать за ними шаг за шагом. Орел слетает на цыплят в открытом месте. Выстроится новый аул, и мы не замедлим явиться».

В полдень мы покушали с отличным аппетитом и легли спать, а ночью снова очутились в ханцовском ауле. Удушливый запах дыма носился еще в воздухе. Горящие уголья тлели под кучами золы, вспыхивая изредка. Разные фигуры, образовавшиеся из глины, торчали на развалинах домов, как пугало в огороде. Вид разрушения был еще ужаснее в ночной темноте. Это был настоящий ад. Тягостное впечатление легло мне на сердце и давило невыразимо. Ведь так еще недавно с обитателями этой развалины мы братски делились хлебом-солью. Еще не успел умолкнуть в ушах голос их дружбы. И вот мы виновники их несчастия. Хозяйки, из рук которых мы ели лучшие куски, девушки, считавшиеся нашими сестрами, дети, которых мы качали на руках, — все они, [155] по милости нашей, должны теперь ночевать под открытым небом, лишенные первых потребностей жизни. Такие мысли осаждали меня беспрестанно. Даже чувство тяжкой обиды, нанесенной нашему дому, не могло совершенно оторвать меня от малодушных размышлений. Несмотря на то, я готовился нанести новый удар врагам и ни одним словом не выразил пред своими товарищами, что происходило во мне.

Ханцовцы, желая по крайней мере избавиться от смрада и угара, оставили пепелища и расположились на ночь в чистом поле. Но и тут мы не дали им покоя. Прикрытые мглой, мы невидимо посылали смерть сидевшим вокруг костров мужчинам. Бедные ханцовцы, не ожидавшие нового горя после того, что случилось, пришли в такое смущение, что громко взывали к аллаху, с дерзостью, неприличной мусульманам. Отчаяние их было несказанное. Они кучками выбежали из круга туда, откуда раздавались выстрелы, но мы не мешкали, и в это время целились в них с другого конца. Так обошли мы круг, пробежали его потом посредине, стреляя по встречным, и, когда весь табор поднялся на ноги, отправились шагом к себе. Несколько всадников выскакали в погоню, но совсем по другому направлению. Они кричали во все горло: «ловите! ловите!»

— Если найдете! — отвечал на это, смеясь, брат... Наутро я узнал от крестьянина, что раздраженное общество разослало во все стороны людей с целью открыть во что бы то ни стало наши следы. Кроме того, оно наняло самых расторопных молодцов выведать нас тайком, войти в сношения, а потом выдать нас ему в руки или застрелить. Составили из лучших наездников ночной обход, и в то же время начали запасаться материалом для постройки нового аула, призвав на помощь соседей, так как у самих ханцовцев не осталось от пожара и половины ароб и быков. Наш лес должен был теперь привлечь жителей. Кто-нибудь невзначай мог набрести на наше убежище. Потому, когда наступила ночь, мы покинули лес, чтобы до окончания постройки нового аула скрыться где-нибудь вблизи. А чтоб узнать, не открыто ли наше жилище во время нашего отсутствия, оставили в нем старую черкеску и несколько газырей с порохом, как бы забытые второпях. Тот, кому бы пришлось побывать в шалаше, конечно, не мог бы никак отказаться от подобной находки. Приятель, к которому мы явились, жил в ближайшем к ханцовцам ауле и был один из отъявленнейших врагов околотка, хотя и не скрывался ни от кого. Он нередко имел с нами дела, потому с большой охотой скрыл нас в своем амбаре, посреди мешков проса и кукурузы, а лошадей наших запер в особой конюшне, где обыкновенно запрятывалось все, что не терпит людского взора. Три раза в день хозяин сам приносил нам есть и сообщал при этом слухи, доходившие до [156] него. Долго, впрочем, он не засиживался с нами, опасаясь возбудить в ком-нибудь подозрение. Из домашних его, одна хозяйка знала о пребывании нашем в кладовой. Прошла неделя в таком добровольном заточении. Разумеется, в такой короткий срок хан-цовцы не успели обзавестись новым хозяйством. Между тем скука бездействия начинала сильно нас томить. Да и стыдно было нам перед самими собой проживать в душной конуре, словно амбарные крысы. Еще много дела предстояло нам. Не одним огнем было вымещать обиду и не все таиться под кровом ночи. Нужно было показать себя врагам и среди дня, чтобы они не подумали, будто мы прячемся от них из боязни. Мы расстались с хозяином. Он до тех пор не хотел нас отпустить, пока не взял с нас обещания вскорости вернуться к нему.

Около полуденного намаза мы явились неожиданно перед новыми жилищами ханцовцев. Не в голой степи уже увидели мы врагов своих. Толстые колья, воткнутые крепко в землю, большим полукружием захватывали огромное пространство: это были зачатки будущей сильной ограды. Кучи хвороста, очищенные от листьев, грудами возвышались там и сям. В иных местах был выведен плетень. Посреди полукруга виднелись сакли, еще не мазанные глиной и слегка прикрытые зеленой травой. Попадались еще и большие просторные шалаши, которые мало чем уступали саклям; из тех и других дым валил густыми клубами. Видно было, что опустившиеся головы ханцовцев выпрямлялись. Мы быстро въехали в черту аула. Десятка два мальчишек играли в альчики при самом входе в ров. Увидев нас, они оставили игру, и с любопытством посмотрели на наши лица. Казалось, они что-то припоминали. Я с Измаилом тихо приблизились к ним, схватили двух из них подмышки и повернули коней. Остальные ребята с криками бросились к саклям. Несколько человек показались на рву с винтовками, прицелились и выстрелили по нас. Пули свистнули мимо. Затем выскакала из аула и погоня. Наши кони, отдыхавшие целые две недели, неслись как из лука стрела. Но несмотря на это, погоня была уже близка. Ее злобные восклицания и ругательства доносились до нас. В ней мы узнали и старого Ханцу. Харакет, скакавший позади без добычи, поворотил своего коня, выхватил мигом винтовку и, как вихорь снежный, ударил в лицо врагам. Прогремел выстрел. Оглянувшись снова, мы увидели двух коней, мчавшихся к аулу с опрокинутыми под брюхо седлами, без седоков. Харакет уже нагнал нас. Погоня, однако, не отставала. Лес зачернел перед нами. Мы приударили коней. Харакет еще раз схватился с погоней и спешил снова одного врага. Зато у самого под правой рукой проскочила пуля, унося с собой кусок черкески и бешмета. Доскакав до опушки леса, мы тотчас же спешились. Пленных и лошадей поручили мне, с тем чтобы я углубился с ними как можно далее [157] в лес. А Харакет с Измаилом, прикрывшись деревьями, остановили преследователей. Загорелась перестрелка. Погоня, раздраженная неудачей и подстрекаемая надеждой зараз уничтожить злейших врагов своих, спутала коней и пешая ударила со всей яростью на Харакета и Измаила. Но каждый дуб стал перед ней неприступной крепостью. Дорого поплатилась она за свою смелость. Харакет и Измаил, как кошки перебегая от дерева к дереву, каждую пулю свою посылали наверняка, тогда как враги палили наудачу и наносили больше вред сучьям и листьям древесным. Перестрелка длилась до тех пор, пока с обеих сторон не истощился весь запас пороха. Тогда поневоле они разошлись...

В ту же ночь мы приехали к своему приятелю и после короткого совещания мы с ним взяли мальчиков и пустились в дорогу. Подобную добычу нельзя было долго укрывать под носом врагов: следовало как можно скорее сбыть ее с рук. На следующий день утром, мы слезли с коней перед кунацкой старшины Каирбека. По обыкновению его не было дома. Приходилось ждать его до восхода солнца; до того времени поднялись бы на ноги дворовые и гости; а мы вовсе не желали, чтобы секрет наш сделался известен кому-нибудь, кроме самого хозяина. Что тут делать? Товарищ мой, Джунис, известный мастер на штуки, нашелся тотчас. Вошел прямо на двор хозяина и стуком в окно кухни разбудил служанку дома. «Так и так, — говорит ей, — по приказанию Каирбека привезли мы двух мальчишек. Надобно сейчас же спрятать их в таком месте, где бы их никто не мог видеть. Так, мол, приказал сам хозяин. Да чтоб она, собачья дочь, не проболтнула тайны, иначе пойдет путешествовать на хвосте коня от хозяина к хозяину». После такого наставления, разумеется, служанке ничего не оставалось, как припрятать подальше наших пленников и натянуть крепчайшую узду на бабий свой язык. Джунис прибавил еще, чтоб она ни под каким видом не заговорила с пленными и если б они сами покусились что сказать, то зажала бы им рот. Успокоившись насчет пленников, мы вошли в кунацкую. Одни из гостей молились на разостланных на полу оленьих шкурах, другие, сидя на дворе, совершали омовение, а третьи издавали сильнейший храп, как будто на свете не существовало вовсе ни заботы, ни молитв. Мы спросили о Каирбеке, хотя, может быть, лучше самих гостей знали, где проводит он это время. Нас просили подождать. Развесив свое оружие на стене, мы сели на одной из длинных скамей, расставленных по углам кунацкой. Раннее посещение наше возбудило любопытство; гости исподлобья осматривали нас, желая, вероятно, по нашей наружности узнать, что мы за люди и зачем так рано приехали. Некоторые даже будто нарочно выходили на двор и, зевая да потягиваясь, осматривали наших коней. А прямо нас спросить никто не решался, зная наперед, что не получат настоящего [158] ответа. Наконец, воротился и хозяин. Увидев меня, он быстро, не давая произнести обычного приветствия, спросил: «где ты, молодец, оставил своего брата?» Вместо прямого ответа я сказал, что желал бы переговорить с ним наедине. Каирбек схватил меня за плечо и поспешно вывел из сакли. Джунис последовал за мной.

— Это что за человек? — спросил живо хозяин, когда мы очутились позади сакли, показывая рукой на Джуниса.

— Это мой товарищ, — отвечал я.

— Ну, так говори же, где оставил ты брата?

— Брат остался пока в доме этого мужа и прислал тебе поклон да маленькую добычу С просьбой зарыть ее в землю так, чтоб и следа не осталось.

— Ого, какой молодец! — проговорил весело хозяин. — Зарыть в землю, да еще так, чтоб нельзя было и следов сыскать! Одно слово: молодец твой брат! Не любит, чтоб изо рта торчал кусок; нужно, говорит, совсем проглотить. Попробуем-ка и мы... да не большой ли кусок-то? Пожалуй, не влезет еще в рот.

— Кусок очень невелик по твоей пасти, — сказал Джунис, — всего двое мальчишек.

— А ты когда мерил мою пасть? — спросил хозяин, вперив острые глаза свои в Джуниса.

— Нужно только раз взглянуть на кабана, чтоб убедиться в ширине его рта, — отвечал тот, не раздумывая.

— Гм!.. Да, где же ваша добыча?

— В твоей кладовой.

— Как так? Без моего ведома!

Тут Джунис рассказал ему хитрость, к которой мы прибегли по необходимости. Каирбек остался очень доволен нашей проделкой. Особенно понравилось ему то, что мы так хорошо знали его львиные замашки. Желая еще более поразить нас своим могуществом, он оставил у себя пленных, с тем, чтобы подарить их в тот же день одному из своих гостей. Нам же дал пять отличных коней, выезженных так, что садись да и поезжай. Другой бы на этом и остановился, потому что чего более стоили два мальчика? Но Каирбек, бывало, как разгорячится, забывал решительно всякие расчеты. Пригоршнями кидал свое добро.

— Вы, — говорил он, — люди бездомные, некому справить вам одежду и обменяться вам не с кем. Возьмите у меня по одному платью, то есть не с моего плеча, а с плеч моего дальнего гостя и товарищей его. Раздевание их предоставляю одним вам, так как вы сняли с меня их обузу, Я бы не прочь и своим платьем поделиться с вами, но, уаллахи, кроме того, что видите на мне, нет, ничего лишнего.

Мы, разумеется, не прочь были от такого предложения, тем более, что платье на нас начинало сильно расползаться, но [159] воспользоваться предложением не могли без ущерба своему дворянскому достоинству. Как ты знаешь, по обычаю, раздевание гостей, получивших подарки, принадлежит исключительно дворне хозяина и людям, особенно близким к нему. Это мы дали заметить Каирбеку.

— Это не помеха, — возразил он, — я так устрою, что ни гости, ни дворня ничего не узнают об этом. Не стыдитесь!

Действительно, он что-то шепнул гостям и те беспрекословно исполнили его желание. Но все это казалось недостаточным щедрому хозяину. На прощание он поднес мне еще два двуствольных турецких пистолета — один брату, другой мне. В то время пистолеты эти так же дорого ценились, как нынче пистолеты с шестью выстрелами. Оружие самое надежное. Не чета нашим кремневым: и под дождем, и при ясной погоде грянет одинаково, никогда не обманет. Главное, двух сразу можно положить, одного подле другого. Послужил мне подарок Каирбека — спасибо ему, вот он и теперь еще при мне, и до последней минуты будет со мной. Если бы только прибавить к нему другую такую же парочку, тогда и семь человек в поле не были бы страшны мне. Особенно добыть бы шестивыстрельный — о, это сложная выдумка гяуров! Поворачивай только колесо, и цель прямо в лоб: шесть выстрелов! Да это, черт побери, находка! Уаллахи, я бы отдал все, что у меня есть, лишь бы найти такой клад. Да нет! Безбожники наши ни за что на свете не променяют его. Но бог даст, когда-нибудь добуду его!

И Джуниса не обидел щедрый Каирбек — подарил ему славный кинжал, за который можно бы сейчас дать два тумана. На том мы и расстались с Каирбеком. «Вот что значит седлать коня в добрый час», — твердил Джунис всю дорогу. Даже сам брат, ничему не изумлявшийся, едва поверил, когда мы представили ему подарки Каирбека.

Отдохнув день, мы снова отправились на ловлю. На этот раз и Джунис к нам присоединился. Ударили среди белого дня на ханцовцев, рубивших лес для постройки, нарочно выбрав то время, когда все они, утомленные работой с утра, собрались в общем шалаше подкрепить себя пищей и отдыхать. Отогнали из-под самого носа тридцать быков. Целый град пуль посыпался на нас на очень близком расстоянии, но не причинил нам ни малейшего вреда, напротив, еще более помог нам: быки, испуганные громом выстрелов, понеслись вперед с такой быстротой, что кони наши едва успевали за ними. Погони никакой не было, потому что верховых между дровосеками не оказалось. Спокойно пригнали быков в ближний аул и продали их на кумач бывшим там армянским купцам. А поверенные купцов немедленно угнали их к русским. Ханцовцы почувствовали наконец, каких неугомонных врагов [160] послал им бог в наказание за грехи. Да! Они лучше бы согласились иметь против себя целый аул, нежели трех бездомных бродяг. С враждебным аулом они бы не побоялись столкнуться лицом к лицу, а укротить нас не было никакой возможности. Словно ястреб на стадо цыплят, налетали мы на них и, нанося беспощадный удар, мгновенно исчезали, не оставив по себе другого следа, кроме слез и жалоб. Имена наши сделались пугалищем не для одних детей, но и для взрослых. Ужас, наводимый нами, походил на трепет человека при мысли о страшной фигуре Азраиля. Не мудрено после этого, если в целом околотке только и говорили, что о нас. И странная вещь! Одни ханцовцы горели к нам ненавистью и жаждали нашей крови, чтобы залить ею нанесенные нами раны; а в окрестностях, даже ближайших к ханцовцам, те самые люди, которые во всякой другой беде брали на свои шеи одинаковую с ними долю, которые клятвенно были связаны с ними, — и те не желали нам зла, напротив, явно сочувствовали делам нашим. Особенно молодежь, страстная ко всему чрезвычайному, просто обожала нас и брала себе в образец. К нам приставали один за другим все недовольные праздностью, обиженные несправедливостью людской и такие, которые не питали в душах ровно ничего дурного, но были соблазнены нашими делами. Даже из ханцовцев пришло к нам трое молодцов. Таким образом, составилась у нас большая шайка из отчаяннейших голов в околотке. Присоединяясь к нам, каждый требовал взять с него клятву в том, что он до последней минуты останется верным товарищем всех членов шайки, но брат мой не захотел связывать ничью совесть. Вообще Харакет не очень благоволил к незваным товарищам. Ему не понравилось, что эти люди без всякой причины готовы резать первого встречного и причинять вред бывшим своим соседям. Это уже делалось разбоем и воровством, а мы всеми силами избегали таких прозвищ. Дело наше было иного рода. Оно было вызвано местью, следовательно, никто нас не мог упрекать ни в корыстолюбии, ни в беспричинной жестокости. Если мы угоняли скот, увозили людей, то это делали вовсе не из видов обогащения, а только из желания причинить как можно больше боли врагам нашим. Злоба сердец наших никогда не простиралась за ограду ханцовского аула. Не раз нам случалось встретить врасплох имущество других аулов — и совесть не может упрекнуть, чтобы мы когда-нибудь прельстились им, даже чтоб имели это в мысли. Если соседи ханцовские принимали нас иногда враждебно, то мы всегда старались внушить им, что худа им не желаем, а если они питают против нас какой-нибудь злой умысел, то да судит их аллах! Из этого легко понять, что мы вовсе не были рады увеличению нашего кружка. Кроме разницы в целях, представлялось и другое важное неудобство. Шайка в пятнадцать, двадцать человек не [161] могла скрыться в случае нужды, в первом попавшемся бурьяне или ауле; а втроем мы никогда не задумывались, как сгладить следы ног своих. Захоти, мы без всякой опасности могли бы жить даже среди самих ханцовцев. Несмотря на все это, мы однако не высказывали новым товарищам наших мыслей. Харакет говорил: что все они мало-помалу поотстанут от нас, и что поэтому не для чего отталкивать их недобрым словом. Это, пожалуй, еще вооружило бы их против нас. А мы не искали других врагов, кроме ханцовцев. Такую шайку, разумеется, невозможно было держать в доме Джуниса, потому мы вернулись к своему шалашу. И черкеска, и газыри лежали на своих местах. Постройка нового аула все еще продолжалась и не обещала скорого окончания, а сидеть праздно в лесу — было до смерти скучно. Куп стал каждую ночь выезжать из лесу двумя партиями, и обе возвращались с разными добычами уже на рассвете. Одну партию водил Харакет; мы с Измаилом неразлучно находились при нем; другую водил Джамгурчи, испытанный юноша, не раз участвовавший в набегах наших на русские станицы. Беглецом он стал вследствие отказа в руке любимой девушки. Трудно поверить всему, что совершили мы в это время. Ужас наполнил сердца не одних уже ханцовцев, а всего околотка, — товарищи наши не разбирали никого. Чуть наступали сумерки, ни один человек не переступал черты аула. Мы опрокидывали вооруженных всадников и вязали их по рукам и ногам, словно пастухов каких. Не раз отгоняли лошадей и скот, выжгли все аульное сено до последней копны. Враги наши совершенно растерялись.

В беспрерывных наездах протекло месяца полтора. К тому времени аул выстроился и обнес себя двойной оградой из колючника. Мы явились к нему, но предприятие на первый раз не удалось. Отряд обходных не допустил нас проникнуть в аул. Тогда Харакет придумал новое средство. Он сделал из высушенного соснового дерева тончайшие дощечки и измазал их густо толченой серой, смешанной с порохом. Такие дощечки загораются от солнечной теплоты. Нам удалось кое-как бросить по такой дощечке на крыши около двадцати саклей. Но попытка снова не удалась. Вспыхнувшие крыши тотчас же были потушены.

В это время попались нам в руки пять мальчиков. По приказанию Харакета я, Джунис и еще один товарищ повезли их к убыхам. Дорога была дальняя и очень утомительная. Дня четыре пробыли у убыхов, и как только сбыли с рук свою добычу, немедленно пустились назад. Темною ночью достигли мы, совершенно изнуренные, нашего притона. Соскочив с лошадей, мы бросились в шалаш и остановились в недоумении. Вместо узкой двери нас поразило огромное отверстие. Стены шалаша обвалились, подпорки лежали разбросанные там и сям. Я обошел все углы — пусто [162] кругом; ощупываю руками стены — ни бурок, ни башлыков и никакого другого признака жилья. Я с отчаянием подбежал к Джу-нису и, едва сдерживая слезы, спросил: что бы могло значить, такое опустошение? Джунис отвечал, что должно быть молодцы; наши, соскучившись в лесу, укрылись куда-нибудь в аул; но это,, очевидно, были одни слова. Сердце мое не поверило Джунису. Оно говорило мне очень ясно, что товарищи наши не могли удалиться на другое место, не дождавшись нас. Джунис молча достал трут, отвязал с пояса отвертку и начал рубить огонь. Я с трепетом ожидал, когда осветится шалаш и глаза мои ясно увидят окружающие предметы. Сухое сено наконец вспыхнуло, и мы увидели? наше прежнее жилище. Но прежнего в нем не осталось ничего. Казалось, голодные волки грызлись в нем за несколько минут до нашего прихода. Трава, служившая нам постелью, сбитая, как полость, была разбросана клочками. Часть стены и верх шалаша едва держались в ожидании первого напора ветра. Глаза мои беспокойно бродили кругом, и вдруг остановились неподвижно на одной точке. Кровь застыла в жилах, сердце перестало стучать... я весь окаменел.

— Вот наша кровь, — проговорил я, задыхаясь, и указал рукою на угол, забрызганный весь кровью.

— Да, вон еще, — отвечал Джунис угрюмо и показал в противоположный угол. И там чернела запекшаяся кровь. Я ничего» более не видел, не слышал. Не помню, как выскочил я из шалаша, как вспрыгнул на коня и поскакал во всю прыть, не разбирая ни рвов, ни пней, готовых размозжить мне голову. Одни кровавые пятна искрились в моих глазах... Зардевшийся конь, шатаясь и едва переводя тяжелое дыханье, стал у ограды ханцовского аула. Я бросил его на собственный его произвол и перескочил через плетень. Быстро пробежав несколько улиц и дворов, я остановился перед саклей доверенного холопа и застучал в дверь. Спросонья он долго не мог прийти в себя и требовал, чтоб я наперед объяснил ему, кто я таков и зачем к нему пожаловал. Вместо объяснений я сильно ругнул собачьего сына и поклялся шибко отстегать его плетью, если он в ту же минуту не выйдет ко мне. Угроза мигом протрезвила заспанного негодяя. Он выскочил из сакли в одной рубахе. Не помню, было ли на нем еще что-нибудь.

— Где наши? — вскричал я, как только раб просунул голову в низенькие двери.

— А ты где был? — спросил он в свою очередь и с удивлением: и страхом уставил на меня свои сонные глаза.

— Говори скорее, что случилось... ну!

— Да ведь ты сам... — залепетал он, отступая назад.

— Говори! — закричал я, трясясь в лихорадке. — Не то мать будет завтра плакать по тебе. [163]

Запинаясь и глотая конец каждого слова, раб передал мне ужасную весть. Как деревянный обрубок, прислоненный к стене, стоял я перед холопом. Каждое слово его остриями десяти кинжалов вонзалось мне в сердце и причиняло нестерпимую боль. Сам ты посуди, мог ли я сохранить твердость мужчины в эту ужасную минуту. Нет, ты не упрекнешь меня в постыдном малодушии, если когда-нибудь доводилось тебе выслушивать подобную весть, если сердце твое хоть раз болело так, как болело оно тогда у меня. Что дороже жизни для человека? А я проклял ее в тот миг...

Дело произошло так. Ханцовцы, доведенные до отчаяния, прибегли наконец к хитрости, чтоб избавиться как-нибудь от страшных врагов. План был составлен и немедленно приступили к его выполнению. Один молодой человек в ауле знал, что Джамгурчи тайком видится со своей возлюбленной. Тайну эту он открыл кому нужно. На другую ночь после нашего отъезда с мальчиками, куп наш, по обыкновению, выехал из леса пошарить вокруг аула. Джамгурчи отделился от купа, как и всегда под тем предлогом, что желает посмотреть поближе на ханцовцев. Никто, конечно, не подозревал в нем какой-либо тайны; все были уверены, что он, как расторопный малый, высматривает добычу, чтоб известить потом т остальных товарищей: так он всегда делал, так же, без сомнения, поступил бы и в тот вечер, если бы непредвиденный случай не повернул вдруг все вверх дном. Как только подкрался Джамгурчи к сакле любовницы, его вдруг окружили со всех сторон и не дали даже пошевельнуться. Однако, вместо того, чтобы скрутить ему руки и поднести дуло под нос, с ним заговорили самым ласковым голосом. Джамгурчи немало был удивлен, увидев перед собой первых тхамадов аула, которых нельзя было ожидать в такую позднюю пору просто на улице, не только что подсматривающих за шашнями молодежи. Между тхамадами находился и отец возлюбленной Джамгурчи. Одно из двух предложили на выбор Джамгурчи: выдать им в руки Харакета с товарищами, и в ту же ночь получить руку любимой девушки, или же навсегда выкинуть из головы мысль о женитьбе. Чтобы вернее подействовать на мягкое сердце юноши, опытные старики прибавили еще, что если он не выполнит требуемого, то на другое же утро возлюбленная его будет волей или неволей отдана другому. Джамгурчи не долго колебался. Сердце его изменило обету товарищества и предалось сетям женщины. Заключив сначала брачный союз с отцом возлюбленной, Джамгурчи поклялся на алкоране навести в следующую ночь посланных из аула на жилище купа. Он назначил им место в лесу, где они должны были ожидать его, и вернулся к товарищам как ни в чем не бывало. Наступил срок. Куп, весело болтая, сидел в шалаше. Огонь пылал на очаге, освещая [164] беззаботные лица. Шашлык шипел на вертеле; котелок, вися над огнем на деревянной цепи, с шумом варил пшено. Джамгурчи незаметно ускользнул в это время из шалаша... Ужин был готов. Лежавшие на боку приподнялись, собираясь приняться за него... как вдруг раздался выстрел, и несчастный Харакет, сорванный с места, растянулся в другом углу и испустил дух, успев только до половины вынуть кинжал из ножен. Пуля попала в правую лопатку и вышла через левый бок, пройдя сердце. Куп не успел еще прийти в себя от изумления, как послышался другой выстрел, и Измаил лежал в последних судорогах. Тогда все схватились за оружие и в беспорядке бросились из шалаша; но густая цепь людей загородила им дорогу. Залп из сорока винтовок молнией сверкнул во тьме ночи. Большая половина купа легла тут же, как подкошенная трава, прежде чем успела щелкнуть курками своих ружей. Четверо или пятеро пробились сквозь цепь и скрылись в лесу.

Так исчез грозный куп, наводивший ужас на всю окрестность. Ханцовцы оказались не храбрее своих сожительниц. Да иначе и не могли они отделаться от таких людей, как Харакет и Измаил. Только из щели могли они покуситься на их львиные души. Ведь собака кусает человека сзади, а не спереди. Стать лицом к лицу с людьми вроде Харакета не всякий дерзнет. Не человек он был, а лев — без преувеличения. И мне было лишиться его! К чему не привыкает ничтожный человек? Какие несчастья не скользят по его душе? Как вода расступается перед брошенным камешком и потом смыкается, так точно и сердце наше принимает удары судьбы и поглощает горечь их в себе...

Когда крестьянин кончил рассказ, я кинулся вон от него и долго бродил бессознательно по темным улицам, сопровождаемый горячим лаем собак. Я не знал, куда мне деться, что делать. Я чувствовал, что мозг в голове шевелится... Не скажу тебе, какие чувства пробегали в это время по моему сердцу. Помню только, что в ушах моих, как прибой волны, стучал лай собак и больше ничего... Придя несколько в себя, я решился было разбудить кого-нибудь из жителей и на нем выместить смерть товарищей, но потом раздумал и медленно выбрался из аула. Лошадь моя мирно паслась недалеко от того места, где я оставил ее. Казалось, она понимала мое теперешнее одиночество и потому не хотела меня покинуть. С трудом и после долгих исканий нашел я наконец место на опушке леса, где как собак зарыли, без кефина и дженази (Кефин — саван, дженази — надгробная молитва) брата и Измаила. Свежая насыпь, не успевшая еще осесть, грустно чернела. Ноги мои подкосились... я упал на могилу милого брата и зарыдал, как ребенок... Душа моя жаждала слез, как раскаленная зноем земля — дождя. Грудь моя разрывалась, [165] но слез у меня не было, глаза мои были сухи. Не помню, что далее происходило со мною... я очнулся, когда в воздухе пахнуло холодком рассвета. Темные окраины неба быстро приподнимались. Красные лучи утра пробивались сквозь груды туч. Тени скользили над головой, спеша куда-то скрыться. Я снова припал лицом к земле и жарко целовал ее. Горячо помолился я за. неоплаканные души брата и Измаила и, поклявшись их памятью мстить за них до последних минут жизни, поехал к шалашу, чтобы прикрыть землей кровь и навсегда расстаться с несчастным убежищем.

Выполнил ли я свою клятву и успокоил ли тлеющие кости товарищей, можешь судить из дальнейшего рассказа. А теперь я; не в силах продолжать. Харакет и Измаил, как будто живые, перед моими глазами. Они меня не упрекнут — я это знаю. Но все-таки мне становится тяжело при воспоминании о них.

После долгих размышлений я нашел наконец, что мне делать. Три дня и три ночи ехал я безостановочно, не жалел своей лошади, а на четвертый, вечером, увидел белые шатры, раскинутые вдоль берега Лабы. Это был русский лагерь. Я въехал в него не как друг. Первый, кто говорил со мною, был какой-то казанский татарин, знавший несколько по-черкесски.

— Что тебе нужно, кунак? — спросил он.

— Толмач! — проговорил я.

— Я толмач, — сказал казанец, ткнув себя пальцем в грудь. — Ты лазутчик, что ли?

— Да.

— На что тебе толмач? — допрашивал солдат.

Я объяснил ему, на что нужен толмач, и он без дальнейших расспросов повел меня к самой большой палатке во всем лагере. В ней жил начальник отряда. Меня скоро ввели туда, полагая, вероятно, что я приехал сообщить что-нибудь очень важное. Начальник потребовал тотчас одного из служивших при нем черкесов, а казанцу сказал что-то, после чего тот, стоявший до того времени навытяжку, попятился к двери и вышел задом. Черкес пришел. Меня спросили, зачем я приехал в лагерь, не имею ли чего сообщить? Я отвечал, что приехал единственно из желания подружиться с русскими, но что готов услужить чем могу. Начальник обласкал меня и обещал наградить, если я укажу отряду удобные пути и доставлю нужные сведения о делах абадзехских. После этого черкес повел меня к своему купу. Такиы образом, очутился я посреди русских, с которыми никогда не думал встретиться иначе, как на поле битвы. В прежнее время я бы почел мысль о таком сближении величайшей подлостью. Но теперь оно не казалось мне ничем особенным. Я скоро привык к русским и стал смотреть на них не так, как прежде. [166]

Черкесы, находившиеся в отряде, приняли меня как бы старого своего знакомого. Они старались угодить мне во всем, отводили мне среди себя первое место. Но скоро я открыл причину всех этих вниманий. Дело в том, что эти почтенные люди лезли из кожи, чтоб понравиться начальнику. Потому не удивительно, что они смотрели на меня, как на средство к своему возвышению перед русскими. Каждый из них домогался овладеть мною и, выведавши у меня что нужно, донести о том начальнику от собственной своей особы. Поэтому я вовремя взял все предосторожности против их умысла и решился быть с ними как можно осторожнее. Не затем удалился я из родной земли, чтобы внести в нее вопли и слезы, никогда не имел я желания помогать русским против моих братьев. Да избавит бог от этой мысли всех мужей земли адыгской! Я жаждал не черкесской крови, а только крови ханцовцев. Лишь их вопли и стоны могли усладить мой слух.

Чуть не каждый день приставал я к начальнику с предложениями навести его врасплох на неприятелей. Начальник, приписывая это моему усердию, давал мне денег, сукна и разные другие вещи, а все-таки не двигался с места. Так простояли мы два месяца. Нетерпение мое росло с каждым часом. Мысль, что ханцовцы наслаждаются покоем и, быть может, вовсе забыли когда-то страшных врагов, эта мысль точила меня червем. Дни проходили за днями. Я сидел молча в шатре черкесов, и не хотелось молвить ни с кем слова. Я не находил ни одного человека, сродного мне по душе, и потому презирал всех окружающих. Правда, был между милиционерами один молодой человек, который провел несколько лет в бегах в земле абадзехов. Он отчасти понял меня и искреннее всех привязался ко мне, хотя меньше всех выказывал мне внимания. Он пытался не один раз намеками предостеречь меня от своих товарищей. Но я притворялся не понимающим его. Даже на дружеское предложение его поселиться в его доме, по возвращении милиции из отряда, я отвечал уклончиво. Но последствия жестоко пристыдили меня за такую холодность к благородному молодому человеку. Лишившись брата, я как-то сделался не способен любить кого-нибудь. Все люди казались мне или злыми, или подлыми лицемерами. Да и можно ли ожидать любви от того, кто ненавидит себя? А я, признаюсь, таков. Я сам себе опротивел. Одну цель имел я в жизни, и цель эта достигнута. Не вижу более, для чего мне жизнь. Руки мои выкупались в крови, душа не находит более наслаждения в ней. Зло не может удовлетворить человека, не знавшего в жизни ничего, кроме зла. И мед приедается. Но пора мне окончить свой рассказ. Пусть хоть один человек в мире узнает, что такое людская злоба и до чего способна она иногда довести человека. Пусть кто-нибудь обсудит хорошенько печальную повесть семейства Тадж. Пусть кто-нибудь взвесит [167] беспристрастно, какие последствия имели бы неутомимая деятельность и ум двух человек, если б они были направлены постоянно ко вреду врага и к пользе своих. Ты способен сообразить все это. Сердце мое чует в тебе что-то родное. Но пути наши различны... да будет, как суждено! Я не ропщу, не ропщи же и ты.. Ты такой же, как и я, сирота... Итак, доскажу тебе дальнейшую свою историю, хотя ты не найдешь в ней ничего нового, а разве повторение тех же кровавых подвигов, которыми наполнил я твои уши. Если бы рассказывал я тебе какую-нибудь сказку, то, пожалуй, прибавил бы что-нибудь приятное, ласкающее слух, но рассказ мой — быль, с начала до конца истинная быль, изображающая, может быть, не одно семейство Тадж, а тысячи ему подобных, чтобы не сказать, всех обитателей адыгской земли. Право, если хорошенько посмотришь, увидишь, что все случившееся с нами, ежедневно повторяется перед глазами, только, разумеется, в ином виде и при иных обстоятельствах. В молодости еще слышал я, как один мудрый старец говорил громко собравшемуся около мечети народу: «род адыгский создан аллахом наподобие собачьему. Никогда не было и не будет в нем согласия и доброго совета. Грызть вечно самого себя — его удел. И погибнет он не от чужой руки, а от собственной». Разве слова эти не оправдались теперь. Кто, как не сами адыги погубили адыгов?..

Решившись на одно из двух — вывести русских в поход или оставить их лагерь, я отправился раз вечером в палатку начальника. Со мною был и переводчик, уже заранее наученный мною, что и как говорить. После долгих переговоров я объявил начальнику, что если он упустит из рук готовое счастье, то оно навсегда станет к нему задом. Я говорил с таким огнем, как некогда в кругу сверстников накануне нападения на русские селения. Месть поджигала мой язык. Начальник, видя мою упорную настойчивость, усомнился в искренности моего усердия, и спросил меня; чем я могу ручаться в успехе предприятия. Я отвечал, что отдаю голову на отсечение в случае неудачи. «А если ты думаешь, — кончил я, — что я как-нибудь скроюсь, обманув тебя, то держи меня постоянно при себе, окружи, если хочешь, часовыми, и в тот час, когда убедишься в моем обмане, прикажи привязать меня к пушке и выстрелить». Начальник поддался наконец, — чтоб ему никогда более не знать удачи! Решено было на следующий день сняться с лагеря. На прощание гяур протянул мне, в виде награды, два тумана. Я их не принял, сказав, что возьму не прежде, как дело будет окончено. Когда мы вышли из палатки, переводчик стал укорять меня, зачем я отказался от подарка. Он крепко сожалел о двух туманах, как будто сам выронил их из своего кармана. Но не два тумана занимали меня. Вся внутренность моя так и трепетала при мысли, что враги мои снова узнают тяжесть [168] руки Тадж и дорого заплатят за минутный отдых и краткое обольщение, будто я более не существую, или если и существую, то немощен как змея, у которой вырвали жало. Ночь я не смыкал глаз. Бурка прожигала мне бока. Все тело мое горело. Рыдания ханцовских жен опять раздались в ушах отрадной песней. Палатка показалась мне душной. Я вышел на чистый воздух и сел позади шатра. Изредка долетали до меня полусонные крики с цепи, выдвинутой из лагеря, да бессвязный бред из ближних палаток. Легкая прохлада, пронесшаяся в воздухе, освежительно коснулась моего горящего лица. Я почувствовал облегчение. Сердце забилось тише. С головы свалился тяжелый свинец. Мысли мои укладывались. Незаметно прервалась нить их... и мной овладел сон. Я видел Харакета. Он обнажил не зажившие еще раны и умолял залечить их. Я дал ему свою руку. Вид мертвеца был ужасен. Сделав отчаянное усилие, я раскрыл глаза. Предутренняя свежесть дохнула мне в лицо. Уже черная тень ложилась на землю. Луна была недалеко от заката. Я встал на ноги, прошелся раза два вокруг палатки и сел опять на прежнее место. Что бы снова не заснуть, я начал следить глазами за быстро убегавшим месяцем. Стало светать. Лагерь зашевелился. Я вошел в палатку и, набросив на себя бурку, притворился спящим. Я не хотел, чтобы товарищи узнали, как я провел ночь. Это легко бы возбудило в них всевозможные подозрения. Стали просыпаться в палатке. Весть о выступлении в поход вызвала в милиционерах разные толки. Одни ей радовались в надежде по возвращении из похода вернуться домой; другие чуть не подкидывали шапок от сладкой мысли отличиться в деле перед русскими и получить награды. Едва же речь касалась до меня, все понижали голос. Рассказ переводчика о вчерашнем посещении начальника очень не понравился купу. Он никак не ожидал, чтобы я, безвестный какой-нибудь пришелец, мог так скоро втереться в доверенность к начальнику. Понятно, что наемные лазутчики пуще всего страшились соперничества. Больше всех ненавидел меня переводчик. Он не жалел слов, чтобы возбудить против меня и других.

Я терпеливо сносил все обидные рассуждения про мою особу. Но когда один шутник начал уверять всех честью, будто я изгнан из общества абадзехского старыми бабами за покражу кур и за то поклялся жестокой местью, я уже не в силах был удержаться и, быстро сбросив с себя бурку, присел. Все мигом притихли, а шут самым жалким образом выказал свою заячью храбрость. Он весь посинел и разинул рот чуть не до ушей. При всем моем бешенстве, я не мог не улыбнуться. Прочие товарищи чувствовали себя тоже не совсем ловко. Я не показал ни малейшего вида, что слышал весь их разговор. В полдень весь лагерь пришел в движение. Палатки складывали в повозки. Солдаты чистили свои ружья и [169] точили тесаки; а наши купали лошадей и подрезывали им копыта, Я радовался, глядя на волновавшуюся массу людей. В ней каждый казался мне поборником и неумолимым мстителем за кровавую» мою обиду. Моя звезда будет освещать путь этой массе и вести ее к моей цели!.. Скоро меня потребовали к начальнику. Я застал его вместе с пятью другими офицерами за круглым столом, обставленным бутылками и тарелками с различными явствами. Начальник сидел посредине и пускал изо рта вверх кольца табачного дыма. «Якши, кунак! Якши!» — закричал начальник, едва только я занес ногу за порог шатра, а за ним вторили и все остальные.

— Якши, — отвечал я. «Кушал твой иок?» — спросил начальник, поднося ко рту пустой стакан. Я сказал: «иок». Но он налил; полный стакан водки и, кивнув мне головой, проговорил: «Алла верди!» «Якши иол», — отвечал я, приложив руку ко лбу. Он налил опять стакан до края и протянул мне. Я покачал головой давая тем знать, что не пью.

Начальник расспрашивал меня чрез казанца, куда я его поведу, каким путем и сколько времени придется быть в дороге. Сначала я затруднялся ответом, но потом ободрился и сказал:. «Если ты был так доверчив, что решился следовать за незнакомые человеком в глубь неприятельской земли, и так благороден, что поверил простому слову иноверца, то довершай же, как начал: предоставь мне свободу действия. Каким бы ни было путем, а я доведу тебя до цели, и с помощью божьей устраню всякую опасность. Ты уже знаешь, чем готов я отвечать в случае неудачи. Но если ты не веришь дворянскому моему слову, то давай алкоран, я поклянусь на нем. Больше этого не скажу ничего. Через три; дня ты будешь у цели. Если хоть один выстрел потревожит движение отряда, то голова моя и меч в твоих руках». «Якши, джигит!» — закричали в один голос и начальник и офицеры.

Не стану утомлять тебя подробностями нашего похода по непроходимым местам. Я много перенес за эти три дня. Товарищи мои старались заподозрить меня в глазах начальника, войска роптало на трудность дороги. Начальник сто раз в день призывал меня для объяснений. Дело мое висело на волоске; я каждую минуту трепетал за него. Но бог мне помог. На третью ночь мы уже подошли к аулу Ханцы и в глубоком молчании обложили его со всех сторон густой цепью. Живо отворили ворота, барабаны загрохотали, раздались крики — ура! Половина войска ворвалась в спящий аул и стремительно ударила на сакли. Ханцовцы проснулись — и жестокая резня началась. Сперва жители пытались удержать врага на улицах и храбро оборонялись, но солдаты, ударив на штыки, рассеяли их по домам; кто не хотел попятиться, лег на месте. Пришлось приступом брать каждую саклю; но как: на это нужно было много времени и крови, прибегли к помощи [170] пламени. Пожар быстро распространился. Осажденные поневоле бросили свои укрепления и пошли искать смерть или плена. Грустный зикир (Песня, которую горцы поют, готовясь к битвам) смешался с криками солдат. Борьба на жизнь и смерть охватила все пункты аула. Обе стороны работали холодным оружием — тут некогда было заряжать ружья. Ханцовцы продавали каждый шаг ценой своей крови. Каждый из них явил себя героем. Я видел, как мальчик в предсмертных судорогах уцепился одной рукой за воткнутый в живот штык, а другой описывал вокруг головы убийцы слабые удары; рука его не могла уже причинить вреда, но стиснутые зубы и зловещий огонь закатывавшихся глаз грозили ужасно. Я носился из улицы в улицу. Мрачные, забрызганные грязью и кровью тени мелькали вокруг меня. Там с треском падал плетень, за которым укрывались несколько отчаянных стрелков, и солдаты с диким ревом перебегали чрез него. Догоравшие жилища валялись среди удушливого смрада... Приближалось к рассвету. Пожар мало-помалу слабел, не имея для себя более пищи. Гул битвы то вдруг стихал, сменяемый визгом жен и детей, то с новой яростью отдавался в окрестности. Я незаметно попал в самый разгар битвы. В крепкой ограде одной сакли засели человек пятьдесят и с бешенством отбрасывали все приступы солдат. Последние, находясь в открытом месте, терпели ужасный урон от частой стрельбы осажденных. Я спрыгнул с коня и с обнаженной шашкой устремился к воротам ограды. Грянуло громкое «ура» — ободренные солдаты, держа ружья наперевес, рванулись за мной. Град пуль осыпал нас и положил человек двадцать на месте. Остальные мигом выломали ворота и ворвались в ограду. Натиск был так стремителен, что осажденные не успели скрыться в саклю. Зазвенели шашки и солдатские приклады. Как львы дрались ханцовцы, поклявшись не выходить живыми из ограды. На крики бойцов сбежалось много людей с обеих сторон. Двор наполнился битком. Резались долго и упорно. Солдат было вдвое больше врагов, но отчаяние придало последним такую силу, что они одержали бы непременно верх, если бы не подоспела вовремя помощь к русским. Напор свежих штыков окончил кровопролитие. Пятьдесят ханцовцев сдержали слово, как следует мужам, и один подле другого легли в ограде, положив кругом себя кучи солдат. По взятии этой ограды не было уже ни одной замечательной схватки; там и здесь только звякали одиночные выстрелы. Лучшие люди аула все до одного схватили мученические венцы. Разве одни подлейшие трусы, достойные не винтовки, а вертела, да дряхлые старики, остались в живых. Шумные улицы опустели и притихли. Одни пугливые чадры шныряли туда и [171] сюда, не зная, куда деться, и слышались вопли грудных младенцев и ребятишек. Солдаты с криками радости рассыпались по пепелищу и забирали все, что уцелело от пламени. Отовсюду тащили пленников и пленниц и пропасть вещей. Особенно падки были они на все съедобное. Открыв где-нибудь бочку с сыром или масло, солдаты сбивались в кучку и, подпрыгивая весело на одной ноге, закусывали с большим аппетитом, как бы справляя тризну по убитым товарищам. Один случай особенно обратил на себя мое внимание. В низенькой, продранной во многих местах ограде одного пчельника столпилась гурьба воинов. Солдаты подхватывали на руки сапетки, и убедясь, что взять их с собой невозможно, со всего размаха бросали их оземь. Белые соты выскакивали из разбитых сапеток; пчелы, вылетев с визгом из своих жилищ, отчаянно кружились над головами незваных гостей. Я молча смотрел, и в душе моей проснулось что-то такое, чего я никогда прежде не чувствовал. Мне как будто жаль стало этих ульев. Мне вдруг представился старик с белой, как лунь, бородой. «Смотри, что ты наделал, — казалось, говорил он, — ты в один миг разрушил то, что составляло заботу многих лет моей жизни. Ты топчешь чужими ногами пропитание бедной моей семьи. Вот малые дети, у которых вырвал ты последний кусок. Бог накажет тебя за их слезы». Глаза мои невольно отвернулись от шумного круга моих новых товарищей, я ударил коня, чтоб отъехать прочь, как вдруг позади меня послышались торопливые шаги. Я быстро обернулся: у хвоста моей лошади стоял человек высокого роста, покрытый с головы до ног кровью. Он приставил дуло своей винтовки между моими лопатками и готовился дернуть за курок. «Так это ты привел к нам гостей? — проговорил он глухим, задыхающимся голосом, — ты, значит, дал клятву не оставлять нас ни минуты в покое... успокойся же теперь сам!» Я не успел пошевельнуться... молния сверкнула в глазах, что-то прожгло мне внутренность. Я почувствовал, что лечу с большой высоты — далее ничего не помню... Я очнулся вечером другого дня, когда отряд наш был уже почти на полпути к Лабе. И был очень слаб, чувствовал тошноту, и невыносимую боль под сердцем. Меня подняли замертво прибежавшие на выстрел солдаты. Русский хаким сделал мне перевязку. Положение мое было самое незавидное среди таких людей, как милиционеры. Они бы, наверное, бросили меня, как лишнюю обузу, если бы не нашелся между ними добрый человек; это был молодой Ислам, тот самый юноша, которого я оттолкнул от себя в лагере. Он на груди своей довез меня до самого лагеря, а оттуда к себе домой. Семейство его приняло меня как родного. Старуха — мать Ислама не сделала различия между им и мною; а одиннадцатилетняя сестра его, пугавшаяся меня сначала, мало-помалу привыкла ко мне, и стала ухаживать за мною, как за родным [172] братом; целые дни просиживала она над моим изголовьем, отгоняя концом своих рукавов мух от меня и ловя на лету мои желания; ее карие глазки заменяли мне все лекарства; от взгляда их утихала боль. Я становился просто ребенком... Душная сакля, в которой я лежал, чем дальше, тем сильнее привязывала меня к себе...

Через четыре месяца я встал с постели, и, совестно сказать, но делать нечего, договорю — женился на сестре моего друга. Как случилось, право, не могу тебе объяснить; до сих пор еще и не растолковал себе этого. Знаю только, что в этом случае я поступил как будто не в полном своем уме. Год я прожил очень спокойно; обзавелся кое-каким хозяйством и начал походить на других людей. Но все это мне наскучило, Я стал убеждаться, что взялся не за свое дело. Дни мои тянулись вяло... Я сам заметно киснул и дряхлел. Дошло мало-помалу до того, что я возненавидел свое положение и ничем уже не был доволен. Я кое-как свалил с плеч непривычную обузу и стал по-прежнему одиночным скитальцем...

И с тех пор вот уже прошло три года, как я слоняюсь из угла в угол, не имея ни постоянного жительства и никакой ясной щели. Не осталось в стране адыгов такого места, где б не ступила нога моя, да едва ли найдется хоть один сколько-нибудь известный человек между кабардинцами, ногайцами, абазинцами и карачайцами, который бы не знал меня, и которого, в свою очередь, я не высмотрел бы с ног до головы. Не мало между ними встречал я хороших мужей, истинных уорков 24, которые предлагали мне у себя и постоянный угол, и кусок хлеба без косого взгляда. И не вина их, если я нигде не уживался. Так уж верно суждено мне не знать никогда покоя! Но этим еще не кончаются мои похождения. Еще раз имел я случай столкнуться с ханцовцами. Как-то я узнал от одного пленного абадзеха, что после погрома ханцовцы, ушедшие от смерти и плена, то бегством, то разными необыкновенными случаями в числе ста душ поселились в ближнем ауле; это б еще ничего, но между ними находились предатель моего брата Джамгурчи и злейший враг наш, Баракай. Оказалось, что ранивший меня в ночь погрома был не кто иной, как тот же предатель Джамгурчи. В пылу битвы он догадался, кто виновник неожиданного посещения русских, и тот же час оставил ряды сражавшихся, чтобы найти меня и кровью моей омыть всеобщее бедствие. Как только услыхал я это, во мне снова проснулось прежнее беспокойство. Дело мое еще не совсем окончено, подумал я, шататься праздно не годится. Имя ханцовцев уже не существовало, но те, которые прежде других должны были погибнуть, те еще живы, их грело солнце, уста их не переставали улыбаться. Думал я не долго. Собрал пять отборных молодцов из праздной молодежи, не дававшей мне покою вечными просьбами вести ее куда-нибудь за [173] добычей, и без шума отправился в дорогу. Я запасся на дорогу письменным видом от знакомого лабинского начальника, под предлогом разузнания абадзехских дел. Билет этот был необходим по двум причинам; он отклонял от меня всякое подозрение в дружеских сношениях с абадзехами, да кроме того, с ним мы могли прямо, не делая лишних обходов мимо русских крепостей, добраться до цели. Так и сделали. Прибыли в тот самый лес, где некогда имела притон наша шайка. Оставив товарищей в лесу, я пешком побрел в глухую полночь в аул, перелез через плетень, и остановился в раздумьи перед ближайшей к воротам саклей: Решившись на отчаянное средство, я стукнул в ставни окна. «Кто там?» — спросил мужской голос. «Гость, ищущий ночлега», — отвечал я, и отойдя от окна, вынул кинжал на всякий случай и скрыл под буркой. Скоро растворилась дверь и предо мной явился человек среднего роста, широкоплечий, в незастегнутом бешмете, с пистолетом в руке.

— Милости просим, вот моя кунацкая, — сказал он, указывая рукой на соседнюю саклю и готовясь повести меня туда.

— Благодарю, — отвечал я, — у меня есть здесь приятель, да, к сожалению, я не знаю его сакли, так как он недавно перешел сюда.

— Как его зовут?

— Джамгурчи, если изволишь знать.

— Как не знать! Он мой сосед. Вот, вот его сакля. Видишь? Я заприметил саклю.

— А не знаешь, дома ли он?

— Дома. Он был у меня поздно вечером.

Я сделал несколько шагов по направлению к сакле Джамгурчи.

— Да где же твоя лошадь, или ты пешком? — спросил он. Вопрос озадачил меня неожиданностью.

— Что ты говоришь? — спросил я в свою очередь, притворившись неслышащим, а между тем обдумывал, что сказать.

— Лошадь твоя! — крикнул хозяин, воображая, верно, меня глухим. Он крикнул так громко, что спавшие псы проснулись и подняли гвалт, и ставни, в которые я стучал за минуту перед тем, с шумом раскрылись.

— Лошадь мою спрашиваешь? — повторил я

— Да.

— Я ее оставил у ворот. Вот как разбужу Джамгурчи, отворим ворота и введем ее. Да вот было позабыл... у меня есть еще здесь другой приятель, Баракай. Нельзя ли уж зараз узнать и его дом?

Услужливый хозяин показал и жилище Баракая, прибавив, что и он сидит дома. Я поблагодарил его и быстро [174] направился к сакле Джамгурчи; но едва недавний собеседник мой вошел в саклю, разговаривая с какой-то женщиной, вероятно, своей женой, и громко захлопнул за собой дверь, я переменил направление, перепрыгнул обратно через плетень и поспешил к своим товарищам. Они ждали меня совсем готовые. Может, не более как через два часа мы покончили свое дело; вывели из конюшни Джамгурчи двух коней, оставив в ней одного; из Баракаевой же-одного коня, а другого тоже оставили. Выезжая с шумом со двора, я подъехал к окну Джамгурчи и, сильно ударив в него плетью», крикнул: «Эй, хозяин! Ты спишь, а конюшня твоя взломана, и кони выведены. Покинь теплую постель, если ты муж с усами, а не баба с волосами». То же сказали и Баракаю. Затем мы тронулись шагом по арбяной дороге. Ночь стояла довольно ясная; предметы различались далеко; тем не менее я опасался, чтобы преследователи не сбились как-нибудь с нашего следа и не направились в другую сторону. В предотвращение этого я приказал двум товарищам вести лошадей пока не торопясь, а чуть завидится погоня, пуститься вскачь. Я же с остальными товарищами своротил с дороги и спрятался в бурьяне. Я не обманулся в расчете. Скоро послышался топот лошадиных ног; невдалеке от нас, на холме, показался всадник. Он покружился раз десять на одном месте; размахивая шашкой, и потом вновь опять пустился с холма. Вслед: за ним выскочил из-за холма и другой всадник. Оба в ряд вихрем пронеслись мимо нас, говоря что-то между собой. Мы тотчас выехали из своей засады и отняли у них всякую возможность обратиться в бегство. Преследователи обернулись к нам лицом и стали посреди дороги точно столбы. Оба придерживали приклад своих винтовок, готовые при первом движении выхватить их из чехла. Когда мы подъехали к ним шагов на десять, оба в один голос крикнули: «стой, ни шагу дальше!» Но мы продолжали ехать и окружили их с трех сторон. «Кто вы и зачем здесь?» — вскричал один взволнованным голосом. В нем я узнал Джамгурчи. Дело было решено. Натянув сильно повода, я что было мочи ударил своего коня, а конь подо мною на ту пору был такой, какого не сыскать на всей Кубани, тигр — не конь; рванулся он так, что искры посыпались из моих глаз... Два львиных прыжка, и я очутился под носом Джамгурчи, который стоял неподвижно, не скажу от страха — греха зачем брать на себя, — а скорее от удивления. Еще раз свернулся клубком мой тигр, фыркнул и, налетев на врага, ударил его широкой грудью. Удар пришелся как нельзя вернее, как раз в бок. Лошадь Джамгурчи отлетела, как пух, шагов на десять и с тяжелым стоном повалилась наземь. Но всадник, ловко, соскочив с нее, остался на ногах и, прежде чем успел я выхватить шашку, выстрелил из винтовки. Пуля прошла под левой моей рукой, захватив часть газырей. Испуганная лошадь взвилась подо [175] мной и шарахнулась назад. Джамгурчи сделал несколько шагов вперед и в упор выстрелил в меня из пистолета. Я упал с лошади, но вмиг поднялся снова. В эту минуту товарищи прицелились в Джамгурчи. Я крикнул, и все они разом опустили винтовки. «Теперь очередь моя!» — сказал я Джамгурчи и медленно подошел к нему, ударил его шашкой в то самое место, где шея сходится с правым плечом. Джамгурчи пошатнулся, дернул за рукоять своей шашки, но руки его опустились — и он тихо присел. «Я это знал...» — прошептал он едва внятно. Я приставил дуло пистолета к его лбу, и он принял горячий свинец не моргнув даже глазом... Обернувшись, я увидел труп подлого труса Баракая, который ни в коем случае не должен бы лежать подле храброго Джамгурчи. Мы взяли лошадей и оружие убитых, не тронув их одежды, и поехали в обратный путь. Только на отдыхе почувствовал я маленькую боль в правом боку — то был след второй пули Джамгурчи. Она прожгла небольшую черту, коснувшись слегка двух ребер. Так кончилась вражда наша с ханцовцами. Отомстил ли я за смерть Харакета и Измаила, и смыл ли грязь, брошенную в лицо нашему роду, — суди сам. Теперь, кажется, не осталось у меня ни одного кровного врага... Да, я и забыл совсем о кабардинских врагах отца. До сих пор еще они не забыли о мести. Я не раз уже сталкивался с ними. Что будет, то будет. Не мне их искать, а им меня. Одно верно, что при встрече с ними я не сворочу с дороги. Чье счастье возьмет верх — знает один бог. Но шепну тебе в заключение, что сердце подсказывает, сердце с некоторого времени твердит постоянно, что пора мне наконец успокоиться.


Комментарии

23. Мекка — главный религиозный центр ислама и паломничества мусульман; находится в провинции Хиджас Саудовской Аравии.

24. Уорк — дворянин. В обязанности уорка входила военная служба во время княжеских походов.

Текст воспроизведен по изданию: Каламбий (Адыль-Гирей Кешев). Записки черкеса. Повести, рассказы, очерки, статьи, письма. Нальчик. Эльбрус. 1988

© текст - Хашхожева Р. Х. 1988
© сетевая версия - Тhietmar. 2010
©
OCR - Анцокъо. 2010
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Эльбрус. 1988