ЗИССЕРМАН А. Л.

25 ЛЕТ НА КАВКАЗЕ

(1842-1867)

А. Л. ЗИССЕРМАНА

Часть вторая

1851-1856

LIII.

(сбой в нумерации глав в печатном издании)

Из всего моего предшествовавшего рассказа, обнимающего почти четырнадцать лет кавказской службы, читатель мог видеть, как судьба или, выражаясь проще, прихоти случая бросали меня из одного угла обширного, разнообразного края в другой, из одной сферы деятельности в другую, совершенно различную от прежней, наконец, от одного из выдававшихся деятелей к другому. Но никогда еще ни один переход не имел для меня такого значения и не сопровождался такими последствиями, как возвращение из Владикавказа от барона Вревского в Грозную к новому, месяца три-четыре пред тем только назначенному туда, генералу Н. И. Евдокимову.

До этого времени я генерала Евдокимова никогда не видел; сведения мои о нем ограничивались рассказами некоторых офицеров Дагестанского пехотного полка, которым Евдокимов командовал первые четыре года после [398] сформирования (1846-1850). В числе этих офицеров были два близкие его родственника, с которыми я находился в хороших отношениях; командуя в одном батальоне ротами, во время продолжительных стоянок в лагерях и аулах, мне много раз приходилось выслушивать их рассказы о старых дагестанских событиях — временах главных начальников Фези и Клюки, когда Евдокимов, еще в обер-офицерских чинах, выдавался уже из ряда обыкновенных офицеров своими способностями, знанием края и его населения, своими военными подвигами, сделавшими его известным и выдвинувшими его, человека незнатного происхождения, нигде не учившегося, никакими связями не поддерживаемого, на видную служебную ступень генерала и начальника правого фланга кавказской линии. Само собою, рассказы родственников не вполне совпадали с тем, что говорили другие; но различие оказывалось только в отношении качеств Евдокимова, как человека; тут слышались отзывы нередко сильно порицательные: и тяжелый он человек, не располагающий к себе; и холодный эгоист, думающий только о своих интересах; и поддается влиянию бесчисленной родни — людей недостаточно развитых, возбуждающих интриги, разные неудовольствия и проч. Но как служака, как военный человек — способный, распорядительный, храбрый — в этом противоречий не было. И я должен признаться, что, слушая рассказы о деятельности Евдокимова в Дагестане, в самый интересный период нашей войны с горцами, о его некоторых геройских подвигах, я подчинялся невольному увлечению, становился его поклонником и не придавал порицательным отзывам никакого значения. Я часто подумывал даже, что вот к такому генералу попасть на службу было бы как раз по мне, по моим наклонностям и жажде неутомимой деятельности, исключительных поручений, сопряженных с опасностями, и т. п.

И вот, когда уже прошло несколько лет, когда о [399] генерале Евдокимове я совсем забыл, случай прямо привел меня к нему. Ехал я в Грозную с нетерпеливым любопытством скорее увидеть человека, поклонником которого был заочно и у которого рассчитывал встретить хороший прием, после такого лестного для меня письма к барону Вревскому. Я не ошибся. С первого же представления я уже достаточно ясно видел, с кем имею дело и какого рода служба предстоит.

— Очень рад, почтеннейший (привычка почти ко всем обращать это слово, безо всякого намерения оскорбить, вызывала крайнее неудовольствие многих), что вы наконец приехали. Мне не хотелось огорчать барона Вревского, а то я вас давно бы вытребовал. Слышал я, что вы служили долго где-то в горах, провели чрез непокорные общества полковника В. (об этом я подробно рассказывал в первых главах), знаете туземные языки и умеете писать; такого-то человека мне и нужно.

Через несколько дней по войскам левого фланга был отдан приказ, что, за отсутствием генерального штаба полковника Фока, заведывание походною канцелярией и делами отделения генерального штаба поручается мне. Нужно сказать, что по тогдашним штатам у начальника левого фланга были самые жалкие средства: один старший адъютант с несколькими писарями и переводчиками; офицер же генерального штаба назначался из Тифлиса без определенного звания, — и был он нечто среднее между старшим адъютантом и начальником не существовавшего штаба. Таким офицером генерального штаба последнее время был полковник Фок, поспешивший вскоре после прибытия генерала Евдокимова уехать из Грозной; кажется, оба были друг другом недовольны еще прежде, на правом фланге. Да иначе и не могло быть, потому что Евдокимов требовал дела, серьезной работы, а Фок упражнялся в канцелярской отписке.

Вскоре после этого было получено известие, что [400] главнокомандующий возвращается из своей продолжительной поездки в Ставрополь и по Прикубанскому краю и остановится во Владикавказе, куда приглашает генерала Евдокимова выехать ему навстречу, для личных объяснений по важным делам. Это было, кажется, уже в первых числах июня, когда еще никаких положительных слухов о смене Н. Н. Муравьева не было, хотя неизвестными путями смутная молва уже произносила имя князя Барятинского.

Поехали мы во Владикавказ. Всю дорогу у нас почти не прерывался разговор; рассказы о моих похождениях в горах Тушетии, на Лезгинской линии, в Элисуйском владении, очевидно, чрезвычайно занимали генерала; он беспрестанно вставлял замечания, доказывавшие его полное знание местных условий и характера туземцев; он вспоминал и рассказывал эпизоды своей давно минувшей деятельности в должности Койсубулинского пристава, имевшие аналогию с моими; разговор принимал самый оживленный тон, тем более, что, враг всякого излишнего этикета и крайне простой в обращении, Евдокимов, меня по крайней мере, вовсе не стеснял и я мог говорить совершенно свободно. Даже мои, быть может, не совсем политично-откровенные суждения о разных начальствующих лицах, указывания их недостатков или промахов, не только не вызывали его неудовольствия (как это случилось со мною, например, при представлении в 1850 году князю Аргутинскому, о чем рассказано выше), но он или соглашался со мною, или смеялся при анекдотической стороне характеристики, или возражал и требовал доказательств моим заключениям. Точно также он, не стесняясь, высказывал мне и свои мнения о разных высших начальствующих лицах, с которыми ему приходилось иметь столкновения или которые мешали ему на правом фланге приводить в исполнение военные предположения; он развивал свои мысли, которыми руководился в действиях за Кубанью и [401] предполагал действовать в Чечне, если дадут ему возможность и средства. Одним словом, еще в первый раз за мою, тогда уж четырнадцатилетнюю службу на Кавказе пришлось мне очутиться в близких служебных отношениях к начальнику, который как будто не обращал никакого внимания на громадную разность положений — генерала и штабс-капитана — и говорил в таком тоне и о таких предметах, как другие на его месте допускают только разве по отношению к исключительно приближенным помощникам. И к тому же человек серьезный, так сказать, родившийся и выросший на службе, составлявшей для него единственный круг познаний и идей, ничего другого не видавший и не знавший, Евдокимов никаких других предметов для разговора не находил и не любил, как только относившихся к военно-административным делам Кавказа, или, по меньшей мере, к свойствам и обычаям туземцев, к быту и потребностям войск. С каким вниманием и удовольствием выслушивал я его, как гордился, нередко встречая в его выводах мои собственные мысли, отчасти письменно высказанные раньше некоторым начальствующим лицам, отчасти не совсем еще ясными, убедительными мне самому казавшиеся; как я поучался, как расширялся предо мною горизонт знания всего относившегося до кавказских дел, распространяться не стану.

Н. И. Евдокимов, тогда еще далеко не достигший ни той славы, ни тех высоких почестей,— едва ли ему когда-либо даже снившихся, — которых он достиг через несколько лет после, ни той вражды, какую он против себя возбудил, — был уже тем не менее человек, у которого было чему поучиться, конечно в отношении кавказских дел. Я знаю, что и до сих пор, после полутора десятка лет, прошедших с того времени, как Евдокимов сошел со служебного поприща, и после шести лет, минувших со дня его смерти, ни вражда, ни традиционное у многих дурное о нем мнение, не изменились; первые [402] несколько строк, сказанные мною о нем, вызовут, пожалуй, у немалого числа читателей из старых. кавказцев возглас: а, панегирики Евдокимову пишет! что некоторым образом будет означать и мне прямое порицание; но я этим не смущаюсь и буду идти в дальнейших рассказах о моей кавказской службе своим путем, путем правдивого изложения деяний и происшествий, как я их понимал (а речь пойдет дальше о событиях более важных, имеющих уже более общий интерес). Не следует забывать только, что если и до сих пор я не мог обходиться без пропусков, по причинам не требующим объяснений, то через несколько месяцев после теперь описываемого мною времени наступил период, о котором говорить и совсем еще не время...

Во Владикавказе генерал Евдокимов имел у главнокомандующего продолжительную аудиенцию. После многих расспросов о положении дел в Чечне, Н. Н. Муравьев высказал несколько общих соображений о действиях, которые он имел в виду произвести с целью покорения Кавказа, и потребовал от генерала Евдокимова изложить свои предположения в особой секретной записке.

Прекрасная ли весенняя погода, удовлетворительный результат продолжительной поездки, или что другое было причиною хорошего расположения духа главнокомандующего, не знаю; но в этот раз он был гораздо приветливее и с войсками, и с представлявшимися ему должностными лицами, не глядел таким сентябрем, как в прежние посещения, а за данным в честь его бароном Вревским обедом даже очаровал всех своею любезностью и поражал всех своею мецофантовскою лингвистикой: с баронессой Юлией Петровной и ее сестрой говорил по-французски, с их компаньонкой мисс Босс по-английски, с бывшим тут же действительным статским советником А. Ф. Крузенштерном (в последствии начальником главного управления наместника) по-немецки, наконец с [403] приглашенным к обеду пленным турецким полковником — по-турецки. Казалось, влияние Кавказа и его нравов уже стало отражаться на хмуром спартанце, каким нам казался генерал Муравьев. На меня несколько раз, впрочем, он бросал вопросительные взгляды и я сидел за столом, как на иголках, ежеминутно ожидая какого-нибудь грозного замечания насчет присутствия здесь офицера из Дагестана и приказания немедленно отправиться в свой полк; но дело обошлось благополучно. К тут же однако дал себе слово выйти из этого глупого положения и настойчиво просить генерала Евдокимова о переводе в Кабардинский полк, что вслед за тем и состоялось, с согласия командира полка барона Николаи.

Пробыв во Владикавказе сутки, мы отправились обратно в Грозную; главная тема наших разговоров в дороге была: соображения главнокомандующего о предстоящих действиях в Чечне, сведения более всего его интересовавшие, наконец то — что нужно будет ему написать по этому поводу.

Изо всего, что генерал Муравьев говорил, было ясно, что он хлопочет о возможно меньшем размере средств для предстоящих действий; угодить ему оказывалось возможным, ограничиваясь одним батальоном солдат вместо четырех, одною пушкой вместо батареи и ста рублями денег вместо десяти тысяч. С одной стороны, воспоминания о временах Ермоловских, когда две роты с единорогом и сотня донцов считались самостоятельным отрядом, когда весь корпус кавказский состоял из двух дивизий пехоты, а с другой, упорное желание доказать, что он не нуждается, подобно своему предместнику Воронцову, в большой армии и миллионах денег, затемняли в глазах Н. Н. Муравьева истинное положение дел и последствия радикально изменившихся местных обстоятельств и условий.

Выслушав все со вниманием, я в Грозной тотчас же [404] сел за работу и дня через два-три была отправлена с нарочным в Тифлис следующая записка: "В проезд, через Владикавказ, ваше высокопревосходительство изъявили желание, чтоб я представил свои соображения о средствах покорения Большой Чечни (почему Н. Н. Муравьев, хлопотал исключительно о Большой, а не обо всей Чечне, для меня совершенно непонятно), не касаясь при этом других частей Кавказа.

Приступая к исполнению приказания вашего, я не могу избегнуть отступления и считаю необходимым коснуться в этом случае мер относительно обеспечения за нами Салатавии и местностей, прилегающих к Кумыкской плоскости, что связано с делом о Большой Чечне.

Разрешение вопроса: следует или не следует нам проникать в глубь ущелий главного хребта и ближайших его высоких отрогов, для покорения обитающих там враждебных племен, зависит от многих частных обстоятельств. Ряд событий со времени возгоревшейся здесь войны показал, с какими затруднениями и жертвами сопряжено достижение цели; обсуждение этого важного вопроса должно быть всестороннее и в полной зависимости от могущих быть употребленными средств. Поэтому, я полагаю ограничиться пока занятием первых уступов гор, чем достигнутся уже не малые результаты. Приобретая там важные стратегические пункты в видах будущего наступления, мы вместе с тем становимся твердою ногой впереди плоскости, упрочиваем на ней нашу власть и лишаем население ее возможности продолжать против нас враждебные действия. Занимая пункты, чрезвычайно удобные для расположения наших войск, мы лишим непокорное население предгорных ущелий лучших мест, богатых всем нужным для его существования; это, должно думать, заставит их предпочесть покориться нам и поселиться вблизи укреплений, нежели уходить вглубь бесплодных гор, где коренному населению тесно и недостает пропитания. Кроме [405] того, стеснив этим способом сообщение остальных горцев с плоскостью, без которой они едва ли долго в состоянии обходиться, мы, быть может, вынудим их если не к немедленной покорности, то хотя к необходимости задуматься о будущем.

Руководясь этою идеей, т. е. пользой прочного занятия предгорий, я на ней основываю уже и предположения мои, ниже сего изложенные.

Если мы ограничимся одними мерами покорения плоскости Большой Чечни между Аргуном, Сунжею и Мичиком, то неприятель, усилившись не желающими покориться жителями отсюда, будет иметь еще достаточно сил тревожить нас своими набегами и в Чечне, и на Кумыкской плоскости, и по линии Сулака. Нам необходимо занять такую линию, которая обеспечивала бы все наши владения в этих местах, которая доставила, бы нам полное спокойствие на Тереке и Сулаке, а вместе с тем угрожала бы горным непокорным обществам и удерживала их от покушений на наши владения по северному склону хребта, до военно-грузинской дороги. Для этого представляется полезным следующее:

1) Построить в селе Автуре укрепление на 1 батальон, 4 сотни казаков и 4 подвижные орудия. Это может быть исполнено в течение нынешней зимы, вместе с предварительною расчисткой широких просек.

2) В Умахан-юрте поселить казачью станицу в 400 семейств.

3) Прорубив от Автура широкую просеку чрез Маюртуп к реке Мичику, построить в верховьях его, верстах в шести-семи выше Осман-тала, укрепление на 1 батальон, 2 сотни и 2 орудия.

4) Занять и укрепить село Чишки, лежащее у слияния Чанта с Шаро-Аргуном, в семи верстах выше крепости Воздвиженской; это составит оконечность правого фланга, новой линии. [406]

5) Штаб-квартиру Кабардинского полка перенести в верховья реки Ярык-су к Кишень-ауху, а между нею и предположенным укреплением на Мичике, прорубить для свободной связи просеки и впоследствии устроить укрепленный пункт на реке Аксае, приблизительно между Сагунтой и Шаухал-берды.

6) Из Кишень-ауха проделать дорогу через Алмак к старому Бортунаю и там расположить штаб-квартиру Дагестанского пехотного полка, с частью кавалерии. Расположение здесь войск неразлучно с покорностью всей Салатавии и даже, легко быть может, Андии, жители коей, склонные более к торговле и промышленности, чем к обычной жизни хищных племен, вероятно, воспользуются нашим соседством, чтобы приобрести свободный доступ к торговым пунктам для сбыта своих изделий: бурок, сукон и проч.

После проведения такой линии, должны быть упразднены укрепления Умахан-юрт, Куринское и Герзель-аул, как теряющие всякое значение. Хасав-юрт в уменьшенных размерах может остаться штабом Донского казачьего полка и слободкой нескольких женатых солдат. Крепость же Внезапная приобретет важное значение как складочный пункт, к которому откроется тогда безопасное сообщение от Каспийского моря через Чирь-юрт, который в свою очередь будет пунктом запасов для Бортуная, а расположенный в Чирь-юрте драгунский полк послужит общим резервом.

Кроме объясненных выгод устройства подобной линии, следует присовокупить еще одно важное обстоятельство: занятие нами названных пунктов, без сомнения, заставит Шамиля бросить свою резиденцию Ведень и переселиться в Технуцал или Карату. С удалением же из Веденя, влияние его на Чечню, Ичкерию, Салатавию и Андию можно будет считать утерянным, что само по себе уже достаточно облегчит нам исполнение задачи. [407]

Затем, для окончательного обеспечения военно-грузинской дороги и покорного населения, в той части хребта живущего, необходимо утвердиться в Аргунском ущелье, отрезав таким образом непокорным горцам всякий доступ в те местности. Для исполнения этого предприятия, предлагаемая мною линия тоже послужит важным облегчением: она значительно уменьшит численность неприятеля, могущего оказывать на Аргуне, в лесистой и гористой местности, сильное сопротивление. Движение же туда в настоящее время одних войск Владикавказского округа, хотя бы и при некоторой демонстрации войсками левого фланга, бесполезно, ибо ни занять, ни утвердиться в Аргунском ущелье не представляется теперь возможности.

Успешное приведение в исполнение всех предлагаемых мною мер будет зависеть от размера средств, к тому назначаемых, от совокупности и единства действий отрядов, с разных сторон к этой цели направленных, а также от энергии начальников отрядов, обязанных общими силами стремиться к достижению указанной цели. Подробности исполнения, зависящие от разных местных условий, могут быть развиты незадолго до открытия действий и определения материальных средств.

Нет сомнения, что действия эти встретят сильное сопротивление со стороны Шамиля; но это нас, конечно, не остановит, а понесенные потери щедро вознаградятся приобретением результатов, важность коих не замедлит выказаться вслед за окончанием предпринятого дела, когда войска наши водворятся на показанных пунктах и между ними откроется свободное, удобное сообщение".

Я почти дословно привел здесь эту записку, чтобы показать, какими взглядами руководился генерал Евдокимов, вслед за прибытием своим на новое место назначения начальника левого фланга кавказской линии; хотя нужно сказать, что он далеко не вполне выразил в ней свои соображения, охватывавшие гораздо больший круг и [408] стремившиеся к более обширной цели, ибо должен был соображаться с высказанными во Владикавказе главнокомандующим взглядами... Полагаю, что такие официальные бумаги не лишены интереса для всех служивших на Кавказе, едва ли равнодушных ко всему напоминающему им славную эпоху нашей многолетней боевой деятельности там, да не бесполезны и как материалы для историков нашего завоевания и владычества в Кавказском крае.

Через некоторое время из Тифлиса было получено предписание главнокомандующего, в котором, не упоминая ничего о приведенной выше записке, он писал: "Предполагая осенью нынешнего года и летом будущего значительно усилить войска левого фланга, чтобы разом подвинуть вперед предприятия наши против Большой Чечни, я имел в виду исполнить следующее: 1) пролагать широкую просеку от Воздвиженского через Шали, Автур и Маюртуп к укреплению Куринскому. 2) Построить укрепление на левом берегу Мичика, близь впадения Гонзоула, с мостом. 3) Построить одно из двух предполагаемых мною укреплении на просеке от Воздвиженской к Мичику и два поста на сообщении его с Бердыкелем и Воздвиженским; постройку же другого укрепления с промежуточными постами исполнить в последующее время. Места для укреплений предполагаю избрать около Шали и для другого в Автуре, Гельдигене или Маюртупе". Для этих работ предполагалось назначить достаточное число войск из других районов, так чтобы действия продолжались с двух сторон: от Куринского примерно 8-ю, а из Воздвиженской 10 батальонами, и главнокомандующий требовал представить ему немедленно соображения в каких именно пунктах поставить укрепления и посты, на какое число войск и какие понадобятся для того средства кроме добавления батальонов. Из этого предписания видно, что генерал Муравьев, не предполагая в сущности ничего нового против прежде намеченных уже планов действий, отчасти приведенных в [409] исполнение еще князем Барятинским и бароном Врангелем, и даже раньше их, как я уже описывал выше, суживал только рамку до весьма скромных размеров; достижение цели, то есть общее покорение горцев, очевидно, должно было разделиться на многие последовательные периоды и затянуться на весьма долгое время. А между тем только что окончившаяся Восточная война ясно указала настоятельную необходимость порешить с Кавказскою войной как можно скорее, чтобы новое возбуждение Восточного вопроса, возбуждение, в коем не мог сомневаться ни один мало-мальски смыслящий и нечуждый политике человек, не застало нас с тяжелою гирей на ногах, связывавшею свободу наших движений...

Генерал Евдокимов отвечал на это, что указать пункты, наиболее удобные для укреплений и постов, можно будет только после внимательной рекогносцировки местностей, которую можно будет произвести осенью; о средствах, приблизительно потребных для довольствия войск, представил ведомость, а в заключение прибавил, что считает необходимым не ограничиваться одною Большою Чечней, но заглянуть зимой и в Малую Чечню, где скопилось до четырех тысяч семейств, давно уже никем не тревожимых, безнаказанно производящих набеги и, что еще важнее, доставляющих большую поддержку своими храбрыми людьми тем неприятельским силам, которые борются с нами в Большой Чечне; наконец настаивал на необходимости скорее поселить по нижнему течению Сунжи две казачьи станицы, (у Чертугая и Умахан-юрта) для обеспечения сообщений наших с Тереком и самых станиц по Тереку.

Предписание главнокомандующего было от 4-го июля, ответ ген. Евдокимова от 14-го, а 26-го, если не ошибаюсь, сделалось известным назначение князя Барятинского на Кавказ...

Впрочем, нужно сказать, что слухи об этой перемене носились уже раньте, но мы, конечно, не вполне им [410] доверяли; только с приездом в Грозную Р. А. Фадеева, кажется, в двадцатых числах июня, и генерал Евдокимов начинал давать веру этому слуху, а я уже сделался вполне верующим и вполне восторгавшимся новым назначением, новою жизнью, предстоявшею всему краю, новою эпохой...

Р. А. Фадеев был артиллерийский поручик, числившийся по спискам горной батареи, расположенной в крепости Воздвиженской, но никогда в этой батарее не служивший; пользуясь известностью умного, образованного человека, отлично владеющего пером, он с самого начала открытия военных действий против турок находился при командовавшем корпусом в Азиатской Турции князе Бебутове и писал реляции о сражениях. И князь Бебутов, и князь Барятинский (тогда начальник главного штаба армии, принимавший участие в знаменитом сражении при Кюрюк-Дара) весьма благоволили к Фадееву. Но Н. Н. Муравьев, прибыв в Тифлис и побудив князя Барятинского уехать с Кавказа, не преминул обратить свое внимание и на поручика Фадеева, которого общее мнение считало действительным автором известного письма к Муравьеву в ответ на его эпистолу к А. П. Ермолову, хотя письмо было писано князем Д. И. Мирским, который и не скрыл этого пред самим главнокомандующим, за что и был выслан с Кавказа в Севастопольскую армию. Так или иначе, Фадеева приказано было отправить к своей батарее. Когда он прибыл в Воздвиженское, я не помню, и хотя я приезжал туда несколько раз в течение 1855 года, но, кажется, не встречал его там и не был с ним знаком. В июне же 1856 года, кажется, после возвращения нашего из Владикавказа, Р. А. Фадеев явился в Грозную, был особенно отличным образом принят ген. Евдокимовым, который, познакомив нас, предложил мне оказать приезжему гостеприимство и жить вместе. С большим удовольствием исполнил я это желание генерала и мы поместились в двух [411] комнатах моей скромной квартирки. С этого времени началось наше близкое знакомство, бесконечные беседы, воспоминания о табасаранском походе 1851 года, где я в первый раз видел Фадеева, обращавшего на себя внимание несоответствующею прапорщику объемистостью тела. Все мое свободное время наполнялось целыми потоками планов о лучших военных действиях, предположениями о переустройстве администрации всего края, разборкой по косточкам всех начальств, оценкой их способностей и распределением им должностей; одним словом, конца не было разнообразнейшим, занимательнейшим прениям, оживляемым блестящим остроумием Фадеева. В это время он и посвятил меня в тайну предстоявшего вскоре назначения князя Барятинского главнокомандующим, во многие из его предположений, давно уже созревших; он нарисовал мне блестящий образ князя, умеющего узнавать и давать ход полезным людям, предсказывая наступление для Кавказа новой эры, полной самых неожиданных результатов...

В ожидании скорых важных перемен, заметно было некоторое затишье в делах, ограничивавшихся обычною текущею перепиской и ремонтными работами в крепостях, и штаб-квартирах. К тому же, по прежде заведенной системе, на левом фланге и вообще летом никаких серьезных военных действий не предпринималось. Я воспользовался этим временем для поездки в Пятигорск на воды, куда меня посылали доктора для поправления здоровья, начинавшего уже довольно часто напоминать мне, что четырнадцать лет кавказской службы не проходят совсем безнаказанно. Генерал Евдокимов разрешил мне ехать, но не засиживаться, и быть готовым по первому призыву возвратиться в Грозную.

Оставив Фадеева хозяйничать в квартире, я уселся на перекладную и уехал, томясь под палящими лучами июльского солнца, глотая густую пыль, тучами носившуюся над телегой, испытывая, одним словом, все прелести [412] тогдашних путешествий по почтовым трактам. Через двое суток я был в Пятигорске, показавшемся мне каким-то прекрасным местом, в котором можно "наслаждаться жизнью"... Через день доктор отправил меня в Ессентуки пить № 17-й.

Тогдашние Ессентуки не то, что теперь: тогда жизнь там, даже для неизбалованного удобствами человека, не казалась особенно приветливою. Квартиры в казачьих домиках, на улицах грязь невылазная в дождь, пыль и вонь в сушь; устроенных ванн не было, и кто хотел купаться, должен был возить на быках минеральную воду к себе на квартиру, где она смешивалась пополам с обыкновенною водой, почти всегда грязною; ни ресторана, ни какого-нибудь угла, куда могли бы собираться посетители, никакого развлечения,— о газете и говорить нечего,— да впрочем тогда и во всей России о газетах мало кто хлопотал; одним словом, дни проходили скучно, уныло, вода казалась мне тогда как-то особенно противною, напоминая вкусом чернила, и я решился уехать в Кисловодск, где, по крайней мере, прекрасный воздух и некоторые большие удобства обещали приятное пребывание.

В то время на пятигорских водах находился М. Н. Муравьев, министр государственных имуществ, брат главнокомандующего. Само собою, местные начальства оказывали ему и как министру, и еще более как брату наместника, всякий почет — встречали, провожали, полицеймейстер даже являлся ежедневно с рапортом, и Мих. Ник. его принимал, видимо довольный таким вниманием.

Гуляя по пятигорскому бульвару, он имел привычку останавливать прохожих офицеров и подвергать их подробным допросам: как звать, где служит, давно ли и зачем приехал, а некоторым производить нечто вроде экзамена по его служебным знаниям. Дошло до того, что большинство офицеров, как только заметят приближавшуюся фигуру М. Н., стремглав бросались в сторону, [413] прыгали через перила и канавки, спасаясь бегством от вопросов угрюмого министра. По этому поводу рассказывалось немало анекдотов, из которых один особенно остался у меня в памяти.

Встречает министр на бульваре господина в черкесском костюме, безо всяких признаков офицерского чина, но с Анной на шее.

— Вы русский офицер? спрашивает он неизвестного.

— Да, русский офицер (ударения уж сами по себе вызывали смех).

— Где же вы служите? говорит Мих. Ник. с некоторою строгостью в тоне, как бы недовольный развязностью офицера.

— Командую бригадой козаков.

— А, так вы генерал; извините пожалуйста, я и не обратил внимания, что у вас белая папаха. (Тогда была форма во всех кавказских войсках папахи черные, а генералам белые).

— Я не генерал, а полковник.

— Как же вы белую папаху носите?

— О то, теперь генералов узнают уже не по гловам, а по ногам. (Пред тем только что дали всем генералам красные панталоны).

Муравьев взглянул на отвечающего, пожал плечами и, крайне недовольный, удалился.

Господин в черкесском костюме был наш милейший, всем известный Алберт Артурович Иедлинский, о котором я уж упоминал. Это был неистощимый мешок острот и каламбуров, пользовавшийся, однако, почти всеобщим расположением. Да и заслужил он этого как человек благородных правил и добросовестно относившийся к своим обязанностям; главный недостаток его была лень и какая-то безалаберность, что-то напоминающее немецкого студента-бурша. Вечно без денег, раздающий направо и налево все, что у него есть, пьющий вудку з [414] водою, весь в руках своей прислуги, Иедлинский оставил по себе надолго память своими бесчисленными, часто чрезвычайно едкими и меткими остротами. Вспоминаю еще преуморительный случай. Как-то зимою в чеченском отряде приходит Иедлинский в штаб и заявляет quasi-начальнику штаба Фоку, что вот-де лошади его полка (Моздокского) уже несколько суток без сена стоят и начинают хвосты у себя отгрызать, и что, в случае движения или тревоги, он не в состоянии будет тронуться с места.

— Все распоряжения,— говорит Фок, — уже сделаны и сено будет доставлено на арбах из Грозной.

— Это вы мне третий раз уже говорите, — отвечает Иедлинский, — а сена все-таки нет. Нельзя же допустить казачьих лошадей до здыханья из-за ваших распоряжений и переписок.

— Что ж делать, распоряжения сделаны; сено привезут, нужно повременить.

После этого Иедлинский подзывает своего полкового адъютанта, стоявшего поодаль, и говорит ему пресерьезно, при том же Фоке.

— Хорунжий Сафонов, подите, соберите всех лошадей и объявите им, что г. начальник штаба уже сделал все распоряжения о доставке сена и чтоб оне потерпели.

Раздается взрыв хохота и несчастный Фок скрывается в палатку, а Иедлинский преравнодушно уходит.

Служил он прежде на нравом фланге и не пользовался особым расположением генерала Евдокимова, не любившего балагурства и распущенности. Наконец, Иедлинский выкинул штуку, выходившую за пределы даже самой крайней снисходительности, которую он таки иногда употреблял во зло. Он в один прекрасный день, в 1850 году, выступил со своими казаками и артиллериею, и где-то на Лабе вел сильную перестрелку, чуть ли не два часа сряду. Затем отправил официальное донесение, что, погнавшись по тревоге за сильною неприятельскою партией в несколько [415] тысяч человек, он ее настиг, нанес ей жестокое поражение и без потери возвратился.

Генерал Евдокимов, получив донесение это, чрезвычайно удивился, как это партия, в несколько тысяч человек, могла появиться на Лабе, когда он, имея хороших лазутчиков, не был об этом предупрежден, чего прежде не случалось. Явились сомнения в действительности самого происшествия, тем более, что такая продолжительная, сильная перестрелка окончилась безо всякой у нас потери. Поэтому Иедлинскому было послано предписание донести более подробно о деле, причем сказано было, что генерал недоумевает, какая это партия могла быть?

На это подполковник Иедлинский официальным рапортом ответил, что дело происходило так, как он прежде описал, а партия была та самая, которая помешала в 1850 году проехать по лабинской линии Наследнику Цесаревичу. Чтобы понять эту последнюю фразу, нужно сказать следующее: когда в 1850 году Государь Император, быв Наследником, предпринял путешествие на Кавказ, то по маршруту назначено было из станицы Усть-Лабинской следовать по реке Лабе, где недавно пред тем были поселены казачьи станицы и построен ряд промежуточных постов. По прибытии, однако, Высокого Путешественника в Усть-Лабу, Ему доложили, что вблизи лабинской линии собрались значительные неприятельские партии и что для вполне обеспеченного проезда пришлось бы сосредоточивать в разных пунктах большие отряды войск, что сопряжено с затруднениями и потерею времени; а потому лучше отменить поездку по Лабе и ограничиться обыкновенным старым почтовым путем до Кубани. Так поездка по Лабе и не состоялась. Но злые языки уверяли, что причина перемены маршрута была совсем другая, что посты и укрепления на Лабе находились в таком жалком виде, невзирая на отпущенные для их постройки большие суммы, что боялись показать их Его Высочеству, и что главный [416] виновник, генерал Евдокимов, выдумал присутствие большой неприятельской партии, чтобы скрыть свои прегрешения. Теперь понятен ответ Иедлинского. Но, не говоря о непозволительности допускать подобные вещи в сношениях подчиненного с начальником, самая ссылка на молву была неосновательна, потому что все это было чистою клеветой в отношении Евдокимова. Довольно сказать, что назначение Евдокимова начальником правого фланга последовало в апреле, а приезд Государя Наследника последовал в сентябре того же года. В течение четырех месяцев никаких построек и даже ремонтировок только что приехавший Евдокимов сделать не мог, и, следовательно, если посты и укрепления были в неудовлетворительном виде, то виноват был предместник Евдокимова. Устройство же линии началось за семь лет до его назначения.

В частных письмах своих к его старому покровителю и интимнейшему другу, генералу

Клюки фон-Клугенау, стоявшему с дивизией в Царстве Польском, Евдокимов, 17-го августа 1850 года, писал между прочим 23: "прибыв из Дагестана на пути к новому назначению в Ставрополь, я встречен был известием о волнениях в крае, произведенных Магомет-Эмином, агентом Шамиля, и сборах значительных неприятельских партий, вследствие чего командующий войсками предложил мне торопиться к месту, и на другой день прямо чрез Прочный Окоп я уже очутился на Лабе, через которую 23 апреля переправился для прикрытия покорных нам темиргоевцев. Не найдя ни малейшего устройства в делах фланга, мне пришлось увидеть себя в самом затруднительном положений, в крае мне незнакомом; однако, надо было действовать и я проводил в трудах и дни и ночи". Далее: "после отражения второго покушения на нашу линию, Магомет-Эмин [417] отправился покорить своей власти шапсугов и оставил меня в покое, но я уже был болен: лабинский нездоровый климат подействовал на меня так неблагоприятно, что меня едва довезли до Прочного Окопа, затем желчные припадки до того усилились, что я, бросив свой пост, уехал в Кисловодск, где оставался три недели и, благодаря климату и советам доктора Андреевского поправился, а 13 августа возвратился к месту."— "Назначением своим, продолжает Евдокимов, я похвалиться не могу. Кордон по Кубани, Лабе и в верховьях этих рек составляет более 700 верст; мне предстоит оборонять эту линию с 12 полками казаков, из коих 4 рассыпаны на внутренних постах и по почтовому тракту, да с восемью батальонами пехоты, большая часть коих должны занимать гарнизоны в станицах и укреплениях по Лабе. С большим трудом и с опасностью для некоторых пунктов имею возможность сосредоточить от 10 до 12 рот и до 2 тысяч кавалерии, но, не отдаляясь от пехоты, я не могу предупреждать неприятеля на таком огромном пространстве, а неприятель в 6 или 7 тысяч лучшей конницы может бросаться на любой пункт и, конечно, не туда, где есть в готовности наши войска. Угадать намерение неприятеля дело весьма трудное, лазутчиков теперь почти нет, Магомет-Эмин их убивает, да и вообще доставлять удовлетворительные известия сделалось невозможным, потому что власть Эмина до того усилилась, что за-лабинские черкесы, подобно дагестанским горцам, идут туда, куда им приказано, не зная сами, для какой цели. Словом сказать, Магомет-Эмин становится вторым Шамилем... На мне лежит теперь бремя защиты слабой страны со слабыми средствами, и я часто задумывался над возможностью переменить место службы... Кавказ удостаивается в нынешнем году посещения Государя Наследника и мы все теперь озабочены приготовлениями для встречи. Слава Богу, дарующему мне случай увидать одну из наших царственных особ. Петербург от нас далек; человеку [418] небогатому трудно туда попасть, и если уже суждено лечь моим костям в степях Кавказа, то все же отрадно для русского сердца увидеть хоть одного из тех, которых мы привыкли чтить владыками нашей земли. Его Высочество будет в Екатеринодаре и выезжает оттуда по лабинской линии до Прочного Окопа, через Пятигорск и Владикавказ в Тифлис".

В другом письме к генералу Клугенау, от 17 октября того же 1850 года, Н. И. Евдокимов рассказывает интересовавшемуся всем происходившим старому кавказскому ветерану некоторые подробности, более разъясняющая "эпизод перемены маршрута", эпизод, послуживший основанием сплетни на Евдокимова и получивший на Кавказе легендарный характер.— "В предыдущем письме я говорил вам, кажется, что мы все в хлопотах приготовлений к встрече Государя Наследника, удостоившего посещением Кавказ. Еще в начале августа я говорил в Кисловодске князю М. С. Воронцову, что проезд по лабинской линии в это время года опасен, ибо обмеление рек дает возможность неприятелю к набегам в наши пределы, что, по положению этого края, указывает время опасных беспокойств именно тогда, когда Его Высочество намерен посетить лабинскую линию, то есть 18 сентября, и что хотя опасения идут не за Его Особу, но Ему было бы неприятно, если по поводу обращения войск на Его конвоирование, могло случиться что-либо неблагоприятное для края. И главнокомандующий, и И. Е. Коцебу оправдывали мое мнение (то есть разделяли) и готовы уже были довести это до сведения Его Высочества, как приехал командующий войсками 24 и убедил всех, что опасения напрасны. Написали маршрут, основанный на совершенном спокойствии края. Между тем уже 8 сентября появились сведения о приготовлениях горцев к сбору, а 12 числа зашевелились все за-лабинские племена, [419] и на реку Белую прибыл от шапсугов сам Магомет-Эмин. 14 числа дознано наверное, что сборище стягивается на правом берегу Белой, а 16-го, что оно 10 числа тронется на линию, то есть в самый тот день, когда будет ехать Его Высочество. Начальник Черноморского кордона ген. лейт. Рашпиль, подтверждая эти известия, донес, что цель сборища — напасть на поезд Наследника, а затем обратиться к исполнению главной цели — покорению карачаевцев. Тут, без сомнения, основанием служил расчет, что русские войска, расставленные для обеспечения проезда своего Государя, не успеют сосредоточиться и, следовательно, не в силах будут противостоять огромной массе кавалерии, собранной Магомет-Эмином,— расчет, совершенно основательный, но не удавшийся по следующему случаю: Его Высочество, по причине бурной погоды, не мог посетить Новороссийск и прямо через Тамань прибыл в Екатеринодар днем прежде, чем назначено по маршруту; от этого днем прежде изволил Он прибыть и в Усть-Лабу, где, выслушав предложение главнокомандующего, согласился на перемену пути вместо Лабы по Кубани". Дальше рассказывается, как сборище горцев 18 сентября двигалось к станице Воздвиженской и, узнав о перемене поезда Цесаревича, остановилось в Длинном лесу, и проч.

Всякому беспристрастному человеку не может не показаться достаточно ясным, что история, сочиненная по поводу перемены маршрута, в отношении к генералу Евдокимову была чистейшая клевета.

Дерзкий рапорт Иедлинского был представлен по начальству и наказание его ограничилось переводом с правого на левый фланг полковым же командиром. Другому, быть может, это и не сошло бы так с рук, но Иедлинский пользовался покровительством князя и княгини Воронцовых, вследствие дальних родственных его связей с фамилиею графов Потоцких, и вообще расположением [420] многих высших лиц, как человек остроумный, образованный, приятный собеседник и вообще хороший.

С назначением генерала Евдокимова начальником войск левого фланга, Иедлинский опять очутился под его командой; но нужно отдать справедливость обоим: первый и не подумал преследовать, а второй прибегать, к искательству или даже перемене своей обычной манеры. Уже вскоре после прибытия Н. И. Евдокимова на левый фланг, Иедлинский, находясь в Чечне в отряде, был зачем-то потребован к генералу, который высказал ему какое-то замечание по службе. Иедлинский начал длинное объяснение и с некоторою горячностью, размахивая руками, возражал не совсем тоном подчиненного.

— Да что вы мне тут рассказываете эту длинную историю и размахиваете руками, сказал генерал.

— Ото, ваше превосходительство, если б я был собака, то махал бы хвостом, а как я человек, то машу руками..

— Ну, ну, идите с Богом, ответил ему рассмеявшись Евдокимов; некогда мне с вами балагурить.

Я при этой сцене, впрочем, не был, но рассказывали мне многие.

Анекдотам об Иедлинском не было конца, и таким оставался он всегда и в генеральских чинах. В последнее время он находился при фельдмаршале князе Барятинском, и 4-го июля 1878 года скоропостижно умер в Варшаве.

LIV.

Приехав в Кисловодск, я на следующее же утро встретил в парке М. Н. Муравьева и был им остановлен. Последовал обычный ряд вопросов и нечто в роде легкого экзамена. Он, по-видимому, остался доволен и вежливо раскланялся. Я думал, что этим уже отделался совсем; но не тут-то было: и министр, и я одинаково, кажется, были поклонниками лечения всех болезней холодною [421] водой и с рассветом выходили погружаться — он в цельный нарзан, а я в бассейн ключевой 8° воды, из которых выскакивали и бросались в парк или в тополевую аллею бегать и согревать окоченевшие члены. Посетителей в это время было в Кисловодске вообще очень мало, а встающих на рассвете еще меньше, поэтому встречи наши были неизбежны и постоянны. Всякий раз Мих. Ник. меня останавливал, завязывал разговор и мы продолжали целый час ходить взад и вперед. Забрасывал он меня вопросами о Кавказе, о его населении, о военных и гражданских делах; наконец, коснулся как-то своего любимого предмета — межевания, развивая мысль, что без межевания нет прочного землевладения, а без этого привязанности к своему месту и сельскохозяйственному труду, и что он полагает, не в этом ли следует искать причину неудовольствия и волнений кавказского населения...

Не отвергая значения правильного размежевания, к которому полезно было бы приступить в частях края с давно покорными населениями, например, в Кабарде, на Осетинской плоскости, я однако убеждал его, что непокорность и война горцев вовсе не от этой причины зависят; я, в свою очередь, попал на свой любимый предмет — на войну на Кавказе, ее причины, развитие и проч. Слушал он меня с большим вниманием и, очевидно, интересовался мало знакомым ему предметом.

Один раз он вдруг прервал меня вопросом: вы видели моего брата, главнокомандующего?

— Как же, говорю, имел честь три раза уже видеть, и рассказал, где и когда.

— Что же, он говорил с вами?

— Нет, говорить не приходилось; да и где же главнокомандующему вступать в разговор с обер-офицером.

— Жаль; брат мой старается приближать к себе знающих людей и ценит их труды. Я готов при случае известить его о вас. [422]

Я поклонился.

Что же это, однако? думаю себе. Неужели он, министр и брат наместника, не знает, что не сегодня завтра уже состоится официально назначение другого наместника на Кавказ, а брату его придется сойти со сцены? Или это так, следует по правилам высшей политики? Или же, наконец, в последние дни последовала перемена в предположениях, о чем он мог получить известие из Петербурга? Понятно, вопрос занимал меня очень, но заговорить об этом я не решался.

Прошло несколько дней, встречи и разговоры продолжались по-прежнему и я не только не избегал их, подобно другим, но был ими весьма доволен: Мих. Ник. Муравьев, хотя по своей наружности и манерам гораздо более несимпатичный, чем его брат, Николай Николаевич, бесспорно был человек высокого ума, с обширным образованием и громадным запасом знаний и опыта. Все, что он ни говорил, нельзя было не слушать со вниманием, за исключением, конечно, чисто военных вопросов, которых он, впрочем, редко касался. Меня даже удивляло, что такой угрюмый, серьезный человек, находившийся на такой высоте служебного положения, снисходил до продолжительных и, главное, касавшихся важных предметов разговоров с неизвестным ему мелким армейским офицером.

В одно прекрасное утро, однако, выскочив по обыкновению из ледяной купальни и бросившись бежать к аллее, раньше парка согреваемой солнечными лучами, я не встретил Муравьева и удивился. Что бы это значило?

Загадка вскоре разъяснилась. В аллее показался мой старый знакомый, управлявший почтовою частью на Кавказе, М. И. Бутовский, и с торжествующим видом объявил, что вчера вечером получил с эстафетой приказ о назначении князя Барятинского наместником, и что Мих. Ник. Муравьев, вечером же экстренно потребовал лошадей и ускакал, не [423] останавливаясь в Пятигорске... Очевидно, известие было для него неожиданностью.

"Слышали, знаете?" раздавалось со всех сторон, и все были рады, веселы, как бы торжествуя какую-то личную победу. Над кем, над чем победу, почему торжествуют, большинство едва ли сумело бы объяснить; какое-то инстинктивное чутье лучшего будущего, после общего недовольства настоящим, уверенность, что с Кавказа снимается, если так можно выразиться, тяжесть монастырской аскетической атмосферы; что вместо мертвящей, суровой тишины, постоянного дрожания в ожидании кар, настает прежняя жизнь, прежние ожидания щедрых наград, что судьба края переходит в руки истого кавказца, участника Даргинской экспедиции, взятия Гергебиля, командира Кабардинцев, начальника левого фланга и инициатора первых решительных действий против Чечни, помощника всеми любимого князя Воронцова, одним словом, в руки князя Барятинского, молодого, решительного, щедрого, пользующегося полным расположением и доверием в высших сферах. Все это и было причиной всеобщей радости и как бы общего торжества над Н. Н. Муравьевым, как вводителем нигде нелюбимой, но на Кавказе в особенности, псевдо-спартанской системы, налагающей тяжелую печать суровости и мертвенности на всех и вся.

Второй раз приходилось мне быть свидетелем общественного настроения по случаю получения известий о назначении нового главного начальника на Кавказе. В начале 1845 года я был в Тифлисе, когда узнали о назначении графа Мих. Сем. Воронцова, и я уже рассказывал в первых главах моих воспоминаний какой эффект произвело это известие, в какой восторг пришли все от мелкого чиновника какого-нибудь присутственного места до высших генералов, начальников войск, от тифлисских дам до армянских торговых людей. Почему, главным образом, радость была такая общая? Потому что [424] предшествовавшее управление генерала Нейдгардта было не по душе Кавказу. Не говоря о печальных неудачах наших в это время в Дагестане, где Шамиль торжествовал победы, вся манера управления была не в духе кавказского населения, ни туземного, ни русского гражданского, ни войск. Бесспорно умный человек, генерал Нейдгардт хотел перенести систему — плод долголетней привычки — псевдо-спартанскую (более подходящего выражения придумать не могу) на Кавказ, и через два года оставил край, не возбудив ничьего сожаления, ничьей симпатии... Совершенно то же повторилось и с Н. Н. Муравьевым. К обоим можно отнести известную поговорку: "в чужой монастырь со своим уставом не ходят", поговорку, которую они игнорировали, думая переделать на свой лад жизнь, привычки и взгляды целого края, отличающегося крайнею своеобразностью не только туземного населения, но и всего пришлого русского, тоже подчиняющегося общим местным условиям. Нельзя отвергать, что и в противоположной системе — назову ее примерно "щедро-размашистою" — не все было безупречно и можно было пожелать изменений и улучшений; но следовало для этого избрать путь постепенности, незаметного уклонения, а не вдаваться в крайности, тем более, что эта система, будь она даже и весьма вредна в смысле государственных интересов (чего, впрочем, нельзя сказать: дело только в размерах ее применения), всегда привлекает массу и создает себе приверженцев. Вступать в борьбу с системой значило вступать в борьбу с общими убеждениями, мнениями и наклонностями; а люди, подобные Нейдгардту и Муравьеву, при всем уме, и образованности, и благонамеренности, воспитались, однако, исключительно в такой школе, которая, без сомнения, забывала даже о существовании в русском языке слова "общественное мнение". Таким образом и цели своей они не достигли, и сами же только лишились высокого служебного положения, попав в число потерпевших fiasco, и в [425] памяти кавказского населения не оставили особенно благоприятных воспоминаний. Оба эти почтенные главные начальника Кавказа очень много хлопотали, между прочим, соблюсти экономию в казенных расходах и доходили до того, что самолично занимались просмотром переписок об отпущенных какому-нибудь подпоручику прогонных деньгах. (До чего доходят крайности!) Стремления самые прекрасные, но не достигшие никакого результата, потому что несколько десятков или хоть бы и сотен тысяч рублей, ими сбереженных, были каплею в море громадных расходов и ничуть не изменяли той системы, при которой вкоренилась вовсе не на одном лишь Кавказе язва расхищения...

В сороковых годах служил в Грузинском гренадерском полку полковник Челищев, замечательный карикатурист. В числе удачнейших его произведений помню картинку, изображающую генерала Нейдгардта в солдатском мундире, в лаптях, но в очках и с Георгием на шее, переходящего через горы с Кавказа в Россию, согнувшись под тяжестью лежащего на спине большого мешка, с надписью "100,000 рублей экономии". Сходство было замечательное, работа вообще талантливая и самая соль карикатуры очень меткая... Если бы Челищев оставался на Кавказе и в 1856 году, то такую же картину мог повторить и в отношении Муравьева.

Вместе с известием о назначении нового главнокомандующего, приведшим в некоторое волнение и меня, уже давно к этому подготовленного, получил я письмо из Грозной от адъютанта и ближайшего родственника генерала Евдокимова, чтоб я немедленно возвращался, потому что дела к приезду князя Барятинского предстоит весьма много, а времени остается мало. Я тотчас же и уехал в Пятигорск, а на другой день уже трясся на незабвенной перекладной, под палящими лучами солнца и в тучах пыли, по почтовому тракту, через Георгиевск и Моздок, в Грозную. [426]

По всему пути, с кем ни встречался, с кем ни говорил, все также торжествовали и радовались новому назначению. Но в Грозной ликованиям не было конца: здесь считали князя Барятинского своим; здесь он жил, быв начальником левого фланга; здесь он водил отряды в Чечню, здесь прежде командовал полком, отличался; здесь, он, так сказать, окавказился, свыкся и полюбил край, усвоил взгляды на систему военных действий; здесь исключительно все были его приверженцами, не исключая самих чеченцев, уважавших храброго, решительного человека и любивших его щедрость. Не менее других был доволен, и генерал Евдокимов, вероятно, предчувствовавший свое блистательное будущее, да и самым своим назначением на левый фланг обязанный, хоть и не официально, князю Барятинскому, потому что Н. Н. Муравьев имел в виду на это место пригласить из Варшавы князя Д. О. Бебутова...

До приезда нового главнокомандующего, имевшего прибыть на Кавказ по Волге через Астрахань по Каспийскому морю, оставалось не больше двух месяцев. Евдокимов хотел при первой же встрече представить несколько записок по разным более важным предметам, и пришлось мне, не теряя времени, засесть за работу. Сколько могу вспомнить, писал я и о мерах для избежания затруднений при перенесении полковых штаб-квартир на новые места, и о наделении покорных чеченцев землей, и об изменении предположенного надела землею станиц Сунженских казачьих полков, и об облегчении рубки просеки в чеченских лесах, и о ближайших предстоящих зимою действиях. Нужно сказать, что вместе с назначением князя Барятинского главнокомандующим последовало совершенно новое распределение военно-административных районов: вместо начальников левого фланга, Владикавказского военного округа и центра кавказской линии, образовалось одно обширное управление "командующего войсками левого крыла линии, которым и был назначен генерал Евдокимов, [427] произведенный в генерал-лейтенанты. Сфера деятельности его вдруг утроилась, пришлось заняться делами прежних трех управлений, из коих два были ему совершенно незнакомы; на первых же порах некоторые сведения, приобретенные мною при бароне Вревском во Владикавказском округе, весьма пригодились.

Дела вдруг оказалось столько, и все спешного, что я буквально не находил свободного часа для отдыха; штаб еще не был сформирован, средства оставались прежние. Приходилось писать, и диктовать, и поминутно отрываться, чтобы ходить к звавшему меня начальству за различными приказаниями; не успеешь сделать одного, уже требуют опять, получены экстренная бумага или письмо,— нужно сейчас отвечать, а в промежутке еще ехать куда-нибудь. Так это продолжалось месяца полтора, когда наконец получен был маршрут и приказание встретить главнокомандующего в Дагестане, в городе Петровске.

В двадцатых числах сентября, Н. И. Евдокимов с Фадеевым и со мною выехал из Грозной по Тереку в Хасав-юрт. Переночевав здесь у барона Николаи, мы на другой день, по знакомой мне дороге, отправились в Чирь-юрт и затем в Темир-Хан-Шуру. На половине дороги встретил нас конвой, высланный командующим войсками в Дагестане князем Орбельяни; это была партизанская или охотничья команда Дагестанского пехотного полка, в числе коей нашлось еще много солдат, помнивших Евдокимова своим полковым командиром. По дороге от Ишкарт они охотились и убили огромного оленя, которого и поднесли своему бывшему командиру. Экземпляр был редкий по своей величине и по громадным рогам,— ничего подобного я до того не видел; поставленный на ноги, олень был не меньше обыкновенной лошади. Сам охотник, Евдокимов был чрезвычайно доволен, наградил людей, и затем мы тронулись дальше, приехав поздно вечером в [428] Шуру, где нас встретили весьма лестно и проводили на приготовленные квартиры.

Славное, веселое время это было. Полные ожиданий и розовых надежд, мы жили с Фадеевым в Шуре, катаясь как сыр в масле, ежедневно на приглашенных обедах и вечерах, проводя утра в нескончаемых беседах. Мне особенно это время врезалось в памяти: два года тому назад, в той же Шуре, незаметный поручик, ротный командир, робко являющийся по службе к начальству, теперь вдруг, как приближенное лицо к командующему войсками хоть и чужого района, чествуется уже не по чину и окружается знаками особого внимания... До того дошло, что в одно утро, когда мы с Фадеевым еще прохлаждались на постелях и хохотали над какою-то забавною историей, вдруг растворяются двери и в полной парадной форме входит командир Дагестанского полка полковник Ракусса, два года тому, назад не считавший уместным заговорить вне службы со своими подчиненными поручиками... Я было вскочил, извиняясь и чуть ли не кутаясь в одеяло, но Р. уложил меня назад, совершенно по-товарищески уселся на постели и проболтал целый час, приглашая навестить его в Ишкартах. Когда он вышел и я рассказал удивленному Фадееву всю суть и источник посещения, мы не могли не воскликнуть в один голос: "о, человек!..."

Чрезвычайно бурная погода на море задержала князя Барятинского в Астрахани и приезд в Петровское состоялся, кажется, десятью днями позже, так что мы прожили в Шуре совершенно неожиданно недели две. Наконец 12 октября князь высадился в Петровске. Парадные встречи там и в Шуре были обставлены самою шумною торжественностью, иллюминациями, криками ура, и проч. Первые минуты уже были разительными контрастами с только что минувшим муравьевским временем, когда встречи сопровождались могильным молчанием и сугубым страхом.

В первый же вечер пребывания на Кавказской земле, [429] в Петровске, новый главнокомандующий отдал следующий приказ по армии:

"Воины Кавказа! Смотря на вас и дивяся вам, я взрос и возмужал. От вас и ради вас я осчастливлен быть вождем вашим.

Трудиться буду, чтоб оправдать такую милость, счастье и великую для меня честь.

Да поможет нам Бог во всех предприятиях на славу Государя".

Достаточно сравнить этот приказ с известным письмом Муравьева к А. П. Ермолову, которым он ознаменовал свое прибытие на Кавказ, выразив Кавказской армии порицание за ее изнеженность, дряблость и распущенность чтобы понять всеобщее торжество и радость. А кто вернее оценил кавказские войска — тот ли, кто удивлялся им, или тот, кто порицал их — доказали последующие события: через три года пал Шамиль и кончилась почти вековая война на восточном Кавказе, через пять лет умолк последний выстрел на западном.

Прием, оказанный главнокомандующим генералу Евдокимову, не оставлял никаких сомнений в полном к нему доверии и расположении; из продолжительных совещаний он вынес убеждение, что предположения его будут осуществляться. "Ну, почтеннейший", говорил он мне, "все идет отлично; скоро закипит у нас дело в Чечне".

В Шуру в это время приехал из Тифлиса, для представления и с разными докладами главнокомандующему, и начальник штаба И. По какому-то делу Евдокимов послал меня к нему, поручив вместе с тем передать представления к наградам за зимние военные действия в Чечне в 1855 и 56 годах, возвращенные при Муравьеве без согласия на дальнейший ход. Вхожу и говорю: "Ваше превосходительство, Николай Иванович приказал мне доложит вам, и проч."

— А, очень рад вас видеть, садитесь пожалуйста. [430]

Окончив доклад по делу, я передал представления, сказав, что Николай Иванович покорно просит дать им ход.

— Кланяйтесь Ник. Ив. и доложите, что все будет исполнено, как только возвращусь в Тифлис.

Поклон, пожатие руки — и я вышел.

И это был тот же генерал, о приеме которого в апреле месяце в Тифлисе, когда я приехал с докладами от барона Вревского, я рассказывал выше. Какая перемена декораций! Каков поп, таков приход...

После дневки в Шуре, главнокомандующий предпринял поездку через Ишкарты на высоты к Гимринскому спуску. Благодаря прекрасной погоде, всем удобствам, какие только по местным условиям возможно было доставить, усердию местных властей и особенно командира Дагестанского полка Р., в районе коего все происходило, благодаря, наконец, всеобщему оживлению и радостному настроению, — поездка оказалась одним из самых приятных эпизодов в ряду пережитых мною в течение долгих лет кавказской службы. В свите князя Барятинского был флигель-адъютант князь Эмиль Витгенштейн 25, сопровождаемый своею молодою, прелестною супругой, урожденною княгиней Кантакузен; ее присутствие среди военного движения, на фоне грозно-величественной картины, развертывающейся с Гимринских высот, имело нечто особенно оригинальное. Тут же был граф Соллогуб, автор известных повестей и Тарантаса, сыпавший каламбурами и остротами, в чем оказывал ему не малую поддержку Р. А. Фадеев; было еще много разной салонной столичной молодежи и художник от редакции парижской Иллюстрации M-r Blanchard, почтенный старичок, весьма бойко действовавший карандашом в своем альбоме, набрасывая виды грозных ущелий, сдавленных громадными скалами, типы воинственных туземцев, военных сцен, и рядом — полукомические ухаживания за княгиней Витгенштейн... [431]

Заключив эту своего рода рекогносцировку-пикник отличным завтраком, с несколькими бокалами шампанского и тостами, сопровождавшимися беглым огнем бывшего с нами батальона,— мы отправились обратно и к вечеру прибыли в Шуру. А на другой день главнокомандующий, после прощальной аудиенции, на которой фигурировали и мы с Фадеевым в качестве откланивающихся (я удостоился при этом лестных замечаний), уехал из Шуры через Дербент в Тифлис, а мы с генералом Евдокимовым старым путем назад в Грозную.

Так начался новый кавказский период,— по своим военным результатам, один из замечательнейших... Но время это к нам еще слишком близко и читатель поймет, почему рассказы о нем неудобны. — Ограничиваться узкою рамкой моих личных похождений, мелких приключений и т. п. значило бы лишить работу всякого интереса, да и не могу я этого сделать, потому что не имею ни дневника, ни заметок; память же сохранила преимущественно то, что связано с делом, с действием общего характера. Таким образом я кладу перо, чтобы взяться за него, опять, когда наступит благоприятное, соответствующее время, если, конечно, судьба даст дожить до того времени 26.

В заключение посвящу еще несколько страниц краткому очерку Чечни, о которой я, по своему обыкновению, не упустил случая собрать кое-какие сведения.

LV.

Параллельно северному склону главного Кавказского хребта тянется довольно высокая, покрытая густыми лесами, преимущественно чинарами (бук), цепь гор, известных под именем Черных. (Покрытые лесом, они, в сравнении с [432] высящимися за ними снеговыми, скалистыми громадами, всегда темны, отчего и название черных). От их подножия до другого незначительного безлесного гребня, называемого Сунженским, стелется обширная плодородная долина протяжением более полутораста верст, покрытая густыми лесами и часто трудно проходимым орешником, омываемая от юго-запада на северо-восток рекою Сунжею и прорезанная множеством горных речек и ручьев, впадающих в Сунжу. Вся эта долина до правого берега реки Терека заселена ингушами, назрановцами, галашевцами, карабулаками и чеченцами, принадлежащими по языку и обычаям, с незначительными различиями и оттенками, к одному чеченскому племени (Начхэ). Восточную часть этой долины омывает река Мичик в слиянии с Гумсом; тут чеченцы называют себя мичиковцами. Еще восточнее, в гористой, менее плодородной части, вдаваясь более в уступы черных тор, по речкам Ахташ, Яман-су и Ярык-су живут самые воинственные из чеченцев, называя себя ичкеринцами и ауховцами. Небольшая часть живет на безлесной плоскости, между Сунжей и Тереком. Река Аргун, протекая из главного хребта с юга на север, прорезывает Черные горы и плоскость на две части, впадая в Сунжу. Лежащая по правому берегу Аргуна часть до Ичкерии и Ауха названа Большою, а по левому — Малою Чечней. Таким образом чеченское племя занимает бассейны рек Сунжи и Аргуна и северо-западный склон Андийского хребта до его подножия. Есть еще выше, в ущельях главного хребта, по реке Ассе и малым притокам ее, равно и Аргуна, общества, известные под общим названием кисты или кистины: галгаевцы, цоринцы, митхо, майсти и др., которых следует, однако, причислить тоже к чеченскому племени, ибо язык, одежда и многие обычаи у них тождественны; я полагаю даже, что эти кисты суть собственно родоначальники тех жителей лесистой плоскости, которую мы называли Чечней, по имени одного большого аула Чечен, ставшего нам известным еще [433] со времени персидского похода Петра I, когда нашим войскам пришлось в первый раз встретиться здесь в бою с горцами этой части Кавказа.

Все сведения о происхождении и времени поселения чеченцев в этой стране ограничиваются несколькими изустными преданиями. Одни говорят, лет двести тому назад, князь Турло, владетель селения Мехельда в дагестанском обществе Гумбет, отправился на охоту, дошел до Ханкала (Хан-Кале, по-татарски, ханская крепость), близь берега Аргуна на плоскости, и построил себе здесь временный балаган из шкур. Кочевавшие в окрестностях калмыки окружили его и хотели взять, но он со своими людьми не только отразил, но даже прогнал их далеко и решился поселиться на этом месте. К нему присоединились несколько семейств из аргунских обществ Шубут и Нашахой, значительная фамилия Чермо из Дагестана и Агшпатой из Галгая (на Ассе). Каждой фамилии назначали особый участок земли, на протяжении во все стороны, "куда стрела долетит", и так исподволь образовалось чеченское население, распространившееся по всей лесистой долине.

Другие рассказывают, что несколько жителей из Нашахой, стесненные на прежних местах недостатком земли, а быть может и гонимые кровомщением, двинулись вниз по течению Аргуна и поселились на плоскости, выбрав удобное место. Занятая земля оказалась богатейшим черноземом, не видавшим в течение веков плуга и обеспечившим их неприхотливые потребности, а непроходимые лесные дебри, множество быстрых горных речек и топких ручьев (Шавдон), ограждали их от сильных соседей, лезгин, кумыков, кабардинцев. С течением времени, увеличившееся народонаселение, обращая лесные чащи в пахотные поля, все более распространялось по плоскости и образовало, таким образом, самостоятельное общество, богатое средствами для хлебопашества и скотоводства, ставшее [434] после грозой своим соседям. Эхо второе предание, полагаю, более вероятно.

В первое время чеченцы составляли без различия один класс вольных людей, подчинявшихся освященным временем обычаям. Каждая фамилия (тохум) избирала старшину, который и ведал общественные дела, разбирал мелкие споры и прочее. Если же случались более важные споры, фамильные, то обращались к старшинам других тохумов. Одно время представители от всех фамилий собрались в Ичкерию близь аула Цонтери, и на урочище Кетишкорт произошло нечто в роде веча, на котором и состоялось положение об адате (обычном праве), которым должно было руководствоваться во всех делах, за исключением дел о браках, наследствах и разделах имений, предоставленных суду шариата (религиозному). Были после попытки совсем уничтожить адат, для чего опять собирались на Кетишкорте, но неудачно; большинство не хотело подчиняться шариату, пока железная рука Шамиля, уже в сороковых годах нынешнего столетия, не подчинила все духовной власти.

Земля не считалась частною собственностью, она принадлежала всякому, кто хотел ею пользоваться. С течением времени только явились некоторые разграничения между аулами, но владение осталось и поныне общинным. Каждый год, когда настает время пахать, все однотохумцы собираются на свои поля и делят их на столько равных дач, сколько в тохуме семей, а затем жребий решает, кому какой участок пахать, и в течение года он уже считался собственностью. Леса же составляли общую народную собственность, каждый пришелец, новый поселенец, имел право вырубить участок леса, поселиться на нем и тем самым становился собственником.

Как сказано, в Чечне все были равны, никаких сословных подразделений не было; не было порабощенных, не было общественных переворотов, не было завоеваний. [435] Ни князей, ни узденей, как в соседних землях кумыков и кабардинцев, у Чечни не было. Мы все уздени, говорили чеченцы, принимая этимологическое значение слова: уз-ден или эзю-дан, от себя, то есть зависящий от себя. Единственный немногочисленный класс рабов были пленные; потомков прежде захваченных называли "лая", вновь захватываемых "иессырь"; последние различались от первых неопределенностью своего положения, потому что на первых порах можно было ожидать еще их выкупа или обмена, а "лай", уже забывший свое происхождение, потерявший связи со своим отечеством, составлял неотъемлемую собственность своего владельца. Положение "лаев" было безусловное рабство, подобно существовавшему в древности. Раб считался вещью своего хозяина, которою он мог распоряжаться по прихоти; его можно было продать увечить, убить; приобретенную им собственность владелец мог отнять для себя; одним словом "лай", вся его жизнь, весь его труд — все было принадлежностью его господина... Каковы бы ни были притеснения и жестокости, раб не смел уйти, поступить к другому, жаловаться,— он мог только наложить на себя руки... Бывали исключения; иногда "лай" бегал от своего тирана к какому-нибудь уважаемому в обществе человеку и искал у него защиты. Если тот его принимал и становился его защитником, то отправлялся к владельцу, уговаривал, просил смягчить обращение, не взыскивать за побег и, получив обещание, возвращал раба назад; если же увещания не действовали и тот требовал возвращения своей вещи — "лая", то защитник не имел права его удерживать... Иногда случалось рабам откупаться на волю; тогда они обращались к кади, который с согласия владельца составлял бумагу — отпускную, передавал выкупную сумму, и "лай" становился свободным, получал название "азат".

Общего управления у чеченцев, до признания ими власти Шамиля, не было. Каждый тохум ведался выбранным [436] старшиной; но власть их была ничтожна и необязательна; кто не хотел у них судиться, расправлялся сам, а если и обращались к ним, то, при недовольстве решением, не подчинялись ему. Но подобные случаи бывали исключениями; большею же частью суд старейшин уважался, и строптивых не уважали в обществе; некоторое чувство подчиненности так присуще всякому человеческому обществу, что и среди этого дикого, необузданного населения оно не могло не приобрести прав гражданства. Как бы ни был наклонен такой человек к необузданной воле, как бы нестерпима ни была для него всякая узда, все же не может он не покоряться опытности, превосходству ума, авторитету человека, пользующегося общим уважением.

Более важные дела, касавшиеся всей деревни или нескольких тохумов, решались мирскими сходками, для которых не существовало, впрочем, никаких правил. Сбегались стар и млад, крик, шум, споры и толки без конца; часто кончалось это драками, оружием, и побежденная сторона, хотя и правая в споре, должна была бежать и селиться на новых местах. Самый сбор мирской сходки происходил нередко бестолковейшим образом: вскочит кто-нибудь из жителей на кровлю мечети и начнет сзывать народ, подражая мулле, зовущему на молитву; большею частью праздное население сбегалось на площадь и сзыватель делал какое-нибудь предложение или заявлял свое дело. Если оно оказывалось пустяком, не стоящим внимания, толпа с хохотом расходилась, но никакой претензии на виновника беспокойства не заявляла: для всякого азиатца какой-нибудь "хабар", новость, шум очень занимательны и представляют хороший случай рассеяться от безделья.

В первые времена своего поселения, чеченцы жили спокойно, никем не тревожимые. Сильные соседи их, кумыки и кабардинцы, едва ли и знали о новых выходцах, скрывавшихся в своих дремучих лесах; приманки тут не было никакой: ни богатства, ни множества стад, вообще [437] никакой добычи. Сами чеченцы, в свою очередь, чувствовали свою слабость и никого не тревожили; напротив те, которые очутились ближе к кумыкам или кабардинцам, искали покровительства у тамошних князей, платили им небольшую дань за защиту от притеснений и назывались "кмент" — приверженцы. Князья не вмешивались в их управление, а только заступались за них, если кто-нибудь угрожал им. Когда же население Чечни умножилось, образовались большие зажиточные аулы, появились многочисленные стада, соседи разлакомились и хищные инстинкты взяли верх. Набеги в Чечню стали любимым поприщем для удалых кабардинских и кумыкских джигитов-наездников; при разрозненности чеченского населения, сопротивление было слабо и робко, так что набеги всегда были удачны и почти без потерь. Такое положение дел заставило чеченцев подумать о средствах защиты, и они решились призвать к себе какого-нибудь князя, который учредил бы порядок, соединил разрозненные силы и оградил их от хищников. Выбор пал на гумбетовских князей Турло, славившихся своею храбростью, умом и приверженностью к ним горцев Дагестана. Турловы приняли предложение и явились с многочисленною дружиной приверженцев, готовых идти за ними повсюду и сражаться как против внешних, так и против внутренних врагов. Власть князей Турловых, основанная на добровольном выборе и выгодах народа, скоро окрепла и принесла хорошие плоды. Чеченцы, подчинившись все одному лицу, обязанные одинаковыми повинностями и службой, впервые убедились в пользе единства; разрозненные, не знавшие до сих пор друг друга, они теперь сблизились и познали свою силу. При первой тревоге, князь выезжал и все должны были следовать за ним для отражения врага общими силами, не ограничиваясь уже, как прежде, только защитой каждым своей частной собственности. Кабардинские и кумыкские наездники, встречая в своих набегах сильный отпор, [438] перестали гоняться за опасною добычей. Чечня стала богатеть, отдохнула от грабежей и, в свою очередь, превратилась в грозу соседей: с сознанием своей силы, с развитием воинственного духа, толпы чеченских смельчаков сами уже стали налетать на Кабарду и Кумыков, за Терек, для хищнических подвигов.

Имя Турловых приобрело общее уважение: они пользовались большим влиянием, способствовали учреждению некоторого внутреннего порядка, но власть их все-таки опиралась на добровольном подчинении и не имела прочных оснований. Когда миновались бедствия и слабость, полудикое общество, со врожденным отвращением к покорности и любовью к необузданной воле, не подчинилось чувствам признательности и заслугам князей. Видя свое развившееся благосостояние, свое возраставшее могущество, в сравнении с ослабевавшими вследствие внутренних раздоров силами прежних грозных соседей, чеченцы почувствовали тяжесть власти, стали оказывать неповиновение князьям, и Турловы вынуждены были уйти от них на берега Терека, где и поселились между жившими здесь издавна более мирными чеченцами. Не случись этого, быть может, покорение Чечни русской власти обошлось бы без долгой, кровавой борьбы, подобно тому как Кабарда и кумыки под влиянием своей аристократии избрали благоразумный путь и избегли многих бедствий.

По преданиям, сохранившимся среди чеченцев, они были некогда христиане, но переселились из гор на плоскость уже мусульманами. Сохранились у них смутные рассказы об отношениях к шамхалу Тарковскому, которому оказывали особый почет, а на случай его приездов и угощения даже держалась особая посуда; еще более к Омер-хану Аварскому, с которым чеченцы хаживали в набеги на Грузию, в Персию (вероятно, в ханства нухинское, шекинское и др.); у одного старика еще в мое время хранился какой-то особенной формы большой медный кувшин, [439] привезенный его отцом из такого набега. Когда Омер-хан умер (кажется в начале этого столетия), некоторые ходили в Хунзах на похороны и, возвратясь, рассказывали о великолепии, о семи мерках золота, оставшихся после него; о странных обычаях плача над мертвым, совершавшихся множеством женщин, особенно из Андии, и т. п.

В числе особых обычаев у чеченцев много сходного со всеми другим кавказскими горцами; то же кровомщение, тот же счет на коров, определенная цена на разные случаи, и т. д. За убийство, например, мужчины 190, женщины 130 коров; если убийца не платил, то бежал навсегда или его убивали; за ружейную рану, не смертельную, 10 коров, холодным оружием 5, если же не рубнет кинжалом, а кольнет, то тоже 10 коров, как за ружейную рану; за увечье глаза 80 коров, (глаз считался главным органом); за нос же только 18; за каждый палец по 3; за воровство, кроме возвращения украденного, взыскивается еще трехлетний жеребчик или бык. За похищение девицы должны были пригнать 10 скотин и сделать угощение, а девицу возвратить, а если прибавляли к этому 10 рублей денег, то похищенная, по согласию, оставлялась уже женою похитителя.

Женитьба сопровождалась тоже своеобразными обычаями. Пришедших за невестой родственников и нескольких молодых людей угощали, а при отправлении с невестой догоняли и мужчины били гостей палками (в шутку), а женщины портили им ножницами платье. Все сопровождалось песнями, пляской, стрельбой. Жених должен прятаться целую неделю и более; приходя после ночью в дом, он на заре исчезал, а товарищи его делали при этом выстрелы.

Каждый может по капризу выгнать от себя жену, возвратив только калым; больше четырех жен не позволяется иметь. Если муж застанет жену наедине с другим, то имеет право обрубить обоим носы... [440]

Похороны не сопровождались особыми церемониями; в старые времена женщины собирались плакать, но после это вывелось. Поминки совершались самые скромные, только для бедных, и делали их скрытно.

В Чечне всегда было несколько известных вожаков, собиравших шайки для набегов. С минуты выступления до возвращения, все обязаны были беспрекословно подчиняться вожаку. За неудачу он не отвечал, а при успехе получал две трети добычи. Возвращались с песнями, выстрелами, возбуждая похвалы своих односельцев, песни женщин. До какой отчаянной отваги доходили чеченцы в своих набегах, приведу один, вспомнившийся мне сейчас пример. Собралось их одиннадцать человек, перебрались за Терек и пустились высматривать добычу на почтовой дороге, недалеко от станицы Червленной или Ищорской (хорошенько не помню). Один из казачьих пикетов их, однако, заметил, дал знать в станицу, поднялась тревога; а дело близилось уже к рассвету. Чеченцы решились уходить поскорее домой, тронулись к Тереку — в одном месте выстрелы, в другом тоже, все пикеты (не везде можно было переправиться). Что делать? решили броситься в противоположную сторону, в ногайские степи, там переждать тревогу и через день, два уйти за Терек. Между тем собравшиеся по тревоге казаки, по добытым от секретных пикетов сведениям, убедились, что хищники взяли направление по почтовой дороге и затем в степь, и пустились за ними. Сколько чеченцы ни торопились, но на усталых голодных лошадях не могли уйти от погони; видя приближение казаков, они свернули к одному из степных песчаных курганов, бросили лошадей, взобрались на верхушку кургана и решились защищаться. Их окружили и предложили сдаться; они отвечали выстрелами и у нас оказалась потеря. Началась перестрелка; наконец, с прибытием новых команд казаков — составивших всего человек до двухсот — решили штурмовать курган; [441] назначенные для этого люди тронулись. Между тем у чеченцев, уже не стало патронов, дальнейшая защита становилась невозможною, и они решились умереть, но не сдаваться... Сделав последний залп по приближавшимся людям, они привязали себя предварительно друг к другу ременными поясами, чтобы не разлучаться и чтобы кто-нибудь не впал в искушение отдаться живым, обнажили шашки и кинжалы, надвинули папахи на глаза и с заунывным пением мюридского религиозного лозунга — "ля иль-ля, иль-ля-ля " (нет Бога кроме Бога) ринулись на встречу наступавшим казакам... Последовала дико-кровавая сцена, одна из тех, которые составляли отличительные черты кавказской войны и производили сильное впечатление на всех, от простого солдата до старого боевого офицера, от родившегося, так сказать, среди подобных сцен линейного казака и до случайно попавшего сюда образованного человека,— сцена потрясающая. Несколько минут каких-то смешанных диких возгласов, стонов, два-три выстрела и — конец. Одиннадцать трупов валялись кучкой, поливая песок своею кровью, а казаки выносили своих тяжелораненых товарищей и одного или двух убитых.

Так вот с какими людьми вели мы войну, какими людьми приходилось нам управлять. Мудрено ли, что подобные происшествия, случавшиеся сплошь и рядом с разными вариациями, вырабатывали из кавказских войск особые типы людей, резко отличавшихся от обыкновенного армейского типа, и что целые части войск проникались совершенно особым духом, особенными наклонностями и привычками (тем более при двадцати пяти — тридцатилетних сроках службы), ничего общего с уставными, рутинными не имевших. Для известных целей, это была великая, незаменимая школа...


Комментарии

23. Некоторые из этих писем только недавно доставлены мне одним из сыновей генерала Клугенау.

24. Генерал Завадовский.

25. Впоследствии наш военный агент в Париже во время осады пруссаками, недавно умерший.

26. Строки эти были в типографии, когда получено известие о скоропостижной смерти князя Барятинского в Женеве.

Текст воспроизведен по изданию: Двадцать пять лет на Кавказе (1842-1867). Часть вторая (1851-1867). СПб. 1879

© текст - Зиссерман А. Л. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001