ГУНАРОПУЛО С.

ВСТРЕЧА С АБРЕКАМИ

(Черкесы, давшие обет беспредельной храбрости, не щадя своей головы и не взирая ни на какие опасности.)

(Посвящается княгине Марии Михайловне Дадиан).

Я был назначен 20-го мая 1862 года вахтенным начальником на трехмачтовый транспорт “Дунай”, под командой капитана-лейтенанта Афанасия Палеолога. Транспорт стоял в Севастополе. По получении приказа на другой же день я отправился из Николаева к месту нахождения готовящегося уже к отплытию в Сухуми судна.

В описываемое мною время транспортные военные суда, предназначенные исключительно для перевозки грузов, носили кормовой флаг совершенно различный от флагов, поднимаемых на боевых военных судах; помимо этого, и весь внешний и внутренний их вид мало имел чего-либо общего с судами, на флагштоке которых развевался белый, с голубым крестом, морской военный флаг; начиная с вооружения и кончая характером службы, суда эти производили впечатление скорее импонирующих купцов, чем грозных воинов; они не снабжались никакими воинскими доспехами: ни пушками, ни ружьями, ни даже холодным оружием; считалось только обязательным, как вообще для всех плавающих в море судов, иметь сигнальное орудие, но и эта двухфунтовая медная пушечка не всегда удостаивалась на наших транспортах должной о ней заботливости. [446]

Патриархальность жизни, царившая на некоторых подобных судах, бесцеремонность и халатность в служебных приемах, ярко характеризовалась кличками, присвоенными этим судам в Черноморском флоте: так, транспортная шхуна “Анапа” именовалась Маня, а “Новороссийск” — Анжелика. Если бы у женатых служащих на этих судах офицеров было по одной лишней каюте, то весьма возможно, что, отправляясь в плавание, они брали бы с собой и свои семейства, как это делали, нисколько не стесняясь, иные командиры транспортов, представлявшие собою большей частью добрых и благодушных товарищей, чем достодолжно строгих начальников. Позднее уже, вследствие ли случившегося с транспортом “Дунай” и описываемого мною эпизода, или по другим соображениям, но все правительственные суда, без различия их предназначения, одинаково поднимали на своей корме военный морской флаг, и название “транспорт” не избавляло уже судна при выходе в море от обязанности снабжать себя оружием, требуемым военно-морским уставом, чем и весь строй службы на нем отожествлялся с таковой на военно-боевых судах.

Не имея надобности заходить на своем пути в какой либо порта, мы взяли курс прямо в Сухуми, пошли на перевал. Дул все время легкий и мало попутный нам ветер, который на четвертый день утром совершенно стихнул. Мы находились на высоте Керченского пролива. С утра уже было душно, на небе ни одного облачка; чем ближе время подходило к полудню, тем жар становился невыносимее; яркое солнце своими жгучими снопами раскаливало поливаемую матросами палубу судна, воздух был неподвижен; паруса уныло болтались на реях. Как только настал полдень, и просвистали к водке, на горизонте к норд-весту показались быстро надвигавшиеся тучи; вскоре солнце скрылось, и все небо заволоклось свинцовыми облаками, барометр упал: на транспорте убрали верхние паруса, спустили стеньги; вся морская поверхность окуталась зловещим медно-красным сумраком; наконец, в глубине туч послышалось глухое рокотание грома, а за ним сверкнула огромная молния; жгучий ветер рвет паруса, хлопает ими, кренит судно; некоторые валятся с ног, из кают-компании доносится грохот разбившейся посуды; транспорт, как щепку, бросало со стороны на сторону; офицеры и команда держались за снасти. При благоприятных обстоятельствах во время плавания, чередуясь, одна вахта отдыхает, теперь же наверх были вызваны обе вахты. Ветер ревел; начало смеркаться; вскоре темная ночь опустилась над морем. Самые опасные минуты во время шторма — это поворот судна в момент перехода его на другой галс; очутившись против ветра и теряя ход, оно уже не сопротивляется волнам, которые еще с большей силой, [447] плеском и шумом взметывались на палубу и с диким грохотом разбивались о мачты. Судно вздрагивало, металось во все стороны; паруса полоскались, бились; всю ночь со страшным ливнем продолжался шторм. Только к утру, когда на востоке забрезжил свет, небо начало очищаться, порывы ветра делались слабее, мягче; волны, теряя свою силу, свои седые гребни, легче ударяли в борт уменьшившего свои размахи судна; все стали глядеть как-то спокойнее; движения людей были натуральнее. Просвистали “подвахтенных вниз”. Истомленные лица озаряются улыбками, некоторые крестятся; одна половина изнеможенной, выбившейся из сил команды спускается в кубрик на покой, оставшиеся, исключая часовых и вахтенных унтер-офицеров, ютятся, где только возможно на палубе, стремятся отдохнуть, до первого призыва сомкнуть свои усталые глаза.

К семи часам утра на востоке, сквозь светлый сумрак утра, начали вырисовываться силуэты гор. По астрономическим наблюдениям мы находились в 20-ти милях от Псезуапских возвышенностей, у подножия которых были расположены многочисленные, враждебные, как и почти все еще тогда восточное побережье Кавказа, черкесские аулы. Никто из нас не допускал возможности в этой местности столкновения с морскими пиратами. Когда заштилело, то мы, собравшись на верхней палубе, совершенно хладнокровно относились к тому, что образовавшеюся крупной зыбью транспорт прибивает к берегу; после долгого глазения на однообразие морской поверхности мы с удовольствием всматривались в малейшие видоизменения все яснее и яснее очерчивающейся перед нами в голубой дали цепи гор. “Что это за черные пятна показались вон там?” — оказал мичман Вережников, указывая на них рукой. Действительно, в указанном направлении, постепенно отделяясь от берега, на блистающих в лучах солнца пологих и гладких волнах, казалось, точно ныряя и снова выныривая, приближались к нам исполинские дельфины, Подзорная труба обходит по рукам, и после некоторых предположений все убеждаются, что это не что иное, как наполненные вооруженными кавказскими хищниками галеры. Вызвав всю команду наверх, капитан объявил, что употребит все средства к защите, а в безысходный момент мы должны взорваться на воздух. Затем, обратившись к штурманскому офицеру, отдал ему приказание отправиться с фитилем в крюйт-камеру и по получении им на то приказания взорвать транспорт. Слова капитана спокойно были выслушаны командой; никто не желал отдаться живым в руки неприятеля. Единственным средством для обороны представлялся камень, которым был нагружен транспорт; им и было решено воспользоваться; через несколько минут команда загромоздила им всю верхнюю [448] палубу судна. Галеры, усиленно выгребая, заметно приближались к нам; не участвующие в гребле черкесы стояли вплотную, среди торчащих ружей; в подзорную трубу уже хорошо можно было рассмотреть давно нам знакомые высокие, заостренные папахи и войлочные бурки. Над одной из галер блеснул огонек, и за раздавшимся глухим ударом целый дождь пуль с визгом пронесся над нами, пробив в нескольких местах паруса. Когда галеры подошли к корпусу транспорта, то груда камней полетела в них. Черкесы, со всех сторон окружив нас и приставив к судну трапы, старались взобраться на транспорт; некоторые из них уже высовываются из-за борта, команда отбивается от них ганшпугами, ломами, топорами. По временам удается опрокинуть в воду неприятельский трап со стоящими на нем горцами, и радостные восклицания раздаются на судне; еще более вызывает восторг команды разбитая грохнувшимся в нее якорем подошедшая к якорному клюзу галера. Почти час продолжалась наша борьба; мы сознавали, что нам тяжело бороться с тремястами с ног до головы вооруженных дикарей и в эти тяжелые минуты вдруг увидели зарябившуюся вдали морскую гладь; еще минута, и на судне почувствовалось колебание воздуха, подул, шелестя парусами, легкий норд. Транспорт двинулся вперед, оставляя за собой галеры. Все внимание наше было теперь сосредоточено на парусах, как бы связанных с нами электрическим током. На палубе, после продолжительного напряжения, беспорядочной беготни, хаоса, все стихло, успокоилось; вскидывались только тревожные взгляды на гнавшиеся за нами галеры, и на порой заполоснувшийся парус. В это время из грот-люка медленно поднимались по трапу несколько матросов, они тащили наверх случайно найденную, заваленную камнями, сигнальную пушку. Лица у некоторых просияли, но ненадолго; на судне не оказалось ни одного ядра. “Ваше благородие, пугнуть бы их холостым зарядцем?” — сказал, обращаясь к нам, боцман. Получив согласие на это капитана и в одну минуту загнав заряд, он сделал выстрел. Ошеломленные горцы вдруг остановились, но после некоторого раздумья снова продолжали грести. По заходе солнца стало быстро темнеть, вскоре море и облачное небо опутала однообразная мгла, в которой совершенно потонули и контуры гор и преследовавшие нас галеры. Чтобы потеряться, не обнаруживать себя, на транспорте потушили все огни, необходимые работы производились молча, без свистков. По временам ветер затихал, судно уменьшало ход; при этом все невольно внутренне вздрагивали, с тревожным чувством зорко всматриваясь в ночной мрак, в даль, и напряженно прислушиваясь к малейшему шороху, к малейшему плеску волны. По полуночи ветер усилился; бросили лаг; ходу [449] оказалось восемь узлов; мы приободрились. Сейчас же взвился на мачте отличительный фонарь, осветились кубрик и кают-кампания, зажгли камбуз. Чтобы наиболее пользоваться ветром, мы изменили даже румб и только утром, находясь по счислению к 50-ти милях от скрывшегося с глаз берега, снова взяли курс на Сухуми; но к вечеру ветер стихнул. Находясь в неопределенном положении относительно времени прихода нашего в Сухуми, капитан приказал приготовился к похоронам убитых. Ночь была чудная; в отливавшемся свинцовым блеском, усеянном яркими звездами небе, красиво играя по гладким сонным волнам, высоко сияла полная луна. Вызвали всех наверх, подняли палубу, подвесили снасти, команда умылась, почистилась и к 12-ти часам выстроилась на девой стороне шканцев, а на правой, на парусинных койках, лежали облаченные в белые рубахи, крестообразно окруженные тускло мерцавшими фонарями, двое убитых. По прочтении молитвы, к ногам покойников привесили баластины и одного за другим спустили за борт. Все как-то невольно высовываются, смотрят вниз, в воду, жадно ловят глазами только что всплеснувшуюся и поглотившую трупы волну.

Я вступил на вахту с часу пополуночи до четырех утра. На транспорте царила глубокая тишина; кругом точно все застыло, море лежало неподвижно, будто очарованное; тяжелое чувство испытываешь во время заштилевания судна, как-то озлобляешься за свое бессилие выйти из такого инертного состояния. Пробило четыре склянки, это два часа. “Вперед смотреть!” — вскрикнул я. — “Есть”, — послышался с бока голос часового. “Огонь видать!” — снова гаркнул он, и вслед за этим, вдали, по направлению к северу, на темно-синем фоне горизонта, как-то особенно ярко загорелся фальшфейер. Когда обменялись ночными сигналами, оказалось, что это была паровая шхуна “Туапсе”; через полчаса она уже резала борт транспорта, таща за собою турецкую кочерму. Имея экстренное поручение, капитан шхуны просил нашего командира облегчить его: принять на себя хлопоты по доставке в Сухуми пленных женщин. Весть о случившемся быстро разнеслась по транспорту. Все офицерство и почти вся команда были уже на верху. На десятивесельном катере я отправился за пленными. Когда катер приблизился к кочерме, на ней замелькали быстро передвигавшиеся тени, послышались полные отчаяния гортанные голоса, а затем вдруг все стихло; не было никакого сомнения, что выражали отчаяние женщины; сначала я предполагал, что они побросались с противоположной стороны в море, но, не слыша всплеска воды, решил, что черкешенки скрылись внутри судна. Вступив на кочерму, я заметил в носовой ее части медленно приподнимавшихся и низко [450] мне кланявшихся черкесов. У горцев уже искони практиковалось отвозить своих юных дщерей в Константинополь; этот освященный у них временем обычай вполне удовлетворял обе стороны: родители получали значительный калым, а у дочерей их исполнялось заветное желание: облачившись в парчу, утопая в неге, любоваться в гареме богатого паши, а то более счастливым и в гареме самого султана, своим украшенным дорогими побрякушками нарядом. Правительственным судам строго предписывалось ловить рыскавшие у кавказских берегов кочермы, лишать их возможности, на обратном пути из Константинополя, привозить огнестрельные оружия и снаряды, что усложняло наши военные операции на Кавказе.

Воспользовавшись тем, что один из гребцов моих, находившийся в плену у горцев, говорил по-черкесски, я велел передать, что мы хотим взять женщин на транспорт; мое предложение, видимо, им не понравилось. Вопрошающе поглядывая друг на друга и окидывая меня подозрительными, злобными взглядами, они долго затруднялись ответом, только после моих настоятельных заверений, что гуриям их будет оказано заботливое внимание, и что на транспорте им будет удобнее и безопаснее, горцы, молча, закивав мне, подойдя к корме, один за другим, стали спускаться вниз. Вдруг я услыхал неистовые, душу раздирающие крики, а вслед за этим увидел порывисто выскакивающих, дико озирающихся по сторонам, с рассыпавшимися по плечам волосами, точно обезумевших женщин. В эту минуту, угадав мой жест, гребцы мои, одним прыжком очутившись на кочерме, схватили трех черкешенок, на этот раз помешав им броситься в море, как это уже и было на одной пойманной нашим судном кочерме. Матросы, хотя с большим трудом и с исцарапанными до крови лицами, но бережно приподнявшись по трапу со своей дорогой ношей, вступили на борт транспорта.

Для наших неожиданных пленниц на кубрике, со всей предупредительностью, было отгорожено отдельное помещение.

На транспорт был также взят один из черкесов, изъявивший желание состоять при своих единоплеменницах. По окончании вахты, спускаясь вниз, я услыхал спорящие голоса; мое любопытство было тем более затронуто, что говор происходил на совершенно непонятном для меня языке. На кубрике, возле отведенного черкешенкам помещения, я увидел чуть ли не дерущихся, размашисто жестикулирующих двух субъектов: один из них был черкес, а другой — мой переводчик, матрос Павлюк; при моем появлении оба спорящие замолчали. Я был убежден, что Павлюк при моем допросе, путаясь в словах, [451] скрывал настоящую причину своей ссоры. Впоследствии уже выяснилось, что он требовал следуемую ему из выкупной суммы долю от пленившего его черкеса. Если не ошибаюсь, то в конце 1860-х годов правительством был отменен выкуп пленных, старались это делать посредством обмена людей; слишком уже часто захватывались наши нижние чины горцами не только в стычках с ними, но также во время как бы неосторожного появления их на рубеже неприятельских владений; в конце концов было констатировано, что пленение это часто совершалось по обоюдному соглашению равно этим заинтересованных сторон, по заранее уже составленному ими плану; уговоры же эти заключались посредством парламентеров-горцев, посещавших наши береговые укрепления.

На третий день прихода нашего в Сухуми, по желанию бывшего тогда начальником морской станции капитана 1-го ранга Шафранова и его супруги, все три черкешенки, нисколько уже не сопротивлявшиеся, вполне успокоившиеся, были доставлены к нему в дом. Самой старшей из них и самой красивой, называвшейся Фатьмой, было 16 лет, самой же младшей 14; черкешенки рано развиваются и 14-ти лет уже выходят замуж. Необыкновенно трагическая участь постигла Фатьму; две другие были взяты на воспитание: одна гагринским воинским начальником, а другая — батальонным командиром в Сухуми; обе, приняв православие, вышли замуж за пехотных офицеров. Фатьма через два года по возвращении моем снова в Сухуми была неузнаваема; когда я вошел в дом начальника станции, на первых порах меня встретила высокая элегантная, с чрезвычайно красивыми формами, под узким корсажем, молодая девушка — это была Фатьма. Большие умные черные глаза ее смотрели мягким, но в то же время пронизывающим взглядом, черные темные волоса обрамляли ее выразительный лоб, все лицо ее представляло собою соединение выдающейся красоты. Когда Шафранов сказал ей, что я — тот самый офицер, который помешал ей броситься в море, она, вся раскрасневшаяся, устремив на меня свои лучистые глаза, замахала головой; она не поверила Шафранову, у нее сильно запечатлелся облик схватившего ее тогда матроса.

В Фатьму был безумно влюблен один из наших флотских офицеров, лейтенант Д. Хороший человек и хороший офицер, но неуклюжий и флегматик; может быть, ему и удалось бы завладеть сердцем молодой азиатки, но на беду его и его кумира она познакомилась с бригадным адъютантом Бессоновым, красивым, жизнерадостным молодым человеком, и воспылала к нему страстью; никто не мог ее убедить в том, что по нашим законам она не может быть женой уже женатого человека. [452] Бессонов своим ухаживанием за Фатьмой был невольным виновником того грустного, взволновавшего всех в Сухуми, эпизода, что она, явившись к нему на квартиру и застав в ней его жену, объявила ей, что будет женой ее мужа; та велела выгнать свою соперницу. Фатьма, на глазах толкавших ее солдат и собравшейся при этом на улице публики, вонзила себе в сердце кинжал.

С. Гунаропуло.

Текст воспроизведен по изданию: Встреча с абреками. (Посвящается княгине Марии Михайловне Дадиан) // Исторический вестник, № 8. 1902

© текст - Гунаропуло С. 1902
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1902