ЗИССЕРМАН А. Л.

25 ЛЕТ НА КАВКАЗЕ

XXX.

Чрез несколько дней пребывания в Закаталах, среди двигавшихся взад-вперед войск, среди толпы вооруженных людей и постоянных толков о нападениях, тревогах и пр., вся моя недавняя поездка казалась каким-то сном. В ушах моих как бы раздавались еще звуки итальянской оперы, пред глазами живо стояли фигуры Марио и Гризи в раздирательных сценах Гугенотов, или Фрецолини в Пуританах, я как бы видел еще порхающую Фанни Эльслер и вертящийся corps de ballet в Питомице фей, я как будто двигался между жужжащею толпой масок в Большом театре, среди которой государь Николай Павлович, в казачьем мундире, сопровождаемый графом Орловым и Дубельтом, так величественно выдавался из массы; я как будто еще выплясывал на вечерах благородного собрания в Пашковском доме, не нарадуясь на свои эполеты и Георгиевский крест, уверенный, что все дамы исключительно на меня обращают свои взгляды, одним словом, предо мною в живых образах проносились самые привлекательные, в первый раз в жизни пережитые сцены, действовавшие на меня, после восьми лет пребывания среди диких кавказских мест, с понятным, сильным обаянием, а тут, в действительности, в воздухе чуялся только запах пороха и крови. Еще несколько дней — и я попал в свидетели одного из тех кровавых происшествий, которые составляли на Кавказе обычные аксессуары нашей жизни.

Верстах в двадцати от Закатал, по направлению к левому флангу линии, впереди большого аула Белокан был построен небольшой форт, вооруженный пушкой и занятый командой солдат; назначение его было наблюдать за [332] лежавшим впереди ущельем, по которому горцам представлялся весьма удобный переход на плоскость, и сигнальными выстрелами возвещать о появлении неприятеля.

С весны, когда дороги, в горах, очищаясь от снегов, давали возможность перехода большим партиям, у форта располагали какую-нибудь часть войска. В этот раз там была расположена партизанская (то есть составленная из охотников от всех батальонов) команда, человек до сорока, и три сотни милиции из грузин и жителей Тушинского округа, под начальством капитана милиции князя Николая Кобулова и еще нескольких милиционерных офицеров из грузин. Все отборные люди, храбрецы, ловкие ходоки по горам.

Пред рассветом 8-го мая (1850 года) в форте услыхали ружейные выстрелы и заметили пожар в хуторах белоканских жителей, расположенных верстах в двух от форта у опушки леса, покрывающего уступы хребта. Очевидно, там показался неприятель. Князь Кобулов, подхватив партизанскую команду и сотню милиционеров, бегом пустился к хуторам, приказав еще одной сотне следовать за ним, если он часа через два не возвратится. На хуторах татары объявили ему, что человек сорок горцев напали на крайний дом, подожгли и стали грабить, но когда по их выстрелам в форте сделалась тревога и вскоре стал доходить шум бегущих людей, горцы бросили грабеж и несколько минут тому назад поспешно отступили по дороге к горам. Князь Кобулов, не долго думая, пустился их догонять. Дорога идет сначала по берегу быстрой речки, постепенно удаляясь от нее, входит в густой лес, далее начинается подъем; дорога суживается, тянется извилинами, превращается в тропинку, имея с левой стороны скалистый к бурлящей речке обрыв сажень во сто, а с правой весьма крутой скат, покрытый густым лесом.

Увлекаясь преследованием бегущих, которые по [333] приметам очевидно должны были находиться весьма не далеко впереди, наши люди достигли самого трудного места, где тропинка давала возможность идти только в одиночку, и потому они растянулись на большое расстояние, а многие не поспевавшие за лучшими ходоками и отстали. Впереди всех были партизаны-солдаты, князь Кобулов, еще два-три офицера и самые ретивые из тушин и грузин, у которых руки чесались на лезгин. Вдруг, совершенно неожиданно для запыхавшихся людей, раздается оглушительный залп и семьсот человек горцев, обнажив кинжалы, с неистовым гиком бросаются из лесной засады на ошеломленных. Не трудно себе представить что здесь произошло. Передние, и в числе первых Кобулов, пали от выстрелов, раненые повалились с кручи, некоторые, защищаясь, как львы, умирали пронзенные десятками кинжалов, иные сами бросались в кручу; остававшиеся сзади, услыхав выстрелы, бежали вперед и увеличивали только число жертв. Резня была ужасная. За исключением нескольких отставших и успевших скрыться в чащу, все наши храбрецы погибли. Лезгины, потеряв только несколько человек, торжествовали; поотрезав у всех убитых правые руки, обобрав тела и наругавшись над многими трупами, они ушли, уведя и нескольких человек, взятых живьем. Подоспевшая часа через два свежая сотня милиции наткнулась на ужасную картину и оглушила окрестность раздирающими воплями. Груда изуродованных тел, без рук, многие без голов, нагие, валялись на небольшом пространстве; по речке неслись тела, отрубленные головы, остатки платья, ружейные чехлы; на ребрах обрыва слышались стоны раненых, уцепившихся за торчащие из трещин сосны и конвульсивно удерживавшихся уже более двух часов!..

Между тем усиленные сигнальные выстрелы, подхваченные и на других кордонных постах, дошли до Закатал; приказано было двум сотням донцов тотчас скакать к Белокани, а батальону идти за ними форсированным [334] маршем. К донцам, по приказанию генерала Чиляева, пристроился и я. То вскачь, то полною рысью, прибыли мы к форту часу во втором дня, когда катастрофа уже разыгралась и некоторые спасшиеся люди успели вернуться с печальными известиями. Начиная с самого князя Кобулова, красивого, видного и весьма милого человека, почти половина погибших грузин и особенно тушин были мои личные знакомые; я не мог удержаться от слез, когда их изуродованные трупы, доставленные в форт, были разложены рядами и к ним с отчаянными воплями припадали братья, родственники, товарищи из оставшихся милиционеров; от тела Кобулова, весьма любимого ими, многих оторвать нельзя было. Печаль усиливалась горьким чувством так сильно оскорбленной гордости, такими поруганиями презренных лезгин над телами князей и предводителей. И добро бы пали они в открытом бою, а то обманом, коварно завлеченные в засаду, один против семи!

Особенно поражали некоторые покойники, и я до сих пор живо помню двух — солдата тифлисского егерского полка Портнова и милиционера из имеретин, давно служившего на кордоне, известного удальца, по имени Георгия (фамилию не могу вспомнить). Не взирая на десятки сквозных кинжальных ран, лица их сохраняли какое-то особенное суровое, решительное выражение и можно было догадываться, что они не даром продали жизнь свою.

В числе раненых встретил я моего приятеля, милиции прапорщика из тушин Ивана Девдоридзе. Необыкновенный случай произошел здесь с этим известным всей Тушетии храбрецом, не редко ходившим с несколькими товарищами в набеги к соседним лезгинским аулам. При преследовании лезгин, он все время не отставал от князя Кобулова. Когда раздались первые выстрелы и Кобулов упал мертвый, Девдоридзе вскрикнул: “Боже, какое несчастие!” и при этом поднял обе руки вверх, в это самое мгновение две пули пронизали его насквозь одновременно в [335] правый и левый бок между ребер, он зашатался, упал и полетел с кручи в речку, течением коей был пронесен приблизительно с четверть версты, прибит к торчавшему из воды карчу с такою силой, что из головы пошла кровь... Несколько времени после этого он находился в беспамятстве; за тем придя в себя, он с конвульсивными усилиями, хватаясь за ветви корней и за камни, добрался до берега, нарвал травы, заткнул ею сочившиеся кровью отверстия ран и ползком, напрягая последние силы, стал подвигаться по течению речки; наконец, через два-три часа, когда силы окончательно истощились и он стал уже готовиться к неизбежному концу,— услыхав грузинские голоса, он несколько раз застонал и — что дальше произошло, уже не помнит... Если б я не был почти очевидцем этого происшествия, то оно, по справедливости, могло бы показаться болезненною фантазией. Какова живучесть человека! Не забудьте, что Девдоридзе до того разновременно был уже пять раз ранен пулями; лет ему было около 35, высокий, худой, с бледным, впалым лицом.

Услыхав стоны, милиционеры взяли его и донесли до форта, где ему была оказана первая помощь; он вскоре опять пришел в себя, чрезвычайно обрадовался, увидев меня и слабым голосом рассказал мне подробности происшествия. Я, понятно, употребил все усилия помочь бедному; поил его чаем, разыскал кой-какие его вещи и оружие, о котором он особенно беспокоился, присмотрел за его конем, а когда мы, после ночлега в форте, на другой день отправились обратно в Закаталы, устроил ему носилки с зонтиком из носовых платков, всю дорогу ехал около него, утолял его жажду; прибыв на квартиру в Закаталы, я тотчас же разыскал одного из горских лекарей; тот осмотрел раненого, нашел положение чрезвычайно опасным, особенно вследствие ужасного истощения сил от громадной потери крови, но выразил надежду, что если больной выдержит еще дня три, то может и выздороветь. Лекарь с [336] усердием занялся моим приятелем, имея в виду и покровительство и щедрое вознаграждение от князя Эристова, которого я обо всем известил; и нужно отдать справедливость покойному князю Захарию Георгиевичу: он как ребенок плакал, слушая мой рассказ о постигшем его соотечественников несчастии, и делал все, что возможно для успокоения раненых. Недели через две Девдоридзе уже вставал с постели, ходил по комнате и видимо выздоравливал. Как я ни старался отвлекать его от воспоминания о кровавой катастрофе 8-го мая, но он по нескольку раз в день возвращался к этому, пред глазами его носились эти ужасные призраки и он все восклицал: “Боже, неужели Ты допустишь, чтоб я умер без отмщения!” Да, должно быть сцена была слишком ужасна, далеко превосходившая мое слабое описание, когда она могла произвести такое исключительное впечатление на Девдоридзе, человека родившегося и выросшего среди беспрерывных тревог и опасностей, не раз глядевшего в глаза смерти!..

Благодаря чрезвычайной натуре раненого, искусству лекаря (в отношении лечения ран азиатские лекаря владеют какими-то, по наследству передаваемыми тайными средствами и, случается, затмевают медицинскую науку, даже в лучших ея представителях 15) и хорошему уходу, Девдоридзе в первых числах июня настолько оправился, что мог сесть на лошадь и потихоньку отправиться в свои родные горы, где он, среди своей семьи, и выздоровел [337] окончательно. Мне уже, впрочем, не пришлось его больше встретить, хотя я после того еще семнадцать лет пробыл на Кавказе; но известия и поклоны от него получал я несколько раз.

Все описанное мною происшествие произвело на всех какое-то особенно тяжелое неприятное впечатление; хотя и казалось, что Кавказу ведь подобные случаи не в диковину, что особенных серьезных последствий тут не предвидится, что и целым отрядам не раз приходилось испытывать поражения, следовательно поражение горсти увлекшихся милиционеров не представляет ничего выходящего из ряду. Оно и действительно так было; но по какому-то неопределенному, часто в обществе проявляющемуся, как будто беспричинному чувству, это происшествие возбуждало много толков: производило не то уныние, не то раздражение, не то худо скрываемое ощущение оскорбленного убеждения в нашем превосходстве над туземным населением. Генерал Чиляев был очевидно в скверном настроении. Он поспешил отпустить милиционеров по домам и те, забрав тела своих погибших товарищей, отправились в родную Грузию разносить печальную весть, как водится, с преувеличениями и прикрасами. На их место у форта был оставлен батальон.

Вскоре после этого события, кажется около 20-го мая, князь Михаил Семенович Воронцов опять посетил лезгинскую линию, переправясь чрез Алазань против укрепления Лагодех. Здесь встретили его власти из Закатал, в том числе и Эристов, с которым и я туда приехал.

Князь Воронцов был очевидно недоволен положением дел на лезгинской линии, усиливавшимся числом и крупными размерами происшествий. Так, например, в феврале или начале марта, когда я был в отпуску, из Лагодеха была отправлена в лес за дровами команда тифлисского егерского полка из сорока рядовых при двух унтер-офицерах. На нее напала партия качагов и из сорока двух [338] человек едва спаслись кажется пять-шесть, скрывшихся в чащу! Оказалось, что команда следовала в беспорядке, многие солдаты положили ружья на телеги и занимались собиранием ягод и проч. Офицера с ними не было. Этим беспорядком только и объясняется, что человек 50-60 качагов могли истребить команду, которая, идя в порядке и устроив при нападении каре, могла бы устоять и против в пять раз сильнейшего неприятеля. Этот случай произвел страшный переполох между начальством на линии, потому что в феврале нельзя было свалить дело на “значительное скопище горцев"; тогда за глубоким снегом и одному человеку трудно было пробраться чрез горы, а не то что “скопищу". Пришлось сознаться, что нападение сделано качагами, то есть людьми пребывающими на наших глазах между жителями, безнаказанно и безбоязненно разгуливающими по плоскости, состоящей в абсолютном нашем владении.

Чтобы хоть отчасти изгладить дурное впечатление, были приняты исключительно энергические меры: князь Эристов с двумя, тремя батальонами отправился в аулы, лежавшие ближе в месту происшествия и потребовал выдачи качагов. Требование было подкреплено такими нешуточными аргументами в виде неминуемых виселиц для старшин и почетнейших людей, в виде отдачи аула на разграбление батальонам и проч., что в этот раз татарская дипломатическая тактика не имела успеха и господам кевхам и ахсахкалам пришлось сделать исключение: выпросив два-три дня сроку, они доставили в Эристову шестнадцать человек качагов, участвовавших в помянутом нападении на команду, и затем объявили, что остальные успели не только бежать неизвестно куда, но и так скрыть следы, что никакой возможности нет что-нибудь больше сделать; они вполне уверены, что качаги успели где-нибудь открыть удобную тропинку и перебрались за хребет, откуда, понятно, уже достать их никто не в силах. (Это могло случиться в [339] действительности, ибо при отчаянных усилиях, спасая свою голову, можно было рискнуть на переход чрез горы; при всей трудности, это однако многим, особенно привычным удавалось). Начальство удовольствовалось этими результатами. Шестнадцать качагов были преданы полевому военному суду и сидели в закатальской крепости, ожидая решения.

Этот случай некоторым образом подтверждал мое предложение о принятии исключительно строгих мер для прекращения "качагства”. Жители очень хорошо умели различать угрозы мнимые от действительных и тотчас отказались от дипломатических приемов, где не ожидали от них никакого успеха. А несколько таких примеров, когда качаги самими жителями были бы нам живьем выданы, должно полагать, подорвали бы и их обаяние, и их самонадеянность. Но сплошь и рядом так бывает: что хорошо по инициативе высшего начальника, то не хорошо исходя от подчиненного...

Неудовольствие князя Воронцова было причиной, что генерал Чиляев попросился в отпуск в Пятигорск к минеральным водам, а исправлять его должность был назначен генерал-майор Б., командир кавказской гренадерской бригады. Что касается князя Эристова, то он видимо пользовался расположением князя Михаила Семеновича, был в отличном расположении духа и изощрялся в остротах над деяниями, особенно военными, Чиляева и его приближенных. Понятно, те все знали и от полного сердца ненавидели сумасшедшего Эристова (так они его называли). Меня они причисляли к партизанам князя Эристова и потому недружелюбно ко мне относились.

По прибытии из Лагодех в Закаталы, я объявил Эристову, что намерен идти к бывшему с князем начальнику главного штаба просить о переводе в какой-нибудь полк; но он удержал меня от этого, объяснив мне самым дружеским, конфиденциальным образом, что сам имеет в виду весьма скоро получить в командование полк [340] и тогда переведет меня для занятия должности полкового адъютанта; а между тем приготовляется экспедиция в горы и мне лучше принять в ней участие. Оба эти известия весьма меня обрадовали; воображение о предстоящих отличиях, наградах и проч. тотчас разыгралось и я от довольно унылого расположения духа, в котором находился последнее время, вследствие неопределенности своего служебного положения, мгновенно перешел к самому розовому настроению.

В Закаталах главнокомандующим был между прочим утвержден приговор военного суда о шестнадцати качагах, о которых я выше рассказывал. Четверо были присуждены к повешению, а двенадцать к наказанию сквозь тысячу человек шпицрутенами от 1,500 до 3,500 ударов. Затем князь уехал, а вслед за ним и Борис Гаврилович Чиляев.

При представлении генералу Б. всех служащих, я объяснил ему, что был оставлен его предместником для особых поручений и что ожидаю дальнейших приказаний. Вероятно предупрежденный обо мне Эристовым, он довольно любезно приказал мне оставаться пока также при нем, в ожидании поручений.

Генерал Б. был известен тем, что играл довольна видную роль, командуя колонной при взятии штурмом Элису, во время восстания Даниель-султана в 1844 году, за что кажется получил и Георгиевский крест. Он не принадлежал к пользующимся особою известностью в крае и мне, по крайней мере до того, не приходилось ни встречать его где-нибудь, ни слышать об нем; только уже в Закаталах я получил об нем некоторые сведения от офицеров Грузинского гренадерского полка, знавших его как своего бригадного командира. Отзывы были не особенно восторженные и сводились к тому, что его превосходительство человек не глупый, но довольно грубый, нередко отталкивающе [341] резкий в обращение с офицерами и к тому же “не дурак выпить".

Чрез несколько дней после вступления Б. в управление, приступили к приведению в исполнение приговора над качагами и генерал захотел придать этой экзекуции вид, долженствующий, по его мнению, произвести потрясающее действие на все народонаселение. Собраны были из всего округа старшины, муллы, почетные жители и пр.; народу собралось не менее полторы тысячи человек. На гласисе крепости было выстроено каре из четырех батальонов с осьмью орудиями, внутри коего поставлены четыре виселицы “глаголем" то есть формы Г., в отличие от другого рода виселиц “покоем" то есть П., и в два развернутых длинных ряда батальон Тифлисских егерей с достаточным запасом палок. Привели из крепости под сильным конвоем шестнадцать осужденных, вслед за ними выехал верхом генерал Б. со свитой и конвоем сотни Донских казаков; раздалась команда: “смирно" (без “слушай, на краул", ибо ружья были заряжены боевыми патронами), войска гаркнули: “здравия желаем ваше-ство". Тогда генерал обратился чрез переводчика к народу с грозною речью, что де шутить он с ними не будет, что за малейшее происшествие будет жечь, казнить, вешать, что старшины и муллы за все де отвечают и пр. Слушатели потупили головы; бледные лица выражали не то сосредоточенное внимание и страх, не то скрытую ненависть... Затем, по прочтении аудитором приговора,— причем живо помню, как один из арестантов, когда дошло до его имени и затем “повесить", тут же громко с улыбкой сказал: “а, повесить, яхши, яхши" должно быть слово повесить он, сидя в крепости, выучил от конвойных).— Генерал слез с лошади, ему поставили на возвышении походное складное кресло, подали трубку с длинным янтарным чубуком, его окружили несколько офицеров из штаба и началась кровавая расправа...

Вот уже двадцать девять лет прошло с тех [342] пор, а все это событие стоит у меня так живо пред глазами, как будто оно происходило несколько месяцев тому назад. И понятия, и особенно нервы были у меня тогда совсем другие, не теперешние — легко возбуждаемые, расстроенные, с трудом переносящие внезапный стук и т. н. К тому же я был партизан строгих карательных мер против мусульманского изуверства и упорства, и совершенно одобрял не только приговор, но и меры принятые с целью произвести впечатление на народонаселение; тем не менее выходка генерала, усевшегося на кресле с трубкой в зубах, и ведущего смешливый разговор в минуту “вздергивания" людей на виселицы и раздающихся душу раздирающих стонов и визгов, и тогда показалась мне не уместною, плохо театральною; это было как бы подражание какому-нибудь восточному деспоту, самовластному паше и во всяком случае не соответствовало ни званию, ни положению генерала, как главного представителя законной власти в крае...

Батальон Тифлисского егерского полка, в руки коего попали двенадцать человек присужденных к шпицрутенам, считал себя не просто наряженным для исполнения приговора, но как бы мстителем за своих погибших в лесу товарищей, и легко себе представить что произошло. Я опускаю завесу и не желаю смущать воображение читателя описанием картины, нередко и теперь еще, после 29 лет, бросающей меня в нервную дрожь. (Я был в тот день дежурным и по службе обязан был оставаться до конца экзекуции). Кажется 7 или 8 человек из них, в течение двух-трех суток, умерли в госпитале.

Когда об этом узнали в Тифлисе, то князь Воронцов так был возмущен, что прислал особых лиц, кажется в том числе своего приближенного доктора Андреевского, произвести дознание: что было причиной смерти этих наказанных, и почему приговор в исполнении был так искажен, то есть: люди считавшиеся главными виновниками и [343] присужденные к повешению понесли очевидно гораздо более легкое наказание, ибо умерли мгновенно, без страданий? Впрочем, дело замяли, ограничившись сильным нагоняем. Да и нельзя было сделать что-нибудь более резкое, чтобы не дискредитировать местные власти окончательно в глазах населения. Но генерал Б. с того времени стал в глазах князя Воронцова “невозможным" и чрез несколько месяцев, когда прибавилось еще одно происшествие, о котором будет сказано ниже, кончилось не только его кратковременное управление Лезгинскою линией, но и вообще кавказская служба: его перевели командиром одной из пехотных бригад в России. До того однако пришлось мне еще принять участие в экспедиции в горы под его начальством, о чем я и намерен рассказать теперь подробно.

XXX.

В последнее пребывание князя Михаила Семеновича на Лезгинской линии, решено было примерно наказать горцев за побиение 8-го мая наших милиционеров. С этою целью следовало двинуть самостоятельный отряд в горы, для разорения аулов, жители коих принимали главное участие в нападении.

18-го июня 1850 года, близь Белоканского форта, собрался отряд под начальством генерал-майора Б. Состав отряда, если не изменяет мне память, был кажется следующий: 2-й и 3-й батальоны Эриванского карабинерного, 3-й и 4-й грузинского гренадерского, одна рота кавказского саперного батальона под командой штабс-капитана Кауфмана (Михаил Петрович, ныне генерал-адъютант, начальник главного интендантского управления), осьми или десяти горных орудий, команды с крепостными ружьями и ракетами, две сотни донских казаков, одна сотня пешей и одна конной грузинской милиции. Чрез несколько дней, уже в горах, к нам присоединились еще два батальона [344] Тифлисского егерского полка с своим полковым командиром князем Ревазом Ивановичем Андрониковым, недавно умершим в звании генерала-адъютанта. Для участвования в действиях, между прочим, прибыл и адъютант князя Бебутова штабс-капитан Александровский, с которым я в Тифлисе был хорошо знаком чрез брата его Василия Павловича, походного казначея наместника. Мы с ним поместились в одной палатке и прожили вместе до возвращения отряда в Закаталы.

14-го июня отряд выступил в поход по той же дороге, на которой 8-го мая случилась кровавая катастрофа с нашими милиционерами. До урочища Акимал, где мы провели первую ночь, дорожка тянулась по лесу, и хотя узенькая, местами очень крутая, но все же была довольно сносная; вьюки безостановочно подвигались и отряд без особых приключений в сумерки достиг ночлега, оказавшегося весьма удобным,— воды, дров и травы сколько угодно.

Утро 15-го числа просто радостно нам улыбнулось: солнце в полном блеске, небо прозрачно синее, без малейшего облачка, воздух влажно-живительный, кругом сочная зелень, а впереди дорожка, по-видимому, не хуже пройденной накануне. Когда лагерь был снят, все навьючено и батальоны построились к выступлению, генерал Б. с своим штабом, всеми прикомандированными волонтерами, с сотней казаков и несколькими милиционерами выехали вперед; следом за нами тронулся авангард с саперною ротой во главе, а в хвосте всей колонны вьюки, под прикрытием арьергарда; в промежутках артиллерия. В минуту выступления с Акимала едва ли кому приходила мысль, что погода может измениться, что небольшой, в несколько верст, переход до перевала чрез хребет не будет совершен к 4-5 часу пополудни. Даже я, уж кажется, бывалый в горах человек и исходивший их вдоль и поперек в разные времена года, поддался какому-то общему [345] весело беззаботному настроению и после отлично проведенной ночи, после вкусно выпитого чаю, вскочил на коня в одном сюртуке. Между тем, не успели мы пройти версты две-три по чрезвычайно крутой, извилистой зигзагами тропинке, нас стал покрывать густой туман, окутавший не только всю окрестность, но не дававший возможности видеть что-нибудь в трех-четырех шагах от себя; тропинка все ухудшалась, из глинистой превратилась в щебенистую, затем в усеянную крупными камнями, наконец совсем пошла по скользким плитнякам, по выдолбленным углублениям в виде лестницы; в иных местах, над страшными обрывами с одной стороны и отвесною скалой с другой, вдруг являлись трещины до полуаршинна шириной, чрез которые привычные лошади, без седока, переступали без труда, но для непривычной, под тяжелым неуклюжим вьюком, объем коего был вдвое шире самой тропинки, толкался о скалу, такие места были непроходимы; не менее трудны и еще опаснее были крутые повороты на зигзагах, над безднами. Приходилось развьючивать, перетаскивать все на руках, перевести лошадь, опять навьючивать. А туман, проникающий даже сквозь солдатские шинели, то густел до того, что собственного носа не видно, то вдруг порывистым холодным ветром относился на несколько секунд в сторону, давая возможность увидеть тянувшийся гуськом отряд, покрывал вдруг опять все непроницаемым мраком 16. С каждым шагом вперед движение становилось труднее, все чаще и чаще раздавались крики: Юпитер сорвался, Рыбка полетела (название артиллерийских лошадей), передаваемые от одного в другому, пока не доходили до ехавшего между нами впереди артиллерийского командира подполковника де-Саже, человека [346] вполне достойного, но вероятно, очень слабонервного, впервые попавшего в такую местность; бледный от головокружения, на адской тропинке над обрывами, едва передвигавший ноги, он должен был выслушивать такие неутешительные возгласы.

Мы, бывшие впереди, налегке, незаметно подвигались скорее остальных войск, задерживаемых артиллерией и вьюками, и часов около 5 пополудни достигли перевала на горе Маал-рас, где на небольшой, усеянной крупными камнями площадке, окруженной высокими, снегом покрытыми шпицами, остановились в ожидании отряда, казавшегося весьма близким и во всяком случае имевшего подойти не позже 7-8 часов. Случилось не так. Пока еще кое-как видно было, арьергард хоть тихонько двигался, делая от одной до полутора верст в час; но часов с семи, при сильно сгустившемся тумане, проливном дожде со снегом, движение стало положительно невозможным, отряд должен был остановиться и провести на узенькой тропинке, стоя, всю ужасную ночь. И наше положение на вершине Маал-раса становилось невыносимым; на мне давно уже не было сухой нитки и я дрожал, как в сильнейшем лихорадочном пароксизме. Мой Давыд, у которого к седлу всегда приторачивалась моя бурка и небольшая переметная сумка с закуской, остался зачем-то около нашего вьюка, и после уже не имел никакой возможности по узенькой тропке обогнать отряд, чтобы присоединиться к авангарду; он по неволе остался при вьюке, а я был принужден провести всю эту, показавшуюся мне бесконечною ночь, кое-как прикрывшись вытащенными из-под седла потниками (войлочками), да припрыгивая по лужицам, чтобы хоть немного обогреть коченеющие члены. Бедные лошади, голодные, обливаемые холодным дождем, пронизываемые резким ветром, не менее людей дрожали, издавая по временам какие-то жалостные стоны. На всей площадке виднелась единственная солдатская палатка, [347] какими-то особенно услужливыми усилиями доставленная из арьергарда для генерала; да донцы ухитрились, составив в конусы штук по 20 пик, накрыть их бурками, шинелями, седельными потниками и устроить некоторое убежище от дождя и ветру; раза два я забирался к ним туда, но теснота, невыносимый запах и крайне неудобное положение ног, которые приходилось поджимать под себя, выгоняли меня вон. Наконец, когда холод уже грозил привести меня в совершенное окоченение, стало светать, дождь прекратился, туман быстро поднялся и ближайшие части отряда оказались не более каких-нибудь 500—700 сажен от нас; я побежал туда, у знакомых офицеров достал бурку, чарку водки с куском хлеба и, немного согревшись, стал поджидать своего Давыда с вьюком. Мой сожитель Александровский был счастливее, у него было с собою пальто, да капитан Кауфман, коему саперы из пирамидально поставленных ружей, накрытых кое-чем, устроили тоже нечто в роде навеса, зазвал его к себе и они провели ночь все же гораздо лучше моего.

Не стану утомлять читателя еще большими подробностями этого памятного мне движения и ограничусь следующим заключением: отряд предполагал к 4—5 часам пополудни 14-го числа перевалить чрез Маал-рас на удобное для ночлега место, а между тем едва только к 6 часам вечера 15-го числа стянулся на площадку Маал-раса, не имея возможности за сильным утомлением лошадей, бывших уже более суток без корма, за наступившею темнотой и возобновлявшимся туманом тронуться далее к более удобному ночлегу. На переходе от Акимала, всего верст 7—8, потеряно сорвавшихся с кручи 49 артиллерийских и вьючных лошадей. Только 16-го числа, в 8 часов утра, отряд мог двинуться далее к спуску в долину реки Рогноор-чай. Таковы-то бывали походы на Кавказских горах !...

Рогноор-чай после дождя оказался сильно бушующим; [348] переправа в брод была очень затруднительна и продолжалась более пяти часов; с одного берега на другой бал протянут канат, и люди, с ружьями за плечом, перебирались бочком, держась обеими руками за канат; волны хлестали выше пояса и некоторые солдаты от головокружения падали, подхватываемые конными милиционерами, поставленными плотною шеренгой против течения; не мало трудности было переправить вьючную артиллерию и вообще прочие тяжести. Мне приказано было с милиционерами оставаться в воде все время, пока не переправится до последнего человека арьергард; ну и пришлось мне таки изрядно повозиться в тот день, особенно с артиллерией; за то и выразили мне артиллеристы особую благодарность, поместив в своих отчетах, кажется, где-то напечатанных, что благополучной переправой орудий обязана единственно моим усилиям. Наконец, переправа совершилась, и мы в сумерки достигли урочища Тамалда, очень удобного для расположения лагеря. За весь день мы прошли около десяти или пятнадцати верст.

Неприятеля нигде не было видно; но генерал Б. счел нужным из предосторожности маневрировать; по обе стороны ущелья на едва доступные кручи были послана по две роты, под командой майоров князя Семена Шаликова и, кажется, Шатилова. Стрелять им не пришлось, но терзаться в этом карабкании солдатикам досталось не мало...

С Тамалды открывалась значительная часть ущелья Аварского Койсу, заселенного лезгинским обществом Джурмут; аулы виднелись на покатистом противоположном берегу реки, и им суждено было послужить козлом отпущения за катастрофу с милиционерами нашими.

Генерал-майор Б. с первых же дней похода довольно рельефно выказал себя человеком, находящимся в экстазе от роли “полководца". На разные наружные, декоративные аксессуары было обращено особое внимание: эффектное “здорование” с войсками, таинственная деятельность [349] “штабных", сновавших около палатки генерала с бумагами, придавая себе знаменательно глубокомысленный вид; частые совещания с туземцами знающими местность, и — главное — раскрытая пред генералом книга La vie de Napoleon par Baron Jomini мало-мальски наблюдательному человеку говорили ясно, что его превосходительство, заполучив под свое начальство несколько батальонов и пушек, счел себя полководцем, имеющим наполнить мир своими деяниями. К числу декораций, особенно любимых генералом, принадлежала вечерняя зоря с особенными церемониями; при этом выпускалась ракета, раздавался выстрел из орудия, все барабанщики и горнисты целого отряда начинали бой и вой. Это было впрочем принято и во всех отрядах, но нигде не придавалось этому такого особого значения и нигде оно не возбуждало поэтому и такой иронии. Несколько раз ракеты, вероятно отсыревшие или вообще плохо приготовленные, зашибали деревянными хвостами своих же людей, и потому приказано было для порядка наряжать по очереди артиллерийских офицеров, которые крайне были этим недовольны.

Первые три дня отряд простоял безо всякого дела. И люди и лошади отдохнули после трудных переходов; дождливая погода наконец угомонилась и к вечеру 19-го числа великолепное захождение солнца, при чистом, безоблачном небе, показало нам одну из тех дико прекрасных картин кавказской природы, которые никогда не перестают поражать человека, хотя и смотрящего на них десятки лет сряду.

Начало действий отряда назначено было с 20-го числа рекогносцировкой дороги, ведущей к переправе чрез реку Аварское Койсу. От всех батальонов, милиционерных и спешенных казачьих сотен были вызваны охотники, сформирована партизанская команда, имевшая назначением находиться в голове авангардных колонн, выслеживать скрывшегося неприятеля, обходить его по труднодоступным [350] тропинкам и т. д., что в других местностях обыкновенно возлагается на легкую кавалерию, а здесь могло совершаться только пешими и особенно ловкими ходоками. Команда эта, приказом по отряду, была поручена мне, чему я крайне обрадовался, как вообще всему что давало случай к сильным ощущениям.

20-го июня, при великолепной погоде, колонна назначенная для рекогносцировки выступила из лагеря. В голове шел я с своею командой охотников и сотня пеших грузинских милиционеров; за нами рота сапер и 3-й батальон грузинского гренадерского полка с двумя горными орудиями. На спуске к переправе, в мелком редколесья, нас встретили горцы и завязалась перестрелка; люди мои рассыпались по лесу, а я остался на дороге; ко мне подошел командир саперной роты Михаил Петрович Кауфман, с которым мы и завели какой-то разговор; вдруг он побледнел, пошатнулся, схватился рукой за бок, я едва успел поддержать его, крикнув саперам, что их капитана ранили; прибежавшие солдаты тотчас уложили его на носилки и отправились обратно в лагерь, от коего мы отошли не более четырех-пяти верст. К счастью, рана оказалась не особенно опасною, пуля не задела самых чувствительных органов, и Кауфман впоследствии совершенно выздоровел. — Между тем горцы, перестреливаясь, отступали, мы подвигались за ними, и на половине спуска, где лес становился уже совершенно мелким, по данному нам сигналу, остановились. Внизу у моста, перекинутого чрез Аварское Койсу, виднелся завал, занятый неприятелем. Подошел батальон, поставили орудия и пустили по завалу несколько шрапнелевых гранат, из коих одна очень удачно разорвалась над самым завалом; видно было, как горцы закопошились, и часть их пустилась в рассыпную по мосту. Осмотрев таким образом ведущую к переправе дорогу, которую кое-где исправили, и значительную часть противоположного берега, на покатости коего [351] раскинулся довольно большой аул, окруженный засеянными хлебом террасами, мы потянулись обратно, имея несколько человек раненых в перестрелке людей.

На другой день отряд, оставив лагерь под прикрытием некоторой части войск, выступил двумя колоннами с целью перейти реку и с двух сторон наступать к аулу Богнада, взятие и разорение коего, с истреблением посевов, составляло задачу движения. Одна колонна пошла по той дороге, которую мы накануне осматривали, другая правее, несколькими верстами выше по течению, где по сведениям тоже должен был быть мостик. Предполагалось таким образом, во-первых, развлечь неприятеля, уменьшив число защитников главной переправы и аула, во-вторых, обойти самый аул с двух сторон, в-третьих, в случае неудачи переправы в одном месте, совершить ее в другом, и в-четвертых, захватить большее пространство засеянных полей для истребления посредством скашивания и вытаптывания. Я с партизанскою командой был назначен во вторую колонну, состоявшую из 3-го батальона грузинских гренадер, двух батальонов Тифлисских егерей и четырех горных орудий, пор начальством командира Тифлисского полка князя Р. И. Андроникова. До реки мы дошли без всяких приключений, но мостик застали разрушенным, а на другом берегу за камнями виднелось, несколько горцев. Очевидно, нас с этой стороны тоже поджидали, но думали удержать разрушением моста, оставив только пикет для наблюдения; главные же свои силы горцы, не раздробляя, сосредоточили у переправы под аулом.

Устроить какой-нибудь мост, за отсутствием всяких материалов и даже инструментов, нечего было и думать; пускаться в брод чрез бешено ревущую по камням реку тем менее. Собравшиеся на берегу командир гренадерского батальона подполковник Сусловский и несколько офицеров (остальные войска с начальником колонны были еще назади) пустились в рассуждение о том [352] придется ли колонне идти назад, или посылать за приказаниями к начальнику отряда? Во всяком случае нужно было дождаться князя Андроникова. Между тем я, подойдя к самому разрушенному мостику, стал оспаривать его остатки; он оказался по своей конструкции моим старым знакомцем, такой же как на Аргуне в Хевсурии, о чем я уже подробно рассказывал в другом месте. Устои из дерева и камней оказались почти целыми, особенно на нашем берегу, сброшены были только те бревна с настилкой из плетня, по которым совершается обыкновенно переход; все это было унесено рекой; одно из бревен, однако, вырытое из противоположного устоя, одним концом на нашей стороне удержалось и в полуповисшем положении покачивалось то вверх, то вниз, почти касаясь горизонта воды.

Нельзя ли перейти по этому бревну? подумал я. Приказав нескольким человекам моей команды потормошить укрепленный в устое конец бревна, чтоб удостовериться прочно ли оно тут держится, и убедившись, что сидит оно в своем гнезде крепко, — я обратился к подполковнику Сусловскому с предложением перебраться с моими людьми на ту сторону; а затем и он с батальоном мог бы последовать за мною. Предложение мое было встречено смехом и “Бог знает, что за глупости, вы толкуете!” Я этим однако не смутился и сказал, что так как неприятеля на той стороне не видать, а 3—4 человека караульных на расстоянии двух ружейных выстрелов не опасны, то я и один с своею командой (до 70 человек) могу перебраться, занять правый берег, да и пройти, пожалуй, до присоединения к первой колонне. “Да как же вы по такому бревну будете переходить? Что вы учились на канате плясать что ли?” острили офицеры, более или менее все мои знакомые.— А вот увидите.

Не долго думая, я сел на бревно верхом, уперся в него спереди обеими руками, за мною таким же [353] порядком еще два человека, и подвигаясь как бы совками (при этом бревно нас покачивало вверх и вниз так, что ноги погружались в воду), не глядя в реку, во избежание головокружения, мы втроем достигли противоположного устоя, но выйти на него не могли,— бревно четверти на две не хватало, — спрыгнули на берег и благополучно достигли цели. Некоторое дрожание рук и ног и потный лоб обнаруживали сильное напряжение нервов... Сначала зрители смеялись, после стали кричать: “сумасшедший, что вы делаете, вернитесь"; когда мы доползли до половины, над самою бешеною быстротой потока, они ожидали неизбежной катастрофы; увидав же нас вышедших на берег, замахали фуражками и платками... По моим следам перебралось еще человека четыре из моей команды, тогда мы стали держать висевший на воздухе конец бревна, чтоб уменьшить качку, от которой являлось нервное беспокойство, и этим облегчили движение настолько, что на бревно стали садиться уже от 6 до 10 человек разом; не прошло и часу как вся моя команда была уже со мною, общими силами бревно кое-как было протянуто к устою и качка совсем прекратилась. Неприятельский пикет, сделав несколько безвредных для нас выстрелов, скрылся. Тогда я переправился уже один назад и встреченный разными: “ах, вы, джигит, ах вы, тушинская голова", скоро убедил Сусловского пуститься с батальоном указанным мною способом. Старик наконец согласился, сел сзади меня и после охов, вздохов, передвинулся благополучно, а за ним вся седьмая фузелерная рота со своим командиром князем Иваном Шаликовым. В это время подошла вся колонна; князь Андроников, осмотрев переправу и выслушав рассказ об изобретенном мною способе передвижения, разрешил перебраться остальным трем гренадерским ротам, а сам с двумя Тифлисскими батальонами, орудиями и вьюками остался на левой стороне, с тем, чтоб или отыскать где-либо лесу для возобновления моста, [354] или поискать выше по течению возможности в узком месте перейти в брод.

Описать так подробно и рельефно этот вольтижерский фокус переправы верхом по качающемуся бревну чрез бешенный поток, чтобы читатель мог вполне ясно представить себе весь процесс этой шееломной выходки, почти невозможно, особенно для незнакомого с Кавказом, его реками, мостами и пр. Как представлю себя теперь верхом на бревне, держащемся одним концом в устое из камня и земли, могущих легко осыпаться, на трех аршинной высоте над бурлящим потовом, в волнах коего человека прежде исковеркает, измелет, а после уже утопит, по спине мурашки бегают!.. Вспоминал теперь, чрез 29 лет, об этом, я сам решительно недоумеваю — зачем делались мною такие сумасбродства? Меня даже не подбивали к этому мечты о каких-нибудь особенных отличиях и наградах, которые, как мне хорошо было известно, давались весьма редко таким малоизвестным, непривилегированным людишкам. Ничем более таких выходов объяснить нельзя, как какою-то бесшабашностью, какою-то неугомонною наклонностью к дикому удальству, последствием долгого пребывания, в возрасте впечатлительной юности, среди диких гор и их обитателей, ценящих в человеке только совершенное презрение к смерти и вообще ко всякой опасности.

Очутившись на другом берегу реки, покойный Иван Матвеевич Сусловский, добрейшая душа, но весьма ограниченный и слабый человек, долго не решался, что дальше предпринять и помнил только, что начальник колонны князь Андроников сказал ему: на той стороне реки вы уже действуйте по своему усмотрению и соединитесь с главным отрядом, или дождитесь моей переправы. Однако медлить было нельзя, солнце стало уже клониться, к западу; решили идти вдоль течения реки к аулу, где рассчитывали найти генерала с войсками. Несколько горцев на [355] благородной дистанции следили за нашим движением, и мы, пройдя верст шесть, услыхали впереди звуки ружейных выстрелов, а еще версты через три, четыре, поднявшись на возвышение, увидали пылавший аул и дымки выстрелов, вспыхивавших из-за горящих на плоских кровлях саклей кучек хворосту, заготовляемых горцами на зиму для топлива. Войска уже отступали от аула к переправе. Мы должны были ускорить шаг, чтобы скорее присоединиться к хвосту арьергарда и не дать времени горцам занять или разрушить переправу, что поставило бы нас в крайне скверное положение. Уже стало смеркаться, когда мы появились под самым аулом; моя команда тотчас была рассыпана по крайним саклям и завязала перестрелку с исподволь возвращавшимися в аул жителями, скрывшимися было в верховья крутой балки при взятии аула, а батальон пошел прямо к мостику, по которому могли проходить не более трех, четырех человек в ряд. Когда гренадеры перешли наконец все, тогда я собрал всю свою команду, бегом бросился к мосту, и, ведя лишь одного раненого в руку донского казака, благополучно присоединился к своим. С четверть часа гренадеры еще потешались бесполезною тратою патронов, стреляя по одиночным горцам, показывавшимся из-за саклей, затем мы двинулись по дороге к лагерю, куда и прибыли уже довольно поздно, очень утомленные.

Князь Андроников со своею колонной, не помню уже каким способом, переправился где-то выше по реке, и ночевал на той стороне. Следующий день он употребил на истребление ближайших к берегу засеянных полей, и к вечеру возвратился в лагерь. За два дня, 20-го и 21-го июня, раненых набралось у нас человек до тридцати. Генерал Б. посетил всех, благодарил, обнадежил Георгиевскими крестами.

Между тем “лазутчики" все сновали в его палатку, очевидно что-то предпринималось еще. Дня через три [356] кажется, отряд опять выступил двумя колоннами; одна пошла по течению реки, другая переправилась через мост у разоренного аула, прямо в гору на перевал; при этой колонне, под начальством самого генерала, следовал и я с партизанскою командой. После чрезвычайно трудного, утомительного перехода по снегу, по камням и адским тропинкам, мы поздним вечером только добрались до какого-то узкого ущелья, где и ночевали бивуаками, и не взирая на конец июня, мерзли жестоко. На другое утро, пройдя несколько верст и зажигая пустые аулы общества Канада, мы увидали большой аул, кажется Колоб, в который только что вошли грузинские милиционеры, бывшие в авангарде той другой колонны, двинувшейся по реке, и уже успевшие поджечь несколько саклей. Жители, очевидно заранее предуведомленные нашими же лазутчиками, успели вывезти свои семейства, скот и почти все имущество дальше в трущобы; слабая попытка их отстаивать аул была отбита милиционерами и егерями, захватившими значок и несколько пленных. Рассыпавшиеся по саклям люди наши не нашли почти ничего, что стоило бы назвать добычей; найдено было несколько кувшинов и тазов красной меди, да несколько телят. Простояв у аула часу до четвертого, в ожидании возвращения посланных к скрывавшимся жителям лазутчиков, коим поручено было передать воззвание, приглашавшее смириться, покориться, дать заложников и еще что-то в этом роде,— на что последовал решительный отказ — отряд, соединившись в одну колонну, отступил по ущелью, истребляя по пути посевы, и невдалеке ночевал.

Всю ночь над ущельем носился густой дым пылавших аулов и зажженных костров, у которых люди жарили отбитых телят; было очень тепло, полная луна приветливо глядела на нас с высоты; несколько человек нас расположились на крыше какой-то сакли, и мы за чаем долго болтали, любовались живописною картиной и перекатами ревущей по камням Аварской Койсу. [357]

В два или три перехода мы опять возвратились в лагерь на Тамалду, где на другой день отряд был построен на поляне; генерал Б. торжественно объезжал ряды, поздравлял с победой, самодовольно принимая громко раздававшееся ура; затем было пропето Отче наш, сыграли Коль славен и прошли церемониальным маршем.

Между тем запас продовольствия, особенно сухарей, почти истощился и войска ждали с большим нетерпением возвращения давно отправленной в Закаталы колонны, имевшей конвоировать вьючный транспорт. День назначенный для прибытия транспорта миновал, но о нем не было ни слуху, ни духу; прождали еще два, три дня; сухари давно все исчезли, соли не было ни зерна, люди питались одним мясом и какою-то травой, имевшею острый вкус; появилось много больных дизентерией. У меня с Александровским тоже хлеба и соли давно не было; из всех запасов оставался чай, сахар и саго; так мы и проводили дни, то пили чай, то ели безвкуснейшую кашу из саго, с тех пор мне опротивевшую донельзя. В лагере стало как-то тихо и уныло; генерал Б. почти не показывался из палатки.

Наконец, должно быть на пятый или шестой день томительного ожидания и совершенной неизвестности о судьбе колонны с транспортом, явились опасения не истреблена ли она неприятелем, и беспокойство заметно увеличилось... Часу в четвертом пополудни я смотрел на игравших у нас в палатке в ералаш Александровского, Коханова (Николай Семенович, тогда артиллерийский штабс-капитан, состоявший, по особым поручениям при князе Воронцове, в последствии известный начальник почтовой части на Кавказе), оправлявшегося от раны Кауфмана и не помню четвертого, вдруг явился ординарец звать меня к генералу; я надел шашку и отправился.

Вхожу; его превосходительство сидит на складном походном кресле, пред ним стакан пунша и раскрытый Жомини. [358]

— Ваше превосходительство, имею честь явиться. Изволили требовать.

— Да-с, я хочу дать вам поручение; знаю вашу отвагу и находчивость, знаю как вы по бревну переправили батальон и вообще считаю вас за отличного офицера и пр. и пр., дам вам случай оказать важную услугу всему отряду и заслужить особую награду. Дело в том, что вот уже пять дней как майор Лыков должен был прибыть с транспортом продовольствия, но о нем нет никаких сведений; я посылал уже двух лазутчиков, ни один до сих пор не вернулся. Возьмите свою команду, выступите так, чтобы никто в лагере даже не знал об этом, и разыщите Лыкова с его колонной или узнайте, по крайней мере, о его судьбе; наконец дойдите, если нужно до самых Закатал или Лагодех, если туда удобнее окажется, и употребите все старание доставить поскорее транспорт с сухарями. Соблюдайте крайнюю осторожность, чтобы не наткнуться на засаду; заметив сильного неприятеля, старайтесь скрыться от него, обойти, или отступить, одним словом, предоставляю вашему благоразумию и опытности пробраться и доставить нам скорее продовольствие, или, по крайней мере, какие-нибудь сведения о Лыкове, за которого я, признаться сильно опасаюсь. Постарайтесь сами найти дорогу, чтобы не брать лазутчика-проводника, которым я не доверяю. После пробития вечерней зори еще раз зайдите ко мне за окончательными приказаниями, а пока не говорите никому, даже из офицеров, ни слова.

— Слушаю, ваше превосходительство, постараюсь исполнить.

Я вышел из палатки генерала Б. в каком-то состоянии восхищения. Вот так поручение, вот когда представляется случай совершить подвиг, о котором напишут, напечатают, будут везде говорить; пожалуй, высший Георгиевский крест дадут!.. Я не знал как и дождаться вечера и пробития зори, чтобы приступить к исполнению. [359]

Однако, мечтам моим не суждено было сбыться. Еще засветло прибыли в лагерь два посланные майором Лыковым туземца с известием, что он не далеко, везет транспорт с сухарями и скоро будет; ему тотчас послали на встречу роту, и часов в девять вечера вся колонна прибыла в лагерь, к общей большой радости отряда, уже пять-шесть дней остававшегося без хлеба. Оказалось, что промедление произошло отчасти вследствие дурных распоряжений, медленности в сборе вьючного (черводарского) транспорта, отчасти по совершенной неспособности Лыкова к мало-мальски самостоятельному действию, по непривычке чем-нибудь распоряжаться. Он всего боялся, и неприятеля, и беспорядков в колонне, и ответственности за какой-нибудь потерянный вьюк сухарей; везде ему представлялась опасность, он терялся, то двигался, то останавливался, и переход его продлился двумя-тремя днями более чем бы следовало.

Между тем в отряде, вместе с недостатками продовольствия, продолжалось совершенное бездействие и распространилось общее неудовольствие на генерала Б. и весь его штаб. На порицания, насмешки и критику не скупились. В числе артиллерийских офицеров был некто штабс-капитан Гранкин, отличавшийся замечательным импровизаторским стихотворным талантом; за стаканом вина, он мог по часам говорить стихами, всегда очень складно и всегда кстати. До сих пор помню отрывки целой “поэмы", которую он импровизировал в один вечер в палатке одного из офицеров Грузинского гренадерского полка, пред собравшеюся компанией. Поэма была у меня списана с одного из ходивших по рукам экземпляров, но, к сожалению, затерялась и я должен ограничиться отрывками на память. Вот начало:

Как ныне сбирается вещий Б-д
Громить непокорные горы;
Он вниз посылает к реке авангард,
А на гору лезут майоры. [360]

Далее, описывая движение отряда 21-го июня в аулу Богнада, Гранкин продолжал:

Ракеты вредят и своим и чужим,
Лафеты трещат у орудий,
И с криком ура! по аулам пустым
В атаку бросаются люди.

Никто там не ранен, никто не убит,
А лекарь усердно хлопочет,
И М... 17 писарям собираться велит, —
Писать он реляцию хочет.

О чем же напишет реляцию он?
О том ли как брали мы скалы,
О том как аул непокорный сожжен
И взяты пустые завалы?

О том ли как в плен был захвачен козел
И взят годовалый теленок,
И крылья раскинул двуглавый орел
Над грудой тазов и плетенок?..

Нет, нет; он о том ее будет писать,
Что мы победили в том деле,
Что даже убитых врагов сосчитать,
Комиссию назначить хотели...

Меж тем как тела их Мадатов 18 считал,
Число их утроить старался,—
А враг непокорный, уйдя в Богнадал,
Оттуда над нами смеялся.

«Пишите, пишите», он так говорил
Б...у и храброму штабу;
«Отряд ваш в трофеи себе захватил
Козла лишь, теленка, да бабу.

«А сколько, скажите, ребята у вас
Лошадок под кручу скатилось,

Тогда как по ребрам горы Маал-Рас
К нам армия ваша тащилась?» [361]

Но Б... не слушает глупых речей,
Отряд на поляну сбирает,
Молитву поет и с победой своей
Голодный отряд поздравляет.

Ура! ему ружья кричат
Ракеты и пушки 19 им вторят.
О том, в представленье кого поместят —
Майоры с майорами спорят.

А враг ему шепчет: «внизу посмотри
На скаты горы Маал-Раса, —
На вьюках везут сухари
И всякого много запаса;

«Вино для отряда и ром для тебя,
Закуски отрядному штабу;
Но мы их отнимем, отмстим за себя,
Козленка, теленка, да бабу.

«Вы долго напрасно их будете ждать,
Дождетесь лишь нескольких криков,
Которые будет в горах испускать
Просящий о помощи Лыков».

Здесь не помню нескольких строф, а за тем заключение:

И все мы довольны походом своим,
И все восклицаем — велик наш Создатель!
Один не доволен остался лишь им
Джурмутских племен заседатель 20... [362]
Один ко кресту, и к чину другой,
К награде всяк будет представлен,
Один только он, по вине по чужой,
От должности будет отставлен!..

И так далее, в этом роде, все очень верно и метко.

В другой раз как-то сидели мы несколько человек в палатке, дождь лил не переставая, все мокро, в лагере грязь невылазная, сухарей давно нет, солдаты болеют, тоскливое желчное настроение обуяло всех,— в эту минуту входит вестовой звать Гранкина в отрядный штаб “ракету вечернюю пущать ”.

— А, в штаб, говорит, вставая, наш импровизатор, хорошо:

За все, за все тебя благодарю я,
За то, что мы стоим здесь 20 дней,
За то, что в штаб с ракетами хожу я,
За то, что мы живем без сухарей!

Не помню продолжения этого обращения к генералу Б., но в заключении были приблизительно следующие строки:

Напейся же ты так,
Чтобы тебя хоть ныне
Апоплексический хватил удар!

Получив продовольствие, отряд приободрился и уже стал порываться к новым движениям и встречам с горцами. Однако ожидания эти не сбылись. Простояв еще несколько дней на Тамалде, в напрасном ожидании депутатов с изъявлением покорности и раскаяния от наказанных жителей, генерал Б... решился возвратиться на линию, где, по полученным сведениям, утихшие было кровавые происшествия возобновились в сильных размерах. [363]

В первой половине июля мы тем же путем, без особых приключений, возвратились в Белоканы; здесь дневали, батальоны тифлисского полка ушли в свой штаб Лагодехи, а мы на другой день отправились в Закаталы. Экспедиция кончилась. Результатом были: два-три немного разоренные аула, несколько потравленных полей, да кратковременный страх обитателей диких лезгинских трущоб. Была ли у неприятеля какая-нибудь потеря при взятии аулов, сказать трудно; во всяком случае едва ли больше пяти-шести человек, задетых шальными пулями; да и не удивительно: горцы закрытые своими каменными саклями безопасно стреляли в подходившие совершенно открытые головные части наших войск, а затем мигом исчезали и уходили по крутым балкам, где их и не преследовали. С нашей же стороны было человек 30—35 раненых, штук 50—60 погибших в кручах лошадей, изрядное количество выпущенных снарядов и патронов, крупная денежная издержка, изнурительный труд войск и — убеждение горцев что “не так страшен черт, как его малюют"... Впрочем, по заведенному порядку, сделано было представление о награждении “более отличившихся" и в начале следующего года вышли награды; в том числе мой лагерный сожитель Александровский был произведен в капитаны, а я в поручики.

И нужно правду сказать, что если офицеры вполне заслуживали данных им наград, то еще более заслуживали их солдаты. Переносить такие ужасные труды и лишения не только без всякого ропота, а даже с неподдельною готовностью и отчасти весельем, могли только люди закаленные в кавказских походах, предвидимые удалыми, опытными офицерами. Был ли от этих трудов, лишений и опасностей какой-нибудь хороший результат для дела, вопрос другой, не касавшийся войск: — их обязанность повиноваться, идти куда поведут, подставлять лоб под пулю, или под [364] ежеминутное опасение слететь с кручи; а уж куда, почему и зачем, про то де начальство знает.

И опять нужно правду сказать, “дела давно минувших дней"!., от этих трудов и лишений, от этих крупных казенных затрат, от расстройства солдатского и субалтерн-офицерского здоровья, результаты были весьма проблематические... Вот хоть бы для примера: в 1845 году генерал Шварц преодолел трудности движения по этих адских трущобам между южных и северных склоном главного хребта, чтобы наказать дидойцев за их беспрестанные нападения на мирную Кахетию, которую мы десятки лет никак не умели достаточно защитить от этих вторжений. Очень хорошо. Главный дидойский аул Хупро взят с боя, разорен, сожжен. Торжествуется победа. Читающий реляцию видит неимоверные подвиги войск, для которых ничто — карабкаться по заоблачным снеговым пикам, переходить в брод бешенные потоки, лезть с криком ура, под выстрелами метких горских винтовок, на кручи, без дорог и т. д. Попятно у него, у читающего, невольно вырывается: “молодцы, славно, лихо!" и шлются благодарности и награды. Но вот проходит не более четырех лет; новый начальник лезгинской линии генерал Чиляев считает опять важным наказание дидойцев, опять двигается отряд в 1849 году к тому же Хупро и опять повторяется то же, что и в 1845 году; затем проходит восемь лет и новый начальник линии генерал барон Вревский начинает свое наступление на горцев в 1857 году опять к тому же Хупро... И всякий раз оно сжигается и разоряется, и всякий раз дидойцы жестоко наказаны и трепещут... В таком же роде бывали действия и на других военных театрах Кавказа, и некоторые пункты получали какую-то классическую известность своею притягательною силою наших набегов и экспедиций. Как на лезгинской линии Хупро, так в Чечне были Алдинские хутора, за Кубанью — Абин. Каждое из этих мест, особенно Алды — [365] родина Ших-Мансура, в которую первый раз пошли наши войска в 1785 году,— и весьма неудачно пошли, потерпев полное поражение, — чуть не ежегодно фигурировало в реляциях и всякий раз как весьма важный результат... Tempi passati!

Без всякого преувеличения могу сказать, что если бы наконец не принята была совсем другая система войны на Кавказе, то эти экспедиции для наказаний, эти разные набеги и реляционные прогулки с кипятящею кровь обстановкой, под звуки ура, ги, под свист пуль и грохот пушек, с примесью стонов раненых и видом несомых на шинелях убитых,— все это легко превратилось бы в perpetuum mobile...

XXXI.

Вскоре по возвращении в Закаталы, сделалось известным, что сам главнокомандующий с отрядом, собранным в южном Дагестане, двинется вверх по реке Самуру в Горные Магалы для их осмотра и принятия мер к прекращению того враждебного в нам настроения, которое давало неприятельским шайкам возможность оттуда проникать на Лезгинскую линию и в Нухинский уезд (о чем я уже упоминал подробнее выше). Генерал Б. рассчитывал, что его, без сомнения, тоже вытребуют туда для совещаний, как ближайшего местного начальника. Однако, к крайнему его огорчению, этого не случилось; он получил только предписание выслать в аул Цахур, с достаточным прикрытием, находящихся в прикомандировании в его отряду адъютантов главнокомандующего и меня, как Элисуйского пристава и знакомого с местными обстоятельствами.

За отъездом Каханова в Тифлис, в Закаталах никого из адъютантов князя Воронцова не оказалось, и потому генерал Б. приказал на всякий случай отправиться Александровскому, как адъютанту начальника всего гражданского управления; мне тоже было объявлено приказание следовать [366] в Цахур. В прикрытие были назначены две роты 1-го батальона Эриванского карабинерного полка, с четырьмя крепостными ружьями, несколько донских казаков и десяток туземных милиционеров, под командой майора Фелькнера.

Мы выступили чрез Мухахское ущелье, перевалились благополучно при отличной погоде чрез главный хребет, в истокам Самура, прошли Баш-Мухах и к вечеру другого дня остановились на берегу реки в виду Цахура, уже занятого дагестанскими войсками. Принарядившись, мы тотчас отправились по крутому подъему в аул, где и явились к начальнику главного штаба генерал-адъютанту Коцебу, а от него к главнокомандующему. Принял нас князь весьма любезно, расспрашивал Александровского о дороге, по которой мы прошли, о движения отряда генерала Б., о происшествиях на Лезгинской линии и пр.; обратясь во мне, сказал: “с тобою, любезный З., хочу подробно поговорить о здешних делах, приходи завтра часов в десять утра”. Мы раскланялись. Александровский отправился к своему брату походному казначею, а меня пригласил к себе в саклю бывший мой помощник в Элису, Гаджи-ага, тоже вызванный в Цахур, у которого я и ночевал, проведя большую часть ночи в разговорах о местных делах, о качагах, об отношениях в ним жителей Горных Магалов, о мерах какие нам казалось полезным принять к прекращению разбоев и т. п. Гаджи-ага хотя более хитрый чем умный татарин, однако насквозь знающий своих соотечественников и все их дела, бывший несколько лет в бегах с султаном Даниель-беком, опытный, мог бы быть весьма полезным нам человеком, если бы не был ярым фанатиком-мусульманином, в душе ненавидящим христиан. У него, как и у большинства служивших нам мусульман, происходила постоянная борьба между фанатизмом и преданностью святому делу вражды к гяурам с одной стороны, и между желанием получать отличия, денежные выгоды и пользоваться влиянием над [367] соотечественниками, с другой. От того беспрестанное лавирование, хитрость, желание угодить обеим сторонам... Этих господ нужно было хорошо знать, не возбуждать в них неуместною грубостью или придирчивостью мстительности, но и не верить вполне, строго требовать буквального исполнения приказаний и вообще не класть пальца в рот... Некоторую пользу из них всегда можно было извлечь и вообще без их содействия местное управление было бы слишком затруднено; но обширных полномочий и свободы действий ни в каком случае предоставлять им не следовало, так как они почти без исключений употребляли их во вред нам же. Мое короткое знание этих господ происходило не столько от какой-либо особенной проницательности, а главнейше от знания языка и возможности объясняться без переводчиков, а также от исключительной случайности, бросившей меня с двадцатилетнего возраста в среду туземцев, которые имеют много одинаковых характерных особенностей, и, за весьма редкими исключениями, одержимы отсутствием прямоты и откровенности; у них постоянно задние мысли...

На другой день мы вместе с Гаджи-агой 21 вышли на площадку пред саклей, занятою князем. Погода была великолепная, все вышли подышать воздухом, площадка была оживлена. Тут были и разные командиры частей войск, и дербентский губернатор князь Александр Иванович Гагарин, и вся свита князя, в том числе князь Илико Орбельян, который, увидев меня, сейчас же закидал меня по-грузински расспросами о нашем походе с Б., о происшествиях на линии, наконец о моем собственном положении при Б. На последнее я ответил, что оно совершенно неопределенно, что я даже приблизительно не знаю что мне дальше придется делать, и что я думаю проситься в какой-нибудь полк. “Постой, сказал мне милый Илико, я [368] поговорю с князем М. З. Аргутинским (командующий войсками в Прикаспийском крае), и если он согласится взять тебя к себе, то лучшего уже ничего не выдумаешь, при нем можешь сделать карьеру как нигде, а между, тем я тебя представлю князю Гагарину", и тут же подвел меня к нему.

Александр Иванович Гагарин, долго бывший в Одессе адъютантом у князя Михаила Семеновича, пользовался его особым расположением; это был вполне джентльмен и по виду, и по манерам, и по характеру. Он очень любезно принял мое представление, расспрашивал о прежней службе, желал мне успеха у князя Аргутинского, наконец прибавил: если же вы там не пристроитесь и вообще не найдете ничего лучшего, то я с большим удовольствием готов вам предложить какое-либо место в моем, впрочем весьма ограниченном районе.

В десять часов мы подошли к сакле князя; там был уже начальник главного штаба. Чрез несколько минут нас позвали. Князь сказал несколько слов о беспорядках, производимых шайками качагов на лезгинской линии и в Нухинском уезде, и о помощи, оказываемой им населением аулов Горного Магала, спросил нас, как близко знакомых с местными обстоятельствами, чтобы мы полагали полезным предпринять для прекращения такого нестерпимого положения дел? Я в таких случаях не отличался застенчивостью; даже думаю, напротив, я оказывался слишком, как бы выразиться, самонадеянным или дерзким, высказывая свои мнения с некоторою авторитетностью, не соответствовавшею моим юным летам, особенно юному прапорщичьему чину; очевидно, большинству начальства это не могло нравиться, и уже раз по поводу хевсурских дел было явно высказано нерасположение к моим попыткам вторгаться в область высших военных соображений... Я теперь, в зрелых летах, вполне сознаю неуместность и непрактичность таких откровенностей, такого недостатка [369] скромности пред сильными мира сего... Не все смотрели на это так, как князь Михаил Семенович Воронцов. Он, великан, не мог и подумать, чтобы его самолюбие уязвлялось такими пигмеями; он никогда не простил бы, быть может, резкого изложения противоречивых взглядов какому-нибудь служебному тузу, мои же слова он выслушивал с неизменною своею улыбкой, с величавою снисходительностью, даже как бы с удовольствием, какое испытывает всякий пожилой, умный человек, слушая бойкого мальчика. Таким образом, в настоящем случае, когда вопрос князя коснулся предмета мне близко знакомого и когда я был твердо убежден в верности своих взглядов, готовый, что называется, из кожи лезть чтобы доказать их пользу, я, не стесняясь, изложил мое мнение, прибавив, что и Гаджи-ага совершенно с этим согласен. Главная суть моего длинного доклада, сколько могу теперь вспомнить, заключалась в том, что никакие военно-полицейские меры к прекращению зла не помогут, потому что на стороне качагов все: и симпатии большинства населения, и страх пред ними и руководящею ими силой — в лице бывшего султана, и все местные условия; вход и выход на плоскость им совершенно открыт и облегчен полным содействием жителей аулов по Самуру; эти одни могли бы оказать главное содействие к прекращению вторжения шаек, но они не хотят, а отчасти и не могут, будучи открыты нападению шамилевских скопищ, без уверенности в своевременной помощи нашей. Я думал, что помочь может следующая мера: соединив все аулы Горного Магала в одно приставство, поручить управление ими одному лицу (подразумевал я, конечно, себя), обязанному лето и зиму оставаться среди них; для этого построить в Цахуре, как центре, укрепление на батальон пехоты и сотню казаков, которая бы состояла в распоряжении пристава; при нем же должны быть человек 25 конных всадников из туземцев, обеспеченных хорошим содержанием, для рассылок. Кроме того следовало бы еще [370] выше по Самуру, примерно близь Баш-Мухаха, возвести небольшой форт на одну роту, чтобы таким образом Цахур, как центр, имея на своем правом фланге это укрепление и другое строившееся ниже по течению у Лучека, на левом — мог командовать над всем верхним течением реки, наблюдать за переправами и прикрыть плоскость от враждебных покушений. Против мелких шаек, деятельный пристав с казачьею сотней, устраивая засады и секреты, мог бы тем более действовать с полным успехом, что местные жители, под постоянным страхом наказания (для чего гарнизоны укреплений были бы вполне достаточны), по неволе должны были бы отказаться от содействия качагам и уже не могли бы ссылаться на свое слабое, беззащитное положение против партий Шамиля и Даниель-бека. Затем следовало бы строго и без дальних околичностей приводить в исполнение правило о взыскании с тех обществ, на земле коих случится происшествие, деньгами на удовлетворение ограбленных и на выкуп пленных. Я рассказывал тогда о моей борьбе с качагами в течение 1849 года, о бесплодности всех моих разъездов, ночных засад и рысканий по лесам, о притворной якобы покорности жителей нашим распоряжениям и вообще заключил, что без изложенных мер, при всей готовности моей, хоть бы и с явною опасностью положить голову, наткнувшись когда-нибудь на засаду, никакой надежды на успех не имею, и тревожное положение на плоскости может продлиться надолго, принимая все более и более широкие размеры. Присутствовавший тут же князь Илья Орбельян обращался по временам к Гаджи-аге, передавая ему мои слова, спрашивал что он думает. Этот все подтверждал, прибавляя, что если сардарь прикажет, то он с радостью готов пожертвовать собой и умереть хоть сейчас, но что действительно без войска, без силы ничего нельзя сделать.

— Ну, спасибо тебе, любезный З., сказал князь. — Посмотрим что можно будет сделать; мы еще поговорим. [371] Приходи сегодня обедать; и подав нам обоим руки, отпустил.

В этот же день у князя происходили с начальником главного штаба и князем Аргутинским продолжительные совещания; в чем они заключались, что говорилось, на чем порешили, я не узнал, но чрез день князь с бывшими с ним войсками оставил Цахур и ушел вниз по Самуру к Ахтам; Фелькнеру и его ротам приказано было тем же путем возвратиться в Закаталы, а мне с Александровским отправиться назад туда же, чрез Ках и Элису.

Слышал я после, что предполагалось ограничиться назначением для управления Горным Магалом полковника князя Спиридона Чавчавадзе (где, когда и чем заявил он свои способности, мне неизвестно), назначив в его распоряжение сотни две туземной милиции под командой ротмистра князя Евстафия Мачабелова. Для этого оба сии офицера были вытребованы к главнокомандующему в Дербент; но кажется и такая, весьма сомнительной пользы мера не была приведена в исполнение. В последствии же, года через три, как я уже упоминал, вынуждены были разорить все эти горные аулы и выселить их жителей на плоскость...

Между тем, князь Аргутинский, но рекомендации Илико Орбельяна, захотел меня видеть, и состоявший при нем по особым поручениям капитан Краснюченко зашел ко мне, объявив, что князь Моисей Захарович просит меня придти в таком-то часу. Я явился в занятую им саклю; доложили и я был позван. Князь сидел на походном складном кресле, с трубкой, сгорбившись, насупившись (обыкновенная его поза); вдали, в почтительной лакейской позе, стоял служивший у него Имеретин Глахуна, хотя и милиционный офицер, но продолжавший и трубки подавать, и сапоги снимать, и под сердитую минуту испытывать на своей спине крепость княжеского чубука. Я в первый раз видел [372] тогда князя Аргутинского, слава коего уже несколько лет гремела по Кавказу. Невзрачнее, непредставительное наружности трудно себе вообразить: небольшого роста, порядочно тучный, сгорбленный, седые волосы в беспорядке, грязноватый сюртук с потемневшими аксельбантами, понуренная, редко поднимающаяся голова; все это производило впечатление далеко не внушающее и не соответствующее молве о его достоинствах; только изредка поднимаемые черные глаза блестели и с особенною проницательностью как-то пронизывали его собеседника. Но наружность обманчива. Моисей Захарович был действительно человек умный, в тонкости знавший Кавказ и его обитателей, отличный администратор и не менее хороший генерал, чрезвычайно заботливый и внимательный к войскам, вдобавок абсолютно бескорыстный человек, но с неограниченным честолюбием, возраставшим по мере его возвышения. До полковничьего чина и назначения командиром Тифлисского егерского полка, он ничем не отличался, подвигался весьма туго, вообще принадлежал к категории офицеров, ничем не выдающихся, никем не замечаемых. Только с назначением в 1841 году начальником Самурского округа и расположенных там войск, он сразу заявил себя человеком, попавшим в настоящую свою сферу деятельности; местное население вскоре убедилось, что имеет дело с человеком, которого не проведешь, который всякой азиатской дипломатии противопоставит такую же в квадрате и выполнит свои угрозы не на словах, а на деле. Горцы не замедлили дать ему кличку: “Самурчаин донгуз” (Самурский кабан), сохранившуюся за ним навсегда.

Нужно отдать бывшему главному начальнику Кавказа генералу Головину справедливость, что назначением князя Аргутинского в Самурский округ он оказал краю значительную услугу: при всех печальных катастрофах, последовавших вскоре за тем в Северном Дагестане, где наше владычество висело так сказать на волоске,— в Южном Дагестане [373] было сохранено относительное спокойствие, само по себе облегчавшее критическое положение наше в ту бедственную для нас эпоху. Затем, несколько лет деятельности в этом небольшом районе развили дремавшие так долго под спудом способности князя Аргутинского, удачи придали ему достаточную долю уверенности в себе, а повышения и одобрения свыше укрепили эту уверенность еще более, и таким образом он подготовился в занятию достойным образом возложенного на него в последствии главного командования всем обширным и важнейшим тогда на Кавказе прикаспийским краем. В июле 1850 года, когда я представился ему, он был на верху своей славы, генерал-адъютант, с Георгием 3-го класса, весьма уважаемый князем Воронцовым.

— Честь имею представиться вашему сиятельству, корнет З., провозгласил я, вытянувшись в струнку.

— А, очень рад с вами познакомиться; садитесь (выговор все-таки тотчас обличал сына Грузии) поближе; потолкуем.

Я сел на стул против князя.

— Давно вы служите на Лезгинской линии?

— Полтора года, ваше сиятельство.

— Что же вы там делаете?

— Год был Элисуйским приставом, а теперь состою без определенного назначения при генерале Б., с которым участвовал в походе и недавно возвратился.

— Скажите, пожалуйста, от чего у вас там на линии такие беспрестанные происшествия? Неужели нельзя принять меры чтобы превратить это? продолжал князь, посасывая свою трубку и смотря себе на колени.

Что и как отвечал я тогда ему, само собою, припомнить теперь не могу; знаю только, что вопрос коснулся предмета, близко мне знакомого и составлявшего в то время, можно сказать, как бы мой конек, и потому со свойственным молодости вообще, а моей натуре в особенности, [374] экстазом я и пустился. Мойсей Захарович все слушал, изредка только вскидывая на меня свои блестевшие углем черные глаза, да по своей привычке покрякивал, иначе не могу выразить издаваемых им звуков, нечто среднее между “гм" “хрр”, и обыкновенным сопением. Говорил я долго, совершенно откровенно, без обиняков, думая выказать мое знание местных обстоятельств

— Да, это все справедливо вы говорите, очень хорошо, видно, что вы все там подробно знаете; но как же генерал Чиляев, ведь он умный, опытный человек, не распоряжался так, чтобы все это шло иначе?

Вот тут-то, будь я хоть в сотой доле сведущ в мудрой житейской науке против моего добрейшего знакомого А. А. Потоцкого, я бы должен был ответить, что где же мне, мол, молодому прапорщику сметь судить о генералах, моих начальниках, что, вероятно, им ближе видно, какие меры должно принимать и пр., что я только рассказал о положении дел на линии, как мне представляется, но что, без сомнения, я, по своей неопытности, могу ошибаться и т. п., а я сдуру со своими откровенностями. И на последний вопрос я распространился что-то, помнится мне, об излишней снисходительности генерала Чиляева к жителям, употребляющим это во зло, о вреде угроз, никогда не приводимых в исполнение, о слишком большом доверии к так называемым влиятельным туземцам и пр.

— Очень, очень вам благодарен; все это весьма интересно; рад, что познакомился с вами.

Я встал; князь протянул мне концы своих пальцев, я поклонился и вышел. О приглашении к себе на службу ни слова.

Пошел я тотчас дать отчет об этом свидании Илико; он меня подробно расспросил обо всем, что было говорено, и тут же мне сказал: — Нет; брат, к Аргутинскому ты не попадешь; он таких, которые критикуют [375] действия своего начальства, терпеть не может. А вот я скажу князю Гагарину, не возьмет ли он тебя к себе; его переводят военным губернатором в Кутаис, там ты, со знанием грузинского языка, можешь быть ему полезен, а человек он благородный, милый, образованный, с ним скорее сойдетесь.

— Однако, что же я в Кутаисе буду делать? В такой мирной стране, где ни экспедиций, ни драк нет, ни отличий, ни наград?

— Это ничего, сказал Илико; если он возьмет тебя в адъютанты, то может просить о прикомандировании тебя на месяц или два к какому-нибудь отряду для участия в делах, как делают все наши адъютанты. Подожди-ка здесь, я сейчас зайду и поговорю с Гагариным.

Чрез несколько минут позвали меня к князю Гагарину и, после весьма непродолжительного разговора, он выразил полное согласие взять меня к себе в адъютанты, когда его переведут в Кутаис, что, впрочем, еще не решено, прибавил он. “Когда узнаете, что мое назначение туда состоялось, прямо приезжайте, я вас буду ожидать"

В тот же день я обедал у главнокомандующего; тут были все генералы и начальники частей войск, вся свита князя, вообще человек до двадцати; сидели по-азиатски, на полу, кое-как поджавши ноги. Князь Воронцов был в хорошем расположении духа, много рассказывал и, как теперь помню, заключил следующими словами: “Да, господа, все, что выходит за пределы, не хорошо; даже добродетель, выходящая за пределы, становится пороком" 22.

После обеда мы разошлись по саклям, а на другое утро часов в 8 собрались на площадке пред квартирой князя. Тут мы с Александровским и Гаджи-агой откланялись [376] всем властям и вскоре выехали чрез Кыльмыц и Сарыбаш, по той же дороге, по которой я в 1849 году возвращался из Ахты; войска вскоре тоже тронулись левым берегом Самура вниз к Лучеку, а Фелькнер еще с рассветом ушел обратно вверх по реке.

К вечеру мы добрались без всяких приключений до Каха, где и ночевали у г. Вакуловского, занимавшего должность пристава со времени моего отъезда оттуда. На другое утро он дал нам человек 10 чапар (конных милиционеров) в конвой, под командой рассыльного из элисуйцев Вагаба, молодого ловкого парня, ездившего всегда и со мною; таким образом поезд составился из Александровского и бывшего с ним донского казака, больного, вялого, на плохой лошаденке, меня с моим неизменным спутником Давыдом, да одиннадцати конвойных, на которых в случае какой-либо опасности надежды было мало; я знал этих людей хорошо и имел основания не надеяться на них; досаднее всего было мне, что, одетый в форменный офицерский костюм, я, кроме обыкновенной азиатской шашки, никакого другого оружия не имел, а револьверов тогда еще не знали. Между тем каждодневные происшествия на линии, особенно как-то, усилившиеся с весны этого года (1850), заставляли быть на стороже при переезде до Закатал — верст около 50.

Часов в девять утра мы пустились в путь. Вагабу я приказал ехать впереди, сам с Александровским, Давыдом и казаком в нескольких шагах за ним, а чапары, которых мне чрез каждые две-три версты приходилось поругивать, чтобы не отставали, назади. Первую половину пути до аула Гуллюк проехали мы благополучно, скорою ходой, делая не менее семи верст в час, не взирая на сильный жар. Въезжая в раскинувшийся на большом пространстве Гуллюк, состоящий весь из садов, обнесенных глиняными стенками и скрытых за ними каменных саклей, мы уже не ожидали никакой опасности, не обратили внимания, что чапары [377] порядочно отстали и, дав волю лошадям, шлепавшим по мокрому щебенистому грунту дорожки, о чем-то болтали с Александровским, как вдруг я заметил, что Вагаб остановился, кто-то держит лошадь его за узду, а сам он оглянулся назад с каким-то особенным тревожным видом; я толкнул свою лошадь и, сделав полурысцой несколько шагов, увидел, как из-за стенки сада, один за другим, перелезали несколько вооруженных с головы до ног людей, в наружности коих я уже ошибиться не мог... Это были “качаги”, человек 10—15, и по виду не горцы дальних обществ, а свои беглые, разбойники, наводившие ужас на край!..

— Эй, Давыд, казаки, чапары, крикнул я, что мочи было по-русски и по-татарски,— скорей, сюда! Раздался ускоренный громкий топот. Качаги заметили три русские фуражки, мою, Александровского и казака, и должно быть поверили словам Вагаба и моему крику — что конвой состоит из целой команды казаков, мгновенно бросились перелезать назад чрез стенку; но в эту минуту я с Давыдом уже подскакал к месту и видя, что качаги бегут к густому саду, крикнул Вагабу бросить лошадей и с ближайшими чапарами бежать за мною, делая выстрелы чтобы вызвать тревогу, на которую должны прибежать старшины и местные чапары, а качагам нагнать еще больше страху,— не долго думая и не слушая криков Александровского: “куда вы? что вы делаете”, перескочил через стенку и с Давыдом пустился за бегущими. Все это было делом минуты. Разбойники только еще миновали саклю, у дверей коей сидело несколько баб за работой, как бы ничего не случилось; я видел мелькающие за тутовыми деревьями красные и синие ахалухи, большие курпейчатые папахи, блиставшие на солнце винтовки, еще несколько шагов или лучше прыжков и один из качагов очутился впереди нас в 15—20 шагах; он только что хотел перепрыгнуть чрез оросительную канавку, как раздался выстрел Давыда; он сделал еще [378] прыжок, упал, очевидно раненый, опять поднялся, пустился бежать, еще несколько шагов оставалось ему до чащи, в эту минуту я наскочил и рубнул его по обнаженной бритой голове (папаха у него слетела при падении), кровь брызнула ручьем, но он имел еще силу выхватить огромный кинжал и повернулся ко мне... Я видел пред собой просто гиганта, косой сажени в плечах, с обезображенным от озлобления, боли и лившейся крови лицом, и признаюсь сердце у меня ёкнуло... Я поднял шашку, готовясь повторить удар, вдруг раздался по-грузински крик Давыда: “го, шен дзагли швило”, и пистолетный выстрел почти в упор, в грудь, сваливший верзилу окончательно. В ту же минуту Давыд отрубил у него кисть правой руки и сдирал боевые доспехи, а я травой вытирал с шашки и с платья кровь, обрызгавшую меня таки изрядно. Между тем в саду появился Вагаб, без чапаров, не согласившихся идти за ним, а чрез несколько минут стали прибывать жители, старшины, один тамошний офицер, штабс-капитан милиции Магмуд-ага; все это кричало, шумело, выражало якобы негодование на дерзость качагов, решающихся в ауле среди бела дня нападать на русских офицеров, все это подобострастно нам кланялось, уверяло в своей преданности, готовности служить и пр., давно мне известные татарско-дипломатические приемы. Убедительно стали приглашать нас на плов, предлагали хоть сто человек конвоя, одним словом все было пущено в ход, чтобы задобрить особенно Александровского, которого, как адъютанта из Тифлиса, они особенно опасались. Мы от всего отказались; потребовали только конвой из пятнадцати человек, но чтобы сам старшина ехал тоже до Закатал. Это очень ему не понравилось; однако Магмуд-ага посоветовал ему ехать, прибавив, что вслед за ними и сам приедет. Мы простояли часа полтора у дома старшины; лошади наши отдохнули, конвой собрался, поехали и часу в седьмом вечера добрались до Закатал. Тотчас [379] явились к генералу Б., рассказали все подробно и представили ему Давыда с кистью руки убитого разбойника. Вспылил генерал шибко, старшину велел арестовать, а с рассветом следующего дня в Гуллюк уже выступил 3-й батальон Эриванского карабинерного полка, с полковником Фрейтагом фон-Лоренгофен, для наказания жителей. Наказание впрочем ограничилось, сколько мне помнится, тем, что батальон дня три оставался в ауле, требуя быков, баранов, рису, хлеба — сколько смогут солдатики поесть; а старшины просидели с неделю под арестом. Давыд получил от генерала в подарок полуимпериал, да по моей просьбе был представлен к медали за храбрость.


Комментарии

15. Это не шутка и не преувеличение, а факт, всему Кавказу известный. В 1847 году при осаде Салты был ранен в грудь на вылет подполковник Мищенко; князь Воронцов, очень уважавший этого храброго офицера, просил бывшего там знаменитого нашего оператора Пирогова посвятить Мищенке особое внимание и тот, осмотрев его, объявил, что к крайнему сожалению едва ли можно что-нибудь сделать, что смерть почти неизбежна. Между тем призванный лекарь-горец поставил его на ноги. Мищенко — еще в 1867, то есть через 20 лет, здравствовал комендантом в Херсоне! Умер, кажется, только в 1875 году.

16. Переход по этой дороге отряда прекрасно изображен на одной из известных картин мюнхенского профессора Горшельта, бывшего впоследствии на Кавказе и в течении нескольких лет сопутствовавшего войскам на всех театрах войны.

17. М. отрядный начальник штаба.

18. Армянин-переводчик.

19. То есть команды с крепостными ружьями, с ракетами и артиллеристы.

20. Джурмутское общество, уж не знаю по какому поводу, вероятно после какого-нибудь победоносного движения чуть ли не в 30-х годах, считалось покорным и даже был назначен джурмутский пристав для управления ими. Должность эту занимал один из князей Джорджадзе, живший себе преспокойно в своем кахетинском имении Енисели, и получавший какое-то содержание рублей в 200-300. В Джурмут, само собою, он никогда заглянуть не мог, ибо для этого требовалось присутствие целого отряда, и вся обязанность его заключалась в исправной расписке по шнуровой книге в получении своего жалованья... После же нашей экспедиции для наказания и покорения джурмутского приставства, казалось уже немыслимым дальнейшее существование должности пристава и, по словам импровизатора, князь Джорджадзе за чужую вину от должности будет отставлен.

21. Впоследствии он таки окончательно поддался своим мусульманским наклонностям и, не взирая на богатые милости ему и его сыновьям оказанные, бежал в Турцию и поселился там.

22. Эти слова как-то особенно врезались у меня в память и я вспомнил о них не далее как в 1873 году, по поводу рассказа г. Фелькнера о деле флигель-адъютанта полковника Копьева, причем рассказчик упомянул и об описанном переходе из Закатал к Цахуру. Я поместил об этом в Русской Старине (май, 1874) особую заметку.

Текст воспроизведен по изданию: Двадцать пять лет на Кавказе (1842-1867). Часть первая (1842-1851). СПб. 1879

© текст - Зиссерман А. Л. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001