ГЛИНОЕЦКИЙ Н. П.

ПОЕЗДКА В ДАГЕСТАН

(Из путевых заметок, веденных на Кавказе в 1860 году)

Продолжение.

II.

ОТ ИРИБА ДО ГУНИБА.

Было уже около одинадцати часов утра, когда я въехал в узкие и извилистые улицы Ириба. Собственно улицами их и не следовало бы называть, потому что скорее это были какие-то закоулки и ходы, по которым местами трудно было проезжать даже в один конь. Вообще в дагестанских аулах, дома, или сакли, как-то необыкновенно нагромождены один на другой: потолок одного дома служит основанием для другого. Весьма часто поперек улицы, на террасы двух противолежащих домом, накинута какая-то настилка из довольно толстых жердей. Настилка эта обмазана глиною, обштукатурена, и на ней лепится другое жилье, только одним своим боком где-нибудь примкнутое к выступу горы. Оттого-то дагестанские аулы так удобны для обороны, и оттого-то взятие их всегда сопровождалось страшными потерями. Но вот, наконец, добравшись почти до самых верхних [388] частей аула, проводник мой остановился на какой-то небольшой, всего, может быть, шагов в пятнадцать, площадке, соскочил с лошади и объяснил мне, что мы приехали к тлесерухскому наибу, некогда служившему в русской службе поручику Хаджи-Али. Я тоже сошел с лошади и, следуя за проводником, вошел в дом наиба. Дом этот состоял из двух, или, скорее, из полутора этажей, примкнутых к скату горы так, что каждый этаж имел особое сообщение с улицею, прямо на горизонте земли. Нижний этаж назначался для помещения семейства наиба, и я его не видел; верхний же служил жильем собственно самого наиба, как лица официального. Следуя за моим проводником, я очутился в узком коридоре, шагов восемь длины, который выводил на крытую террасу, огражденную с трех сторон стенами и имеющую с четвертой стороны только невысокую балюстраду, сделанную в виде широкой скамьи без спинки. Терраса эта имела длину во весь фасад дома, а шириною была не более шагов пяти или шести; она составляла собственно приемную или аудиенц-залу наиба, и здесь-то я застал его в настоящую минуту, чинящим суд и расправу над жителями.

По обе стороны коридора было по одной комнате, из которых расположенная налево имела назначением служить кухнею, а находящаяся вправо от коридора служила как бы кабинетом для хозяина, а вместе с тем чем-то вроде кладовой. Мы решились назвать эту комнату кабинетом потому, что в ней, у окна, выходящего на террасу, стоял стол, покрытый красной салфеткой ярославского произведения, а на столе были чернильница, несколько перьев и какая-то переплетенная, чуть ли даже не прошнурованная тетрадь, для записи, как кажется, жалоб и просьб жителей и распоряжений по ним наиба. По стенам же этой комнаты были развешены оружие, седла и одежда хозяина, а около одной стены стояли деревянные нары, покрытые тулупами и подушками и очевидно исполнявшие роль дивана, на котором можно было отдыхать. К этой же комнате примыкали и довольно обширные конюшни хозяина, вход в которые был тут же из коридора и через которые надо было проходить для того, чтобы попасть на плоскую крышу дома — обыкновенное место вечернего отдохновения Азиатцев. [389]

Но прежде чем познакомить читателя с личностью самого Хаджи-Али, считаю нелишним сказать несколько об административном разделении Дагестана и о порядке управления туземными племенами.

После завоевания восточного Кавказа, управление горцами Дагестана, по крайней мере в низших инстанциях, было оставлено почти то же, какое существовало и при Шамиле, с тою только разницею, что во всех своих решениях местные власти преимущественно должны были придерживаться адата, т.е. народных преданий и обычаев, а не шариата, который составляет часть корана, заключающую в себе гражданские постановления. Подобная мера вполне необходима, как потому, что самое население Дагестана еще слишком патриархально и верит в непогрешимость решения старшин, так и для того, чтобы ею уменьшить влияние мусульманского духовенства на народ. Таким образом оставлено на прежнем основании все, так сказать, сельское управление Дагестана, именно аулами управляют избираемые самим обществом старшины, которые, в разных частях Дагестана, известны под различными названиями, как-то: кадиев, картов или ахсагкал. Затем несколько аулов, обыкновенно от 10, 15 и даже до 20, по большей части принадлежащих к одному обществу, подчиняются наибам, назначаемым из местных уроженцев, преимущественно из находившихся в русской службе. Наибам вверяется вся распорядительная и судебная власть в пределах, определяемых особою инструкциею. Наибы получают в год 500 руб. сер. содержания от казны, имеют при себе письмоводителя из туземцев, которому положено жалованья 150 р. сер., и, сверх того, имеют в своем распоряжении охранную распорядительную силу из всадников Дагестанского конно-иррегулярного полка. Наконец несколько наибов соединены в округа, во главе которых поставлены окружные начальники, в чине генерал-майоров или штаб-офицеров, и при каждом из них состоят помошник его в офицерском чине, военное управление из старших адъютантов и писарей, несколько переводчиков, медик и фельдшер для подания, в случае нужды, медицинской помощи жителям и, наконец, окружной народный суд, состоящий из депутатов от народа, кадия и письмоводителя; как депутаты, так и кадий получают жалованья по 250 руб. сер., а письмоводитель по 150 руб. в год. [390]

В окружных судах некоторые дела решаются по адату, другие же по шариату, а именно по местным обычаям туземцев разбираются и решаются дела, возникающие «по гражданским спорам, и тяжбам всякого рода, по воровству, ссорам, дракам, увозу женщин (хотя бы оно имело последствием увечья), по похищениям и грабежам, когда они учинены хотя с насилием и даже угрозами, но такого рода, что сии угрозы и самое насильственное действие не представляли опасности ни для жизни, ни для здравия жалобщика». (Из проекта положения об управлении Дагестанской областью, утвержденного г. наместником в апреле 1860 года.) Затем все дела по несогласиям между мужем и женою, родителями и детьми и по религиозным делам магометан должны быть решаемы в суде по шарриату кадием. Разбор дел в окружных судах производится гласно и словесно, а решения произносятся по большинству голосов, с перевесом, в случае разности мнений по одному и тому же предмету, голоса председателя, которым бывает всегда сам окружной начальник.

Кроме окружных управлений, на одной степени с ними стоят, в некоторых частях Дагестанской области, ханские управления и отдельное при-Сулакское наибство. К первым принадлежат ханства: Аварское, Кюринское, Мехтулинское и владение шамхала тарковского. При ханах и шамхале состоят по одному помошнику из русских штаб-офицеров, имеющих при себе военную канцелярию, а также и особые словесные суды, состоящие, подобно окружным, из депутатов от народа, кадия и письмоводителя; подобный же словесный суд находится и при наибе при-сулакском.

Таковы низшие административные учреждения в Дагестанской области; но, сверх того, для необходимого сосредоточения всего относящегося до внутреннего и особенно до военного управления, по нескольку округов сосредоточено в ведении особых военных начальников, которым подчиняются также и ханства и владение Тарковское, но только в военном отношении. Таким образом, вся Дагестанская область, в настоящее время, состоит из четырех военных отделов и двух гражданских управлений: Дербентского градоначальства и управления портовым городом Петровским. Военные же отделы и их подразделение следующее: [391]

1. Северный Дагестан состоит из владения Тарковского, ханства Мехтулинского, Даргинского округа и при-Сулакского наибства;

2. Южный Дагестан составляют: ханства Кюринское и округи Кайтаго-Табасаранский и Самурский;

3. Средний Дагестан — из округов: Гунибского и Казикумухского (В 1861 году к среднему Дагестану причислен еще Андийский округ, образованный из частей между Андийским хребтом и Андийским Койсу, отошедших от Терской области.), ханства Аварского и обществ: Караты, Богуляла, Цунта-Ахвах и Бахлух, управление которыми возложено на хана аварского;

4. Верхний Дагестан состоит из одного округа Бежитского; но к нему временно присоединен еще Закатальский округ.

Общее управление всей Дагестанской области, как гражданское, так и военное, сосредоточивается в лице начальника области, который по военному управлению носит звание командующего войсками Дагестанской области, пользуется правами командира корпуса не отделенного от армии и имеет особый штаб. Для производства же дел по гражданскому управлению краем и по управлению туземными племенами, при начальнике области состоит особая канцелярия. Наконец, для общей судебной расправы в области учреждены два главных судебных места: Дагестанский областной суд (гражданский и уголовный) и Дагестанский народный суд (туземный). Первый из них состоит на общем положении с палатами уголовного и гражданского суда в Закавказье, а второй составляется из почетных лиц Дагестанской области по выбору командующего войсками под председательством особого лица, тоже по выбору командующего войсками, но с утверждения главнокомандующего кавказскою армиею. Дагестанский народный суд рассматривает все жалобы, поступающие к нему по делам, подлежащим разбирательству по адату и шарриату, а также обсуживает дела по всем тем предметам, которые командующий войсками в области сочтет нужным передать на заключение суда.

Изложив эти главные начала на основании которых управляются туземные племена Дагестана, обратимся теперь к [392] самому Хаджи-Али, который, во время моего посещения Ириба, был наибом тлесерухского общества, входящего в состав Гунибского округа, непосредственно подчиненного военному начальнику среднего Дагестана.

Войдя на террасу, служащую как бы приемной залой наиба, я застал Хаджи-Али занятым делами по управлению вверенным ему наибством, и после обыкновенного обмена первых вежливостей просил его продолжать свои занятия, а сам расположился тут же в стороне, чтобы присмотреться к окружающим меня лицам. На террасе было человек около пятнадцати горцев. Пятеро из них сидели на низенькой скамейке около стены: это были кадии и старшины селений, — почтенные старики, почти все с выкрашенными в красно-бурую краску бородами. У каждого из них была в руке толстая книга корана, единственная печатная книга, какую можно встретить в горах. Сам наиб с приличествующею его сану важностью сидел, или лучше сказать, полулежал на деревянной, покрытой подушками и ковром скамье, спинка которой была изукрашена резьбою, совершеннно напоминавшею резьбу нашего русского произведения. Подобную же резьбу я встретил на ставнях в доме Хаджи-Али и вообще во многих местах Дагестана; но это вовсе не есть произведение самих туземцев: по большей части все столярные и плотничные работы делались в горах русскими беглыми солдатами и довольно высоко были ценимы горцами. Затем остальные присутствующие принадлежали к тягавшимся сторонам. Предметом спора между ними, по обыкновению, была земля, права на владение которой особенно запуталось во время Шамиля. В последние пятнадцать, десять лет его владычества в горах особенно усилился произвол и совершенный, самый крайний деспотизм наибов имама. Малейшее подозрение в неисполнении предписаний шарриата или же какого-нибудь приказания Шамиля влекло за собою смерть виновного и конфискацию его имущества, которое чаще всего передавалось какому-нибудь отличившемуся, верному мюриду. Весьма естественно, что, при таком порядке дел, особенно в последнее время, когда горцы явно уже стали тяготиться властью Шамиля, поземельные участки весьма часто меняли своих владетелей. С падением же Шамиля, отчасти наследники самых виновных, отчасти же те самые лица, которые подвергались осуждению, но спаслись от наказания [393] бегством, явились к своим прежним владениям и стали предъявлять свои права на них; особенно же сильно преследуют дело о возвращении их собственности те, которые, спасаясь от наказания, успели бежать к Русским: тогда прямая необходимость заставляла их оставить горы, — теперь же они выставляют себя за людей, пострадавших будто бы за свою преданность к Русским. Разбор этих-то претензий и удовлетворение их составляет одну из труднейших задач современной русской администрации в горах Дагестана. В Чечне затруднений этих не существует, по обилию удобных земель и вследствие принятой системы расселения Чеченцев на равнине в больших аулах. В Дагестане же, где каждый клочок земли дорог и где, притом же, переход жителей из-под власти Шамиля под управление Русских совершился почти миролюбиво, вследствие добровольного подчинения нам Лезгинов, — здесь вопрос о праве поземельного владения представляется чрезвычайно важным и, притом же, щекотливым вопросом для нашей администрации, несмотря на то, что самые спорные участки по большей части бывают крайне незначительны. Так, например, в деле, которое разрешалось у тлесерухского наиба во время моего приезда к нему, спор шел из-за участка, занимавшего незначительную террасу: не более каких-нибудь 200 — 300 квадратных аршин; а, между тем, мало-мальски несогласное с понятиями горцев решение в этом деле могло бы создать несколько человек недовольных. К сожалению, при малых познаниях Хаджи-Али в русском языке, он не мог мне вполне объяснить все подробности решаемого им дела. Впрочем, дело это и не было решено при мне окончательно. Появление мое в доме Хаджи-Али совершенно нарушило происходившее заседание; всеобщее внимание, не только лиц, причастных к делу, но даже и самих судей, было совершенно развлечено моим посещением; горцы, не только молодые, но и старики, бесцеремонно рассматривали меня; все принадлежавшее мне сделалось предметом их любопытства, особенно же имевшийся у меня револьвер. Видя, что всеобщее внимание занято мною, наконец и сам Хаджи-Али решился прекратить заседание, отложил его до следующего дня, потребовав только, чтобы призван был какой-то свидетель. Тогда уже решительно все, не стесняясь, обратились ко мне, и я очень был рад этому, [394] потому что теперь, по крайней мере, присутствие самого Хаджи-Али давало мне некоторую возможность делать расспросы и отвечать на некоторые предлагаемые мне вопросы. Более всего, конечно, интересовал горцев, как я уже сказал, мой револьвер. Они осмотрели его во всей подробности и несколько раз заставляли меня его собирать и разбирать, при чем один из бывших мюридов Шамиля, некто Дебир, красивый, статный мужчина, объявил мне, что и у них в горах есть мастера, которые в состоянии делать подобные же револьверы и что даже во время Шамиля было уже их несколько сделано и что, притом же, они оказались превосходного достоинства. Как ни кажется это невероятным но, тем не менее, до некоторой степени это возможно, если припомнить, что в горах есть оружейники, действительно удивляющие своим искусством; однако же, нет никакого сомнения, что если бы действительно горцам удалось выработать револьвер, то, по всей вероятности, он был бы очень сомнительного достоинства, потому что трудно было бы искать в нем той отчетливости пригонки всех частей механизма, какая требуется вообще в повторительном оружии. Вообще у горцев только и достигают некоторой степени совершенства те простые производства, который не требуют сложных приемов. Так, например, самое производство даже пороха, этого столь необходимого для них материала, шло крайне неуспешно. Я не мог собрать в Ирибе сведений о существовавшем там во времена Шамиля пороховом производстве: все инструменты, или, лучше сказать, вся посуда, употреблявшаяся при этом, была уничтожена русскими при занятии ими Ириба. Но мне показывали порох, который прежде делали в этом ауле. По наружным признакам он должен быть очень плох: зерна его неровны, весьма неодинакового цвета и, притом же, чрезвычайно мягки и легко, при малейшем трении, обращаются в мякоть. Насколько я мог понять из объяснений горцев, они полагали, что главную силу и главную составную часть его должна составлять сера, в которой меньше всего встречалось недостатка, вследствие богатых залежей ее, находящихся в некоторых местах Дагестана, как, например, в Чиркате на Андийском Койсу и близ Ругджи на Кара-Койсу.

Надо было видеть удивление и восторг горцев и особенно бывшего мюрида Дебира, как кажется, большого охотника [395] вообще до оружия, когда я показал им находившийся у меня мелкий мушкетный полированный порох. Небольшая щепотка его переходила из рук в руки, вызывая беспрестанные возгласы удивления и похвалы: якши, чох-якши, раздавалось со всех сторон. Вообще в Дагестане даже и без большой наблюдательности легко можно заметить, с какою любовью местные жители ценят всякое хорошее оружие, хотя, собственно говоря, любовь Лезгин к оружию совершенно исчезает перед страстью, можно сказать, к оружию некоторых других горских народов, как-то: Чеченцев, Кабардинцев и др. Лезгин собственно более всего дорожит своим кинжалом и шашкою; особенно же с первым он свыкается с самого раннего детства. В горах весьма часто можно видеть девяти и даже семилетних мальчиков, которые уже носят кинжал часто чуть ли не больше их самих. Но замечательно, что, как кажется, Лезгин, дорожа своим оружием, вовсе не гоняется подобно, например, Кабардинцу, за его красотою или же за красивою отделкою; поэтому-то весьма часто можно встретить самые отличнейшие клинки в совершенно простых кожаных ножнах.

Вообще Лезгины имеют в своем характере более, чем какие-либо другие горские племена Кавказа, положительности и практического взгляда на жизнь. Влияние суровой их природы непременно должно было отразиться на них: встречая повсюду преграды для развития своей деятельности, принужденный лишь тяжким трудом снискивать себе самое скудное пропитание, Лезгин по необходимости смотрит на все довольно мрачно и всегда заранее обдумает и обсудит свои действия прежде, чем приступит к их исполнению. Поэтому-то мы полагаем, что Лезгин не так-то легко взволновать, как, например, Чеченцев или горцев из племени Адыге; и действительно: двухлетнее владычество наше в горах Дагестана вполне подтвердило это. Между тем, как к северу от Андийского хребта происходили почти постоянные волнения, возбуждаемые разными честолюбцами, успевавшими обманывать легковерный чеченский народ, собственно во внутреннем Дагестане почти не было никаких волнений и появлявшиеся нарушители спокойствия были даже выдаваемы самими их соплеменниками.

Замечательно, что когда, например, в 1860 году, открылись волнения в Аргунском округе Терской области, то они [396] почти нисколько не отозвались на лезгинском населении, несмотря на то, что именно ближайшие к этому округу общества славятся наиболее нерасположенными к русскому управлению. Еще более убедительное доказательство этого нашего предположения мы находим в последних действиях, в июле прошлого года, начальника Среднего Дагестана, генерал-майора Лазарева, против разбойничьей шайки Каракуль-Магомы, появившейся весною в Ункратле (Известия об этих действиях помещены в официальном отделе №10 «Военного Сборника» 1860 года.). Нам особенно приятно упомянуть здесь об этих действиях потому, что в них мы видим образчик прекрасно обдуманной и хорошо выполненной системы действий против горцев. В бытность мою на Гунибе, мне неоднократно приходилось слышать от генерала Лазарева, что, в случае каких-либо волнений в горах, он до последней крайности будет воздерживаться от употребления в дело наших войск: усмирение непокорных, восстановление спокойствия в стране он всегда намерен был возлагать на самих же горцев. В действиях своих против Каракуль-Магомы, он вполне применил к делу свои мысли: прежде всего он посылал в Ункратль каратинского жителя Хаджио (бывшего казначея Шамиля), всего только с десятью милиционерами; затем двигается сам; против возмутителя, сопровождаемый всеми наибами, ему подчиненными, и 18 сотнями ополчения, составленного из значительнейших и почетнейших лиц Среднего Дагестана. Разумеется, для поддержания на всякий случай этих ополчений, он взял с собою и часть нашей пехоты, с горными орудиями; но она оказалась почти излишнею. Нравственное влияние всех этих распоряжений было уже так велико, что все волнение кончилось даже без пролития крови и главный мятежник был захвачен вместе со своими сообщниками.

Но, при всей своей сосредоточенности и видимой серьезности, Лезгин не прочь и даже, кажется, очень любит всякого рода удовольствия и веселье. Несмотря на то, что в течение более двадцатилетнего управления Шамиля в Дагестане строжайше были запрещены музыка, танцы и пение, теперь они снова всюду вводятся. Видно, что если чего желает народный характер, то это нелегко искоренить самыми крутыми [397] наказаниями. При Шамиле весь Дагестан был погружен в совершенное молчание; единственная песня, какую можно было услышать в то время, было однообразно монотонное «ля-илляхи-иль-Алла»; всякого рода музыкальные инструменты, а особенно же танцы, строго были запрещены. Но вот не прошло и года еще со времени падения Шамиля, как уже во всяком почти ауле можно встретить общественных музыкантов, на дорогах можно слышать громкое пение. Что Лезгины действительно любят музыку и особенно танцы, это лучше всего доказывается тем, что во всяком почти несколько значительном ауле содержатся особенные музыканты, состоящие из двух, трех человек, которые получают от общества некоторое вознаграждение, преимущественно разными продовольственными припасами, и должны играть во всеобщее удовольствие, при каждом удобном случае. Инструменты их весьма несложны и немногочисленны: главный из них — зурна, с аккомпаниментом барабана, очевидно перенятого от Русских, и особого рода тамбурин (чиререн), в котором вместо кожи вставлен тонкий медный лист. В бытность мою в Ирибе, мне удалось слышать эту музыку и видеть танцы Лезгин с наступлением вечера, на площадке около дома наиба появились музыканты, разложен был небольшой костер, и к нему собралось почти все мужское население аула; женщин здесь не было вовсе, так как их назначение заключается только в работе, а не в удовольствиях; по шарриату им запрещено даже танцевать.

Вот раздались скрипучие и пискливые звуки зурны, которая сперва одна, как бы запевала, протянула какой-то нехитрый мотив; звуки эти, сначала медленные, стали все более и более учащаться, вот к ним присоединилось брянчание тамбурина; наконец раздалась и дробь, довольно искусно пробитая на барабане. Музыка стала оживленнее и постепенно переходила в более быстрый размер, а вместе с тем видимо стали оживляться и лица присутствующих; но известное дело, что начало всегда и во всем трудно: очевидно, что многим хотелось потанцевать, но никто не решался выступить первым. Наконец, после долгих переговоров, в середину круга, составленного у костра, почти насильно вытолкнули двух босоногих мальчишек, лет десяти, не более, и они-то открыли этот импровизированный горский бал. За ними пошли уже и [398] большие, при чем всегда на середине круга было не более двух танцующих. Самый танец весьма прост, без всяких особенных фигур; скорее его можно назвать беганьем, с притоптыванием в такт вокруг костра, при чем руки подносятся к голове, как это делается в лезгинке. Можно сказать, что танец этот составляет первообраз лезгинки, только по-временам, чисто, кажется, по усмотрению самих музыкантов, музыка становится оживленнее и самый танец живее; ловкий танцор при этом обыкновенно входит в некоторого рода экстаз, начинает неистово вертеться, выкидывать ногами самые причудливые па и даже иногда пускается в присядку. Последнее очевидно уже заимствовано от наших солдат. Хлопанье в ладоши в такт, которым присутствующие сопровождают музыку, кажется, еще более воодушевляет танцующих, которые в азарте иногда даже вскрикивают.

Танцы, начавшиеся как бы с неохотою, в самом непродолжительном времени сделались чрезвычайно оживленными; танцоры беспрерывно сменялись, и вскоре к танцам присоединилось еще и другое развлечение — переодевание. Вывернув овчину мехом кверху, подвязав накладную седую бороду, разгулявшаяся молодежь проделывала около костра всевозможные фарсы и отпускала разные остроты насчет танцующих да и вообще насчет присутствующих. Конечно, все это было крайне грубо; но надо отдать справедливость, что во всех этих шутках не было ничего неприличного: они делались без всякой натяжки и под увлечением самой непритворной веселости. Этим только и можно, кажется, объяснить то, что при этих переодеваниях молодежь выставляла в смешном виде стариков, которые, как известно, пользуются вообще уважением в горах, и даже — о ужас! — самого бывшего имама.

Последнее обстоятельство особенно поразило меня: как, неужели же жители Дагестана, не более, как год тому назад еще дрожавшие при одном имени Шамиля, провожавшие его, при его отъезде с Гуниба, со слезами и целовавшие его руки, ноги и края одежды, неужели же теперь уже эти самые жители не оставили в своем воспоминании никакого даже сожаления о прежнем своем повелителе? Неужели же он до того упал уже в их глазах, что они решаются даже, невзирая на его духовный характер, надсмехаться над ним? [399] Неужели же, наконец, и те мюриды, которые были ближайшими, так сказать, соучастниками и помощниками шамилевской власти, неужели же и они даже смотрят равнодушно на это осквернение памяти своего бывшего главы и учителя? Все эти вопросы до того казались мне интересными, что я не мог удержаться, чтобы не попросить объяснения их у моего хозяина и у окружавших его горцев. Но вопросы мои показались им даже странными; горцы как будто бы не могли, а быть может и не хотели понять, почему именно я удивляюсь неуважению их к памяти Шамиля; они отвечали мне, что тогда было им дурно, теперь хорошо: чего же им еще сокрушаться? Что же касается до того, что своими шутками они оскорбляли духовное значение имама, то на это мне возражали, что здесь теперь не молитва, а веселье, и что если бы даже сам имам видел это, то, по всей вероятности, не оскорбился бы. Вообще мне очень часто приводилось заводить речь с горцами о Шамиле, не только в Ирибе, но и в других частях Дагестана, и постоянно меня удивляло то равнодушие, с которым они отзывались о прежнем своем повелителе. Быть может, что на это имело влияние и мое звание русского офицера и что передо мною они не желали высказываться вполне, но, во всяком случае, странно, что я не встречал среди горцев ни малейшего сочувствия к нему. Многие, говоря со мною о Шамиле, никак не хотели верить тому, что будто бы он жив и, облагодетельствованный Государем, живет спокойно в России. Подобного снисхождения и милости к нему они никак не могли понять, и когда я им говорил, как обеспечено теперешнее положение Шамиля, то они меня спрашивали: за что же ему это добро, и никакие мои доводы не могли вразумить им идеи, совершенно несходные с их азиатским складом ума. По их мнению, Шамиля следовало казнить как побежденного врага, или же, по крайней мере, содержать постоянно в яме, как это делают горцы со своими пленными. А тут не только сохранили жизнь Шамилю, да еще и дали ему такие средства к жизни, о каких он никогда и не мечтал. Решительно, слушавшие меня горцы недоумевали и просто, кажется, даже не верили моим рассказам. Особенно же они, кажется, потеряли всякую веру ко мне, когда на вопрос их, к чему ему так много денег дают, я сказал им, что он должен теперь жить в доме, который вдесятеро больше [400] прежней его сакли, и ездить в экипаже, который на четырех колесах и возится не буйволами, а лошадьми; особенно же рассказ мой об экипаже, или большой арбе, как горцы назвали его, по-видимому, внушил им сильное сомнение к моим словам: они недоверчиво стали покачивать головами и более уже не расспрашивали меня о жизни Шамиля. Действительно, для них, не видавших никаких экипажей и повозок, кроме двухколесных арб, встречаемых только в одной Аварии, трудно и почти невозможно было поверить, чтобы Шамиль, которого они всегда видели лишь верхом, решился ездить в какой бы то ни было, хотя бы и самой разукрашенной арбе.

Ознакомившись несколько в Ирибе с танцами и музыкою Лезгин, мне удалось также получить некоторое понятие и об их песнях. Но опять-таки незнание языка и неимение переводчика стало камнем преткновения и в этих моих розысках. Находившийся в услужении у Хаджи-Али горец, а также и один из милиционеров, служивший мне проводником от Ириба далее вовнутрь страны, доставили мне несколько хотя и самых скудных объяснений о песнях Лезгин и даже пропели некоторые из них. Главное место между этими песнями, как кажется, занимает рассказ о любовных отношениях между молодым горцем и молодою девушкою; вся песня состоит из бесчисленного числа куплетов, кажется, постоянно вновь даже присоединяемых самими поющими; первые строфы куплета выражают желания и речи влюбленного юноши, последние же — ответы на них девушки. Со смыслом слов вполне согласуется и самый напев песни: первая половина куплета поется громко и с некоторою энергиею; вторая же, заключающая в себе ответ девушки — более тихим и медленным напевом. Отличительная черта этой песни — страшная монотонность ее и нескончаемость: во время переезда моего от Ириба до Кулябы, аула, лежащего на половине пути между Ирибом и Гунибом, мой проводник почти во всю дорогу пел эту песню своим звонким, далеко раздающимся в горах голосом. Дикость окружающей природы, ее однообразие, не одушевленное ни малейшею растительностью, как нельзя более гармонировали с этой песнью. Очевидно было, что подобная песня только и могла сложиться среди гор Дагестана. Несмотря на то, что содержание ее было вовсе не [401] заунывное, она далеко не могла назваться веселою песнею; это было скорее не пение, а подражание гулу горного потока, раздающемуся в диком, каменистом ущелье. Да и действительно, откуда Лезгину среди его гор выучиться пению? Какая птица научит его этому? В горах Дагестана, не имеющих почти никакой растительности, кажется, и нет совершенно никаких птиц; по крайней мере, я видел только одних орлов да так называемую горную курочку, что-то похожее на нашу куропатку.

Но кроме этой наболее известной песни, у Лезгин есть еще и другие, и между ними, как и следовало ожидать, первое место занимают, героические песни, воспевающие похождения разных знаменитых богатырей Дагестана. К сожалению, я не имел возможности узнать что-нибудь об этих песнях, но что они есть, в этом меня положительно уверили, и с этим вполне можно согласиться, припомнивши прежние набеги Лезгин на Закавказье. Между прочим, в Ирибе же мне назвали, что у горцев есть песни об одном их удальце-разбойнике Киероглу; но это очевидно уже заимствование, а не чисто лезгинское сказание. Известно, что предание о Киероглу, или Караоглу, как его некоторые называют, сильно распространено по всему Закавказью. Весьма многие развалины на трудно доступных местах называют обыкновенно замками или убежищами Киероглу. Справедливее всего, кажется, можно предполагать, что Киероглу был Персиянин — таково, по крайней мере, наиболее распространенное мнение. Следовательно, Лезгины, вероятно, только заимствовали песню о Киероглу или от Грузин, или же от Персов во время частых своих набегов на Закавказье. Но и это уже обстоятельство показывает, что у Лезгин есть желание воспевать различных народных героев, а при этом желании нет никакого сомнения, что постоянные набеги Лезгин на соседей должны были доставить весьма обильные материалы для подобных песней и сказаний. По всей вероятности, со временем, когда Дагестан сделается более доступным для наших ученых, внимание их будет обращено на ходящие в народе песни и легенды, которые, в свою очередь, быть может, и прольют некоторый свет на совершенно темную и не исследованную еще историю Лезгин. [402]

Пробыв сутки в Ирибе, я оставил его, спеша скорее добраться до Гуниба, сделавшегося славным по падению в нем Шамиля и получившего теперь известность, как средоточие управления наиболее важной части Дагестанской области, именно среднего Дагестана. До Гуниба я надеялся достигнуть в один день, переменив только лошадей в Кулябе; но задержка, встреченная мною в этом последнем ауле, замедлила мой путь, так что к вечеру того дня, когда я выехал из Ириба, я мог достигнуть только до лагеря стоявших у подножия Гуниба войск. Дорога, по которой приходилось мне ехать, представляет образчик самых лучших дорог во внутреннем Дагестане. Эта дорога была устроена еще во время владычества Шамиля и, конечно, потребует лишь весьма незначительных улучшений для того, чтобы обратиться в колесную дорогу. Наиболее затруднений, конечно, может встретиться только при обделке спусков к Кара-Койсу и подъемов от нее. Один из подобных спусков уже разработан к мосту, между Кулябою и Ругджою и представляет необыкновенно важное улучшение этого важного пути, соединяющего Гуниб, это сердце Дагестана, с юго-западною частью области. Тут же, на этом спуске, открыто и богатое местонахождение каменного угля, который толстым слоем залегает по правому берегу Кара-Койсу. Для Дагестана, совершенно лишенного лесов, где самое плохое топливо приобретается дорогою ценою, подобная находка — сущий клад. Поэтому неудивительно, что на это местонахождение еще в 1800 году обращено было внимание начальства и приняты меры для приискания печей, которые бы давали возможность употреблять каменный уголь для отопления помещений наших войск. Между прочим на Кара-Койсу 6ыл командирован горный инженер, который, исследовав тамошний каменный уголь, предложил своего собственного изобретения железные печи для отопления этим углем. К сожалению, мы не имели случая лично встретиться с этим офицером и не могли получить никаких сведений о проектированной им печи; но надо полагать, что, вероятно, со времени поездки нашей в Дагестан вопрос об отоплении каменным углем уже окончательно разрешен и, вероятно, значительно облегчит наши войска в приискании столь важного продукта, как топливо. Вообще разработка каменного угля чрезвычайно важна для всего этого края, потому что это первый наш шаг [403] к разработке местных богатств страны. Больший или меньший успех в этом предприятии непременно должен оказать влияние и на самую прочность нашего владычества в Дагестане. Горцы, особенно же Лезгины, имеют весьма достаточно природного здравого смысла для того, чтобы видеть в каждом новом нашем успехе по разработке страны свою же собственную выгоду. Конечно, они долго еще не будут принимать участия в том промышленном движении, которое придется создавать и поддерживать чисто правительственным путем; но, тем не менее, невозможно, чтобы они постепенно не свыкались с этим движением, особенно, если будут видеть прямую для себя в том пользу. Дагестан еще слишком мало исследован нами; но нельзя сомневаться в его богатстве произведениями царства минерального. По словам производившего в 1860 году геологические розыскания во внутреннем Дагестане академика Абиха, — во многих местах его заметно присутствие богатых железных руд, которые, по всей вероятности, должны быть очень хорошего качества. В топливе же собственно минеральном также не может встретиться недостатка. Как ни мало исследован еще внутренний Дагестан, но уже и теперь в нем открыто несколько прекрасных местонахождений каменного угля и даже торфа. Так первый открыт уже выше Гуниба, на Кара-Койсу, у Карадахского моста и в Аварии, последний же найден также в Аварии и на Турчидаге. Нет никакого сомнения, что разработка этих богатств должна оказать весьма большое влияние на состояние самого горского населения, а особенно же должна была бы принести громадную пользу для всего Кавказского края и даже для всей Южной России, которые в настоящее время крайне нуждаются в металлах и особенно в железе. Потребность в последнем металле непременно с каждым днем должна все более и более увеличиваться, по мере развития земледелия и вообще промышленной деятельности в Южной России, которая до сих пор, так же, как и самый Кавказ, для удовлетворения своих немногих потребностей, получала железо с наших уральских заводов. Собственно же Кавказский край хотя и богат железными рудами, но, несмотря на хорошее качество этих руд, они почти нигде не обрабатываются. Так в Закавказье особенно, богат железною рудою Елисаветпольский уезд Тифлисской губернии, где находятся богатые [404] местонахождения железного блеска и магнитного железняка в Айрюмском участке. Руда эта разрабатывается только в самых небольших размерах одними местными жителями селений — Дашкесана, Бояна, Кущи, Сеид и Човдар. Кроме того железные руды найдены еще в Тифлисском уезде и в Кутаисской губернии, в Рачинском уезде, в трех верстах от деревни Цедиссы, где руда, находясь на владельческой земле по соседству с местонахождениями тквибульского каменного угля, обделывается только местными жителями. Наконец в самом Дагестане, известно, что горцы всегда вырабатывали сами для себя необходимое для них оружие; следовательно, надо предполагать, что им были известны местонахождения руд и некоторые приемы при их обработке. Это уже одно обстоятельство, что во многих местностях Кавказского края производилась разработка металлов самими туземными жителями, должна служить указанием на возможность развития между ними горного промысла. Но для того, чтобы этот промысел действительно получил надлежащее развитие, необходимо прежде всего, чтобы явилась настоятельная потребность в произведениях его и чтобы самая страна на столько успокоилась, чтобы была в состоянии привлечь к себе свободные капиталы, без которых невозможно и самое развитие промысла. Покорение восточного Кавказа, успокоение его, проложение через горы хороших путей сообщений, введение в крае администрации не стеснительной и не обидной для местных жителей — вот те шаги, которыми идет наше правительство для того, чтобы притянуть к богатым Кавказским горам свободные капиталы; проектирование железной дороги через все Закавказье, самое устройство этой дороги может оказать чрезвычайно благотворное влияние на приложение этих капиталов к горному промыслу, и тогда, без всякого сомнения, умиротворение Кавказа может пойти самым правильным и прочным образом. Конечно, это перерождение воинственного горского населения в население трудолюбивое, горно-промышленное не может совершиться быстро, через одно или два поколения, но, тем не менее, оно возможно, хотя и в отдаленном будущем, а этого-то и не следовало бы терять из вида нашим администраторам.

Переночевав в лагере самурских батальонов, находившихся на дорожных работах между Гунибом и Ругджою, [405] 26 июля, рано утром, я выступил из лагеря и часам к десяти был уже на самом Гунибе, в расположении управления средним Дагестаном. Управление это, в бытность мою на Гунибе, не имело еще устроенного помещения, а было расположено частью в палатках, частью же в войлочных кибитках, которые должны были служить до тех пор, пока не будут устроены особые здания для помещения всех лиц, принадлежащих к управлению средним Дагестаном. При мне же на Гуниб прибыл инженерный офицер, которому была поручена постройка этих зданий, и нет никакого сомнения, что в настоящее время постройки эти уже окончены и что, таким образом, на месте бывшего, последнего убежища Шамиля возникла уже новая небольшая русская колония. Но во время моего посещения Гуниба все управление средним Дагестаном помещалось временно чисто по-военному, лагерем, на юго-восточном скате Гуниба, на небольшой площадке, среди каменных масс, изобиловавших фалангами и скорпионами, которые часто появлялись даже в палатках. Три или четыре большие кибитки, десяток маленьких палаток да одна большая, служившая столовой для всего управления, да еще несколько шалашей — вот и все помещение средоточия управления среднего Дагестана. Все это служило явным указанием, что здесь еще недавно раздавался гул войны, что Русские недавние пришельцы в этом крае. Но, с другой стороны, это временное расположение имело какой-то особенный свой характер; в нем почти не видно было наших солдат — всего один часовой, да кое-где виднелись вестовые; затем значительное большинство людей, двигавшихся около палаток, составляли горцы, вполне вооруженные шашками, кинжалами, пистолетами. Все это придавало управлению среднего Дагестана вид не столько русского, как более туземного, местного учреждения. Вглядевшись в лица горцев, шатавшихся около палаток управления, еще более можно было прийти к этому заключению: между этими горцами можно было встретить почти всех самых приближенных, самых верных слуг, в былое время, Шамиля. Как это ни странно кажется, но оно так, потому что действительно теперешний начальник среднего Дагестана успел окружить себя... мало того: успел привязать к себе почти всех тех лиц, которые пользовались доверием и расположением Шамиля. Вследствие того, почти все лучшие шамилевские мюриды [106] находятся в настоящее время в составе милиции, окружающей генерал-майора Лазарева. Очевидно, что польза от подобного распоряжения неизмеримо велика, по тому влиянию, какое оказывает на жителей пример всех лучших и наиболее уважаемых людей страны. Надо заметить, что местные жители хотя и боялись мюридов, как слепых исполнителей воли имама и поставленных от него наибов, но, тем не менее, не могли не уважать тех же мюридов, как людей наиболее отважных и храбрых; притом же, мюриды преимущественно набирались из наиболее богатых и уважаемых в стране семейств. Поэтому-то чрезвычайно важно было привязать к себе именно этих людей, через что приобреталась также и весьма важная возможность иметь всегда под ближайшим непосредственным надзором именно тех людей, которые, по своему личному характеру, а еще более по своей прошедшей жизни, могут сделаться опасными для спокойствия страны. Самое трудное дело было именно привязать к себе этих-то людей, и это-то трудное дело выполнено генералом Лазаревым с самым блестящим успехом. Но для того, чтобы понять возможность этого успеха, необходимо нужно сказать несколько слов о замечательной личности настоящего начальника среднего Дагестана, генерал-майора Ивана Давыдовича Лазарева.

Происходя из бедного армянского семейства, Иван Давыдович начал свою службу юнкером в одном из полков теперешней 21 пехотной дивизии и своим возвышением обязан только одним своим способностями посвятив их совершенно службе и полному изучении кавказских горцев. Отличаясь даже между кавказскими воинами необыкновенною храбростью, он соединял ее с чрезвычайною осторожностью и находчивостью в затруднительных обстоятельствах. Посвятив себя совершенно службе на Кавказе и преимущественно в Дагестане, Иван Давыдович превосходно изучил характер горцев и может по справедливости назваться одним из лучших знатоков его. Знание в совершенстве татарского языка, общего всему мусульманскому населению Кавказа, чрезвычайно облегчает ему сношения с горцами, давая возможность обходиться без переводчика, что чрезвычайно важно, так как переводчики весьма часто, или по личным своим видам, или же по своему невежеству, совершенно переиначивают смысл передаваемого ими. Способности Ивана Давидовича были впервые [407] оценены князем Аргутинским-Долгоруковым, приобревшим в свое время громкую известность в Дагестане. Князь Аргутинский первый вполне оценил, насколько способности и знание страны Иваном Давыдовичем могут быть полезны для края, и неоднократно употреблял его для разных, самых важных поручений. Наконец наибольшую известность приобрел И.Д. Лазарев, управляя Мехтулинским ханством, во время которого он не только совершенно успокоил до того волновавшихся Мехтулинцев, но с самыми лишь незначительными силами, имея часто не более, как только нескольких казаков, он водворил полное спокойствие в этой части Дагестана, ввел между жителями особый земский сбор (почт-ахчасы), по 60 коп. сер. в год с двора, и вполне успешно отражал все нападения разбойнических партий.

Многие упрекают Ивана Давыдовича в том, что он был чрезвычайно строг и даже жесток с горцами; но подобные упреки только и могут являться со стороны тех, кто судит о кавказских горцах с европейской точки зрения. Горец, как и вообще почти все Азиатцы, привык к строгости со стороны старших и никогда не посмеет роптать на строгость, особенно если она соединяется с справедливостью, которая для горца всегда выше всего. Для того же, чтобы иметь возможность быть всегда справедливым с горцем, необходимо иметь огромный запас терпения, чтобы хладнокровно выслушивать жалобы туземцев, часто отличающиеся совершенною нелепостью. Этим-то терпением вполне, в высшей степени обладает И.Д. Лазарев. Надо заметить, что горец чрезвычайно любит обращаться к своему начальству не только с жалобами, но весьма часто и с просьбами за советом. Иван Давыдович вполне, во всякое время доступен для всех этих просителей; в беседах с ними он проводит большую часть своего свободного времени. В бытность мою на Гунибе, я почти постоянно видел его окруженного толпою горцев, с которыми он постоянно беседовал. Но не лишне заметить, что и в этих беседах он вполне умеет сохранять начальнический и даже несколько гордый тон с горцами, и это вполне необходимо, потому что горцы не привыкли и не могут понять того, чтобы начальник мог быть фамильярен с ними, мог бы пускаться с ними в шутки. Для них начальник всегда представляется [408] чем-то высшим, выходящим из ряда обыкновенных людей; но в то же время они желают, чтобы этот начальник был доступен для них, внимательно бы их выслушивал, а не отталкивал от себя. Таким-то именно начальником и является для них Иван Давыдович Лазарев, а потому и неудивительно, что имя его известно по всему Дагестану и что горцы, хотя и боятся его, но в то же время любят и уважают его. Лучшим доказательством тому может служить то, что Шамиль, оставляя Кавказ, передал под покровительство Ивана Давыдовича всех своих наиболее приближенных мюридов, которые и находятся в настоящее время при начальнике среднего Дагестана.

Наконец та роль, какую играл Иван Давыдович при сдаче Шамиля, показывает уже достаточно, каким значением пользуется он между горцами. Роль эта прошла совершенно незамеченною среди громких событий 1859 года, и, сколько нам помнится, об участии полковника Лазарева (Произведенного за это участие в сдаче Шамиля в генерал-майоры.) в сдаче Шамиля нигде даже и не упоминалось, точно так же, как и вообще о всех мелких, но, тем не менее, характеристических обстоятельствах этого знаменитого в судьбе Кавказа события. Это-то обстоятельство и заставляет нас передать здесь некоторые подробности о сдаче Шамиля и о взятии Гуниба, — подробности, которые были собраны нами на самом месте этих событий, преимущественно от самих же их очевидцев.

Гунибская гора, которую Шамиль избрал для последнего своего убежища, представляет громадную горную массу, подымающуюся более чем на 7,500 футов над уровнем океана. Фигура этой горной массы представляет собою неправильную трапецию, имеющую до 50 верст окружности у подножия и напоминающую в плане форму генеральского эполета. Верхняя поверхность Гуниб-Дага представляет обширную котловину, имеющую общий наклон от северо-запада к юго-востоку; в этом же направлении, в глубоком, обрывистом овраге, течет и небольшая речка, на которой расположен,почти по середине котловины, аул Гуниб, имеющий около 100 дворов. Дорога от аула идет по правому берегу речки, [409] протекающей в глубокой трещине и, не более как в версте от аула, огибает прекрасивую березовую рощицу, лежащую на скате холма, с которого весь гунибский аул виден как на ладони. Дойдя до внешней юго-восточной окраины котловины, речка, прорезывающая ее, прокладывает себе дальнейший путь по внешнему скату Гуниб-Дага, для достижения Кара-Койсу, в которую она и впадает несколько выше аула Кудали. На этом-то юго-восточном скате Гуниба, наиболее доступном из всех прочих его внешних скатов, и были расположены по труднодоступным и необширным террасам поля и сады гунибских жителей, которые хотя и пострадали несколько при взятии Гуниба, но, тем не менее, существуют и до настоящего времени. Здесь-то, на этом скате, и были сосредоточены главные оборонительные средства Шамиля, состоявшие из двух хорошо сложенных каменных стен, с проделанными в них бойницами. Кроме того, на обрыве правого берега речки были устроены завалы, за которыми помещалось одно орудие, а на левом берегу ручья стояла каменная башня, вполне сохранившаяся до настоящего времени. Затем со всех других сторон Гуниб-Даг мог считаться вполне недоступным, а потому там только местами были устроены кое-где завалы, да нагромождены кучи камней, которые предполагалось сбрасывать на атакующих. Укрывшись в Гунибе с самым лишь незначительным числом (не более 400 человек) своих приверженцев, Шамиль надеялся выждать здесь более благопрятных для себя обстоятельств. Он полагал, что успехи наших войск будут остановлены недоступностью Гуниба, что ему удастся протянуть время до наступления зимы, и что тогда войска наши, встречая затруднения в продовольствии, должны будут уйти из нагорного Дагестана и тем самым развяжут снова ему руки. Конечно, все эти предположения его были основаны на многочисленных примерах прошедшего; но он упустил из вида то, что за последнее время система наших действий против горцев совершенно изменилась. Владея громадными средствами, каких не имел в своем распоряжении ни один из его предшественников, князь Барятинский твердо решился до тех пор не оканчивать своей кампании против восточного Кавказа, пока Шамиль не будет взят живым или мертвым. Поэтому-то, [410] сосредоточивая войска у подножия Гуниба, главнокомандующий уже тогда решил, что до тех пор не уйдет оттуда, пока не овладеет Шамилем. Не будем распространяться о том, как войска наши сосредоточились под Гунибом, как они окружили его со всех сторон и как в первые дни этой блокады Шамиль, желая выиграть время, завел переговоры, которые ни к чему не повели. Все это известно уже более или менее подробно из официальных донесений и из частных писем того времени. Известно также, что 22 августа всякие переговоры с Шамилем были наконец прерваны и войскам приказано было усилить блокаду. Главное начальство над всем блокадным корпусом имел генерал-адъютант барон Врангель; но, оставаясь под его начальством, войска в то же время были поручены и генерал-майору Кесслеру, который был назначен начальником всех инженерных работ, какие встретилось бы необходимым производить против Гуниба. Вообще надо сказать, что мнения как начальников войск, так и в самих войсках относительно того, как овладеть Гунибом, были чрезвычайно различны. Всем, с равным нетерпением, хотелось видеть скорейшее окончание войны, все вполне разделяли задушевную мысль главнокомандующего, что не следует уходить из-под Гуниба до тех пор, пока не овладеют Шамилем. Но взгляды на средства к достижению этой цели были весьма различны: одни считали необходимым, по возможности, более сберегать силы наших войск и полагали, что если строго блокировать Гуниб, постепенно, хотя бы и медленно, овладевать его завалами, то все-таки окончательным результатом такой системы действий непременно будет сдача Шамиля. Мнение это преимущественно разделяли старшие начальники войск, желавшие лучше действовать медленно и осторожно, но верно. Напротив же того, войска горели нетерпением как можно скорее овладеть Гунибом; они готовы были на всевозможные пожертвования, лишь бы овладеть Шамилем и покончить войну. Это и вполне понятно: русский солдат вообще не любит никаких медленных, систематических действий; всякого рода блокады, осадная война, выжидание в траншеях для него невыносимы и скучны. В этом как-то инстинктивно в нем сказывается та русская удаль, которая выразилась в известной поговорке: [411] «хоть рыло в крови, а наша взяла». Русскому солдату неважно то, что он потеряет в бою половину своих товарищей, лишь бы победа-то осталась на его стороне. Поэтому-то всегда с русским солдатом, если только он не деморализирован предшествовавшими неудачами, можно решаться на самые отчаянные дела, и он всегда скорее и охотнее их выполнит, чем какие бы то ни было хитросплетенные и даже превосходно обдуманные соображения. Тем более еще это применимо к кавказскому солдату, в котором природная удаль и молодечество еще более развиты горскою войною. Солдаты, блокировавшие Гуниб, видели перед собою, по их собственному выражению, горы как следует быть, и не находили в неприступности Гуниба ничего особенного сравнительно с другими встречавшимися им неприступными позициями горцев. Надо не забывать, что войска, сосредоточившиеся под Гунибом, были уже в горной Чечне и в самых малодоступных местах внутреннего Дагестана, а потому и не удивительно, что между войсками существовало мнение, что Гуниб возможно взять с бою, приступом. К этому надо прибавить еще и то, что солдаты представляли себе, что, со взятием Шамиля и с занятием Гуниба, для них кончатся все трудности боевой жизни, их отведут в постоянные штаб-квартиры и уже не станут беспокоить назначением в славные, но, тем не менее, очень трудные экспедиции.

Эти-то оба средства, представлявшиеся столь очевидно для овладения Гунибом, и решено было употребить. Собственно официально положено было приступить к постепенному и медленному овладение завалами горцев; но, в то же время, полу-официально разрешено было войскам самим искать возможности взобраться на Гуниб, с тем, однако же, чтобы действовали осмотрительно, не подвергая себя потерям и неудачам; одним словом, генерал-адъютант барон Врангель дозволил делать попытки к тому, чтобы взобраться на Гуниб. Подобное дозволение тем более было понятно и возможно, что, сколько было известно, у Шамиля было не более 400 человек вооруженных людей, а этого слишком было мало не только для того, чтобы защищать, но даже и для того, чтобы охранять всю окружность Гуниб-Дага.

Раз, что подобное дозволение было дано, надо было [412] ожидать, что непременно найдутся охотники выполнить его. В кавказских войсках, как между офицерами, так и между солдатами, есть очень много таких личностей, которые без желания себе славы или известности, просто по одной любви к искуству, являются постоянно охотниками на самые отважные и часто кажущиеся невыполнимыми дела. Это охотники до охоты на горцев. Для них опасности и трудности не существуют, если только представляется хотя малейшая возможность как-нибудь, хотя хитростью, хотя силою одолеть горца; они ведут войну совершенно по своему и часто могут оказывать громадные услуги целым отрядом. Люди эти представляют самый лучший элемент для формирования различных партизанских отрядов, команд охотников и проч., о чем мы имели случай уже говорить в первой главе. К сожалению, наше общество решительно ничего не знает об этих героях, которые, со своей стороны, сами и не гоняются вовсе затем, чтобы кто-нибудь знал об их подвигах но, тем не менее, право, отчасти стыдно кавказским их сослуживцам, что они, по крайней мере, не знакомят своих соотечественников с этими скромными, но замечательными личностями. Ведь после всякой европейской войны, веденной с участием России, является множество описаний разных частных подвигов, иногда доводимых просто до смешного: под одним убита лошадь, у другого прострелен сюртук, третий выхватил саблю да крикнул: «вперед, ребята!» или что-нибудь в этом роде; иногда даже про таких-то героев расскажут и всю подноготную, где учился да где прежде служил. А на Кавказе сплошь да рядом совершаются подвиги в тысячу раз поважнее, и о них никто ничего не знает. Скромность Кавказцев заставляет их быть даже несправедливыми к себе. Так, например, под Гунибом, капитан Скворцов и прапорщик Кушнерев первые с охотниками взобрались на Гуниб, который считался с этой стороны совершенно неприступным, — и что же мы знает о них? Французы, те бы об их подвиге более прошумели, чем мы о взятии Шамиля, а наше общество пропустило это без всякого внимания. К сожалению, и мы сами, в кратковременное пребывание наше на Кавказе, не могли собрать точных, вполне определительных сведений об этих частных подвигах; все, что могли мы [413] узнать, это то, что еще 23 и 21 августа некоторые охотники, и в том числе капитан Скворцов и прапорщик Кушнерев, доползали почти до самой верхней окраины Гуниб-Дага и вполне осмотрели те места, по которым удобнее всего можно было взобраться на эту гору. По следам этих передовых смельчаков стали взбираться охотники, а за ними уже и целые батальоны, так что на рассвете 25 августа наши войска уже в нескольких местах были на Гунибе и направлялись к лежащему посередине его верхней плоскости аулу. Густой туман, охватывавший в это утро всю вершину Гуниб-Дага, вполне благоприятствовал нашим войскам, скрывая от горцев наш подъем на гору. Поэтому-то весьма немногие только из частей наших войск встретили некоторое сопротивление со стороны небольших постов мюридов. Кажется даже, что только одни Апшеронцы должны были брать с боя завалы у верхней окраины горы, защищаемые не более как человеками 20 — 25 горцев. Наиболее же значения имело поднятие на Гуниб-Даг батальонов Самурского полка: они поднялись именно к местам, ближайшим к юго-восточному скату горы, по обе его стороны, и, взойдя на верхнюю плоскость Гуниба, очутились прямо в тылу завалов горцев.

Между тем, в нашей главной квартире вовсе ничего не знали о том, что войска уже поднялись на Гуниб. Только уже часов в девять утра генерал-адъютант барон Врангель, выехавши к расположению Ширванцев, стрелки которых еще 21 числа залегли за камнями в виду неприятельских завалов на юго-восточном скате, заметил, что при рассеивающемся тумане на вершине Гуниб-Дага блестят как будто бы штыки. Сопровождаемые барона Врангеля просто не хотели верить своим собственным глазам, но сорванная вслед затем неприятельская палатка, стоявшая на верхней окраине Гуниба, показала ясно, что действительно на горе были уже наши войска и что горцы спешат оставить оборону ее скатов. Тогда-то генерал Врангель снял папаху и крикнул Ширванцам: «ура!» Приказание это было столь неожиданно для Ширванцев, что нужно было два раза повторить его, и только тогда уже роты 1 и 2 батальонов Ширванского полка двинулись вперед в штыки. Атака эта, слишком дорого нам стоившая, была совершенно излишнею: горцы и без нее [414] оставили бы свои завалы, будучи угрожаемы с тыла Самурцами и зная, что наши войска уже взобрались на Гуниб-Даг и подходят к аулу. Но теперь, будучи атакованы и с фронта, видя всю безвыходность своего положения, мюриды защищались отчаянно и хотя были почти все истреблены, но зато нанесли чувствительные потери Ширванцам: последние лишились более ста человек выбывшими из строя. Это единственно значительная потеря, понесенная нами при взятии Гуниба.

Между тем, колонны наших войск, взобравшиеся на Гуниб-Даг, спешили туда, где они надеялись встретить наибольшее сопротивление и где рассчитывали найти самого Шамиля, именно к самому аулу Гуниб. И действительно: с достижением нашими войсками вершины горы, в ауле укрылся Шамиль со своим семейством и с немногочисленной, оставшеюся ему верною до последней минуты толпою мюридов; войска же наши подошли уже к самому аулу и даже заняли часть его, расположенную на левом берегу ручья, а также и находившееся здесь кладбище. Уже войска готовы были ринуться на занятие и этой последней части гунибского аула, этого последнего оплота мюридизма; но в это самое время над одною из саклей аула показался белый флаг. Перестрелка смолкла, и из аула выехал для переговоров известный казначей имама — Хаджио, сопровождавший впоследствии Шамиля в его поездке в Петербург. Но, собственно говоря, переговоров здесь уже не могло быть: только одна безусловная сдача Шамиля могла предотвратить дальнейшее кровопролитие. Это было понятно для всякого; однако Шамиль, медлил сдаваться и имел еще смелость предлагать нашему главнокомандующему свои условия, исполнения которых требовал. Условия эти, сколько известно, главнейше заключались в том, чтобы ему было назначено постоянное содержание от русского правительства и дозволено вместе с семейством уехать в Турцию. Некоторые приписывают эту смелость Шамиля тому, что он до того растерялся в эти последние минуты своего владычества, что сам не мог вполне оценить всей безвыходности своего положения и не мог сообразить, что то, что было предлагаемо ему несколько времени тому назад, сделалось вполне невозможным уже теперь. Конечно, если, несмотря на всю свою силу воли и знергию характера, Шамиль и потерялся в эту критическую [415] для него минуту, то в этом нет ничего удивительного: он был в таком безвыходном положении, в каком еще никогда не находился. И прежде бывал он в таком положении, что близок уже был попасть в руки Русских, но тогда он видел, что почти все горцы были на его стороне; тогда стоило ему только бежать, и он мог рассчитывать, что вскоре увидит себя снова во главе новых, многочисленных скопищ. Теперь же обстоятельства были совершенно иные: он видел, что если ему и удастся избегнуть плена в Гунибе, то ему некуда будет укрыться, его нигде не примут, он видел, что все его наибы уже покорились Русским, что народ, пожалуй, и в других обществах, подобно Каратинцам, не допустит его в свои аулы, что наконец, если он и убежит из Гуниба, то оставит в нем на жертву Русским все свое семейство, да и сам, ранее или позже, не избегнет плена. Будь он в Гунибе еще один только со своими мюридами, он, быть может, и решился бы пасть с оружием в руках, защищая последний оставшийся ему еще верным аул; но тут же возле него было его семейство, он слышал плач и рыдания своих жен и дочерей! Действительно, было от чего растеряться, в особенности, если припомнить еще и то, что Шамиль, по своим воззрениям, считал нас и вправе и способными на то, что мы его расстреляем, повесим или отрубим голову. Положение его действительно было крайне затруднительно, и вполне понятно колебание его согласиться на безусловную сдачу. В своих притязательных требованиях он, быть может, хотел и еще в последний раз напомнить нашему главнокомандующему, что он был двадцать пять лет духовным и светским повелителем всей этой страны и что вследствие того ему обязаны сделать снисхождение. Наконец, быть может, что, затевая переговоры об условиях своей сдачи, Шамиль надеялся и на то, что ему удастся протянуть эти переговоры до ночи, а ночь как-нибудь изменит его положение.

Но князь Барятинский прибывший в это время уже на верхнюю плоскость Гуниба и расположившийся со своим штабом в березовой роще, решился непременно в этот же самый день видеть перед собою Шамиля. Войска сплошною цепью окружали аул, и рассказывают даже, что один из [416] смельчаков, солдат 21 стрелкового батальона, пока велись переговоры, успел забраться в один из крайних незанятых горцами домов аула и унес оттуда горский полушубок. Главнокомандующий видел очень хорошо, что теперь уже Шамилю не уйти от нас, что Шамилю нет никакой возможности защищаться, а потому и решился послать полковника И.Д. Лазарева, чтобы он уговорил Шамиля прекратить дальнейшее сопротивление и убедил его выйти из аула к главнокомандующему. Некоторые говорят, что будто бы полковник Лазарев решился идти в аул по просьбе самого Шамиля, с разрешения главнокомандующего. Во всяком случае, вследствие каких бы побуждений полковник Лазарев ни решился идти в аул к Шамилю, самый факт этот показывает, какою громадною известностью пользовался Иван Давыдович между горцами. Его совета скорее всего мог послушать Шамиль, на его слова скорее всего он считал возможным положиться. Говорят, что именно сам Шамиль просил, чтобы к нему прислали полковника Лазарева, для того, чтобы с ним посоветоваться о своей участи и от него лично услышать, что, сдаваясь безусловно Русским, он найдет в них не суровых мстителей за свое долгое сопротивление, а великодушных победителей, которые милуют и забывают прежние обиды побежденному. Сам главнокомандующий, зная, каким уважением имя полковника Лазарева пользовалось в горах, разрешил Ивану Давыдовичу отправиться в аул, с тем, чтобы он убедил Шамиля выйти и положиться вполне на великодушие русского Государя. Поручение было не легкое и не лишенное опасности; но полковник Лазарев принял его не колеблясь и отправился один, без всякого конвоя, в аул (Все подробности о взятии Шамиля заимствованы нами из рассказов как самого И.Д. Лазарева, так и других лиц, находившихся, при взятии Гуниба, в главном штабе кавказской армии.). Прибыв туда, он застал Шамиля, окруженного мюридами, на небольшой площадке перед мечетью, почти в самой середине аула, и хотя знал в лицо Шамиля, но спросил, чтобы ему указали, кто из них имам. Когда это было исполнено, он подошел к Шамилю и спросил его, зачем он его требовал. Шамиль был явно сильно взволнован и утверждал, что он опасается безусловно сдаться Русским. [417]

Тогда полковник Лазарев стал убеждать его, что если бы даже прежние опасения его и были справедливы, то теперь собственно ему нечего бояться, потому что теперь он сдастся не простому русскому генералу, а наместнику самого Императора. Видя, что все доводы остаются безуспешными, Иван Давыдович решился наконец подействовать на самолюбие имама. «Шамиль» — сказал он ему — «ты в жизни своей сделал много великих дел, память о которых надолго останется в горах; но теперешний твой подвиг должен быть выше всех прежних; покажи, что и в несчастии ты умеешь быть великим и можешь безропотно и с твердостью покоряться предопределениям Всевышнего, каковы бы они ни были». Шамиль видимо начал колебаться, но все еще требовал разных условий, — между прочим, чтобы полковник Лазарев остался заложником при его семействе, пока сам Шамиль выйдет к главнокомандующему. Но все эти условия положительно было отвергаемы Иваном Давыдовичем, что возбудило даже против него ропот мюридов, схватившихся было за оружие. Однако же, полковник Лазарев не потерялся в эту критическую минуту: энергически прикрикнув на горцев, он громко обьявил им, что если явился сюда, то не по своей воле, а по приказанию главнокомандующего и по требованию самого имама, следовательно особа его должна быть неприкосновенна. Наконец Шамиль, видя настойчивость полковника Лазарева и неуспешность всех своих предложений, решился следовать за ним. Он подобрал полы своего архалука и заткнул их за пояс, засучил рукава, что у горца обыкновенно означает высшую степень его решимости, и направился к выходу из аула; но, сделав несколько шагов, он остановился около одной сакли, прислонился к стене, и на глазах его навернулись слезы. Минута была решительная; она могла совершенно изменить намерения Шамиля: надо было его скорее вырвать из этого положения, и полковник Лазарев вполне понимал это. Он подошел к имаму и сказаль ему: «полно, Шамиль, ведь ты не женщина». Шамиль вздрогнул, махнул рукою, подошел к приготовленной для него лошади, сел на нее и, в сопровождении полковника Лазарева и толпы мюридов, направился к выезду из аула.

Между тем, главнокомандующий, сидя на совершенно кстати попавшемся в березовой роще огромном камне, и войска, [418] окружавшие аул, с нетерпением ожидали окончания поручения, возложенного на полковника Лазарева. Время уходило; солнце было уже близко к закату. Но вот наконец из аула показался, на белой, небольшой лошадке, Шамиль. Минута была торжественная, и войска, без всякого приказания, крикнули громкое, продолжительное, оглушительное ура. Крик этот до того перепугал Шамиля, что он быстро повернул свою лошадку и вскачь вернулся в аул. Но возле него был полковник Лазарев, который решился уже, во что бы то ни стало, не выпустить его из рук: он тоже повернул свою лошадь назад, догнал Шамиля и сказал ему: «чего же ты испугался? разве не знаешь, что этим криком наши войска приветствуют тебя? Главнокомандующий нарочно велел им крикнуть ура, чтобы отдать тебе честь.»

Эта ловкая хитрость вполне помогла: Шамиль успокоился и уже смелее выехал вторично из аула. Между тем, около места, занимаемого главнокомандующим все было приготовлено для встречи Шамиля. Все это место было окружено тремя цепями драгун. Доехавши до первой цепи, Шамиль оставил за нею свой конвой и следовал далее в сопровождении только наиболее приближенных к нему лиц; у второй цепи он оставил и этих лиц, слез с лошади и уже один перешел за третью цепь и, наложив одну руку на рукоятку шашки, другую на кинжал, подошел к главнокомандующему. Еще прежде приближенные спрашивали князя Барятинского, не нужно ли обезоружить Шамиля, прежде чем он явится перед князем, но, зная, какую цену горцы вообще придают оружию, главнокомандующий приказал оставить Шамилю оружие.

Когда Шамиль подошел к сидящему на камне князю Барятинскому, то был бледен как полотно; губы его посинели и дрожали. Наступила торжественная глубокая тишина. Главнокомандующий долго пристально смотрел на стоявшего перед ним Шамиля и наконец начал говорить. Речь князя, передаваемая переводчиком Шамилю, была действительно прекрасна, преисполнена достоинства и произвела на всех присутствовавших глубокое впечатление. В ней не было ни малейшего упрека, не проглядывало нисколько столь неприятно обыкновенно поражающее побежденного тщеславие победителя: все приписывалось одному Богу, которому угодно было благословить успехи русского оружия. Что же касается до судьбы Шамиля, то [419] князь объявил ему, что за его жизнь и за целость его имущества и семейства он вполне ручается ему своим словом, но что затем дальнейшая участь его будет зависеть от Государя, для представления которому Шамиль должен ехать в Петербург. Затем главнокомандующий встал и уехал со своим штабом в лагерь, а вслед затем туда же отправился и пленный Шамиль, под охраною сильного конвоя. В дороге он неоднократно останавливался, чтобы делать намаз, и все еще, казалось, не верил, что великодушный победитель пощадил ему его жизнь. Только тогда уже, когда, прибыв в лагерь, его ввели в особую, приготовленную для него, палатку и когда ему на серебряном подносе поднесли чай, он как будто бы несколько оправился и пришел в себя. Прибытие, вслед затем, в лагерь его семейства еще более его успокоило. Он сознал, что если бы он был обречен на смерть, то, без сомнения с ним не обходились бы так ласково.

Через сутки Шамиль был уже на дороге в Темир-Хан-Шуру, откуда должен был отправиться в Петербург.

Да извинят нас читатели за этот эпизод, по-видимому, не относящийся собственно к нашим путевым заметкам. Говоря о Гунибе, мы не могли удержаться от желания познакомить наших читателей с некоторыми подробностями события, которое сделало имя Гуниба славным в летописях кавказской войны. Да извинят, наконец, нас кавказские герои, если мы, посетивши лишь налетом места их подвигов, успели подслушать кое-что из их рассказов и берем на себя смелость передать их печати. Нам казалось, что подвиги эти и все относящееся до них составляет общее достояние и славу Русских, а потому отнюдь не должны быть скрываемы, а, напротив, сведения об них должны быть повсюду распространены.

— В бытность мою на Гунибе, я имел возможность осмотреть все места, сколько-нибудь замечательные по сдаче Шамиля. В то время все жители аула Гуниб были уже выселены оттуда, и сакли его занимались нашими больными и двумя ротами, находившимися там при складах. В том доме, где прежде помещалось все семейство Шамиля, живет теперь один из ротных командиров. Это весьма не обширное здание и далеко не роскошное помещение. В березовой роще проделаны [420] дорожки вокруг камня, на котором сидел князь Барятинский, принимая сдачу Шамиля, а на самом камне грубо высечены год, месяц и число сдачи. Тут же, невдалеке от рощи, стоят два орудия Шамиля и около них кучи ядер и картечных пуль. Орудия эти нашей отливки и, по всей вероятности, принадлежат к числу тех, которые были им взяты в 1843 году, при истреблении им наших аварских укреплений. Но лафеты к этим орудиям были грубо и неуклюже сделаны самими горцами. Наконец вся дорога, от аула до самого Койсу, была уже почти совершенно готова, так что в это время уже въезд на Гуниб не представлял существенно никаких затруднений; но по местности, лежащей по обе стороны этой дороги, можно было еще судить, какова была доступность этого наиболее удободоступного ската Гуниба, по которому извивалась только узкая горная тропа. Одним словом, хотя я и застал Гуниб уже совершенно изменившимся, после почти годового пребывания на нем наших войск, однако же все еще наружность его свидетельствовала о том, как страшен и недоступен он должен был быть, когда на нем заключился Шамиль. Нет никакого сомнения, что пройдет еще лет пять, много десять, и тогда сам Шамиль, быть может, не узнает своего последнего убежища. Вокруг домов управления средним Дагестаном непременно пристроятся другие дома — промышленников, которые будут находить для себя выгодным завести здесь кое-какую торговлю (В настоящее время на Гунибе находятся в постоянном расположении два батальона Самурского полка.). Еще в 1860 году жители окрестных аулов охотно приезжали в Гуниб и привозили немногочисленные свои произведения. Для поддержания в них охоты к этому употреблялись всевозможные средства, между которыми на первом плане стояли обходительнось и внимательность генерала Лазарева, к которому горцы, как я сказал, имели всегда свободный доступ. Успевая с каждым из приезжавших горцев поговорить, Иван Давыдович постоянно обращал внимание и на то, чтобы достойно угощать всех сколько-нибудь значительных своих гостей-горцев. Для этого он выписал даже особого повара — Персиянина, который мастерски изготовляет всевозможные пилавы и шашлыки. На эти угощения генерал Лазарев никогда не скупится и, по [421] отзывам всех близких к нему людей, постоянно тратит на этот предмет не только сполна все деньги, отпускаемые для этого казною, но даже и значительную часть своего собственного содержания. Надо заметить, что вообще горцы очень падки на всевозможные награды, подарки, угощения, а потому всем начальникам горских управлений выдаются постоянно на этот предмет особые суммы; кроме того, наиболее влиятельным лицам в крае выдаются разные подарки, как-то: ружья и пистолеты, отделанные в серебро и золото, серебряные часы, а за особые отличия медали и кресты. Горцы чрезвычайно гордятся всеми этими наградами, и нам самим приходилось даже видеть горских старшин, которые показывали нам полученные ими часы, хотя они ни малейшего понятия не имели об их употреблении и устройстве. Поэтому-то награду часами они обыкновенно считают наименее значительною, и наиболее гордятся те, которым удается получить почетное оружие, миндал (медаль), или же — кирест с петица (Горцы, как магометане, обыкновенно получают кресты не с изображением святых, а с изображением орла, что и подало им повод называть даваемые им кресты — кирест с петица.).

Однако же, незаметно мы перешли от значения Гуниба к наградам, раздаваемым горцам. Наибольшее значение Гуниб должен получить от устраиваемых, в настоящее время, во внутреннем Дагестане дорог; собственно Гуниб будет средоточием всех этих дорог. Сюда проложено уже шоссе, идущее от Темир-Хан-Шуры на Дженгутай и Кутиши; кроме того, устраиваются дороги, которые соединят Гуниб с одной стороны с Мухахским и Кодорским ущельями, а с другой с Хунзахом и через него с Преображенским укреплением и с Гимрами. Все эти дороги могут быть окончены в 1863 году и образуют собою сеть сообщений, чрезвычайно важную для всего края, как в военном, так и в промышленном отношении. Соседство Андаляльцев, которые всегда славились одним из самых промышленных обществ нагорного Дагестана, еще более может способствовать возвышению Гуниба и приобретению им торгового значения. Весьма важно только, чтобы, прокладывая дороги, долженствующие сблизить между собою различные общества внутреннего Дагестана, в то же время, из самой администрации краем было по [422] возможности удалено все, что хотя сколько-нибудь может вредить этому сближению. А этого именно, сколько нам кажется, легче всего можно достигнуть, пока во главе управления, сосредоточенного в Гунибе, будет стоять лицо, хорошо знающее характер горцев, могущее дать общее направление их деятельности и содействовать возможно скорейшему сближению их с Русскими.

(Окончание в следующем нумере)

Текст воспроизведен по изданию: Поездка в Дагестан. (Из путевых заметок, веденных на Кавказе в 1860 году) // Военный сборник, № 2. 1862

© текст - Глиноецкий Н. П. 1862
© сетевая версия - Тhietmar. 2008
©
OCR - Over. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1862