ЗИССЕРМАН А. Л.

25 ЛЕТ НА КАВКАЗЕ

(1842-1867)

А. Л. ЗИССЕРМАНА

Часть вторая

1851-1856

LII.

Осетины, называющие себя Ирон (потому что они будто бы выходцы из Рима), населяют значительное пространство главного кавказского хребта и часть плоскости по обоим его склонам. Язык, обычаи, нравы у всех одинаковы; религия, как я уже упоминал, смесь христианства с язычеством и исламом, а в части прилегающей, к плоскостям Малой и Большой Кабарды — чисто мусульмане.

Занятые ими горные ущелья чрезвычайно суровы и бедны; пахотных мест мало, а пастбища обильны только в некоторых частях и более по южному склону. Встречаются [370] холодные серные и кислые источники; последние носят общее название Нарзан. Есть признаки железных и серебросвинцовых руд. Народ большею частью рослый, стройный, в горах более русый и довольно красивый, женщины же преимущественно красивы. Одеваются в костюм более всего подходящий к черкесскому. Охотники до верховых лошадей, до украшений на сбруе, одежде и оружии, как и все кавказские племена. До работы не охочи, взваливая почти всю тягость ее на женщин. Живут в. каменных, дымных двухэтажных саклях с башнями, а на плоскости в деревянных домах; в первых внизу помещается скот, а люди за перегородкой; выходят же по приставным деревянным лестницам через верхний, с одной стороны открытый этаж. По недостатку в лесе, у большинства кроватей нет, а вместо стульев стоят большие камни; огонь раскладывается по средине сакли, над ним висит железная цепь с котлом для варки пищи, а для печения хлеба привешивают также каменные плитки, и кладут пресные лепешки в горячую золу; хлеб большею частью ячменный (карджин). Освещают сакли лучинами. Пища самая скудная: лепешки с сывороткой, кусочек сыра, иногда копченая баранина; свежее мясо изредка, в случае прибытия гостя, при свадьбах, поминках и т. п. Мужчины садятся у огня на стульях, а женщины и дети на землю; впрочем невестка, особенно недавно вступившая в семью, в присутствии свекра и старших мужчин не смеет сесть, не должна вмешиваться в разговор и даже на вопросы отвечает наклонением головы, закрывая лицо; зять пред своим тестем тоже отчасти обязан держать себя так. Всем домашним хозяйством заправляет старшая женщина, у которой под замком все припасы.

Осетины не отличаются щепетильною нравственностью: почти каждый из них ищет связей вне дома; женщины следуют примеру мужчин. Места для свиданий [371] преимущественно мельницы. Ни особой строгости, ни преследований в таких случаях незаметно.

Пашут, как и другие горцы, маленькою сохой, парой, редко двумя парами своих невзрачных бычков; молотят, гоня скот по разбросанным на площадке снопам.

Празднуют пятницу, субботу, воскресенье и понедельник. Соберутся на площадку и, покуривая трубочки, болтают дремлют. Приезд гостя — большое удовольствие. После обычных приветствий: "Гастваи?" — "Хорзчари", — примут и уберут его лошадь, снимут оружие и, как только уселись, раздается: "наог-жирд" (что нового?); затем начинаются длинные рассказы, плоды собственной фантазии. Начинаются угощения, смотря по значению приехавшего, с приглашением соседей и родных. Обычай требует оберегать гостя, не допустить до него обиды, вступиться за него хоть бы с оружием в руках и даже мстить, как за родного.

Осетины очень самолюбивы и горды; это не мешает им однако быть дерзкими и часто из-за пустяков затеять ссору, ругань, доходящие до употребления оружия. Сейчас являются миротворцы, разнимут, но нередко остается затаенная месть и, при первом случае, возникают кровавые происшествия. Для разбора избираются посредники, иногда несколько раз, пока они придут к единогласному решению. Удовлетворения назначаются материальные и единицей принято считать корову, совершенно так же, как и у хевсур, обычаи коих я уже описал подробно. Вообще у этих двух племен есть много сходных обычаев, хотя они и совсем не знают друг друга и говорят совершенно разными языками.

В брак вступают не раньше, как по достижении мужчиной двадцатилетнего, а девушкой пятнадцатилетнего возраста, хотя родители задолго до того условливаются и обручают детей. За дочерей берут плату обыкновенно шестьдесят коров, кроме необходимых домашних вещей; счет коров не следует понимать буквально: едва ли во [372] всей горной Осетии у кого-нибудь и найдется шестьдесят коров; в этот счет идут всякие животные и вещи, оцениваемые по стоимости, лишь бы сумма равнялась предполагаемой стоимости шестидесяти коров, или около трехсот рублей.

В назначенный день жених отправляется с компанией в дом невесты, имея с собой достаточный запас пива (бачан) и араки. Старший в доме берет в одну руку поднесенный ему кусок вареной баранины, в другую — рог с пивом, и произносит молитву: "Хучау агас вадже" — обращение к Богу о даровании жизни, даровании счастья невесте и пр. В заключение обращается к разным церквам, о коих он слышал, со словами: "о, церковь, на горе сияющая, да будет сия моя молитва тебе угодна и ниспошлешь ты нам милость щедрую; а ты, Христос, ознаменуй нас теми самыми благословениями, которыми освятился день Твоего рождения". После этого другой, откусив кусок баранины и глотнув пива, говорит, обращаясь к первому: "да благословят нас все те святые, имена которых ты сейчас упоминал, а равно и те, о коих ты забыл вспомнить. Все присутствующие громко произносят: "омеен, омеен" (аминь). У невесты в это время глаза и уши закрыты платком, хотя к ней поочередно обращаются с такими молитвами.

Пред отправлением невесты в дом жениха, родители ее приносят новый белый войлок, а сопровождающие жениха завертывают в него все назначенные ей в приданое вещи: платья, нитки, ножницы и пр. Один из них подает невесте левую руку, в правой держит обнаженную шашку, обводит ее три раза кругом огня, ударяя каждый раз, шашкой о железную цепь, висящую над очагом; при каждом ударе, невеста, все еще с закрытыми глазами, должна кланяться на все стороны, откуда раздаются дружные голоса, молящие преимущественно святого Георгия о даровании новобрачным и их родителям счастья. Затем, вложив шашку [373] в ножны, шафер ведет невесту в дом жениха, который, между тем, должен постараться незаметно ускользнуть вперед, а то гости начнут бить его всю дорогу палками, конечно, шутя. Прибыв в дом, повторяют ту же церемонию обвода вокруг огня.

Пробыв и пропировав у жениха день, иногда два, гости расходятся, получив в подарок — кто корову, барана, кто свинью (этих держат, впрочем, мало, и то больше на южном склоне хребта).

Молодая жена в течение трех лет не должна говорить ни с кем, и даже с мужем при других, хотя бы ближайших родных; на вопросы должна отвечать или наклонением головы, или передавая шепотом кому-нибудь из меньших детей. Все это время она закрывается, прячется в темные углы и т. п. Если у нее в течение двух-трех лет не будет детей, она не смеет показаться в дом своих родителей.

Молодой муж первые четыре дня тоже не смеет показываться родителям своим; они пригласят гостей, угостят их и пошлют за ним. При этом шафера и родственники гости отнимают у невесты все ее свадебное платье и делят между собою; родители ее должны ее снабдить новым и одевать целый год; после уже это становится обязанностью мужа.

Как у всех горцев на Кавказе, так и у осетин смерть вызывает страшное горевание и множество разных педантически исполняемых обрядов. Женщины поднимают душу раздирающие вопли, рвут волосы, царапают себе лица, так что кровь течет ручьями, шрамы остаются надолго, у некоторых навсегда обезображенные лица, жены отрезывают косы и кладут в могилу мужа. Мужчины, подходя к дому умершего, в каком-то исступлении начинают бить себя плетьми по шее и не перестают, пока совсем не приблизятся к покойнику; каждый мужчина, входя в дом, втыкает палку с привязанным к ней куском [374] ситца в стену поближе места, где лежит умерший; при этом раздается громкий плач. Но при смерти женщины, даже жены, мужчина не должен ни плакать, ни показывать признаков скорби и быть видимо равнодушным... Затем, приносят оружие, приводят оседланную лошадь, обводят ее три раза кругом покойника и приговаривают: "отправляйся верхом на тот свет, если желаешь, а то пешком трудно тебе будет совершить такой длинный путь; смотри в дороге хорошенько за конем, не жалей ему корма, а по прибытии на тот свет, расседлай и поставь его в золотое стойло". Затем кладут ему в могилу и плетку, чтобы погонял коня, огниво, трут, бритву, шило, табак.. Женщинам же дают в дорогу на тот свет иголку, нитки, гребешок, кусок мыла.

Покойникам бреют бороду и голову, одевают их как можно богаче и вообще так, как при жизни не одевался; если он был беден, то все родственники и даже общество жертвуют на это, сколько кто в состоянии. Могилы делают в роде склепов из больших камней и заваливают отверстие наглухо; а в некоторых местах хоронят обыкновенно в землю и у головы ставят бутылку араки, а за пазуху кладут хлеб, сыр и пр. (фандакав — провизия на дорогу). Всех присутствующих угощают щедро аракой, пивом, бараниной. Многие зажиточные пред погребением устраивают стрельбу в цель с призами и лазание на высокий столб, к верхушке коего прикрепляется кусок красной бязи.

Через месяц или два после смерти справляют поминки, режут быков, баранов, и такие угощения продолжаются по пяти-шести раз. Кто побогаче, делает еще в конце общие поминки, убивают до сорока или пятидесяти голов скота, с соответствующим количеством пива и араки. При семейных поминках без гостей кладут от всех приготовленных кушаний понемногу в мешочек и вешают его за дверью в темный угол, в предположении, [375] что покойник незаметно появится и покушает; в то же время, с некоторою таинственностью, не особенно громко старший из сидящих за ужином обращается к углу и говорит: "жалуйте, дорогой наш, жалуйте; кушайте, не стесняйтесь"... Вообще, как я уже упоминал, нелепый обычай бесконечных поминок разоряет осетин и поглощает их скудные достатки на много лет.

После похорон мать, жена и сестры должны находиться целый год в трауре, одеваться в черное, не есть ничего скоромного, не иметь никаких сношений с мужчинами. В течении этого времени женщины считаются скорбящими (савдараг), все должны относиться к ним с особенным почтением, а если кто дерзнет их обидеть, то обязан немедленно испросить прощения и удовлетворить в такой мере, чтоб обиженная могла устроить поминки... Мужчины же, ближние и дальние родственники, в течение года не должны брить бороды, не стричь волос и не есть мяса. После года они должны устроить поминки, пригласить гостей, всех угостить и за это от семьи умершего получают вознаграждение по состоянию, от десяти до двадцати коров. На поминках устраивают скачки с двумя призами: первый ценностью в двенадцать, второй — в девять коров. Всадники пускают лошадей разом, сначала медленно, постепенно прибавляя скорости, и во всю прыть пускаются уже обратно. Расстояние в оба пути доходит до двадцати, тридцати, даже пятидесяти верст; по дороге ставят в определенных местах наблюдателей. Иногда, при сильном утомлении лошадей, всадники мгновенно пересаживаются на лошадей наблюдателей, а своих ведут за узду. Таким образом, скачка ведет не столько к испытанию лошадей, сколько самих всадников, их выносливости и уменья выдержать на далеком расстоянии по горным, каменистым тропинкам скачку, крайне утомительную и рискованную.

При посещении родственников умершего, каждый должен произнести (киг-мануди) прискорбное приветствие, в [376] известных установленных словах: "мне очень чувствительно ваше горестное положение; да пошлет вам Бог вперед только благополучные дни" и т. д.

Если покойнику случилось быть преданным земле в Праздник Вознесения, то в годовщину раскрывают могилу, осматривают тело, зарежут барана, обмазывают кровью труп, а печенку и легкие животного кладут в могилу и сооружают над нею четырехугольный каменный памятник вышиной до трех аршин; затем уже всяким поминкам конец.

Роды должны непременно совершаться вне дома, и потому женщины заранее переселяются в отделение, где содержится домашний скот. После известного времени, она возвращается в дом, предварительно освящаемый. Радость вызывается рождением сына, и день этот празднуется особо, преимущественно в одно из воскресений июня месяца. При этом угощают соседей пивом, мясом и выслушивают разные благопожелания. Матери сами не воспитывают детей, а отдают посторонним.

Праздников у осетин бесконечное число. Главнейший: в ноябре целую неделю, иногда и больше, в честь святого Георгия (Васгирг), при этом истребляется множество скота, пива, араки и пр. Рождество Христово (Чпурс), пред которым постятся от двух до семи дней. После Рождества во вторник, ночью, молятся диаволу (банатхи-чав-ахсав), приносят ему в жертву козла, свинью или курицу, араки, но никого этим не угощают. Новый год (Наог-бон); в этот день ходят с поздравлением, держа в руке пучок соломы и желая размножения детей мужеского пола, скота и всякого имущества, при этом разбрасывают солому по полу. Крещение (Данис-Кафан) празднуют без водосвятия. Всеядная неделя (Ком-Охсан), в течении коей самый бедный осетин должен зарезать две-три скотины. Сырная неделя (Урс-Квир), во время коей не едят мяса. Великий пост соблюдают довольно строго. День святого Феодора [377] (Тутр). В этот день некоторые женщины выходят на дороги, останавливают проходящих мужчин и не отпустят без подарка. На третьей неделе поста опять поминки по усопшим с трапезой на столах, освещаемых маленькими свечками. Лазарево воскресенье (Заскасан) и Вербное воскресенье (Куту-Ганан). Пасха (Истир-Коаджан). Фомина неделя (Болдаран). Вознесение (Зардиван). Сошествие Святого Духа (Кардан-Хасан). Первое воскресенье в июне (Атенаг). Во все эти праздники большинство отправляется на поклонение святым угодникам, к местам обозначенным кучами камней, к которым приставляют свечи, прибивают рога и пр. Имена этих чтимых, кроме Георгия, Михаила, Гавриила, Илии, Богородицы, вообще Архангела (Таф-анджел), бывают и чисто языческие: богиня грязи, богиня двери, пернатый Илья, землевладелец, защитник пашни, сатана, четыре ангела по временам года и т. п. Образов в домах нет.

Отправляясь на поклонение, берут с собою запасы, и там, после произнесения кем-нибудь из старших нескольких молитвенных слов, садятся вместе за еду, оканчивающуюся попойкой. Молодежь должна прислуживать, поднося рог с водкой, хлопать в ладоши, петь, до тех пор, пока рог будет осушен. Вертела, на которых жарились шашлыки, обматывают моточками сырца шелка и втыкают в кучу камней, изображающую памятник святому.

Песни у осетин преимущественно любовного содержания и крайне цинические. Один запевает, другие подхватывают, образуют круг и двигаются какими-то неграциозными прыжками (симг). Женщины, особенно незамужние, должны избегать показываться в такое время, а то раздадутся прескверные слова. Женщины отдельно также поют и составляют хоровод: главные припевы: "приди ко мне, мое солнце, мой ангел", и т. п. Вообще нравственностью похвастать осетины не могут; иметь любовниц и любовников не [378] только не предосудительно, но даже как бы требуется обычаем.

Для обнаружения истины при разбирательстве дел о воровстве, убийстве и т. п., употребляют присягу, которая бывает двух родов. Приводят на площадь осла, собаку или кошку; заподозренное лицо, в присутствии общества, должно взять левою рукой животное, а правою кинжал или шашку, произнести: "пусть ближайшие мои умершие родственники съедят мясо сего животного, если я солгу что-нибудь"; затем рассекая животного, повторяет то же, прибавляя: "если я солгал". Все зрители стараются отойти подальше, чтобы не коснулась к ним кровь изрубленного животного, а заподозренный считается оправданным, хотя часто подозрение все еще тяготеет над ним. Или же приводят человека к развалинам древней церкви, к кучам сложенных в память, святого камней, где он в присутствии свидетелей, держа, в руке палку, должен произнести: "да проклянет меня сие священное место, если я виновен в том, в чем меня, подозревают" и воткнуть палку в землю. Такая присяга, остается надолго в памяти народной и произнесший ее тоже остается под каким-то общим упреком. Что же касается присяги по нашему закону, пред крестом, Евангелием и в новой церкви, то она для осетин никакого значения не имеет.

За убийство кого бы то ни было, взрослого или ребенка, умышленно или без умысла, виновный должен заплатить 314 коров; если он не в состоянии исполнить этого вдруг, то ему дают рассрочку, а между тем ежегодно, в виде процентов, он должен отдавать родным убитого по одному быку и известное количество пива. В противном случае ему грозит смерть.

Бедным помогают в таких случаях все родные, даже дальние.

В случае воровства, обиженный берет осла и собаку и, подойдя к дому подозреваемого, громогласно объявляет [379] об украденных у него предметах, и что если вор не сознается или кто знает о нем не обнаружит его, то он, обиженный, зарежет осла или собаку в память и в пищу их близких покойников. Угроза эта наводит такой страх, что сам вор или, в случае его отсутствия, знающие о нем торопятся сознаться. Бывает, что обиженный воровством путешествует таким образом в две-три деревни, где он подозревает кого-либо в воровстве, пока не откроет виновного. Посторонние, указавшие вора, получают известное вознаграждение. Для решения дела избирается обеими сторонами третейский суд, который большею частью присуждает удовлетворение втрое против украденного; судьи сами же исполняют роль экзекуторов.

Из этих обычаев следует вывести заключение, что ослы и собаки считаются как бы скверными животными, а, между тем — необъяснимое противоречие: старшие всегда внушают младшим, что осла и собаку следует почитать и беречь, ибо кто их презирает, будет грешен и несчастлив.

Странен обычай у осетин при встрече двух человек, враждующих почему-либо между собою. Всякий старается предупредить противника, схватить его за ухо и крикнуть: "будь слугой моих покойников". Это считается большою обидой, ведет к жалобам, удовлетворению в более или менее крупных размерах, а если произошло по недостаточно основательной причине, то обидчик подвергается нареканию и нередко презрению общества. Если же оба встретившиеся успеют одновременно схватить друг друга за уши и произнести означенные слова, то дело остается без последствий.

При относительной всеобщей бедности, богатыми считаются те, у которых больше медной посуды, оружия, одежды, лошадей и скота. Из ценных металлов признают только серебро, и если кому попадется в руки серебряная монета, [380] то приберегают ее крепко, запрятывая в землю. Корова, как я уже упоминал, служит монетною единицей в роде рубля, франка и т. п. Всякая вещь ценится не на деньги (исключая мелочей, жизненных продуктов и проч.), а на коровы. Например: корова равна пяти баранам, девяти фунтам медной посуды, три коровы — одному быку; лошади, оружие, одежда по достоинству ценятся во столько-то коров. Вообще счет ведется не на деньги, а на разные предметы: козел равен стоимости шерсти от восьми овец, а козленок — от четырех, молодой барашек ценится высоко и равняется цене шерсти от 15 овец, потому что его овчинка идет на папаху.

О торговле или промышленности осетин и сказать нечего. Если не считать незначительного количества продаваемых масла, сыра, овчинок, скота, да грубого домашней ручной работы сукна, сбываемых большею частью странствующим мелким торгашам меной на разные дешевые товары, то, собственно говоря, никакой торговли у них не существует. Часть осетин, населяющая плоскости и пользующаяся обширными пастбищами, владеет значительными количествами скота и сбывает его на ближайших базарах; у многих есть довольно крупное пчеловодство; живущие ближе к Владикавказу занимаются извозным промыслом и выручают не мало денег, перевозя на своих двуколках тяжести по военно-грузинской дороге до Тифлиса. Некоторые осетины позажиточнее занимаются своего рода процентными оборотами: они отдают несколько овец или коров взаймы бедному с тем, что по истечении трех или шести лет он обязан возвратить их с придачей половины всего приплода за это время.

Ремесла ограничиваются уменьем сложить саклю и башню из камня без извести, делать косы, топоры, ножики, вкладываемые в кинжальные ножны, седла, медные пуговицы и пряжки для конской сбруи и т. п. мелочи, все самого грубого [381] качества. Есть много доморощенных лекарей, подобно всем горцам успешно пользующих раны.

В пище осетины крайне неприхотливы и едят вообще мало; но при посещении почетного гостя или во время свадеб и поминок объедаются мясом и упиваются пивом, особенно аракой до безобразия. Верх празднества считается если зарежут быка; это делается для особенно важного гостя, и тогда все мужчины и женщины, стоя, угощают его. Когда режут скот, то не допускают кровь течь на землю, а подставляют чашки, и когда она сгустится, варят ее и едят. Мясом палой от болезни скотины тоже не брезгают.

Кроме пения и пляски, любимое препровождение времени у мужчин игра на балалайке, сидение кучками на какой-нибудь площадке и пустая болтовня или споры о родословных, которыми они очень интересуются. Осенью затеваются джигитовки, скачка на лошадях со стрельбой в цель, с мелкими призами в складчину.

Письменности у осетин нет; живущие ближе к Грузии, весьма редкие, выучиваются грузинской грамоте, а на северной плоскости — русской. Путешествовавший когда-то по Кавказу академик Ширрен составил осетинскую азбуку, но она осталась неизвестною местному населению.

Имена у мусульманской части обыкновенные магометанские; христиане же хотя и окрестят ребенка, но никогда не оставят ему имени, нареченного священником, а дадут ему свое имя или скорее кличку, в роде Савкуз (черная собака), Ковдин (щенок), Кыбыл (поросенок), Вадо, Гадо, Беслан и т. п.

Все эти краткие сведения об осетинах относятся главнейшим образом к горным, населяющим ущелья главного хребта и числящимся исповедующими православную веру. Что касается мусульманской части, более зажиточной, менее дикой, живущей исключительно на плоскости по северную сторону Кавказского хребта, то хотя и у нее много [382] тождественных с горными поверий, обычаев, нравов, но есть и некоторые совершенно особые, очевидно, явившиеся уже вследствие принятия ислама и сближения с Кабардой, которая искони считалась на всем севере Кавказа образцом, достойным подражания. Кабардинцы были в некотором роде кавказскими французами, как за Кавказом персияне; оттуда распространялась мода на платье, на вооружение, на седловку, на манеру джигитовки; тамошние обычаи, родившиеся при условии существования высшей и низшей аристократии (князей и узденей), и холопов (рабов), прельщали и в других обществах людей, занимавших видное положение между своими и побуждали перенимать и утверждать у себя такие же порядки. В Осетии это и удалось, но только отчасти: образовалось сословие "алдар" (дворян), пользовавшихся некоторыми прерогативами и очутившихся собственниками больших земельных участков, что, как водится, подчинило им массу населения, нуждавшуюся в их землях. Тогда как в горах сохранилось полное равенство и никакой осетин не считает себя ниже другого, на плоскости уже заметно подчинение и нередко раболепие к алдарам, крупным землевладельцам; в горах тоже есть более или менее зажиточные люди, превращающиеся, по свойственной человеческой природе алчности, в кулака и эксплуататора своих ближних, но там и размеры так ничтожны, и кулаки так скромны, что ни один осетин даже не замечает некоторого влияния, приобретаемого таким кулаком на дела своего маленького общества, а гордость не допускает его открыто признавать чье бы то ни было превосходство над собой; на плоскости сословные преимущества играют уже важную роль, масса тем более еще подчинена влиянию их, что русское правительство оказало им, т. е. алдарам, особое внимание, возвышая, награждая и призывая к административной деятельности. Что все они тоже были некогда христианами — в этом нет никакого сомнения; в иных старых домах сохранились [383] некоторые христианские обычаи, даже, как я слышал, старинные образа и т. п. вещи, весьма чтимые; но не только возвратиться к православию, а хотя бы отказаться от тех мусульманских взглядов, вследствие коих образуется неиссякаемая затаенная вражда ко всему христианскому, они едва ли когда-нибудь согласятся. Да, впрочем, это вопрос потерявший для нас политическое значение: с одной стороны мы уже достаточно твердо стали на северном Кавказе, чтобы то или другое отношение незначительного численностью населения могло нам в чем-нибудь угрожать, с другой — их собственные материальные интересы так связаны с нашим пребыванием в крае, что всегда перетянут на весах отвлеченные религиозные вопросы и симпатии.

Со времени моего первого знакомства с Осетией прошло двадцать четыре года. Какие произошли там в это время перемены по вопросам церковному, административному, школьному и другим, о которых я считал нужным говорить официально — мне решительно неизвестно. Следует думать, что все двинулось к лучшему, и я бы теперь не встретил уже такую дичь, как в 1855 году... А может быть очередь и до сих пор не дошла еще до Осетии?..

LIII.

В двадцатых числах марта 1856 года, барон Вревский получил известие, что главнокомандующий Н. Н. Муравьев едет из Тифлиса на Кавказскую линию; по маршруту, в станице Казбек был назначен обед, а ночлег в Ларсе.

Сделав все распоряжения к встрече и приему главнокомандующего, барон потребовал меня, приказал взять с собою несколько бумаг, относившихся до предположенных со стороны Владикавказского округа военных действий и приготовить все к выезду, с таким расчетом времени, чтобы быть в Казбеке не позже 10—11 часов утра. Выезжать приходилось не далее 2—3 часов ночи, [384] потому что на дворе стояла отвратительная погода, шел снег с дождем вперемежку, дорога была в плохом состоянии и ехать можно было рысью не везде, а до Казбека 40 верст, и все больше в гору. Барон сам это знал и потому сказал, что он вовсе не будет ложиться, и чтоб я пришел в два часа. Но тут-то и случился казус: Ипполит Александрович, сидя на диване с трубкою в руках, заснул и поднять его было задачей не легкою. Прошло по крайней мере два часа, пока мы подняли его и довели до тарантаса, так что выехали из Владикавказа уже с рассветом, и я боялся, что не поспеем в Казбек до приезда Муравьева, что было бы, конечно, крайне неприятно и могло иметь влияние на дальнейшие отношения к такому педантически требовательному начальнику.

Барон Вревский продолжал спать, невзирая на все толчки. Как я ни понукал ямщиков, как ни торопил перепряжкой, но в Казбек мы приехали поздно: не успели еще переодеться в парадную форму, как главнокомандующий, с крайне ограниченною свитой, состоявшею из двух адъютантов и одного гражданского чиновника, кажется на перекладной, въехал во двор станции, не встреченный с почетным рапортом... Через несколько минут однако барон уже вышел к нему и остался довольно долго.

Часа через два все было готово к отъезду. Выходя со станции, генерал Муравьев взглянул вопросительно на меня, вытянувшегося в струнку, руку под козырек (мне сейчас вспомнилась сцена год тому назад в Грозной, когда он тоже по поводу меня делал замечание барону Врангелю); барон Вревский заметил это и доложил: "штабс-капитан З., состоит при мне". Ну, думаю, вот начнется розыск, каким образом офицер 20-й дивизии, из Дагестана, состоит при начальнике Владикавказского округа? — Однако, кроме вторичного вопросительного взгляда ничего не последовало; гроза миновала и я успокоился. Зато разыгралась прекомическая сцена с другим офицером, [385] сцена отчасти характеристическая в отношении личности Н. Н. Муравьева, о котором мнения так расходятся.

В числе встречавших был и капитан путей сообщения Линников, заведывавший участком военно-грузинской дороги от Коби до Ларса. Человек очень способный, знающий, известный как строитель моста через Куру у Мцхета, но, как говорили, крайне неуживчивого характера, дерзкий, бывший уже раз разжалованным в солдаты. Вот к нему-то и обратился Муравьев с вопросом, в голосе коего слышалось неудовольствие.

— А что, теперь дорога лучше будет той, которую мы проехали?

— Напротив, гораздо хуже, ваше высокопр-во.

— Вы что же, г. капитан, шутить со мною желаете?

— Помилуйте, какие шутки; я отвечаю на ваш вопрос.

В это время все стоящее сзади затаило дух, в ожидании неизбежной катастрофы; особенно был поражен и смущен начальник округа путей сообщения, полковник Альбрант, совсем побледневший...

— Ну, значит, и ехать мне дальше нельзя?

— Очень можно; сообщение не прекращено.

— Да, ехать, с опасностью свернуть себе шею?

— Нет, зачем же; я ручаюсь, что изволите доехать благополучно.

Альбрант делает из-за спины Муравьева самые энергические жесты, умоляя Линникова замолчать; прочие опустили глаза в землю и с серьезною миной слушают потешный разговор капитана с главнокомандующим, да каким, с Н. Н. Муравьевым, нагнавшим страху такого по всему Кавказу, что иные ставили свечи св. угодникам пред его приездом...

— Вы ручаетесь! чем же вы мне отвечаете, если я себе сломаю ногу или руку?

— Всем, чем угодно: службой, чином. [386]

— Желаю вам наилучшего успеха на службе и побольше чинов, но себе желаю целых рук и ног.

— Будут целы, не беспокойтесь.

— Ну, смотрите, чтоб я не остался без руки. Поедем.

Нет сомнения, что сцена была разыграна не без умысла: у всех великих людей есть де свои странности; не взирая на строгость, на суровость, они иногда позволяют себе пошутить и снисходительно относиться к болтовне маленького человечка. Это годится, мол, для анекдота, который будут распространять... Иначе я, по крайней мере, не умею себе объяснить этот мелкий эпизод, вовсе не соответствовавший угрюмому Н. Н. Муравьеву.

В Ларс приехали мы уже в сумерки; в местах узких или где колеса экипажа раскатывались в сторону, главнокомандующий выходил и делал свои замечания о дороге и работах на ней. Уже тогда было предположение перенести дорогу от Дарьяла на левый берег Терека и дробить ее в скалах, во избежание нескольких бешеных водопадов, "бешеной балки" и других крайних неудобств, с которыми инженеры боролись десятки лет, исстрачивая огромные казенные суммы и все-таки не избегая перерывов сообщения нередко на несколько дней. По распоряжению князя Воронцова, приступлено было даже к началу этой гигантской работы и на первый раз было нанято несколько греков, известных мастеров в каменных работах, для взрыва скал и трассирования тропинки. Генерал Муравьев нашел это пустою затеей, лишнею тратой денег, и приказал прекратить работу. Между тем, через десять лет, пришлось возвратиться к этому проекту и, благодаря проложенной в скалах великолепной дороге, теперь езда в этих местах совершается легко, безо всяких препятствий, во всякое время года.

По приезде в Ларс, барон Вревский объявил мне, что главнокомандующий изменил отчасти свой маршрут и уже не остановится во Владикавказе на сутки, как прежде [387] предполагалось, а проедет дальше, и только во время перемены лошадей желает видеть свободные от службы войска в шинелях, без ружей; что поэтому следует сейчас же послать нарочного с соответствующими приказаниями. Я написал записку к коменданту и отослал ее с казаком во Владикавказ, а сам отправился в офицерскую комнату казармы, где был отведен для барона ночлег, и распорядился насчет самовара. Только что я расположился пить чай, мечтая о скорой возможности завалиться на боковую после целых суток, проведенных без сна в дороге, пришел барон и объявил, что Муравьев приказал ему ехать во Владикавказ и встретить его там утром, при войсках. "Прикажите запрягать лошадей, прибавил он — а пока напьемся чаю; в полночь будем дома и успеем еще выспаться".

Нечего делать, ехать так ехать. Проклинал я, конечно, все эти начальнические капризы: ночь была, что называется, хоть выколи глаза; валил мокрый снег и холодный ветер пронизывал насквозь.

Через полчаса лошади были уже готовы, но тут опять случился казус: Ипполит Александрович, сидя за чаем, заснул. И началась уморительная, но, вместе с тем, досадная сцена: и я, и лакей его, Петрушка, напрасно бились разбудить спящего; мы и звали, и толкали, и поднимали — ничего не помогало: откроет глаза, скажет "хорошо, подай трубку", и опять повергается в летаргию... Мне первый раз случилось видеть человека, страдающего такою странною, необычною болезнью; лицо у него становилось мертвенно-бледным и весь он походил скорее на труп, чем на живого человека! В этот раз припадок был особенно силен, и по меньшей мере три часа бились мы с ним, пока подняли на ноги и вывели к тарантасу. Несчастный ямщик и лошади все это время дрогли.

Дотащились мы до Владикавказа часу в четвертом, послали за комендантом, пошли различные приказания и [388] распоряжения, уже некогда было спать, потому что в девятом часу должен был прибыть главнокомандующий.

Встретили мы его на так называемом Тенгинском форштадте; осмотрел он выстроенные батальоны, обошел, по своему обыкновению, с хмурым видом ряды, сделал несколько замечаний, и, поговорив с полчаса с бароном Вревским, уехал, не приказав провожать себя дальше.

Генерал Муравьев, как только в Тифлисе получены были положительные известия о прекращении восточной войны, поторопился выехать на кавказскую линию, имея в виду безотлагательно приступить к соображениям и распоряжениям о действиях против Шамиля, для окончательного покорения Кавказа. Он и не воображал тогда, что дни его пребывания в крае были уже, так сказать, сочтены. Да и предположения его, как увидим дальше, едва ли обещали скорое достижение цели — покорения горцев.

Через несколько дней после этого проезда, барон Вревский приказал мне составить представления главнокомандующему по трем предметам: об операции перевозки провианта через горы и мерах к успешному ее ходу, если бы предстояла надобность; о новом административном устройстве Осетии; о средствах восстановить в ней православие,— все согласно моим запискам, и ехать мне в Тифлис для личной передачи их начальнику штаба и для словесных ему объяснений, которых он, без сомнения, потребует. Вместе с тем, я должен, был представиться и экзарху Грузии, передав ему письмо барона по церковным делам Осетии.

Данное мне поручение принял я с большим удовольствием; я так был убежден в целесообразности моих соображений по всем трем предметам, ожидал от них так много пользы краю, что мысль подкрепить их еще личными разъяснениями в Тифлисе и содействовать тем скорейшему их осуществлению не могла не льстить мне. [389] Я, поэтому, не долго собирался и выехал из Владикавказа в самом хорошем расположении духа.

Был уже апрель, на плоскости весна в самом разгаре, кругом все зеленело и улыбалось; но, отъехав каких-нибудь 15—20 верст к горам, сырой холод давал себя чувствовать, напоминая, что в горах весна еще только в зародыше и борется с остатками жестокой зимы. Близ Казбека уже показались в балках почерневшие кучи снега, а от Коби он покрывал все видимое впереди пространство сплошною рыхлою массой, езды никакой больше не было, сообщение было возможно только пешком, а вещи перевозились осетинами в маленьких ручных саночках. Предстояло опять совершить пеший переход через горы, и я отнесся к этому довольно равнодушно; но положение некоторых пассажиров, сидевших уже несколько дней в Коби, не могших решиться на такой переход, было комически-печально. Одного из них, какого-то интендантского чиновника, ехавшего с поручением из Петербурга в Тифлис, я, впрочем, убедил последовать моему примеру и заручиться материалом для рассказа о своих подвигах по возвращении в столицу.

После ночлега в Коби, мы на рассвете, в сопровождении нескольких осетин и двух салазок с вещами, пустились в путь. Читатель уже отчасти знаком по моим рассказам о трудности и утомительности пешего путешествия зимою через Кавказский хребет и потому считаю лишним повторять, как совершили мы его в этот раз. Интендантский чиновник и стонал, и бранился, и с первых же верст собирался возвращаться, и частенько прикладывался к горлышку плетеной фляги; но мои ободрения и пристыживания пред осетинами делали свое,— он подвигался потихоньку вперед. Дорога, впрочем, была далеко не так трудна, как в Хевсурии или Осетии, потому что здесь, на военно-грузинской дороге, этой единственной артерии, связывавшей Россию с Закавказьем, движение было [390] постоянно, хотя и при посредстве пеших людей, и тропинка более или менее сносная, особенно ранним утром, когда свет скреплен морозом. В это время года существует главная опасность от завалов, потому что снег, смягчаемый днем теплыми солнечными лучами, держится на откосах гор уже не так крепко и при малейшем толчке или сотрясении может ринуться вниз; иногда даже достаточно полета крупной птицы, звука почтовых колокольчиков вблизи слабо держащейся массы снега, чтоб она двинулась с места и завалила все, что ей попадется на пути.

Часам к трем пополудни одолели мы восемнадцать верст до станции Кайшаур, лежавшей уже на южном склоне, хотя еще очень высоко, и кругом занесенной снегом; но солнце грело здесь уже гораздо сильнее и ручьи бежали кругом. На этой станции застали мы другого интендантского чиновника, попавшего в действительно бедственное положение. Еще в начале февраля был он отправлен из Петербурга в Тифлис со значительною суммой денег звонкою монетой и приказанием экстренно доставить ее. Прибыв в Коби и узнав, что сообщение возможно только на вьюках, потому что громадные снега завалили дорогу и осетинами расчищена только узкая тропинка, чиновник нанял вьючных лошадей, навьючил на девяти по два бочонка денег и, в сопровождении десятка осетин да нескольких конвойных донских казаков, пустился в дорогу. Добрался он благополучно до вершины; но тут на Гуд-горе вдруг рухнул завал и пять или шесть вьюков с бочонками, а также два или три осетина исчезли, унесенные страшною массой снега и камней в бездну, при взгляде на которую у непривычных людей мороз по коже пробирает!.. И вот, уже более полутора месяца сидел бедный чиновник в Кайшауре, терпя голод, холод, всяческие лишения и нравственную пытку. Мне тем более было жаль этого господина, что он, человек уже не молодой, слабого здоровья, был не из тех интендантских, которые греются около теплых [391] мест и смачных дел, а просто — состоящий для поручений при главном управлении в Петербурге и, кроме своего жалованья да путевых денег, ничего в своем заведывании не имел. По его словам, местное начальство приняло все меры для охранения от расхищения денег и была надежда, что, как только снег стает, можно будет их собрать. В последствии я слышал, что действительно главная часть была собрана, хотя бочонки разбились в дребезги, и изо всей суммы в несколько сот тысяч рублей окончательно пропало двадцать или тридцать тысяч; чиновник же никакой ответственности не подвергся.

Спустившись с Кайшаура в ущелье Арагвы, я попал из царства зимы и снегов прямо в царство лета. Не существуй убийственной перекладной, отвратительных станций и вечной песни: "нет лошадей", — поездка от Квешет до Тифлиса всегда могла считаться одною из великолепнейших для людей, неравнодушных к прелестям и разнообразию природы. Теперь, когда тут отличное шоссе, когда можно достать хороший экипаж, особенных задержек в лошадях не бывает, когда остается единственный еще недостаток — отсутствие на всем пути какого-нибудь мало-мальски сносного ресторана,— дело совсем другое и всякому русскому туристу можно смело посоветовать предпринять эту поездку, вместо заграничных.

Приехав в Тифлис, я на другой же день отправился явиться к начальнику штаба генерал-майору И.

В 1845 году, с назначением князя Воронцова наместником и главнокомандующим кавказскою армией (вместо прежнего отдельного кавказского корпуса), состоялось переименование начальника корпусного штаба в начальники главного штаба армии. Место это получило весьма важное значение ближайшего помощника главнокомандующего. Занято оно было генералами Гурко, после П. Е. Коцебу, наконец князем Барятинским. Но с приездом Н. Н. Муравьева, первым делом его было стать к последнему в такие [392] отношения, что князь Барятинский поспешил оставить свою должность и уехать из края, затем упразднить самое звание начальника главного штаба, заменив его по-прежнему обыкновенным не главным, на каковое место и был назначен генерал-майор И., человек скромный, не выдававшийся до того из ряда обыкновенных штабных деятелей. Применяясь к духу нового главнокомандующего, генерал И., по-видимому, считал нужным тоже придавать всем своим действиям, если можно так выразиться, окраску какой-то сухости, педантизма, чистого военного бюрократизма (а таковой гораздо несноснее гражданского, ибо прямо противоречив духу и жизни военной организации). Ничего этого я тогда, конечно, не знал и отправился к нему с привезенными бумагами, приготовившись к самой лучшей встрече и интересным объяснениям, тем более что генерал отчасти знал меня во время служения в Дагестане, где он был также начальником штаба. Но никогда в жизни моей не случилось мне испытать такого буквального применения поговорки: "окатить ушатом холодной воды", как в этот раз!

— По какому случаю вы здесь? был первый вопрос.

Я объяснил.

— Как же это вы попали к начальнику владикавказского округа?

Объяснил я и это.

— О чем эти бумаги?

— О мерах к улучшению администрации в Осетии и восстановлении там православия, ваше превосходительство.

— Помилуйте, время ли теперь 21 такими делами (боюсь солгать, а кажется, сказано было такими пустяками) заниматься? Удивляюсь барону Вревскому! Хорошо, оставьте бумаги; я ему отвечу письменно. Делать вам здесь нечего; отправляйтесь назад и доложите барону, что вас или [393] следует возвратить в свой полк, или перевести в одну из подчиненных ему частей.

Легкий поклон и — аудиенция была окончена.

Выйдя, как ошпаренный, из дома начальника штаба, я готов был сейчас же броситься на перекладную и бежать из Тифлиса, но должен был исполнить в точности данные мне поручения, и потому отправился к экзарху Грузии. Преосвященный Исидор встретил меня, по своему обыкновению, весьма любезно и со вниманием выслушал рассказ о моем путешествии по Осетии, о церковных делах, о моих предположениях к их устройству, жалел, что в его распоряжении имеется слишком мало средств для необходимых расходов, что он всегда готов содействовать всем благим начинаниям барона Вревского, которому искренно благодарен, и поручал мне передать ему его нижайший поклон и благословение. С удовольствием выслушал экзарх мой отзыв о похвальной деятельности иеромонаха Домети и в заключение прибавил, что главная помощь делу должна идти от светской власти. На этом кончилась и вторая аудиенция, очевидно, не имевшая практического результата. Духовное ведомство, чуть ли не более гражданского и военного, страдало бюрократизмом и вся его деятельность вертелась на формальной стороне. Не отношу этого к личности экзархов Грузии, а к системе, к вкоренившимся взглядам, к рутине, с которою экзарх, если б и захотел, едва ли в силах был бы бороться. Нужно не только вино новое, но и мехи новые...

После этого мне уже действительно не оставалось ничего более делать в Тифлисе, на котором, к тому же, лежала тогда печать чего-то угрюмо-скучного. Печальное окончание войны, возросшая дороговизна, тяжелый характер муравьевского режима, сменившего веселый, приветливый период времен воронцовских, отсутствие общественных собраний и развлечений, придавало городу монотонно-унылый вид. На следующий же день, добившись с великим [394] трудом почтовых лошадей, я выехал и после скверного путешествия по изрытой, убийственно тряской дороге, после, вторичного перехода пешком через перевал, донельзя утомленный и скучный, приехал во Владикавказ.

Выслушав мой доклад о результатах поездки, барон Вревский ничего не сказал; только некоторая перемена в лице и особое выражение глаз, которыми он имел привычку исподлобья смотреть, обнаружили скрытую досаду. Когда же я передал ему слова начальника штаба, лично меня касавшиеся, то он сказал: "странно, что от генерала. Евдокимова нет до сих пор ответа на письмо о вас. Напишите ему от меня еще раз, может то письмо затерялось, и просите, чтоб он разрешил вам остаться здесь, еще на некоторое время".

Письмо я заготовил тотчас же и послал; но положением своим, крайне неопределенным и шатким, оставался недоволен, с нетерпением ожидая какого-нибудь конца.

Прошло, однако, еще недели две, я оставался во Владикавказе при обычных разнородных занятиях, когда, наконец, получился давно ожиданный ответ генерала Евдокимова, от 22-го апреля, из Грозной. Прося извинения за медленность в ответе, происшедшую вследствие нахождения в отряде и разъездах, он писал, что не может отказать барону Вревскому в удержании меня, сколько он найдет нужным, но, вместе с тем, просил принять во внимание, что ему, как человеку новому, извинительно желать возвращения офицера, знающего край, и потому просил, как только окажется возможным, отправить меня обратно в Грозную. — Вместе с тем, я получил от одного из родственников генерала Евдокимова, служившего при нем адъютантом и знакомого со мною еще в Дагестане, записку, что Евдокимов ждет скорейшего моего приезда для разных важных поручений.

Весьма лестный для меня призыв совпадал и с моим собственным желанием. В Грозную влекла меня [395] перспектива не прекращавшихся в Чечне военных действий, которые, очевидно, должны были принять большие размеры, с окончанием турецкой войны и освобождением большого числа войск. Поэтому, явясь к барону, призвавшему меня для сообщения мне содержания полученного письма, я, на вопрос его — что думаю теперь сделать,— ответил: если позволите, я отправлюсь в Грозную. На что и последовало согласие, с выражением благодарности за службу, и прочее.

Сдав бывшие у меня на руках бумаги по провиантскому и церковному делам, я распрощался с веселым Владикавказом, в котором жилось, сравнительно с другими укреплениями и штабами, очень весело и удобно, и уехал в Грозную.

Расставаясь с бароном Ипполитом Александровичем Вревским, я уносил о нем хорошее впечатление, не вытекавшее из каких-либо личных моих отношений (я чрез него ничего не выиграл по службе, никаких наград или повышений не получил), а единственно только из оценки его, как образованного, умного генерала, полного энергии и предприимчивости в военных и административных делах. Выше уже я в нескольких словах очертил его достоинства и недостатки. К этому остается прибавить разве еще несколько слов о нем, как частном человеке. В этом отношении у него было много особенностей, напоминавших стародавнее барство, страсть окружать себя приживальцами, арапченками, бульдогами, большою крепостною и не крепостною дворней, фаворитами и проч. Третировалась вся эта компания тоже чисто по старым барским преданиям: преимущества не оказывалось ни арапченку, ни бульдогу, ни приживальцу, ко всем одинаково презрительное отношение. Щедрый, даже почти расточительный, гостеприимный, не особенно строгий или придирчивый, но все на такой лад, что ничьей особенной симпатии не приобретавший, барон Вревский казался холодным эгоистом. Мне не случалось встречать или даже слышать о его врагах в высших служебных сферах, но [396] точно также не слышал я и о его друзьях или поклонниках. В последнее время моего пребывания при нем, он женился на дочери генерала Варпаховского, сиявшей молодостью, красотой, образованием и всеми качествами, способными вызвать полнейшую симпатию. С тех пор домашняя обстановка отчасти изменилась, многие личности куда-то скрылись и сам барон стал как будто мягче и приветливее 22. Назначенный вскоре после этого командующим войсками на лезгинской линии, с которою он был знаком с 1845 года и где я его тогда первый раз видел подполковником генерального штаба, как будто уже готовившимся к этому назначению, барон Вревский в 1858 году, при неудачной атаке лезгинского аула Китури, сам повел на штурм колонну и, тяжело раненый, через несколько дней умер. Это был чуть не единственный пример в Кавказской войне смерти в бою генерал-лейтенанта, главного начальника отряда. Порыв храброго человека, увлекшегося атакою трудно доступного аула, в котором каждая сакля представляла крепость, и желавшего загладить удачею свою ошибку... При этом пало много жертв и в том числе подполковник генерального штаба Гарднер, пронизанный одиннадцатью пулями...

По поводу Гарднера вспоминаю, как зимою с 1854 на 1855 год к нам, в Грозную, прибыли только что выпущенные из академии три офицера генерального штаба, именно: Гарднер, Цытович и Ружицкий. Какая различная судьба постигла этих трех товарищей, одновременно начавших кавказскую службу! Гарднер, красавец собой, светски воспитанный, беспредельно честолюбивый, но не особенно даровитый, постоянно рвавшийся в экспедиции и не удовлетворившийся незаметною ролью в Чечне, где генерал [397] Евдокимов, имевший свой особенный взгляд на людей, не отличал его пред другими, добился наконец перевода на Лезгинскую линию, погиб, как выше сказано, ринувшись на штурм со словами: "ну, теперь пойдем за Георгиевскими крестами"! (Так рассказывали участники этого дела).

Ружицкий, солидно образованный, скромный, но с явными признаками иезуитской скрытности, прослужил на Кавказе, ничем не выдаваясь, до начала шестидесятых годов, и как только начались в Царстве Польском смуты, поспешил выйти в отставку, чтобы выступить предводителем банд, под известным именем Крука... Куда он делся, когда безумное дело было проиграно, не знаю; кажется, эмигрировал в Швейцарию.

Цытович, ныне генерал, начальник 39-й пехотной дивизии, принимал деятельное участие в последней войне, в Азиатской Турции...

Текст воспроизведен по изданию: Двадцать пять лет на Кавказе (1842-1867). Часть вторая (1851-1867). СПб. 1879

© текст - Зиссерман А. Л. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001