ЗИССЕРМАН А. Л.

25 ЛЕТ НА КАВКАЗЕ

(1842-1867)

А. Л. ЗИССЕРМАНА

Часть вторая

1851-1856

XLVIII.

Проводив наконец главнокомандующего из района левого фланга линии, наш генерал возвратился домой. Барон был очевидно крайне раздражен и недоволен. Мы, состоявшие при нем, предчувствовали, что он уже не хочет оставаться долее на Кавказе, и, само собою, были крайне опечалены такою перспективой. Как известно, редкий новый начальник оставляет при себе свиту своего предместника, а привозит своих приближенных людей. Тем более мне, как не занимавшему определенного штатного места, притом числившемуся в Дагестанском полку, расположенном в Прикаспийском крае, подчиненном другому начальству, скорее всего следовало ожидать остракизма. Поневоле уныние стало закрадываться в душу и опять началась забота о будущем. Но пока на просьбу барона Врангеля об увольнении в отпуск с отчислением от должности долго не получалось разрешения, мы стали понемногу успокаиваться, надеясь, авось гроза пройдет мимо. [293]

Потекла опять наша жизнь своим порядком в легких служебных занятиях, в разных, специально кавказским военным штабам тогда свойственных удовольствиях и в мечтах о наградах за зимнюю экспедицию. В этом, впрочем, нам пришлось скоро разочароваться: генерал Муравьев оказался также врагом щедрого награждения войск и, вместо щедрости, доводил свою систему почти до совершенного отказа в наградах.

Вскоре мы узнали о кончине императора Николая Павловича и присягали царствующему ныне Государю. Затянувшееся дело под Севастополем, вместе с этим печальным известием, производили какое-то неопределенное, тоскливое впечатление; но, как я уже говорил, мы, тогдашние молодые офицеры, как-то не очень задумывались над делами не близко нас касавшимися и вообще не унывали, уверенные, что Россия в конце концов выйдет из борьбы с торжеством...

Прошел весь март месяц, настал и апрель, но вопрос об увольнении барона Врангеля оставался неразрешенным, и мы еще более успокоились, как вдруг в одно утро я был потребован к барону. Прихожу, и он передает мне письмо к нему из Тифлиса от начальника артиллерии, генерала Бриммера, с приказанием прочитать и написать отрицательный ответ. Письмо, писанное по поручению главнокомандующего, заключало в себе убедительную просьбу забыть неудовольствие, вызванное замечаниями, быть может и неосновательными, но вполне извинительными новому начальнику, не успевшему ознакомиться со своими подчиненными, и взять назад прошение об увольнении от должности, пожертвовав личным самолюбием пользе службы.

Грустно было мне исполнить полученное приказание, тем более, что письмо дышало искреннейшим расположением генерала Бриммера, известного своею честною прямотой, и доказывало желание Н. Н. Муравьева загладить [294] несправедливость в отношении барона, — черта во всяком случае прекрасная и смягчавшая установившееся к нему нерасположение. Барон Врангель не убедился однако доводами Бриммера и, вместе с самою душевною признательностью за его дружеское расположение, известил, что от намерении оставить Кавказ не отказался... Все надежды наши окончательно рушились, и мы стали ждать нового начальства.

Между тем сведения, получаемые с неприятельской стороны, извещали, что Шамиль настойчиво уверяет горцев, что дела наши в Турции идут скверно, что почти все войска двинулись туда, а в Чечне никого не осталось, за исключением гарнизонов, что скоро наступит час их торжества, и так далее. А пока он приказывал всем бежавшим зимою с мест своего жительства чеченским семействам опять возвращаться на старые пепелища по Джалке и Шавдону.

Чтобы разоблачить ложные уверения и обнадеживания имама, а главное не допустить чеченцев вновь поселиться в разоренных нами зимой аулах, барон Врангель собрал небольшой отряд из десяти рот пехоты, двадцати сотен казаков при 8-ми орудиях, и 16-го апреля мы двинулись знакомым путем через Аргун на Эльдырхан и расположились на обширной поляне бивуаком. Ночью чеченский наиб Талгик вывез два орудия и поставил их за ближайшим лесом, открыв по нас пальбу, последствием коей была потеря двух-трех человек и нескольких лошадей. Приказано было кавалерии, под начальством командира Моздокского казачьего полка подполковника Иедлинского, скрытно обойти лес и внезапною атакой постараться захватить неприятеля с его орудиями. Дело однако не удалось, кавалерия наткнулась на предусмотрительного неприятеля, завязалась довольно жаркая перестрелка, стоившая нам убитыми одного офицера и двух казаков, да несколько человек ранеными.

На другой день, убедившись в совершенном отсутствии [295] кругом травы или каких-нибудь запасов фуража, отряд вынужден был отступить, избрав для этого другой пут к Дахин-Ирзауской переправе через Сунжу. Горцы, получившие вследствие распространившейся тревоги значительные подкрепления, с двумя пушками, преследовали нас, и довольно настойчиво, при переправе; но, атакованные нашими казаками, были прогнаны, и затем мы 18-го числа благополучно возвратились в Грозную. Это незначительное движение достигло однако главной цели, показав неприятелю, что мы довольно сильны для борьбы с ним, и во всяком случае поселение на старых местах не удастся ему совершить безнаказанно. С донесениями об этом в Тифлис был послан адъютант барона Врангеля, Зазулевский, а в Ставрополь, к командующему войсками на всей Кавказской линии, я.

Живо помню я поездку эту со всеми малейшими ее подробностями, хотя уже и прошло с тех пор двадцать пять лет. Удивительно, в чем в молодости можно находить удовольствие! Я чуть не с восторгом принял командировку, от которой никакого другого удовольствия и результата нельзя было ожидать, кроме убийственной скачки на перекладных, на расстоянии 850 верст до Ставрополя и обратно, по самой отвратительной грунтовой дороге, кроме неизбежной боли в спине, сотрясения всего организма, бессонницы и разных вредных последствий для здоровья. И ведь сколько раз совершал я такие скачки, сколько раз подвергал себя такой добровольной пытке! Как вспомнишь теперь, никак не воздержишься сказать себе: фу, какой же я был дурак...

Первые тридцать верст, до переправы через Терек пришлось ехать тихо, с пешим конвоем; но за то, переехав реку и усевшись на курьерскую тройку, я понесся сумасшедшим образом и остальные около четырех сот верст сделал с небольшим в сутки. Погода стояла великолепная, весенняя, все кругом в степи зеленело, все [296] кругом глядело как-то так мирно, так резко не походило на Дагестан и Чечню! Даже как-то странно казалось, что в Крыму лилась кровь геройских защитников Севастополя, в Азиатской Турции уже сдвигались к Карсу войска в ожидании новых битв, в ближайшем соседстве, наконец, в Чечне не дальше как вчера еще шла стрельба, падали люди, а тут какая-то невозмутимая тишь: плетутся десятками богомолки с котомками к Митрофанию в Воронеж, тянется обоз чумаков, едет какой-то деревенский купчик на сытом коне в долгушке, еле передвигая ноги движется обратная почтовая тройка со спящим в телеге ямщиком. А моя тройка несется, колокольчики монотонно гудят в ушах, толчки безжалостно колотят, спина ноет от невозможности облокотиться, и при всем том воспаленные глаза смыкаются, какой-то неестественный тяжелый сон тянет голову книзу, совершается какой-то болезненный процесс галлюцинаций... После минутной дремоты, откроются глаза, все окружающее представится смутно, как бы в тумане, и опять заснешь, и опять взглянешь, как-то машинально скажешь "ну, валяй, валяй", и опять уже спишь... Окончательное пробуждение происходило у крыльца почтовой станции, когда телега вдруг остановится и раздастся громкий голос ямщика: "курьерских!"

В Ставрополь я приехал утром и прямо к начальнику штаба генерал-майору Капгеру. Принял он меня весьма любезно, расспросил о подробностях нашего движения в Чечне, пригласил напиться у него чаю, после чего вместе отправиться к командующему войсками. Чай был подан в саду; молодая супруга недавно женившегося генерала в роли хозяйки была очаровательна; сервировка, и печения, и весь ensemble, при великолепном солнечном весеннем утре, были так блестяще хороши, что я, втянувшись в жизнь лагерную с ее неказистою обстановкой, не мог не любоваться и не подумать: ведь есть же такие счастливцы на свете!.. [297]

Приехали к командующему войсками. Генерал Козловский попросил начальника штаба прочитать донесение; затем расспросил у меня некоторые подробности, выразил сожаление об оставлении бароном Врангелем службы на Кавказе, вспомнил несколько эпизодов проезда нового главнокомандующего по левому флангу линии, послуживших поводом неудовольствий и прибавил: "А ведь я, как, старался удержать барона от возражений Николаю Николаевичу; ведь нельзя же, так, раздражать главнокомандующего, если б он даже был и не совсем прав, как. Теперь отдохните, как, от дороги, а в три часа приходите к нам пообедать, как, а там уже Александр Христианович (Капгер), как, распорядится насчет вашего обратного отправления как, как".

Я откланялся и отправился в Белый Лебедь, чтобы скорее повалиться на сквернейшую койку и заснуть, а то я уже у командующего войсками едва держался на ногах.

К трем часам явился я к обеду и был представлен Анне Васильевне Козловской. И сам Викентий Михайлович, и его супруга, были добрейшие гостеприимные люди; его, старого кавказского ветерана времен Ермоловских, знал весь Кавказ, после женитьбы в Москве узнала не малая часть Москвы, а в последние годы жизни в Петербурге узнал чуть не весь военный Петербург. Почтенный, заслуженный человек был покойный Викентий Михайлович, лихой боевой офицер, тип старого кавказского, офицера без страха и упрека, но с ограниченным образованием. Командовал он Кабардинском полном, с которым совершил знаменитую экспедицию в 1845 году в Дарго, и вынес на своих плечах ужасное отступление через Ичкеринский лес к Шамхал-Берды. В свое время любил покутить при военно-походной обстановке, то есть с музыкой, песенниками, выстрелами, качанием, гамом и треском. Вспоминаю по этому поводу даже анекдот. Участвовавший в 1845 году в экспедиции принц [298] Александр Гессенский вздумал учиться по-русски и завел себе походный словарь. Услыхав однажды ночью в лагере песни, крики ура, гам, шум, он спросил у ординарца, что это значит:

— Полковник Козловский гуляют-с, ваше высочество.

"Гуляйт?", принц бросился к своему словарю. Каково же было его изумление, когда он находит, что гулять значит se promener, spazieren. Какой странный обычай гулять, то есть прогуливаться при каких-то неистовых криках, песнях, и пр.! Захотелось ему непременно взглянуть на такое прогуливание и отправился он с ординарцем к палатке Козловского, а там его заметили и уже не выпустили, пока принц не принял участия в пиршестве, пока не осушил достаточного количества стаканов, пока не подвергся качаниям, вскидываниям, лобзаниям... С тех пор он узнал истинное значение слова "гуляет", и как, только где-нибудь в лагере раздавались песни, шум, принц восклицал: "а, гуляйт, гуляйт!", что доставляло ему большое удовольствие.

Да, Викентий Михайлович Козловский был таков, но, само собою, только до женитьбы, то есть кажется до 1849—1850 года; с тех пор, как семейный человек, наконец дивизионный генерал, он уже бросил традиции старого кабардинца; остались при нем однако все его оригинальности, дававшие обильнейший материал для самых забавных острот и анекдотов, главным специальным мастером коих на Кавказе был упомянутый мною выше подполковник Иедлинский.

Кроме забавной привычки генерала Козловского беспрерывно вставлять в свою речь "так" и "как", я в бытность в Ставрополе не мог не заметить не менее забавной черты какого-то идолопоклонства пред всем аристократическим. С каким-то особым удовольствием и даже гордостью указывал генерал на своих двух адъютантов: [299] графа Потоцкого и графа Ржевуского. (Как католик, генерал Козловский вероятно считал нужным дать преимущество польской аристократии, хоти сам до мозга костей был обрусевший человек и женат на русской).

На следующий день обедал я у генерала Каптера тоже одного из старых кавказских офицеров генерального штаба, о котором еще придется мне более подробно говорить в последствии, а на третий, получив несколько бумаг, я откланялся ставропольскому начальству и поскакал назад в Грозную.

В Грозной я застал уже известие, что временно заведывать левым флангом назначается начальник Владикавказского военного округа, генерал-майор барон Вревский. Это меня очень обрадовало, потому что, как я уже рассказывал в начале моих воспоминаний, еще в 1845 году барон Вревский, будучи подполковником генерального штаба, приезжал в Тионеты и там узнал меня в качестве орудователя всех дел местного окружного управления. Вспомнив об этом знакомстве, подумал я, едва ли он захочет гнать меня назад в Дагестан, против желания.

Вслед за мною возвратился из Тифлиса и адъютант Зазулевский с весьма неободрительными известиями о встреченном там приеме. В прежнее время подобные вестники хороших военных дел принимались весьма приветливо, об удачной экспедиции тотчас отдавался приказ по армии; кроме письменной благодарности главнокомандующего начальнику отряда, высылались ему несколько солдатских Георгиевских крестов для раздачи наиболее заслуживающим и раненным, разрешалось войти с представлением об отличившихся, и т. п. На этот раз ничего подобного не оказалось; напротив, заменивший уехавшего из края князя Барятинского в звании начальника штаба генерал-майор Индрениус отправил Зазулевского назад с какими-то замечаниями о напрасных командировках, или [300] что-то в этом роде, хорошенько не помню. Это была еще одна лишняя неприятность для барона Врангеля, еще один лишний повод для крайнего всеобщего неудовольствия против нового режима. Мы узнали также, что и за всю нашу зимнюю экспедицию ни на какие награды рассчитывать нечего.

Конечно, служить следует не из-за наград, а из-за обязанности исполнять свой долг, и проч. Все это очень хорошо в теории, но плохо применимо на практике; а борьба с установившимися в войсках обычаями, к тому же обычаями в сущности безвредными, ни государственных польз, ни нравственности не нарушающими, бесцельно и напрасно раздражает. Было бы очень хорошо, если бы, например, генерал Муравьев обратил внимание на то, чтобы награды не доставались преимущественно и всегда гораздо скорее и легче разным протеже, адъютантам, насылаемым из Тифлиса "для участвования в военных действиях", и т. п., тогда как представления о действительных работниках, фронтовых офицерах, сокращались до minimuma и хаживали по разным мытарствам целый год, пока наконец получалось разрешение; но совсем отказать в наградах за целый ряд опасностей, трудов и лишений похода в суровую зиму — похода, увенчавшегося несомненным полезным результатом, это — было совершенно напрасное и несправедливое невнимание к войскам.

В первых числах мая приехал барон Вревский, а чрез несколько дней, сдав ему управление и отказавшись от всяких торжественных проводов, выехал из Грозной барон А. Е. Врангель, которого я с Зазулевским проводили до Терека. С грустью расстались мы с начальником редкой доброты и деликатности, без всякой надежды увидеть его когда-либо опять на Кавказе.

Барон Вревский объявил всем представившимся ему, что он никаких перемен производить не намерен, просил всех оставаться на своих местах и продолжать [301] служить при нем так же, как и при бароне Врангеле. О знакомстве со мною вспомнил, и узнав, что я занимался у барона его перепискою, не входившею в прямую обязанность штаба, так сказать, полуофициальною, заявил желание, чтоб я делал то же у него и оставался, по возможности, каждый день у него в доме. А так как вместе с командованием левым флангом за ним осталось и начальствование обширным Владикавказским округом, то дела оказалось вдвое, и мне приходилось работать таки порядочно, а еще более разъезжать из Грозной во Владикавказ и обратно, то с ним, то одному. Вообще, служба началась для меня весьма деятельная и разнообразная; я был ей чрезвычайно рад, потому что она давала мне обильный запас всяких сведений, расширяла круг моих познаний в военных и административных делах края, наталкивала на много новых знакомств с разными частными начальниками и туземцами,— одним словом, была мне очень полезна.

Барон Ипполит Александрович Вревский был человек образованный, умный, чрезвычайно энергический, неутомимо деятельный, притом же достаточно знакомый с Кавказом и местными условиями. Но рядом с этим обладал и крупными недостатками: фантазия его не знала пределов; увлекаясь ею, он никак не мог отделить ее от практической возможности исполнения; решаясь без достаточно зрелого обсуждения и совета с опытными людьми на дело, часто испытывал неудачи, в которых, однако, ни за что не хотел сознаться. К так называемым влиятельным туземцам был слишком доверчив, а вообще к подчиненным относился как-то совершенно безучастно, даже с оттенком презрительности; он ни с кем не был груб, не шумел, не ругался, замечания делал вовсе не в какой-нибудь оскорбительной форме, а между тем не возбуждал к себе симпатии ни отдельных лиц, ни еще более войск, к которым он обращался [302] разве с редким форменным приветствием, не выказывая заботливости или участия, что солдатами тотчас подмечается и весьма основательно оценивается. Был ум, были познания, было достаточно энергии и силы воли, но не проявлялось чувства; вызывалось невольное подозрение в крайнем эгоизме. Таким по крайней мере он казался мне в течение нескольких месяцев постоянных близких к нему отношений. Я пользовался все это время его расположением и доверием, исполнял множество его разнородных поручений, кроме благодарности и преувеличенно лестных похвал ничего от него не слыхал, и не имею ни малейшего повода набрасывать тень на человека, павшего геройскою смертью в бою с кавказскими дикарями. Я воздаю ему должное, но не считаю нужным писать панегирики, скрывая недостатки, свойственные каждому смертному. Заслуги барона Вревского в течение пятнадцати лет на Кавказе несомненны; имя его не исчезнет из летописей Кавказской войны; а несколько слов, быть может, впрочем и ошибочных (я ведь ни непогрешимости, ни авторитетности за собою не признаю) о его недостатках, ни умалить его значения не могут, ниже оскорбить его память.

В промежутках письменных занятий и разъездов между Грозной и Владикавказом, барон Вревский производил экспромтом довольно рискованные движения в Чечню, чтобы тревожить непокорное население, наносить ему возможный вред и не допускать укореняться убеждению в нашем бессилии, о чем Шамиль не переставал им твердить.

20-го мая мы с бароном Вревским из Грозной, а полковник Мищенко (командир Куринского полка) из Воздвиженской одновременно сделали набег на аул Мискер-юрт, откуда, по сведениям лазутчиков, многие чеченцы желали переселиться к нам. При этом произошла довольно жаркая перестрелка, стоившая нам двух убитых [303] и 39 раненых, а переселилось под нашим прикрытием всего 40 семейств.

Вторая экспедиция была уже серьезнее, продолжительнее и памятна мне особенно по неимоверным трудам, с которыми она была сопряжена для всех, но еще более для нас, двух-трех состоявших при бароне Вревском и безжалостно гоняемых во все стороны с приказаниями.

10-го июля барон что-то особенно долго и внимательно изучал карту при помощи циркуля. Затем, поздно ночью, был призван живший в Грозной старый чеченец Саид, служивший нам всегда проводником, и переводчик, офицер милиции из чеченцев же, Арпу Чермоев 17. После долгих расспросов и справок с картой, решено было движение на следующую ночь, и посланы приказания войскам.

11-го числа мы выступили, когда уже совсем смеркалось, к Аргуну; параллельно с нами другою дорогой должна была идти колонна подполковника Иедлинского и, сойдясь у реки, вместе переправиться. Отряд состоял исключительно из одной кавалерии с конными орудиями и предполагалось, до прибытия других колонн с пехотой из крепости Воздвиженской, пред рассветом, врасплох, захватить часть чеченского населения, рискнувшую таки, после апрельского движения нашего с бароном Врангелем, прикочевать на старые пепелища, скосить траву и вывезти сено к новым местам, где в лесных чащах не было возможности заготовить корм для скота. — Затем следовало нам идти на встречу пехоте и, по соединении, всему отряду двинуться на реку Басс, для истребления аулов и сплошных посевов кукурузы — главного продукта продовольствия в Чечне.

Мне уже случалось как-то говорить о неудобствах и рискованности ночных движений. Никогда я так не [304] убеждался в этом, как именно в этот раз. До Аргуна мы доехали без особых приключений; ночь была хоть и безлунная, но не особенно темная. Прибыв к переправе, мы прождали напрасно около часу колонну Иедлинского. С коней не слезали, дремота одолевала сильно и под шум быстрого потока, большинство клевало носом. Барон Вревский вдруг обращается ко мне: "Поручик Зиссерман, поезжайте, разыщите, куда девался Иедлинский".— Слушаю-с.— Поворотил я коня назад и в сопровождении своего вестового казака пускаюсь впотьмах в неизвестное пространство. Положение самое неудобное, какое только себе представить можно: куда ехать, когда даже дорогу видеть нельзя и в стране, где за каждым камнем, за каждым кустом, могут преспокойно сидеть несколько чеченцев, скрытно следящих за движением отряда?..

Проехал я версты две; ничего не видно и за все еще раздающимся шумом реки ничего другого не слышно. Постояли мы с казаком минут с десять, становится жутко... Решились проехать еще с полверсты, боясь не попасть после и к реке назад. Вслушиваемся — какие-то звуки, ближе, слава Богу, грохот орудийных колес! Наконец подъезжает наша кавалерия, я вглядываюсь и узнаю по белой папахе Иедлинского.

— Алберт Артурович, ради Бога, скорее; барон ужасно сердится, что вас нет, и послал меня разыскать вас.

— О то, пусть себе сердится, а мы по ночам без проводника дорогу находим с трудом.

Нужно слышать тон, польский акцент и ударения речи Иедлинского, чтобы понять весь юмор и сарказм его слов; на бумаге передать это почти невозможно.

Как только мы подъехали к переправе, барон Вревский уже отправился вперед, и мне стоило большого труда пробраться среди тысячи полусонных казаков, толкавших и ругавших меня безжалостно, не видя впотьмах офицера и сердясь на производящего беспорядок и лезущего [305] вперед. Наконец я таки добрался вперед и доложил, что Иедлинский присоединился и идет в арьергарде, а опоздал потому, что с трудом нашли дорогу.

Пройдя несколько верст редколесьем, мы втянулись в чащу; тропинка позволяла идти только в один конь, темень сделалась такая, что не по пословице "хоть глаза выколи", а буквально — ,,выкалывай глаза", ибо ветви хлестали в лицо, царапали до крови; всяк старался закрывать глаза рукой от невидимой опасности, папах и фуражек было потеряно не мало... Наконец, все сошли с коней, двигаться уже не было никакой возможности, отряд очутился как бы в темнице. Барон Вревский сердился, выходил из себя, грозил проводнику виселицей, но все это, конечно, ни к чему не вело; пробовали зажигать спички, но направо и налево и впереди оказывалась непролазная чаща орешника, спички тухли и становилось еще мрачнее... Пришлось решиться стоять и ждать рассвета, до которого оставалось менее двух часов.

Проводник наш, приятель мой Саид, был не только вне всяких подозрений в измене или умышленном выборе беспроездного пути, но даже скорбел и беспокоился за неудачу не менее нас: ведь всякому было понятно, что появись теперь каких-нибудь три-четыре десятка чеченских джигитов и гикни с двух сторон на сонных казаков, растянувшихся в один конь, на расстоянии трех-четырех верст, произошла бы неминуемая паника, суматоха и кровавая катастрофа с немалыми бесплодными жертвами... А появления их можно было ожидать весьма легко; у чеченцев были тоже свои лазутчики и повернее наших, да и без того мы с вечера могли быть случайно замечены и скрытно наблюдаемы двумя-тремя человеками, которые поспешили бы дать знать своим о ловушке, в какую мы попались, благодаря непроницаемому мраку и вполне понятной ошибке проводника. Признаюсь, мы таки не без тревоги ожидали рассвета и не без желчи критиковали ночные движения, [306] совершаемые на основании расчетов, по циркульному измерению карты. Такие соображения и расчеты могут оказаться ошибочными даже на шоссейных дорогах, не говоря о грунтовых, где неожиданное препятствие ночью отнимет времени больше, чем требовалось на полперехода; в таких же местах, какие представляют азиатские военные театры, вблизи такого предприимчивого, прирожденного и воспитанного партизана, каковы азиатские племена, расчеты по картам могут повести к крайне плачевным результатам. Барон Ипполит Александрович, измеряя циркулем на карте расстояние, при мне говорил Арцу и Саиду: "Выходит никак не более 20—25 верст; для кавалерии, как бы тихо ни двигаться, пять часов за глаза довольно; значит, мы, выступив в восемь, подойдем к месту часу во втором и будем иметь еще до рассвета часа два в запасе для отдыха, для других распоряжений. А?" Но вопрос предлагался в таком тоне, что милейший Арцу если и не разделял взгляда, оспаривать не решался, а как-то не выражал вполне ни да, ни нет, да пожалуй и не сумел бы вполне убедительно доказать противное.

После этого совещания был еще приглашен управлявший покорными чеченцами, подполковник Белик и опять Саид и Арцу. Повторилась та же сцена. Белик стал что- то приводить не в пользу верности расчета барона, но в тоне, с каким он говорил и в самой форме его речи было всегда несколько грубости или грубой откровенности, что не могло нравиться генералу, мало еще знавшему Белика, и потому его возражения вызвали раздражение и не убедили, а как бы еще более утвердили барона в его предположениях. Все это происходило поздно ночью, и когда Белик с чеченцами ушли, я получил окончательное приказание сейчас писать бумаги начальникам колонн о предстоявшем на другой день движении; и только запечатав и отправив их с нарочным, барон ушел спать и отпустил меня. [307]

Возвращаюсь однако к нашему критическому положению в лесу. Держа в поводу лошадей, сидели мы на земле, покуривая папироски, вполголоса занимались критикой распоряжений начальства,— мы, то есть кружок людей служивших при бароне Врангеле и все еще остававшихся под грустным впечатлением разлуки с ним: адъютанты его Зазулевский и Палибин, инженерный офицер Шлыков и я; с бароном же Вревским из Владикавказа прибыл один только адъютант его Нурид, добрейший, бесхитростный малый, отличный товарищ, с которым я весьма скоро вполне сблизился. На нас двух барон почти исключительно налегал, не давая нам отдыха: поезжайте, передайте, посмотрите и т. д.

Стало светать. Саид сейчас же пошел на рекогносцировку. И что же оказалось? Не больше каких-нибудь пятнадцати или двадцати сажен правее шла дорога, по которой мы должны были идти, а попали мы на какую-то едва заметную лесную тропинку левее; да и на этой тропинке стоило пробраться еще только с полверсты и мы были бы на чистой обширной поляне, с которой Саид уже и впотьмах нашел бы дорогу! И досадно, и смешно. Однако нечего делать, нужно торопиться; до места, где предполагалось застать чеченцев, приехавших с арбами для сбора сена, оставалось еще верст десять или часа полтора ходу. Но тут встретилось вдруг новое препятствие: барон Ипполит Александрович заснул, и бедный Нурид напрасно употреблял все усилия разбудить и поднять его. Мы приписывали такой крепкий сон крайнему утомлению: толчки при поднимании, крики над самым ухом — ничего не помогало. Бились не меньше часа, пока наконец барон окончательно поднялся, и мы тронулись.

Солнце уже взошло, и день предвиделся весьма жаркий, как и накануне. Двигались мы торопливым шагом, почти рысью, однако движения своего уже скрыть не могли, и когда выехали на ту обширную поляну, на которой [308] надеялись застать сотни занятых уборкой сена чеченцев, мы нашли ее пустою, кое-где виднелись брошенные арбы без быков; едва успели захватить человек двух, уже особенно беспечных. Зато, в ближайшем к поляне орешнике уже мелькали и конные и пешие люди, приготовившиеся к драке. Весь отряд наш состоял из двадцати шести сотен кавалерии при шести конных орудиях и десяти ракетных станках — всего менее трех тысяч человек казаков донских и кавказских, да осетинских милиционеров из Владикавказского округа. Барон Вревский остановил отряд на поляне и разделил его на три колонны; правую с командиром первого Сунженского полка подполковником Балугьянским, при котором три сотни осетин с их приставом майором графом Симоничем, для обхода орешника с одной стороны; левую под начальством командира второго Сунженского полка, подполковника Федюшкина, для действия с другой стороны, с тем, чтоб обхватить лес, истребить или парализовать сосредоточившегося там неприятеля и проникнуть на следующую поляну, куда чеченцы вероятно успели перегнать свой скот и рабочих. Центральная же колонна, при которой оставался генерал, должна была демонстрировать, подвигаясь медленно к лесу и служа резервом для двух других.

Не успели колонны отъехать и скрыться из вида, как с правой стороны послышалась сильная учащенная перестрелка и громкие, пронзительные гики. Барон приказывает мне скакать туда узнать, что там происходит. Скачу версты две — и вижу печальную картину: неопытный начальник колонны и взбалмошный осетинский пристав, вместо обхвата леса, подвинулись прямо к нему безо всяких предосторожностей и были встречены почти в упор залпом нескольких сот чеченцев. Целая куча лошадей убитых и искалеченных повалились, раздались стоны раненых и осетины, совсем не привыкшие к таким историям, потеряв [309] голову, давали возможность чеченцам жарить их почти на выбор... Насилу удалось их отвести подальше от леса и рассыпать казачью цепь для удержания чеченцев. Небольшое пространство в какую-нибудь версту было усеяно отличными лошадьми; у многих не успели снять седел, многие тяжело раненые стояли понурив головы среди луж крови; спешенные осетины, все такой видный, прекрасно одетый народ, очевидно старавшийся явиться на первом дебюте в Чечне щеголями, тянутся кучками, несут убитых и раненых, а Балугьянский с Симоничем препираются, обвиняя друг друга в печальном приключении...

Я поскакал назад доложить генералу о происшедшем и, вместе с тем, о замеченном передвижении неприятеля ближе, против центральной колонны. Барон был крайне недоволен и огорчен, потребовал к себе Балугьянского с Симоничем и жестоко намылил им голову. Мы не могли без смеха и даже некоторого злорадства выслушивать все продолжавшихся между этими двумя господами пререканий и упреков. Оба они были не наши, то есть принадлежали не к левому флангу, а к Владикавказскому округу, и мы как бы находили подтверждение своему, уже признанному преимуществу в умении воевать, а где же, мол, вам, господа, соваться в Чечню; не ваше это дело!...

Между тем, наш опытный, бравый Федюшкин, не взирая на неудачу правой колонны, отлично исполнил свое дело, захватив несколько пленных, порядочное количество скота и с незначительною потерей отступил, не встречая ожидавшейся с другой стороны колонны. К сожалению, сам Федюшкин был при этом ранен в ногу, впрочем, неопасно.

Пока все это происходило, перевалило уже за полдень; жара стала невыносима, на свинцовом небе каким-то желтым пятном, в виде медного таза, стояло солнце, в воздухе ни малейшего движения. Бессонная ночь, утомление, жажда — все соединилось, чтобы лишить и людей, и лошадей [310] возможности двигаться. При всей моей выносливости и привычке, я едва держался на седле и, казалось, ежеминутно готов был свалиться. Но барон Вревский оказался неутомимым. После короткого привала и завтрака, раздалась команда "садись", и мы опять потянулись сначала несколько верст в одном направлении, после в другом. Неприятель издали следил за нами, пуская изредка выстрелы. Наконец, повернули мы на торную дорогу, и часов в шесть вечера достигли поляны, где нашли прибывшую из крепости Воздвиженской колонну донского подполковника Ежова из шести рот Куринцев, при трех орудиях, и трех сотен казаков, и тут только расположились на ночлег. Таким образом, пришлось почти без отдыха пробыть двадцать два часа на коне, в невыносимый зной. Казаки долго помнили этот поход.

Поздно ночью присоединился к нам с колонной еще полковник Мищенко, и составился отряд из 5 1/4 бат., 29 1/2 сотен конницы, при 14-ти орудиях и 14-ти ракетных станках — сила достаточная для серьезных действий в Чечне, не вдаваясь, конечно, в лесные чащи.

13-го числа двумя колоннами двинулся отряд к большому аулу Кыйсым-Ирзау, сжигая по дороге все отдельные хутора и поселки. Аул, после жаркой перестрелки, был занят и истреблен до тла. 14-го числа весь день кавалерия занималась истреблением по течению реки Басса обширных посевов почти дозревавшей уже кукурузы. Косили ее и косами и шашками. Сам барон преусердно работал шашкой, заставляя и всех нас делать то же, а заметив, что мы с Зазулевским перестали, серьезно рассердился и назвал нас "белоручками".

В это время пехотная цепь, рассыпанная кругом, вела довольно оживленную перестрелку, и мне беспрестанно приходилось скакать с приказаниями и вопросами.

15-го числа отряд отступил к Аргуну и войска разошлись по своим местам. Экспедиция обошлась довольно [311] дорого: мы потеряли убитыми 7 человек, ранеными 6 штаб и обер-офицеров и 63 человека нижних чинов. Лошадей потеряли более ста...

По возвращении в Грозную начались опять деятельные занятия письменными делами, а как только являлось что-нибудь более нужное по управлению Владикавказским округом, дела коего не были под рукой, я тотчас должен был скакать во Владикавказ (100 верст по сунженским станицам) и на третий-четвертый день возвращаться обратно. Иной раз становилось уже немножко и тяжело, и хотелось бы отдохнуть, но барон как-то налег на меня одного.

XLIX.

24-го августа получил я еще особую командировку в укрепление Куринское, для исследования злоупотреблений по выдаче жителям аула Исти-су денег, высочайше пожалованных им за отличие при поражении скопищ Шамиля 2-го октября 1854 года и вместо провианта, назначенного им в пособие при поселении в наших пределах. Об этих злоупотреблениях до барона Вревского дошли сведения частным путем, и он строго приказал мне открыть виновных, донося ему почаще о ходе дела.

Чтобы добраться до Куринского и Исти-су, пришлось совершать кружный путь по Тереку чрез Хасав-юрт. Выехав 25-го августа с оказией до станицы Николаевской, я оттуда на почтовых через Червленную и Щедрин приехал в Шелковую, а на другой день с оказией целый день тащился 30 верст до Хасав-юрта. Явился я здесь к командиру Кабардинского полка, свиты Его Величества генерал-майору барону Николаи, командовавшему вообще войсками на Кумыкской плоскости, и доложил ему о своем поручении, прося содействия добраться до Куринского. Хотя я уже во время зимней экспедиции и имел случай видеть барона Николаи, но узнал его собственно ближе только в [312] этот раз. Молодой, чрезвычайно приятный, симпатичный, вежливый, Леонтий Павлович Николаи располагал к себе всех знавших его; как военный человек, он был с большим запасом специальных познаний, лично очень храбр и, что еще важнее, в деле совершенно хладнокровен; не горячился, не выходил из себя, держал себя чрезвычайно ровно, не меняясь и в минуты самого жаркого боя. При этом идеально бескорыстный, честный человек. Казалось, таким образом в нем соединились все достоинства и как частного лица, и как военного деятеля, а между тем — странное явление — сколько я ни знал высших начальников, к коим в служебных отношениях находился барон Николаи, все они вполне его уважали как человека, но не совсем ценили как деятеля. Что было этому причиной — я не могу себе вполне объяснить; может быть, свойственные большинству офицеров генерального штаба уверенность в своей непогрешимости и как бы некоторое оспаривание способностей и качеств всех не из генерального штаба, вследствие чего барон Николаи не всегда буквально исполнял то, что ему предписывалось, а делал как сам находил за лучшее 18. Повторяю: "может быть"; это мое личное предположение только. Хотя он не мог пожаловаться, чтобы его обходили наградами, хотя он, еще относительно весьма молодым человеком, был уже и генерал-лейтенант, и генерал-адъютант, и начальник кавказской гренадерской дивизии, но удовлетворить его это не могло, потому что все же ему не давали самостоятельного назначения командующего войсками, с обширным районом действий, где бы он мог проявить свои высшие военные и административные способности; между тем, назначались даже и моложе его чинами на такие должности. [313] Впоследствии он вдруг отдался весь религиозному мистицизму, перешел из лютеранского в католическое исповедание, сделался ревностным посетителем католической в Тифлисе церкви, наконец вышел в отставку, отрешился от мира и вступил в южной Франции в один из самых суровых, аскетических монашеских орденов... Но это относится уже к шестидесятым годам, а когда я приехал в Хасав-юрт, барон Николаи был еще полон надежд и боевых стремлений.

Приняв меня весьма любезно, барон много расспрашивал о грозненских делах, о нашей июльской экспедиции, о причинах столь значительной потери. В словах его проглядывала едва-едва заметная ирония... Поговорили и о деле, за которым я ехал в Куринское, причем барон Николаи сомневался, чтобы тут были злоупотребления, которым он, по своей безукоризненной честности, вообще мало верил, а полагал, что скорее допущены какие-нибудь недоразумения или беспорядки. На другой день, приказав дать мне полковых лошадей и конвой, Леонтий Павлович, после обеда у него, за которым я познакомился с несколькими прикомандированными к Кабардинскому полку прусскими офицерами (о них еще буду говорить после) отпустил меня, приглашая на обратном пути опять заехать и сообщить о результате следствия.

Небольшое укрепление Куринское, построенное у подножия Качкалыковского хребта, занималось одним батальоном Кабардинского полка с двумя полевыми орудиями и Донским казачьим полком; этот гарнизон вместе с тем назывался "подвижным резервом", подчинялся старшему штаб-офицеру, и на обязанности его лежало охранять ближайший район от неприятельских партий, служить прикрытием поселившимся вблизи выходцам из Чечни, содействовать новым желающим выселиться к нам, делать иногда внезапные набеги на ближайшие неприятельские аулы, находившиеся в весьма недальнем [314] расстоянии за лесистым хребтом в долине реки Мичика. В мой приезд туда начальником резерва был командир Донского полка подполковник Поляков, а батальоном командовал майор Г. К. Властов, о котором я уже упоминал.

Военные знакомства сводятся весьма легко и скоро; особенно на Кавказе местные условия были таковы, что широкое гостеприимство и легкость сближения совершались совершенно естественно. В таком месте, как например укрепление Куринское, изображавшее собою нечто вроде монастыря, брошенного среди безбрежного моря на остров, изредка посещаемый судами, появление нового свежего человека было приятным событием, тем более, если человек был "штабный", следовательно, обладающий запасом всяких сведений. Рядом с делом, которым я весьма энергично занялся, я не терял времени и на новые знакомства, и на собирание некоторых сведений о местности и ближайших неприятельских аулах, в чем помог мне качкалыковский наиб чеченец Бата, имевший чин штабс-капитана милиции. Этот Бата был в своем роде замечательный тип кавказского горца: хитрый, лукавый, всем и везде льстивший, с постоянно заискивающею улыбкой на устах. Молодым человеком, в разгар войны с нами, бежал он от своих к русским, заявляя желание служить верой и правдой; его приняли, он сумел подделаться к начальству, произвели его в милиционные офицеры, награждали, баловали; но в один прекрасный день он исчез, явился к Шамилю с раскаянием, обещанием служить верой и правдой, загладить вину и принести пользу приобретенными среди русских сведениями. Имам его принял обласкал, а чрез несколько времени до того довел свое благоволение, что назначил его наибом, приглашал на совещания, брал с собой в серьезнейшие движения против русских и т. д. В 1850-51, кажется, годах, Шамиль, зная о готовящейся против него в Чечне [315] значительной русской экспедиции, сделал распоряжение о сборе нескольких тысяч человек из дальних дагестанских и лезгинских горных обществ, а для продовольствия их поручил наибу Бата заготовить покупкою хлеба, и отпустил ему на это изрядную сумму серебряных рублей. Куш на глаза чеченца показался слишком заманчиво соблазнительным, и Бата, вместо покупки хлеба, счел за лучшее спрятать деньги в карман, а свою особу поручить покровительству великодушных урусов, имеющих слабость говорить: "кто старое помянет, тому глаз вон". Явившись к нашему начальству, он обещал служить верой и правдой и, как бывший наиб и приближенный к Шамилю человек, принести нам великую пользу своими сведениями о неприятеле. Его приняли; и повел он свои дела так, что в 1855 году я застал его штабс-капитаном и нашим наибом над всеми аулами покорных чеченцев, поселенных вдоль Качкалыковского хребта, пользующимся расположением и доверием всех начальников. Хитрый Бата тогда уже видел ясно, что дело Шамиля потеряно, что борьба утратила всякие шансы на успех, и что, не взирая на войну с Турцией, на вражду инглизов, на разные интриги эмиссаров, распространявших воззвания не только к туземцам, но и к офицерам и солдатам из поляков в рядах нашей армии,— не далеко время, когда непокорному Кавказу вообще, а Чечне в особенности, придется склонить буйную голову и изъявить покорность. Поэтому только, конечно, он уже и не помышлял о новой измене и старался угождать всем и везде сколько можно.

Со мною, как со знающим татарский язык, да еще приехавшим с поручением, касающимся его подчиненных чеченцев, он сошелся весьма скоро и был весьма обязательным ответчиком на все мои вопросы, за исключением, конечно, щекотливых, лично его касавшихся. Объяснялся он довольно изрядно по-русски и — нужно отдать [316] ему справедливость — умел держать себя с замечательным тактом.

Прибыв вместе с Бата в Исти-су и собрав общество тамошних переселенцев, я спросил у них, имеют ли какие-нибудь претензии, в чем именно и на кого. Оказалось претензий не мало, все о неполучении денег, и хотя прямо не жаловались на подполковника Полякова, но очевидно было, что они или подозревали его, или, вследствие какой-нибудь интриги, намеками старались набросить на него тень. Записав все высказанное жителями, я возвратился в Куринское и самым тщательным образом занялся просмотром всех бумаг и счетов по отпуску переселенцам пособий. Розыски мои привели к положительному убеждению, что никаких злоупотреблений не было, а было наше халатное отношение к делу, крайний беспорядок в ведении переписки и отчетности и неумение или, вернее, нежелание разъяснить толком и своевременно жителям положение дела и причины, вследствие коих они получали не сполна или вовсе не получали им следуемого. Одною из главных причин была просто невысылка в провиантский магазин денег, иногда высылка бумажками вместо серебра, коим именно приказано было удовлетворять чеченцев и т. п.

Удовлетворив лично всякого разъяснениями по их претензиям, а некоторых и деньгами, задержанными просто по канцелярской безалаберности, и получив от них засвидетельствованную наибом Бата подписку, что более никаких претензий не имеют, я, после двух недель пребывания в Куринском, уехал в Хасав-юрт, где и прожил сутки. Барон Николаи был очень доволен, что слова его об отсутствии злоупотреблений оправдались.

В этот раз я немного ближе узнал тех четырех прусских офицеров, о коих упоминал выше. В разгар военных действий на Кавказе из Пруссии и Австрии прибыло несколько офицеров для поступления в наши полки. [317] Из них четверо пруссаков поступили в Кабардинский полк, именно: Бюнтинг, фон-Шак, фон-Буденброк и Брозе. Первые двое пользовались особым расположением барона Николаи, как уверяли наши офицеры, потому что владели французским языком и вообще были аристократичнее манерами; другие же двое, особенно Брозе, пользовались больше расположением в полку, потому что держали себя вполне товарищами, несли наравне со всеми службу, не выказывая ни малейшим образом своего превосходства. Впрочем, все четверо были хорошие офицеры, образованные люди и безупречно храбрые; иными в Кабардинском полку и быть не приходилось. Судьба их была далеко не одинакова. Брозе, командуя ротой в небольшом укреплении в Аухе, при какой-то пустой ночной перестрелке убит, к крайнему сожалению всего полка. Буденброк возвратился в Пруссию, отличился в войну против Австрии в 1866 году, и, если не ошибаюсь, в последнюю войну с французами, командуя батальоном, был ранен. Фон-Шак, будучи штабс-капитаном, принял участие в дуэли между князем Горчаковым и бароном Финтингофом в Пятигорске в 1859 году, и разжалован в солдаты. По ходатайству покойного князя Мих. Дм. Горчакова, ему возвращен чин, затем великий князь Михаил Николаевич взял его к себе в адъютанты, а с производством в полковники, он получил в команду Ставропольский пехотный полк, с которым и выступил в нынешнюю войну в Малую Азию. Здесь оказал много отличий, произведен в генералы, награжден Георгием 3-й степени, и теперь командует 2-ю бригадой Кавказской гренадерской дивизии. Бюнтинг же, попавший в 1859 году, по рекомендации барона Николаи, в адъютанты к князю Барятинскому, сделал быструю карьеру, командовал стрелковым батальоном, Эриванским гренадерским полком, назначен флигель-адъютантом и, с производством в генералы, [318] командиром лейб-гвардии Московского полка. Года два тому назад, после краткой болезни, умер в Петербурге.

Из Хасав-юрта тем же путем по Тереку вернулся я 18-го сентября в Грозную. В мое отсутствие с бароном Вревским приключилась беда: он заболел сильною горячкой, в беспамятстве ночью выскочил во двор и чуть не бросился в колодец, у которого был удержан людьми и опять уложен в постель, а затем отвезен во Владикавказ. На время его болезни, для заведывания флангом был командирован из Ставрополя начальник штаба генерал Капгер. К нему-то я на другой день и явился, объяснил дело, по которому был командирован, и представил подробное донесение с изложением моих предположений насчет порядка, какой должен быть введен для избежания на будущее время ропота чеченцев и неправильностей в удовлетворении их казенными пособиями.

Кратковременное заведывание генерала Каптера не ознаменовалось ничем особенным. Мы очень весело проводили у него время, делами занимались безо всякой ретивости, ибо и сам Александр Христианович вообще не любил особенно углубляться в дела, и других не заставлял; теперь же тем более можно было не усердствовать, что считал себя калифом на час. Любимейшее развлечение был преферанс, в котором он был мастером.

Около половины октября выздоровевший барон Вревский уже возвратился в Грозную и тотчас же сам занялся со своим всегдашним усердием делами, и меня запряг еще пуще прежнего, а поездки мои во Владикавказ и обратно до того участились, что я уподобился какому-нибудь кондуктору, совершающему чуть не изо дня в день свои определенные рейсы. Что тут доставалось моим бокам от толчков и глазам от пыли — вспомнить страшно! Было очевидно, что барон желал превратить свое временное начальствование левым флангом в постоянное и притом с присоединением Владикавказского округа, что вполне [319] соответствовало бы его честолюбивым мечтам. Но пока длилась война, главнокомандующий был под Карсом, озабоченный неудачным кровавым штурмом и устройством тесной блокады, о хлопотах по исполнению своих желаний барону Вревскому не приходилось и думать: все откладывалось до более удобного времени.

В числе постоянных поручений, бывших поводом моих разъездов по Сунженской линии между Грозной и Владикавказом, как-то особенно сохранилось в моей памяти одно, ничего особенно важного в себе не заключавшее, но имевшее печальные последствия для командира 1-го Сунженского казачьего полка, подполковника Балугьянского. Однажды из Грозной был отправлен во Владикавказ пакет с надписью: "весьма экстренно; отправлять от поста до поста без малейшего задержания". Таким образом бумага должна была получиться на месте назначения самое большое в сутки (100 верст), и столько же времени требовалось для ответа. Однако прошло трое, четверо суток — ответа нет; а между тем это было, кажется, экстренное распоряжение о каком-то передвижении части войск по поводу предстоявшего набега чеченцев, о чем были получены в Грозной чрез лазутчиков положительные известия. Послали особого расторопного казака нарочным во Владикавказ, с тем чтобы на другой день был доставлен ответ, почему не получено донесения на первое экстренное предписание? Каково же было изумление барона Вревского, когда нарочный вернулся из Владикавказа и привез известие, что там никакого экстренного пакета не получали и впервые слышат о таком-то распоряжении! Гнев его еще более усилился, когда дали знать, что действительно чеченцы сделали набег где-то на Сунженской линии, угнали скот, захватили пленных и ушли совершенно благополучно.

Для расследования причин медленности и розыска виновных, барон приказал мне немедленно ехать от поста до поста и во что бы ни стало открыть где и кто задержал [320] пакет и ожидать затем во Владикавказе его приезда. Исполняя это поручение, я по следам, то есть по постовым книгам, где записывались прибытие и отправление пакетов и нарочных, добрался на следующее утро до станции Слепцовской, резиденции командира полка и начальника Сунженской линии, и тут-то именно нашел в куче других, запыленных и пожелтевших от долгого пребывания в грязной, наполненной мухами канцелярии сотенного командира, и злополучный пакет с его внушительною надписью. Книга для записки пакетов и нарочных была в самом безобразном виде, с разными помарками и пропусками за целые месяцы...

Поручение было исполнено, и я решился остаться в Слепцовской до приезда барона Вревского, чтобы здесь же доложить ему о результатах и, если захочет, представить corpus delicti в виде пакета и постовой книги. Вместе с тем я счел обязанностью явиться к старшему военному лицу, и отправился к подполковнику Б., имея при этом эгоистический расчет воспользоваться гостеприимством, пообедать, поболтать и вообще провести сутки не одному в казачьей хате на сухоядении, а приятно и с комфортом. Все знакомство мое с Б. ограничивалось конечно только единственною встречей во время описанного выше дела в Чечне, где он так неудачно дебютировал и подверг осетинскую милицию большим потерям, но на Кавказе искони гостеприимство было так широко, особенно для штабных, что можно было и вовсе незнакомому явиться, рассчитывая на ласковый прием. Оказалось однако, что нет правила без исключения: сидевший за обедом с несколькими офицерами Б., когда ему доложили, что приехал из Грозной офицер, приказал ввести меня в кабинет, куда через несколько минут и вышел, встретив меня вопросом: что вам угодно?

— Честь имею явиться, поручик такой-то, прибыл сюда [321] по службе и остаюсь здесь ожидать приезда генерала барона Вревского.

— Очень хорошо; обратитесь к станичному начальнику,— он вам отведет квартиру.

Легкий, величественный кивок головой, и полковник удалился назад в столовую, откуда неслись веселые голоса обедавших.

Не скрываю, что я был и озадачен, и оскорблен таким приемом; вместе с тем однако не мог я не рассмеяться над оригинальною фигурой, которую сей олимпиец-командир казачьего полка изображал собою: в каком-то кургузом пиджаке, белом жилете, с заложенными за него большими пальцами обеих рук — точь-в-точь как актер Максимов в роли коломенского моншера.

Вернулся я в станицу, в отведенную квартиру, разочарованный насчет приятных надежд, удовольствовался кое-какою дрянью вместо обеда, и проскучал до вечера. На другой день приехал барон Вревский и остановился в доме полкового командира на несколько минут, пока переменяли лошадей. Я тотчас же явился и спросил: не угодно ли выслушать доклад по исполненному мною поручению?

— Что же, открыли виновных?

— Да, открыл, ваше превосходительство, и именно здесь, в штабе 1-го Сунженского полка.

— А, вот как! расскажите подробности.

Вчерашний пиджак стоял тут же, но уже конечно одетый по форме, и силился придавать своей фигуре оттенок фамильярности, даже некоторой пренебрежительности в отношении к барону Вревскому.— Балугьянский вовсе не знал о чем идет речь, о каких виновных, и совершенно равнодушно взглянул на меня, когда я начал свой доклад. Но когда я дошел до описания открытых в ближайшем присутствии его безобразий, в виде кучи валяющихся на столе и под столом пакетов, в том числе и такого, на коем была [322] надпись "весьма экстренно", когда тут же представил и пакет, и книгу, прибавив, что г. сотенный командир не удостоил зайти в канцелярию когда я оттуда послал просить его, а писарь был с похмелья,— тогда г. Б. раздраженным тоном сказал: "Это не может быть; это какая-то фантазия".

Барон Вревский весьма резко заметил ему, что состоящий при нем доверенный офицер не станет докладывать ему фантазий, а тут и доказательство налицо в виде пакета и книги; лучше ему заняться устранением таких беспорядков и строже наблюдать за линией.

После этого мы уселись в тарантас и уехали во Владикавказ. Я был очень доволен, что надутому Б. намылили голову, и думал, что на этом дело окончилось. Вышло иначе. Барон приказал мне написать ему письмо, смысл коего был тот, что ему на Сунженской линии очевидно не везет (это сам барон вставил), и потому для него гораздо лучше будет похлопотать о другом назначении. Б., как командир казачьего полка, имел свое непосредственное начальство в лице наказного атамана, и смотрел на подчинение начальнику Владикавказского округа слегка, как на номинальное, касающееся неважного, по его мнению, заведывания линией, к тому же сильно опирался на поддержку начальника штаба в Ставрополе, женатого на племяннице Б., и, в полном убеждении, что барон Вревский ему ничего сделать не может, решился ответить на письмо весьма резко, позволив себе прибавить, что не ему не везет, а левому флангу — намек на самого генерала Вревского...

Я ничего не знал о получении бароном этого письма, и потом был не мало удивлен, когда он приказал мне приготовить предписание командиру Владикавказского казачьего полка, полковнику Шостаку, тотчас вступить в командование Сунженской линией, а в Ставрополь к атаману, к командующему войсками и в Тифлис к начальнику штаба полетели письма с изложениями дела и настойчивым [323] требовавшем немедленного устранения Б. совсем из-под его ведения.

Кончилось тем, что у подполковника Б. взяли полк, все дальнейшие хлопоты получить другое назначение не удавались, он вышел в отставку, исчез куда-то за границу и, как рассказывали, уже много лет спустя очутился в По, в южной Франции, чуть ли не содержателем ресторана. Человек он был с хорошим салонным образованием, вертевшийся в Петербурге и в аристократических, и в литературно-художественных кружках, привыкший к роскоши и мотовству, один из тех продуктов столичной праздной жизни, для которых пикники, обеды с шампанским, ужины с цыганками и т. п. не только желание, но и конечная цель бытия.

После этого поручения имел я еще одно — в Малую Кабарду, для улажения нескольких претензий между жителями разных аулов друг к другу и к кабардинским князьям. Пришлось мне от известного всем проезжавшим по почтовой дороге на Кавказ минарета переправиться вброд через Терек, в том самом месте, где в 1846 году совершил свою знаменитую переправу Шамиль с 12 тысячами человек, под носом отряда барона Меллера-Закомельского. Тут я узнал подробности этого выдающегося в кавказских летописях военного эпизода по рассказам жителей-очевидцев и участников, девять лет спустя все еще недоумевавших, как это выпустили тогда Шамиля из рук...

Дня три провел я в малокабардинских аулах; сколько помню, успел вполне удовлетворительно разрешить задачу моего поручения, ибо согласил спорщиков к миролюбивому окончанию, тут же возвратил и удовлетворил за неправильно-отнятое и т. д. Выехал я из Кабарды в Екатериноград и ночевал у весьма хорошего моего знакомого и вообще прекрасного человека, командира Горского казачьего полка, полковника Товбича, у которого застал [324] флигель-адъютанта полковника Д., разъезжавшего целый год по северному Кавказу для наблюдения за формированием запасных батальонов. Вот был тип ремешкового офицера былых времен! Вся военная наука, до стратегии и фортификации включительно, в глазах его, заключалась в маршировке и ружейных приемах. Будучи ярым поклонником Н. Н. Муравьева и всех его антикавказских взглядов, г. Д. чрезвычайно был огорчен неудачным штурмом Карса, могущим повредить славе главнокомандующего, и доказывал, что неудача произошла оттого, что "в войсках не было шагу!.." Мы с Товбичем старались делать самые серьезные мины, чтобы не обидеть флигель-адъютанта оратора; а после, при встречах, вспоминали всякий раз этот вечер. В 1859 году мой милейший приятель Товбич, в каком-то припадке меланхолии, кончил самоубийством...

Прибыв назад во Владикавказ, я уже не застал там барона Вревского, который уехал в Грозную, куда поспешил и я. Это уже было во второй половине ноября (1855). Не успел я отдохнуть несколько часов от поездки по ужасной слякоти, как уже опять приходилось садиться на коня: отряд выступал в Чечню для расчистки и расширения прошлогодних просек.

19-го ноября, отряд из 8 батальонов, 10 сотен казаков, при 10 орудиях, переправился у Тополя с тем, чтобы идти на встречу имевшему двигаться с Кумыкской плоскости отряду генерал-майора барона Николаи. Последний однако встретил на своем пути такие значительные партии неприятеля, занявшего леса, что не мог пройти, и соединение наше не состоялось. Мы занялись расчисткой просеки и при этом ходили в ближайшие окрестности разорять чеченские аулы по реке Багуто-Шавдону. Перестрелка все время почти не умолкала. 23 числа, получив сведение о прибытии в Чечню старшого сына Шамиля Кази-Магомы с несколькими тысячами человек, барон Вревский отвел отряд назад за Аргун. Потеря наша за четыре дня [325] ограничилась 7 убитыми и 23 ранеными, в том числе один офицер.

В том же 1855 году пришлось мне еще раз принять участие в военных действиях. Отряд из 6 батальонов, 9 сотен и 8 орудий, под начальством генерал-майора Н. П. Пулло, был двинут в Малую Чечню. Не помню теперь, почему барон Вревский в этот раз не сам начальствовал, а поручил отряд генералу Пулло (бригадный командир), и приказал мне состоять на время действий отряда при этом генерале, тогда как до того я постоянно находился при самом бароне, или в командировках по разным особым поручениям. Кроме меня, очутились в качестве адъютантов начальника отряда капитаны П. П. Варпаховский (брат баронессы Вревской) и Михайлов, старший адъютант штаба войск в Ставрополе.

Действия продолжались всего пять дней. Рубили просеки и жгли ближайшие аулы. Все делалось очень хорошо, без особенной суеты, благодаря присутствию и фактическому командованию полковника Мищенко, которому генерал Пулло благоразумно предоставил распоряжаться, оставив на свою долю только лестную роль главного начальника, разъезжающего с большою свитой от одной части войск к другой, для приветствия, благодарности и проч. Для пущей важности, посылался кто-нибудь из адъютантов узнать и донести, как идет рубка, или даже усилить артиллерийский огонь против какой-нибудь опушки, в чем никакой надобности не предстояло... Ну, и скачет из нас кто-либо передать приказание... С особым рвением и какою-то торжественною важностью делал это Михайлов, до того усердствовавший, что даже охрип, бедняга.

Потеряв одного офицера и одного солдата убитыми, трех офицеров и двадцать солдат ранеными, отряд 16-го декабря возвратился в Грозную. Все дни стояли порядочные морозы, от 10 до 15°, и пробыть часов 8—10 в такой день на коне нелегко, да спать в простой парусинной [326] палатке не совсем приятно. Поэтому я весьма обрадовался краткости экспедиции, и въезжал в Грозную в наилучшем расположении духа, усилившемся еще совершенно неожиданным приятным известием, что я произведен в штабс-капитаны по вакансии. Не взирая на постоянное участие в военных действиях, на исполнение по мере сил, и умения своих обязанностей, наконец, состояние в течении года при главных местных начальниках, я с 1852 года никакой награды не получал и дождался производства по вакансии, что на Кавказе, где в полках везде были офицеры сверх комплекта, было большою редкостью.

Так или иначе, я был чрезвычайно доволен. Отдохнув три дня в Грозной, отряд опять выступил к Воздвиженской, и в течение четырех дней мы расчищали и расширяли просеки, уже под непосредственным начальством полковника Мищенко, при котором я безотлучно и находился; генерал же Пулло оставался дома в крепости. 24-го войска разошлись к праздникам Рождества по своим стоянкам.

Все эти движения и действия отрядов сопровождались обыкновенными аксессуарами мелкой чеченской войны: перестрелка то слабела, то усиливалась, раздавались гики и ура, стук топоров, скрип валящихся деревьев, шум, говор, крики "берегись", когда валился какой-нибудь чинарище в четыре обхвата, вдруг проносился гул пушечных выстрелов или свист неприятельского ядра, встречаемого разными солдатскими прибаутками, слышались звуки сигнальных рожков, громко передаваемое от части к части "подать носилки на левый хланок" (фланг), топот нескольких сот копыт по мерзлой земле несущихся вскачь, казачьих сотен, и особенное грохотанье скачущей конной артиллерии. От рассвета до сумерек кипела эта дико-воинственная, своеобразная, полная всяких неудобств и лишений жизнь, тем не менее увлекающая в область той поэзии, исключительно на Кавказе зарождавшейся, которую так метко изобразил граф Л. Толстой в своих рассказах. В его Набеге, выведен поручик Розенкранц; до какой степени изображение верно, можно судить по тому, что когда я в первый раз в Чечне выступил с отрядом и увидел штабс-капитана Пистолькорса, разъезжающего в шикозном черкесском костюме, со всеми ухватками чистокровного джигита, я не мог не подумать: да это Розенкранц, как есть, на чистоту, без прикрас. И некоторые из грозненских старожилов просто мне даже объявили, что Розенкранц Толстого и есть он, Пистолькорс; что с него-то портрет и писан. А таких Пистолькорсов было не мало, и увлекались некоторые до того, что готовы были чуть не перейти в мусульманство и совсем очечениться... Были такие, что в товариществе с двумя-тремя чеченцами ближайшего непокорного аула пробирались ночью в свое же укрепление или станицу, чтоб увести лошадь, или вообще что-нибудь утащить, лишь бы испытать сильное ощущение опасности, наткнуться на секрет, на засаду... Тут дело шло, конечно, не о лошади или баране, а обо всем процессе его увода, об этом ползанье ночью, о разных хитрых, увертливых движениях для введения в заблуждение часовых, об удали и восторженных похвалах когда удавалось к рассвету возвратиться в аул с добычей... Был такой случай даже, что свой же офицер в такой ночной экспедиции с кунаками-чеченцами нашим же секретом был ранен!.. О чем и рассказывали с хохотом, да и сам он смеялся, радуясь, что глупая выходка окончилась относительно благополучно, и нога уцелела. Это — факт, и очеченившийся господин был мой хороший знакомый, служивший после по управлению чеченцами, некто капитан Арамович. Таковы же были и другие типы рассказов гр. Толстого: стоило хотя не много познакомиться с капитанами куринского полка Руденко или Пилипенко, чтобы узнать в них Хохлова из "Набега".

Уже несколько раз упоминал я о полковнике Мищенко. [328] Это был один из тех типов истого старого кавказца, личность настолько в целом крае известная, что я считаю не лишним сказать о нем несколько слов, тем более, что я был хорошо с ним знаком и часто бывал у него в доме, в Воздвиженской.

Василий Кузьмич Мищенко, тоже как и описанный мною выше другой "Кузьмич", Асеев, начал тянуть служебную лямку на Кавказе юнкером и дотянул до генеральского чина, пройдя все ступени и побывав во всех ролях. В Мингрельском егерском полку был он и адъютантом, и казначеем, и ротным, и батальонным командиром, и везде вполне на своем месте. Умный, сметливый, хорошо пишущий, знающий и фронтовую службу, и хозяйственную часть в войсках, ко всему этому храбрый офицер, он не мог, наконец, не обратить на себя внимания. В 1847 году, при осаде Салты, он, в чине подполковника, командовал батальоном мингрельцев, и в траншеях был смертельно ранен пулей в грудь. Пирогов, которого князь Воронцов просил особенно позаботиться о Мищенке, осмотрев рану, признал ее смертельною и на выздоровление никакой надежды не имел. (Так мне рассказывали люди, бывшие в Салтах в то время.) Однако, призванный лекарь из туземцев принялся за дело так удачно, что раненый был исцелен, и прожил после того еще двадцать пять лет в постоянной деятельности, хотя страдал хроническим кашлем — последствием раны. Об этом я уже упоминал в прежних главах.

Сначала полагали, что рана помешает Мищенко продолжать военную службу, и потому князь Воронцов назначил его начальником Кубинского уезда, где мусульманское население, вблизи Дагестана, в котором велась тогда упорнейшая борьба наша с главой мюридизма, требовало строгого наблюдения, особенно для прекращения разбоев и обезопасения почтового сообщения с Тифлисом. Пробыв здесь несколько лет и произведенный, между тем, в [329] полковники, Василий Кузьмич был назначен начальником штаба войск в Прикаспийском крае. Назначение, можно сказать, исключительное, потому что начальниками штабов уже искони назначались офицеры генерального штаба. Однако Мищенко, хоть и прошедший академический курс в Мингрельском егерском, оказался и здесь на своем месте; я, по крайней мере, ни от кого не слышал чего-нибудь опровергающего такое заключение. Между тем, бывали другие начальники штабов, из специалистов генерального штаба, делавшиеся притчею во языцех. В этом роде на левом фланге был, при баронах Врангеле и Вревском, полковник Ф.; даже теперь еще смех разбирает, как вспомнишь об этой почтенной, но крайне потешной особе. И не один он — были и другие, да не только смех, но и досаду вызывавшие... Вспоминая о полковнике Ф., мне невольно припоминается стих из Горе от ума:

"Халат, перст указательный, все признаки учения".

Этот тоже все силился изображать из себя ученого и занятого важными государственными делами.

Пробыв, кажется, около двух лет начальником штаба в Темир-Хан-Шуре, Мищенко был назначен командиром Куринского полка, и во всех отрядах, как я уже и говорил, оказывался отличным колонным начальником, хладнокровно распорядительным, не нуждавшимся в подробных и повторительных разрешениях и приказаниях. Таких колонных начальников (чрезвычайно важная в горной малой войне обязанность), как В. К. Мищенко, было еще два-три — не больше. Затем, произведенный в генералы, он начальствовал Владикавказским округом и оказал важную услугу, нанеся Шамилю в 1858 году поражение, при последней его попытке еще раз ворваться вблизи наших сообщений с Россией, поднять Кабарду, ингушей и разные мелкие племена. Это было последнее наступательное действие со стороны Шамиля, последнее судорожное усилие ко спасению погибавших [330] двадцатипятилетних жертв, ради удержания в своих руках власти над горцами восточного Кавказа. Скопище было у него не малое, от пяти до шести тысяч человек, тогда как Мищенко имел под рукой, если не ошибаюсь, два батальона и 4-5 сотен казаков, с 3-4 орудиями; тем не менее, поражение было полное и бегство неприятеля самое поспешное. Звезда имама, очевидно, меркла безвозвратно: подчиненные его уже потеряли и энергию, и одушевление, а встретив горсть русских войск, хорошо направленную и смело, не считая неприятеля, вступающую в бой, не выдерживали натиска и спешили убраться по добру по здорову.

Затем, уж не знаю что тому было причиной, Мищенко, этот старейший кавказец, почти выросший тут, был переведен в Россию (это и до сих пор так говорится на Кавказе), в Херсон комендантом, где пробыл довольно долго до упразднения этой должности. После он возвратился в Тифлис состоять при армии без определенного назначения, и тут, года три тому назад, умер. Как частный человек, Василий Кузьмич, отец многочисленного семейства, был очень радушный, гостеприимный хозяин, умный собеседник, простой, без всяких начальнических выходок и задавания тона.

Укажу черту характерную для описываемого времени.. Достаточно заботливый о подчиненных, В. К. Мищенко не оставлял заботиться и о своих личных интересах, извлекал где мог пользу — одним словом, делал то, что делали все безо всякого исключения командиры отдельных частей, по установившемуся издавна, почти узаконенному в те времена порядку, когда хозяйство лежало всецело и обязательно на командире. Я нарочно подчеркнул все без исключения, потому что весьма немногие командиры, не извлекавшие выгоды для себя, или смотрели сквозь пальцы, или не умели усмотреть за казначеями, квартермистрами и т. п. господами, извлекавшими выгоды в свою пользу. Да и таких было на Кавказе в течение целого ряда лет [331] может быть три-четыре человека из богатой аристократии; большинство же командиров было из протянувших трудную, долгую службу до вожделенного чина, дающего право на командование отдельною частью, и знавших, что первый каприз начальства, первый недосмотр, или недостаточно угодливая встреча могут отправить "по запасным войскам", на четверть жалованья и почти без надежды опять получить назначение. Даже и в лучшем случае, хоть и не попал человек в запасные, а по болезни и утомлению от долгой службы пришлось выйти в отставку — что же ожидает полковника за 35 лет лямки? Полная пенсия с эмеритурой710 р. в год! А у него семья из 6—8 душ, а сам он уже ни для какого дела не способен, да и не приготовлен. Как тут было бросить камнем в человека, за заботу приобрести какое-нибудь обеспечение, особенно при всех тех условиях, о которых я говорил выше, то есть что это узаконилось, не преследовалось, хотя было известно наивысшим властям, совершалось повсеместно, от гвардии до инвалидной команды включительно, людьми с первыми блестящими именами и до Пафнутьевых включительно, во многих случаях было даже обязательно для поддержания некоторых отраслей хозяйства, на которые казна ничего не отпускала? Но в то же время образовался во многих высших сферах престранный взгляд: на тех, которые так называемыми экономиями распоряжались широко, растрачивая их на шампанское, балы и пикники, угощение и приемы, карты и проч. смотрели дружелюбно, ибо это большею частью были разные скороспелые карьеристы из гвардейцев, proteges, из адъютантов и маменькиных сынков. На тех же, которые экономиями пользовались для экономии, то есть для составления себе обеспечения, смотрели свысока и с некоторою презрительностью, готовы были поверить всякому о них слуху, всякой нелепой сплетне и без дальних церемоний стереть с лица земли. Самыми ярыми [332] порицателями являлись именно господа уже прокутившие и проигравшие полковые экономии и шагнувшие на высшие должности.

Ну, не странный ли это взгляд? Как будто принципы нравственности, если строго их понимать, или денежный интерес казны, если о нем когда-либо заботились, теми не нарушались, потому что они все размотали, нередко даже до того все, что и в полковом сундуке, и в полковом цейхгаузе ничего не оставалось, а теми, что откладывали себе, "на черный день", нарушались? В чем разница? Напротив, последние всегда были лучшие хозяева, лучше понимали дело и увеличивали свою экономию, благодаря практичности распоряжений, да имели за собою, по крайней мере, десятки лет трудовой службы; первые же, не смысля ничего в хозяйстве, вовсе и не распоряжались ничем, предоставив все казначеям или квартермистрам, просто брали деньги и транжирили их зря, обогащая маркитантов и шулеров. Последние, без протекций и связей, вполне зависимые от первого самодура-начальника, семейные, не молодые уже люди, имели хоть оправдание в необходимости позаботиться о будущем; первые же, молодые, большею частью холостые, связями обеспеченные в дальнейшем движении по службе, до степеней известных, до больших содержаний, до женитьбы с огромным приданым, не имели этого оправдания, хоть бы пред собственною совестью.

Теперь полковой командир получает вдвое больше содержания и уже не хозяин; в полках есть комитеты и никаких употреблений экономий в свою пользу не должно бы быть. Спасло ли это в последнюю турецкую войну армию от холода, голода и нужды, спасло ли больных и раненых от страданий, ужасной перевозки и всяких лишений? В жестокую стужу, без полушубков и сапог, в сражениях без патронов и снарядов, сухари сгнившие, мука с червями и проч., и проч.— вот явления последней войны. Но всякий, знавший старые времена на Кавказе и старых командиров-хозяев в полках, может смело сказать, что не допустили бы они своих [333] солдат мерзнуть без полушубков, ходить в обернутых тряпками ногах, или довольствовать больных мукою с червями. Эти командиры действительно старались увеличить экономию и брали ее себе, но зато и входили же во всякую подробность солдатского житья-бытья, заботились о нем и в сущности редкий (исключения бывают везде и во всем) наживался так, чтоб обирать солдата: все вертелось на том, чтобы с цены назначенной от казны как можно больше выгадать, не понижая качества и количества приобретаемого продукта; и хороший хозяин этого достигал. Нигде лучше нельзя было производить подобных наблюдений, как в значительных отрядах, куда сходились батальоны разных полков. Идет, например, батальон: люди отлично одеты, полковой обоз исправный, лошади сытые, сбруя прочная, движется без остановки, солдатам не приходится вытаскивать из грязи или болота на руках повозок; разобьют лагерь — палатки хорошие, не дырявые, не почерневшие от гнили, не с заплатами со всех сторон, и т. д. Это батальон полка, которым командует старый, опытный хозяин, сам во все вникающий и, по общему отзыву, составляющий себе 15-20 тысяч экономии в год... Рядом идет другой батальон: люди скверно одеты, много оборванных, полковые клячи едва передвигают ноги, к каждой повозке из фронта назначается пять-шесть человек, чтобы поминутно вытаскивать ее: в этом батальоне и больных людей больше, и шанцевого инструмента меньше, и плоше он во всех отношениях. Это батальон полка, которым командует один из тех, что период командования считают периодом разгульной жизни, якобы связанной с военным молодечеством, с духом отваги и удали, что прокучивают на этом основании почти полностью деньги, отпускаемые на надобности, с молодечеством ничего общего не имеющие; при сдаче полка новому командиру попадают они в крайнее затруднение, делают долги, и проч.; а затем и сами они, и многие наивные люди высших сфер [334] пресерьезно говорят: «N.N. командовал полком и, кроме долгов, ничего не нажил". Это ставится как бы в заслугу, как бы рекомендацией бескорыстия!.. Очевидно, дело сводится к тому, что и тот и другой пользовались тем, что им не следовало, с тою разницей, что одни в большинстве не наносили особого ущерба делу и имели за себя не мало веских, смягчающих обстоятельств, другие же, совершая то же, пожалуй в больших размерах и с очевидным вредом для своих частей, не имели никакого оправдания, и вдобавок не только не подвергались никакому порицанию, но выставлялись рыцарями честности!..

Вообще много было и есть теперь престранных. взглядов, основанных на крайне ошибочных, наивных понятиях о нравственности, об интересах казны. Есть высокопоставленные лица, безо всякого лицемерия, совершенно искренно, с полным убеждением считающие себя выше даже всякого малейшего подозрения, а между тем и допускающие, и сами делающие такие вопиющие, крупные злоупотребления, устраивающие и себе и другим такие синекуры, что пред ними стушевываются мелкие извлекатели выгод. Их действия тем вреднее еще, что они весьма заразительны, имеют свойство ободряющее, и решительно развращают понятия большинства служащих насчет законности и пределов власти в распоряжении казенным достоянием. По этому поводу можно бы рассказать немало поучительного, но это не относится пока до моих воспоминаний...


Комментарии

17. Ныне генерал со звездами...

18. Впрочем, барон Николаи, что тоже довольно странно, хоть и сам офицер генерального штаба, но особого расположения к этой специальности не оказывал и никогда у него в отряде не было офицеров генерального штаба.

Текст воспроизведен по изданию: Двадцать пять лет на Кавказе (1842-1867). Часть вторая (1851-1867). СПб. 1879

© текст - Зиссерман А. Л. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001