ЗИССЕРМАН А. Л.

25 ЛЕТ НА КАВКАЗЕ

XXIII.

Генерала Шварца я уже не застал в Закаталах, и на Лезгинской линии было нечто вроде междуцарствия; все частные начальники продолжали исправлять свои должности и в ожидании предстоящих перемен ограничивались самою пассивною деятельностью, то есть канцелярскою отпиской. Должность окружного начальника исправлял подполковник Печковский (в последствии по делу об истязании донского урядника разжалованный в солдаты), ожидавший тогда со дня на день и смены, и суда. Мне пришлось однако к нему явиться. Встретил он меня с каким-то печальным добродушием, объявил, что получил бумагу о моем назначении, расспрашивал о тифлисских новостях, о времени приезда нового начальства и т. п. Затем просил приходить к нему во всякое время без церемонии обедать, ужинать, “мы-де люди простые и живем по старому кавказскому обычаю. Спешить вам в Ках не зачем, прибавил он; ничего там теперь особенного нет, горы занесены снегом, нападений не предвидится; а между тем пробудете здесь несколько дней, соберете кой-какие сведения, и я в этом отношении, как здешний старожил, к вашим услугам".

Я воспользовался этим приглашением, остался в Закаталах дней пять и по нескольку раз заходил к Печковскому, где в кругу его простого бесцеремонного семейства время проходило весьма приятно. На мои вопросы об [273] Элису и предстоящих мне делах, он давал мне самые подробные ответы и наставления, главная суть коих заключалась в необходимости соблюдать величайшую во всех отношениях осторожность. С мая до октября, даже ноября, могут прорываться такие значительные неприятельские партии, что просто открыто нападут, как уже было весной 1847 года, когда захватили пристава Мелешко. После этого случая, впрочем, вблизи Каха построено хорошее укрепление и там расположена рота линейного батальона; туда на лето можно и совсем переселиться с канцелярией; но нужно же разъезжать и оставаться ночевать в аулах, следовательно опасности избежать нельзя. Но больше еще нужно опасаться не этих неприятельских нападений, а мелких шаек “качагов” (беглецов, от татарского слова качты — бежал), наводнивших весь Белоканский округ и особенно Элисуйское владение; дерзость их дошла до крайности; они держат в страхе и повиновении все народонаселение; обирают, режут и уводят в плен, особенно армян и других заезжих торговцев; никакие наши меры не помогают, и каким способом, когда может это прекратиться, неизвестно. Кроме того, сами жители, татары, народ лукавый, предательский, доверять никому из них нельзя; любой может вас выдать какой-нибудь шайке если не из корысти, то из мести за неудовлетворение его просьбы, за решение не в его пользу дела или за наказание по вашему распоряжению, наконец, из ненависти вообще к русским, из желания отличиться, да и бежать после того в горы к султану. Имейте и то в виду, продолжал Печковский, что это народ хитрый до тонкости, будет унижаться пред вами, льстить, низкопоклонничать, но постоянно держать камень за спиной; не удастся подвести вас где-нибудь под засаду качагам или подвергнуть нападению на ночлеге, начнут кляузничать, доносы посылать начальству, взводить на вас небывалые злоупотребления по службе, наконец, подобьют [274] целое общество к коллективной жалобе и просьбе избавить их от такого пристава.

На вопрос мой что это за “качаги", о которых я столько еще в Тифлисе наслышался, Печковский объяснил, что это беглецы, абреки, разбойники из своих же здешних жителей, имеющие везде знакомых и родных, знающие все тропинки, все местные обстоятельства и потому так успешно действующие. Войсками против них ничего нельзя сделать, они шляются шайками от 5 до 15-25 человек, скрываясь в лесах, садах, иногда в самых аулах по домам жителей. Да вот, заключил Печковский, поедете туда, проживете две, три недели, без сомнения сами все узнаете лучше; повторяю только одно: будьте осторожны и не думайте, что в Элису вам придется иметь дело с такими же людьми, как ваши храбрые добряки пшавы и хевсуры.

Однако, нечего сказать, картину нарисовал мне г. Печковский непривлекательную! И хотя я с удовольствием предвидел неизбежные тревоги, нападения, преследования и проч., но некоторое сомнение все же вкралось в мое столь воинственно-самоуверенно настроенное сердце, и я поспешил к Д. И. Гродскому, чтоб узнать и его мнение. Он отдавал полную справедливость опытности Печковского и его знанию всех местных обстоятельств, советовал принять его наставления к руководству, но полагал, что в словах его есть некоторая доля преувеличения, и что он в своем печальном положении слишком мрачно на все смотрит. Сам Дмитрий Иванович знал об Элисуйском владении только относящееся чисто к военной, штабной специальности, то есть назначении туда летом частей войск, которые, соображаясь с получаемыми из гор сведениями, то усиливаются, то переводятся на другие пункты, вообще беспрерывно двигаются по линии и, к сожалению, большею частью бесплодно, потому что сведения получаются или запоздалые, или фальшивые, нападения неприятель [275] производит неожиданно на пункты неприкрытые войсками, и последние, в буквальном смысле слова, бегают взад и вперед, не имея возможности ни отразить, ни нагнать неприятеля; кавалерии на линии весьма мало, да одних донцов в лесистой пересеченной местности и пустить в дело было бы слишком рискованно. Пехота, невзирая на жар, доходящий иногда до 40°—45°, делает нередко в один день переходы до пятидесяти верст, но поспеть вовремя не удается. От Гродского же я узнал, что при приставе находятся 15 казаков, и что ротному командиру в укреплении Ках предписано, для преследования разбойничьих шаек, давать приставу взвод в 35—40 человек, при офицере.

Наконец я собрался уезжать. По совету Печковского, мне следовало ехать назад на Алазань, переправиться у Муганло и оттуда Нухинским почтовым трактом до станции Алмало, которая находилась в Элисуйском владении и подчинялась приставу; кстати осмотреть исправно ли она содержится, нет ли жалоб, на лицо ли конвойная казачья и нукерская (милиционная) команды, обязанные конвоировать почты и проезжающих по службе, и пр. Все мои вещи были отправлены на татарской арбе под прикрытием двух нукеров прямою дорогой по линии в Ках (верст 45), и с ними же послано одному из помощников приказание встретить меня у Алмалинской переправы чрез Алазань, с конвоем, для следования в Ках.

Знакомая мне по верхней Кахетии быстрая, не широкая Алазань здесь превратилась уже в глубокую, широкую, тихо несущую свои мутные волны реку, по которой с удобством могли бы плавать пароходы. Алмалинская почтовая станция — нечто среднее между плохою деревянною хатой и туземною землянкой — оказалась однако в исправности, лошади были хорошие и в комплекте; казачья команда, дурно помещенная, еще сквернее кормленная, имела печальный вид и половина людей были в лихорадке, или только что избавившись от нее, в изнуренном, слабосильном [276] состоянии. И не мудрено: при невыносимых жарах в течение пяти месяцев, при гадкой алазанской воде, они питались плохими сухарями, да сомовиной, водившеюся в Алазани в большом количестве. Сомы достигали баснословных размеров; мне случалось видеть таких, что хорошая лошадь едва могла тащить двух навьюченных на нее: длина не менее 3—4 аршин; рыба эта из числа хищных, нечто в роде речной акулы, питается и падалью, попадающею нередко в реку; бывали случаи, что сомы нападали на купающихся людей; одному, как говорили, даже почти отгрызли ногу; они истребляли во множестве диких уток и гусей, плавающих зимой по реке; вид имеют отвратительный, а вкус противный, сладковатый; на Кавказе только казаки, преимущественно гребенские на Тереке, употребляют, ее в пищу, называя лопушинкой.

Я ночевал на станции, а на другое утро явился ко мне помощник, милиции поручик Гаджи-ага (ни слова по-русски не говоривший), с ним словесный переводчик, молодой армянин Вермишев и конвой казаков и нукеров; вместе с тем прибыли старшины (кевхи) ближайшего аула Алмало, сказавшие при этом случае длинное приветствие, переданное мне довольно плохим русским языком; смысл речи был обыкновенный в таких случаях: разные комплименты, надежды на милость, наконец просьба принять проездом чрез их аул скромное угощение.

Я поблагодарил за поздравления с приездом, милостей де никаких оказывать не в состоянии, а чтобы нам, не пришлось ссориться, я их прошу исполнять немедленно и в точности мои распоряжениям; хлеба-соли же, понятно, не откажусь.

Затем, переправившись на пароме чрез Алазань, мы сели на коней и чрез полчаса приехали в Алмало, огромный, богатый аул, с населением около трех тысяч душ.

Хотя и в Тифлисе, и в первый приезд в Закаталы, я достаточно насмотрелся на татар и слышал их речь, но [277] теперь, очутившись вдруг лицом к лицу с целою толпой этих смуглых, почти оливкового цвета лиц, с крашеными рыжими бородами, вслушиваясь в совершенно непонятный мне говор, я с особым интересом стал вглядываться и в физиономии, костюмы, манеры, и в общий вид аула, и в женщин, полустыдливо выглядывавших из-за дверей и углов саклей, не удержавшихся от любопытства взглянуть на теза моуравы (новый пристав), да еще такого молодого. Везде и во всем замечались особенности; никакого малейшего сходства с горцами; в костюме, лошадиной седловке и оружии некоторое сходство с грузинами. Устройство саклей напоминало Кахетию; врыты они в землю, что спасает от жаров; заметно было гораздо большее благосостояние, чем у грузин. Угощенье было для меня новостью; главную роль играли пловы, то с барашком, то с фазанами, с курами, с черносливом, разные шашлыки (кебаб), кислое молоко с чесноком, мед, сладкие печения и проч. Пред обедом обносили кувшины с теплою водой, тазы и полотенца для мытья рук, — обычай очень хороший, ибо все и все едят руками; после обеда опять тоже полоскались рты и мылись обмаранные жиром пальцы.— Сидеть поджав ноги, есть руками и некоторые тому подобные мелочи были мне давно не новостью, и потому я очутился не совсем в неловком положении новичка, что обыкновенно вызывает в азиятцах пренебрежительную иронию; но незнание языка, после того как я привык в Тионетах быть между туземцами, как свой, показалось мне так стеснительным и щекотливым, что я тут же твердо положил приняться за изучение татарского языка, который, как я уже знал, во всем азиатском мире так же распространен, как в Европе французский.

На тридцативерстном расстоянии от Алмало до Каха пришлось проехать еще через два аула энгилойцев 11; также встречали меня старшины с приветствиями и приглашениями обедать, но я отказывался и в сумерки, наконец, приехал в свою резиденцию Ках, большой аул, со смешанным населением: часть татар, часть энгилойцев; близ дома занятого управлением пристава, базар, большая площадь, кругом застроенная каменными лавками, в которых почти исключительно торговали армяне. преимущественно из Нахичевани; они снабжали жителей всякими мануфактурными к красными товарами, а сами обменивали и закупали шелк сырец, главный местный продукт, который с большими барышами сбывался чрез Тифлис в Москву.

Дом оказался двухэтажный построенный на полуевропейский лад. Внизу помещались канцелярия, переводчик и писец; наверху я. Большой двор с землянками для рассыльных и казаков, с конюшнями и какою-то каморкой для арестантов, примыкал к большому саду, в коем преобладали старые тутовые (шелковичные) деревья: по средине двора стояло огромное тенистое дерево, под ним несколько скамеек, и тут весь день толпились рассыльные, жалобщики, просители, или просто праздные любопытные, в надежде услышать какую выбудь новость, “хабар", до которых восточный человек так падок, и бежать на базар рассказывать с таинственно важным видом и прибавлениями. Под этим деревом производил я большею частью разбирательства, суд и расправу.

Штат мой составляли два помощника, один, встречавший меня в Алмало, Гаджи-ага и другой, поручик Магмуд-ага, да кроме словесного еще письменный переводчик (мирза), письмоводитель, десять или пятнадцать конных нукеров (рассыльных) и команда донских казаков.

За изучение языка я взялся ретиво и самым практическим, уже раз оправдавшихся для меня способом; успех был такой, даже для меня самого неожиданный, что чрез четыре месяца я мог довольно свободно объясняться, а еще чрез три, четыре, я уже говорил, как истый татарин, и [279] произносил целым обществам грозные спичи. Впрочем, язык татарский гораздо легче грузинского, и по более простым изменениям слов при спряжениях и склонениях, и по выговору. Язык очень звучный, мужественный. У грузин есть поговорка: “всякий язык имеет свое особое назначение, а именно: персидский для сношений с важными людьми, татарский для войны и охоты, грузинский наедине с хорошенькой женщиной, а армянский в неудобных местах”. Грамота татарская (арабская) за то чрезвычайно трудна и требует долгого усидчивого изучения, я дошел в этом до умения написать несколько слов, так как писание вообще легче, чем чтение; на более серьезное занятие не хватало времени.

Исподволь перешел я от своего черкесского костюма и оружия к туземному татарскому; стал ходить в “кошах” (полубашмаки на высоких каблуках), стал курить кальян вместо коротенькой горской трубочки, одним словом, не прошло двух, трех месяцев, я был уже и здесь свой человек, да в этот раз все давалось мне гораздо легче, чем в начале пребывания в Тионетах; а при знании языка, становится уже делом не трудным и ближайшее ознакомление с бытом, характером, наклонностями и взглядами народа; все как-то само собою объясняется, и чрезвычайно облегчает исполнение административных обязанностей.

В первое время занятия мои ограничивались главнейше выслушиванием и разбирательством нескончаемых жалоб и просьб. Азиятцы вообще, а татары, имеретины и пшавы в особенности страстные тяжебщики и как будто удовольствие себе доставляют, шляясь по всем начальствам и судам; а уж как где прибудет новый начальник, то чуть не все народонаселение обязанностью считает перебывать у него и заявить какую-нибудь просьбу. То же было и со мною. Большинство жалоб оказывалось уже давно разобранными и решенными прежними начальниками, или вовсе не [280] основательными и т. п. Разбирательства велись словесные, нигде не записывались, и потому, понятно, нельзя было проверить разбиралась ли принесенная жалоба уже прежде или нет; а между тем всякий новый начальник как-то невольно с особым усердием оказывает жителям внимание и спешит по их жалобам делать нужные распоряжения; в большинстве случаев выдавался просителю на руки письменный по-арабски приказ к старшине: “Если де жалоба справедлива, немедленно удовлетворить, а если явится спор, то разобрать при посредстве двух, трех ахсахкалов, то есть белобородых (почетных стариков) и стараться о примирении, или выслать всех со свидетелями ко мне”. В некоторых случаях приказ посылался с нукером, который должен был настоять на скорейшем исполнении, или командировался один из помощников, а в более важных ездил я сам. В последствии, когда часто стали оказываться такие жалобы, которые уже давно были окончательно разобраны, я объявил, что всякий подобный жалобщик будет строго наказан; некоторых и действительно продержал в кутузке; результат вышел хороший.

Между тем я исподволь объехал все население, пребывал во всех аулах, ознакомился с местностью, с направлением дорог, с переправами и пр., так что в январе или феврале, когда в Закаталы уже съехалось новое начальство, я мог явиться туда и дать самый подробный отчет о состоянии приставства, о мерах, какие я полагал бы полезным принять там для прекращения хозяйничанья разбойничьих шаек и т. п.

Борис Гаврилович Чиляев долго со мною толковал и исключительно об этом предмете, да еще о важности получения частых и верных сведений из Ириба — местопребывание бежавшего султана, чтобы своевременно знать о намерениях неприятеля. Очевидно было, что новый главный начальник посвящает исключительное внимание военным делам. Князь Захарий Эристов, напротив, когда я [281] рассказал ему содержание своих объяснений с генералом, стал выражаться о военных делах с некоторою иронией, истребление разбойников считал возможным при хороших административных мерах, и вообще видно было, что он ожидал особенно блистательных результатов от задуманных им широких административных реформ.

Такая дисгармония в начале нового управления не обещала ничего хорошего, что и оказалось весьма скоро на самом деле. Оба были прекрасные, честные, бескорыстные люди и с самыми лучшими намерениями; но оба не вполне соответствовали своим назначениям, как по недостатку опытности, так и по неправильности взгляда на дела и на свое собственное положение. Борис Гаврилович Чиляев, хотя уже человек не молодой, но только что произведенный в генералы, увлекался военно-честолюбивыми мечтами, мнил себя в роли полководца, жаждал экспедиций, реляций и славы; между тем как в военном отношении роль его должна была ограничиваться более обороной, охраной линии и уменьем достигать этого с небольшим количеством войск, бывших в его распоряжении. Князь Захарий Георгиевич Эрнстов, хотя и молодой еще человек, и воспитанник Пажеского корпуса, и в чине подполковника, георгиевский кавалер, к тому же так тяжело раненый, считал, напротив, военное дело как бы ниже своего достоинства, мнил себя, по крайней мере, генерал-губернатором, имеющим почти неограниченную власть и самостоятельную миссию лепить из Белоканского округа какие угодно формы и приводить в исполнение всякие фантазии, тогда как он был не более как окружный начальник (на правах уездного), и находился, в подчинении генералу Чиляеву, как губернатору.

В короткое пребывание начальником лезгинской линии, Борису Гавриловичу таки удалось совершить весьма незначительное движение в горы и занять в обществе Дидо аул Хупро, который после разорения опять нами был брошен. Об этом была послана прекрасная реляция, выставлявшая, [282] как водится, все тонкости политических и стратегических соображений, затем трудности самого подвига, наконец благие последствия для края и т. д. Наградой был Станислав 1-й степени. Ловкие люди эксплуатировали слабость честного генерала, весьма тонко выставляя это движение замечательным военным подвигом, сочинили об этом солдатскую песню, разученную всеми ротными песенниками; на столе у генерала постоянно красовалась подробная карта движения отряда под его командой, с означением расположения батальонов, орудий и пр. Особенно отличался в этом случае тот же полковник Д., командир гренадерского полка, который был в дружбе с камердинером князя Воронцова.

Князю же Эристову, в такое же непродолжительное время управления округом, ничего не удалось сделать. Он чрезвычайно напоминал того соллогубовского героя в повести Тарантас, который, пускаясь в путешествие по России, с целью всестороннего ее описания, приготовил большую тетрадь, очинил несколько карандашей и возвратился с чистой тетрадью. Князь Захарий тоже только чинил карандаши... Он очень много разглагольствовал о своих взглядах на дела пред несколькими раболепными слушателями из ближайших подчиненных, держал себя весьма самостоятельно и гордо относительно Чиляева (отчасти может быть и потому, что он де грузинский азнаури — дворянин, а я князь, из самых древних), да будучи крайне раздражительного характера, постоянно выходил из себя, ругал туземцев, не разбирая правого от виноватого, не утесняясь ни положением их, ни званием, одним словом был человек и честный, и благороднейших правил, и не глупый, но до крайности самоуверенный и взбалмошный.

Итак генерал отпустил меня с наставлениями употребить самые энергические меры к истреблению “качагов" и постараться о получении из гор верных сведений о [283] неприятеле; а окружной начальник решительно приказал мне обратить внимание на окончание старых дел, приведение в порядок канцелярии и заняться главнейше составлением подробнейшего хозяйственно-статистического описания всего бывшего султанского имения, ныне составляющего казенную собственность; обнаружить причины почему имения эти давали Даниель-беку большой доход, а казне почти ничего, и изложить мои соображения, как наилучше устроить эти имения на будущее время.

Обоим отвечал я “слушаю-с”, да и готов был по возможности удовлетворить обеим требованиям, хотя, симпатизируя больше военной стороне, предположил посвятить ей главнейшее внимание. Впрочем, описанием султанских имений я тотчас же занялся и, сколько теперь могу вспомнить, преодолел много затруднений, представив подробнейшую записку листах на 15-20, обнимавшую весь этот сложный предмет со всех сторон. Говоря в записке о ничтожности доходов после конфискации имений в казну, я, помнится, указал на ошибочность распоряжений в этом отношении генерала Шварца. К этому придрался Эрнстов и, вместо ожидаемой мною благодарности за такую капитальную работу, по-видимому, так его интересовавшую, я при первом же свидании получил одну из тех начальнических распеканций,. которые долго не забываются. “Да как вы смели, милостивый государь, критиковать распоряжения генерала Шварца? Да вы знаете ли, что генерал-лейтенант есть третье лицо в государстве?” и т. д. Все это может показаться даже невероятным по своей бессмыслице; но такой взбалмошный человек уже был покойник, хотя, как уже сказано, в сущности вовсе не был глуп, кое-что читал и даже писать собирался. Да, собирался. Я сам видел у него в течении полутора года на письменном столе тетрадь белой бумага с началом какой-то статьи: “Если мы взглянем на историческую судьбу всех государств нашего материка, то [284] должны убедиться...." На этих нескольких словах покойник остановился и дальше не пошел. В разговоре, впрочем, он мне как-то высказывал свою мысль, что де “все государства имеют свой период величия и переживают его, подвергаясь в конце падению. Не избегнет этой участи и Россия. Теперь она на пути к апогею своего величия, а затем уже начнется падение",— философствовал покойник....

XXIV.

Пока перейду к дальнейшему рассказу о моем пребывании в Элису, постараюсь набросать здесь краткий очерк этого владения.

Все оно делилось на три полосы: во-первых, плоскость от левого берега Алазани до подножия лесистого хребта, тянущегося по всей лезгинской линии, у коего пролегала большая дорога из Закатал в Нуху; во-вторых, предгорья со вдающимися в главный хребет ущельями быстрых речек, прорезывающих плоскость, впадая в Алазань, и в-третьих, часть, лежащая на той, северной, стороне хребта, по верховьям реки Самура, впадающей в Каспийское море; эта часть называлась “Горный Магал". На плоскости преобладающее население были татары (мугалы) и энгилойцы — некогда грузины, обращенные в магометанство; по-арабски “инги" новый, то есть вновь обращенный, от этого происходит название “ингилойцы", или, как у нас принято было писать, энгилойцы. В предгорных аулах и в Горном Магале по Самуру жили исключительно лезгины. Первые говорили чистым татарским языком (адербиджанское наречие, тюркского корня), вторые — испорченным грузинским, третьи — собственным наречием — калпахским, но татарский язык доминировал и все его знали. Население — мусульмане сунни, и, за исключением ингилойцев, фанатически усердные. [285]

Плоскость и предгорья составляли богатейшую, щедро награжденную природой часть края. Пшеница, рис, шелк, виноград, всех родов фрукты родятся в изобилии без особого труда, благодаря жаркому климату, при обилии воды. Главнейший продукт сельского хозяйства рис и шелк.

В обвитых плющом и диким виноградом лесах, густою полосой тянущихся параллельно Алазани, водились стадами дикие козы, кабаны, лисы и в огромном количестве шакалы; фазаны, перепелки, дикие курочки, большие голуби сотнями вспархивали из колючих кустарников и густых бурьянов; в предгорных лесах водились во множестве, куницы-желтобрюшки, олени и медведи. По Самуру же, где каменистая почва и совершенно горный характер природы были малоудобны для хлебопашества, жители водили в больших размерах стада овец, которых на зиму перегоняли на южный склон хребта и за Алазань, в Самухские степи, не знающие зимы и известные своими пастбищами.

Близь аула Элису был большой ключ горячей щелочной воды.

Таковы были естественные богатства этого владения, которое в других руках и при других условиях могло бы быть обетованною страной, а между тем в мое время было театром разбоев и всякого беспокойства. Исторические сведения, какие мне удалось собрать, не были обширны; они заключались в том, что при нашествии мусульманского полчища во время калифов в этот край, населенный грузинами, они, при содействии горцев, пользовавшихся случаем грабить, были покорены и обращены в исламизм; затем между ними поселились выходцы из ближайших, мусульманских областей и часть лезгин, и из этого составилось отдельное владение, отданное одному из знатнейших арабских предводителей, с званием наследственного султана. Название Или-су (многоводие) дано ему или потому, что главный аул носил уже это название, или вообще [286] потому, что в этой местности так много источников, речек и родников.

Управление султанов было чисто восточное, деспотическое, с правом смертной казни, к которой, впрочем, прибегали редко, особенно последний султан, Даниель-бек; но отсечение рук, носов, выкалывание глаз, отрезание языка — практиковались довольно часто. Большая часть лучших земель принадлежала султану и бекам (дворянам), и меньшинство аулов жили на собственных землях; жившие на владельческих были обложены оброками, разными повинностями и работами, а собственники должны были выставлять известное число конных нукеров к султанскому двору и, в случае надобности, милицию. Султан разбирал жалобы, безапелляционно решал все дела и споры, налагал взыскания, сбирал в свою пользу штрафы, составлявшие крупный доход. Такая самостоятельная власть, в течение долгих лет, большое богатство и родство с самыми знатными домами в Дагестане — аварскими и казикумукскими ханами, приобрели Элисуйскому дому почетное положение между горцами и вообще между населением Закавказья, усиливавшееся еще и потому, что за преданность русскому правительству султаны, особенно последний, получали щедрые награды, ордена, генеральские чины и пр. Для нас, по крайней мере, до поры до времени, такое положение этого владения было как нельзя более выгодно. Благодаря сильному влиянию султана, ни религиозный фанатизм, принявший такие широкие размеры в руках Кази-Муллы и Шамиля, ни национальная враждебность мусульман к грузинам и их покровителям русским, не проникали не только в Элисуйское владение, но даже и в соседние части Закатальского округа и даже Нухинского уезда; по крайней мере, никакими явными признаками они не обнаруживались. Спокойствие, не взирая на весьма ограниченное число войск в этой местности, не нарушалось, и гражданское управление могло рассчитывать на постепенное развитие. Но печальные [287] события 1844 года, о которых я уже рассказывал выше, разом опрокинули все это положение дел. Гордый аристократ, самостоятельный владетель, русский генерал Даниель-бек из-за каких-то мелочных неудовольствий с начальством должен был бежать к презираемому им и считаемому горским байгушом, т. е. нищим, Шамилю и за особую милость считать звание его наиба над несколькими нищими лезгинскими аулами; из преданного слуги русскому государству он превратился в его заклятого врага; спокойствие и даже благосостояние обширной страны были потрясены.

Да, мы таки достаточно порадели в пользу Мюридизма и не мало делали, чтобы продлить борьбу на многие десятки лет. В 1840 году довели до восстания Чечню и она передалась бездомному беглецу, разбитому в Дагестане. Тогда Шамиль, по-видимому, безнадежно потерявший власть и значение, вдруг превратился в грозного повелителя всех воинственных племен, а мы, не уразумев всей серьезности положения дел, с какою-то апатичною бездеятельностью довели до катастрофы 1843 года, когда горцы взяли у нас одиннадцать укреплений, истребили их гарнизоны, приобрели огромные запасы артиллерии, снарядов, и, главное, небывалое до того нравственное преобладание над нами. В 1844 году, в то самое время, когда целая тридцатитысячная армия наша, под начальством двух корпусных командиров, не решалась атаковать Шамиля с его пятнадцатитысячною толпой, дерзко вызывавшего нас на бой (на Буртунае), вдруг бунтует элисуйский султан, переходит к неприятелю и если не фактически, то нравственно подчиняет ему половину лезгинской линии от Белокан до Нухи, в ближайшем соседстве с Грузией и Тифлисом... Какое торжество для Шамиля, для мюридизма! Какое ликование в мусульманском мире!

Более подробное изложение всех этих событий, с их печальными последствиями, не входит в рамку моих личных воспоминаний, и потому возвращаюсь к прерванному [288] рассказу о положении Элисуйского владения, в каком я застал его в конце 1848 года.

Первое время после погрома, Даниель-бек очутился в безвыходном положении. Лишенный богатства, значения, очутившийся в необходимости вести более чем скромную жизнь в суровой горной местности, униженный высокомерными приемами Шамиля и презрительным обхождением его приближенных, которых он, аристократ, еще недавно считал недостойными предстать пред свои высокие очи, Даниель-бек, очевидно, был так подавлен, что предался полной апатии и отчаянию. Человек небольшого ума, он не мог вдруг уяснить себе подробно своего положения и определить наиболее подходящий план действий. Это и было причиной, что в первое время после его бегства особенно дурных последствий на правом фланге лезгинской линии и в Элису не оказывалось. С нашей стороны ограничились введением русской администрации, то есть назначением пристава, да собиранием доходов с имений султана и нескольких бежавших с ним беков, и затем считали дело “подлежащим сдаче в архив". И хорошо, что так случилось, а то в 1845 году, когда для известной экспедиции к Дарго была отвлечена значительная часть войск, и даже генерал Шварц с остатками свободных батальонов был выдвинут за хребет к верховьям Аварского Койсу, обнаженная от военных прикрытий плоскость между Закаталами и Нухой могла представить султану весьма удобное поле действия и наделать нам не мало трудно исправимых бед.

Между тем султан, посредством щедрых приношений, частью из захваченных с собою сумм, частью из доставлявшихся тайком пожертвований элисуйских приверженцев, успел приобрести уже некоторое расположение и доверие Шамиля, получил в управление несколько горских обществ, соседних с Горным Магалом по р. Самуру, и, как бы проснувшись от своей апатии, стал [289] проявлять свою деятельность. Прежде всего он возобновил свое влияние на Горный Магал, совершенно изолировал его от нас, так что эта часть только считалась нам покорною, а в сущности она всецело была в руках неприятеля; ни пристав и никто вообще из русских туда не смел показываться, — для этого потребовалось бы самостоятельное военное прикрытие. Посредством жителей этого Магала и нескольких бежавших с ним элисуйцев, Даниель-бек вошел в деятельные сношения со всем своим владением и исподволь возобновил там свое полное влияние. Чего не сделало в этом случае обаяние прежней безграничной власти, страх жестоких наказаний посредством приверженцев, возбужденный муллами религиозный фанатизм и обычная ненависть к русским, то довершила наша беспечность, наша близорукая бездеятельность, привычка опираться исключительно на могущество штыков, и то уже в последнюю, так сказать, минуту; а отчасти и неизбежные злоупотребления.

В 1847 году Элисуйское владение очутилось в таком положении, что султан считался как бы отсутствующим хозяином, но распоряжался, и приказания его, для приличия прикрытые таинственностью, исполнялись немедленно и гораздо охотнее и исправнее наших распоряжений. Налагаемые им под всеми возможными видами контрибуции доставлялись ему обильно и исправно, и из них значительная часть пополняла бедную казну Шамиля, весьма нуждавшуюся в средствах для борьбы с нами.

Жителям, конечно, пришлось жутко; они очутились между двух огней, хотя врожденная способность азиятцев к политичности выручала их, и они весьма тонко лавировали: склоняясь более для виду пред нами, они держали и сердца, и карманы, открытыми противной стороне.

Одним из самых действительных средств, послуживших султану чтобы держать в руках не только свое бывшее владение, но и соседние части округа, было учреждение “могаджир", то есть людей посвятивших себя [290] исключительно молитвам, посту, воздержанию и войне с неверными. Могаджир отрекался от дома, семьи, всего мирского, посвящал всего себя исключительно служению веры, требовавшей главнейше борьбы и истребления гяуров.

Прикрытые такими религиозными целями, могаджиры оказались самыми подходящими людьми, и султан, присоединив к нескольким горцам-могаджирам находившихся при нем беглых элисуйцев, образовал первый кадр, отправившийся для действий на плоскость. Главой этой шайки был некто Богарчи, имя сделавшееся в последствии чуть не всеобщим пугалом и приобретшее громкую известность во всем крае, не исключая Тифлиса и самых высших начальствующих сфер. В Элисуйском владении этим шайкам без труда удалось приютиться, приобрести друзей и покровителей; за тем произвести несколько удачных захватов в плен зажиточных людей, несколько грабежей и вынужденных страхом денежных сборов, так что молва о таком заманчивом, выгодном, да еще и почетном ремесле могаджира разнеслась быстро и вызвала решительный наплыв охотников. Из всех аулов десятками бежали менее зажиточные люди, кадры увеличивались ежедневно, разбивались на шайки от 10 до 15-25 человек и в весьма короткое время наводнили Элисуйское владение, весь соседний Энисельский участок, окружающий крепость Закаталы, проникли в восточную часть Нухинского уезда, и пошла работа! Явилась сила, окончательно оспаривавшая у нас власть; наши требования, наши угрозы население стало, наконец, просто игнорировать, ссылаясь на могаджиров и требуя, чтобы мы их защитили от окончательного разорения. Дороги стали просто беспроездными; дошло до того, что от крепости Закаталы до переправы чрез Алазань, 25 верст, большою почтовою дорогой, пришлось сообщаться только один раз в неделю, под прикрытием роты солдат, сотни казаков и пушки. Тогда только мы открыли глаза. Качаги, то есть беглецы (так называли мы эти шайки), сделались словом не [291] сходившим с уст и высшего и низшего начальства, и большинства населения Закавказского края. Явились массы циркуляров, приказов, распоряжений, но результат был тот что, как объяснил мне г-н Печковский, “качаги" держали в руках все население, никакие меры к их истреблению не помогали, и когда, каким образом с ними удастся справиться, неизвестно. Кроме этого могаджирского наваждения, достигшего таких размеров, каких Даниельбек вероятно и сам в начале не ожидал, стали спускаться с гор значительные неприятельские партии для открытых нападений, возвращавшиеся если не всегда с большим успехом, то почти всегда безнаказанно. Я уже упоминал об одном таком нападении в 1847 году, когда султан захватил и казнил пристава Мелешко, лично похозяйничал в своем Кахском доме, собрал большую сумму денег, показался народу во всеоружии грозной силы и ушел. На нас, не защитивших ни жителей, ни даже своего пристава, какие же после того могли быть надежды? Так, и не без основания, рассуждало население.

С тех пор на Лезгинскую линию стали высылать несколько лишних батальонов, страна и ее управление приняли преимущественно военный характер и все это продолжалось тринадцать лет, вплоть до 1859 года, когда на Гунибе пленный Шамиль пропел лебединую песнь полувековой борьбе кавказских горцев с Русскою Империей.

ХХV.

В таком положении находились дела, когда я попал в Элису. Понятно, что я считал главнейшею заботой истребление шаек качагов; но как это сделать, я совершенно недоумевал. Одно было мне вполне ясно, что если бы население, не лукавя, захотело искренно нам содействовать, то в весьма короткое время можно было бы достигнуть [292] полнейшего результата. На все мои речи и угрозы кевхи и ахсахкалы (старшины) отмалчивались, или смиренно покорными овцами возражали, что они бы с величайшим удовольствием, но сил у них на это не хватает, что шайка в 15-20 вооруженных отчаянных головорезов нагоняет такой страх на них, мирных людей, что они рады, когда удается спасти свои головы; что всякую ночь каждый боится быть сожженным и ограбленным и т. п. “У вас же, прибавляли они, и солдаты, и казаки в руках, вы можете ловить и казнить их ”.— Ну, хорошо; давайте же мне, по крайней мере, своевременно знать об их появлении, указывайте где они скрываются, наводите меня на их следы, наблюдайте за подозрительными людьми в аулах, дающими приют качагам, назовите их, они будут наказаны, выселены. “Бали-ага, бали-ага (то есть слушаю-с господин, слушаю-с), это справедливо; это мы готовы всегда исполнить; только ведь эти качаги хитрые, они так внезапно приходят и уходят, так ловко скрываются в густых лесах, что мы никогда не можем во время что-нибудь узнать”. Вот и толкуйте с этим народом!

Пробовал я делать засады по дорогам в лесах, выезжал ночью из Каха по одному направлению, сворачивал вдруг в противоположную сторону, чтобы замаскировать свое движение, просиживал целые ночи, нередко пешком отправлялся за 15-20 верст, чтобы топотом конским не обратить на себя внимания, прибегал ко всем возможным хитростям — ничто не удавалось.

Один раз, помню, просидев напрасно ночь в засаде, я, когда рассвело, приказал собрать бывших со мною людей, и пустился по дороге к ближайшему аулу, чтобы там дождаться своих лошадей, оставленных в нескольких верстах в стороне. Не успели мы пройти с полверсты, как от аула, из-за редколесья, показалась партия качагов, беззаботно подвигавшаяся к нам на встречу. Я тотчас остановился, мигнул людям скрыться за деревьями, и, вполне уверенный, что в этот раз молодцы не уйдут от наших рук, с нервным напряжением стал ожидать... Вдруг раздался собачий лай, качаги на минутку приостановились, сняв с плеч ружья, и стали забирать в сторону от дороги. Один из солдат не выдержал: раздался выстрел, затем еще несколько, все с гиком кинулись за качагами, но их и след простыл! Мы больше часу шарили по окружному лесу, нашли оброненную разбойниками сумку с провизией; только что испеченный еще теплый хлеб, свежий сыр и прочее ясно показывали, что они прямо из аула вышли, где вероятно и ночевали.

Жители, услыхав выстрелы, выбежали к нам на встречу. Когда я им указал на свежую провизию, они очевидно смутились, клялись и уверяли, что никого не подозревают в приеме к себе качагов; опустив головы, выслушали мои бессильно озлобленные крики и угрозы, поторопились зарезать барана и угостить бывшую со мною команду; затем я сел на коня и уехал, не солоно хлебавши.

В донесении об этом случае окружному начальнику я добавил, что полагаю полезным прибегнуть к следующим двум мерам: во-первых, остающиеся на жительстве в аулах семейства качагов населить куда-либо подальше, хотя в Ставропольскую губернию, предоставив им забрать свое движимое имущество, а дома их и сады истребить для большей внушительности и примера; во-вторых, чтоб распоряжение бывшего главноуправляющего Кавказом генерала Нейдгарта о том, чтобы за всякий грабеж и нападение отвечало все общество того аула, на земле коего происшествие случилось, было строжайше и тотчас приводимо в исполнение. От этих двух мер, хотя далеко не гуманных и еще менее юридически справедливых, но оправдываемых исключительными обстоятельствами, можно было ожидать хороших результатов; нужно было только, раз приняв их, приводить в исполнение со всею жестокою беспощадностью и, главное, без проволочек и колебаний. [294]

Князь Эрнстов, помнится, отвечал мне, что хотя он не отвергает действительности предлагаемых мною мер, но находит, что в обоих случаях нужно прежде формальными следствиями обнаружить виновность семейств качагов или общества, а впрочем, в виде исключительного примера, можно будет какое-нибудь семейство более известного качага и выслать из края. Отвергать законность такого ответа, конечно, никто не станет, но это не соответствовало исключительному положению дела, а формальные следствия в те времена вообще, и в мусульманском крае в особенности, никогда почти ничьей вины доказать не могли; ложные показания и одобрительные повальные обыски под присягой в пользу своего единоверца считались заслугой, не говоря о том, что обвинительное показание угрожало местью и презрением. Да в подобных случаях и от не мусульман едва ли можно было ожидать правдивых показаний, а суд, основывавший свои решения на письменных доказательствах, не имел бы никакого основания обвинить кого бы то ни было. Таким образом выходила бы полумера, что гораздо хуже ничегонеделания. Впоследствии, впрочем, несколько семейств из Элисуйского приставства и Энисельского участка, кажется, были куда-то высланы, но результата особенного это не оказало, потому что выселение было применено как-то разрозненно, без системы, не имело общего характера, не было оглашено и оставалось неизвестно массе населения. Взыскания же с общества за случавшиеся на их земле грабежи, сколько мне помнится, ни разу не осуществились, хотя возбуждались следствия и бесконечные переписки. Вообще, к числу административных промахов, в коих само собою недостатка не было, следует отнести массы издававшихся постановлений и не меньшее число весьма горячих угроз, никогда не приводившихся в исполнение.... Это, очевидно, подрывало доверие к словам и к значению нашей администрации. “Всуе законы писать, если их не исполнять". Это изречение Петра [295] Великого особенно следует иметь в виду в покоряемых азиатских странах, с прибавлением: никогда не грозить, не решившись привести угрозу в действительное исполнение...

Я уже упоминал, что жители горных аулов перегоняли свои стада на зиму для пастьбы в за-Алазанские степи. Эти места, называемые по-татарски кышлаг (зимовники, от кыш — зима), лежащие между Алазанью и Курой, образуют Самухскую степь. Летом, выжженная, безводная, необитаемая, она в течение пяти-шести зимних месяцев оживляется, мелкая трава зеленеет, появляются солоноватые озерки и кое-где родники.

В марте месяце 1849 года поехал я туда; день был жаркий, так что пришлось снимать чухи; около полудня стада овец столпились в кучку, пряча друг под друга головы. Общий вид безжизненной пустыни. На этих степях водятся в большом количестве джейраны (сайги), род дикой серны; бег их быстрее всех других животных этой породы; охота за ними весьма трудная и редко бывает успешна. Мы однако на всякий случай взяли с собою несколько борзых и приготовились поохотиться. Как только завидели мы стадо штук в двадцать пасущихся джейранов, тотчас остановились и, как бывалые охотники, распорядились расставить по два, по три человека цепью в расстоянии около двух, трех верст друг от друга; собак всадники взяли к себе на седла; остальные люди поехали стороной в обход стада; затем, отъехав несколько верст, они обогнули лощину, на которой паслись джейраны, рассыпались и стали приближаться в зверю. Почуяв опасность, джейраны навострили уши; предводитель, большой рогатый козел, вышел вперед, остальные скучились и вдруг стрелой понеслись назад. Самые лучшие из наших скакунов, а их было не мало, на расстоянии каких-нибудь двух верст уже далеко отставали, и преследование продолжалось следующею парой [296] всадников, пока джейраны наконец тоже начали уставать, останавливаться, делать отчаянные прыжки. Некоторые из всадников на скаку стреляли из винтовок, другие сбрасывали с седел визжавших от нетерпения борзых, а те, перекувыркнувшись, пускались за видимо уже уменьшившими бег животными, и только таким образом, на расстоянии не менее 15-20 верст сумасбродной скачки, по изрытой лисьими норами степи, в течение почти целого дня мы успели убить четыре штуки. Это считалось таким успехом, что все беки, страстные охотники, были удивлены, и поздравляли меня как с блистательною победой. По их рассказам, Даниель-бек тоже нередко здесь охотился, собирал до полутораста человек на лучших конях и оставался очень доволен, если удавалось убить двух джейранов. Мясо их вкусно, напоминает дикую козу, шерсть золотисто-рыжеватая, вся фигура очень изящная, легкая, а глаза большие, черные — прекрасны и полны какого-то умоляющего выражения...

Ночь после охоты была довольно прохладная; на темно-синем небе ярко блистали звезды. После роскошного ужина из плова с молодым барашком, джейраньих шашлыков и овечьего кислого молока, мы расположились под открытым небом на бурках, положив головы на сумки и седла. Усталые лошади лежали, по временам как бы тяжело вздыхая; овцы кругом в дремоте жевали, скрипя зубами; собаки изредка завывали, верно почуяв лису или волка; большой костер сухого бурьяну трещал, то покрывая дымом, то освещая красноватым пламенем окрестность. Один из татар, поджав ноги, звучным тенором распевал персидские мелодии, переходя от громкого вопля к тихому бурчанию, от бесконечной, дребезжащей трели к протяжному гортанному звуку и оканчивая каким-то отрывистым пичикато, при котором сам певец и большинство слушателей невольно начинают в такт двигать плечами и головами... Кто не слышал этого своеобразного, [297] страстного восточного пения, кто не вник, не втянулся в его особенный музыкальный смысл, тому трудно передать производимое им впечатление — не то неги, не то грусти, и подчас какого-то удалого, нервного захватывания... В те годы я восторгался этим пением, не менее как и другими оригинальностями азиатской жизни, и нередко сам силился воспроизводить эти своеобразные мотивы, до сих пор даже еще не совсем забытые мною.

Под звуки пения, я, не взирая на сильное утомление, долго не засыпал и мысли мои быстро носились от одного предмета к другому, от одних воспоминаний в другим. Не прошло девяти месяцев, как я также не спал под кровлей кистина в Майсти, где и свобода и жизнь мои были легкомысленно поставлены в зависимость от воли дикарей! Там природа поражала угрюмостью громадных скал, ревом горного потока; здесь наводила уныние бесплодною, однообразно-скучною степью; там песнь горца выражала какую-то дикую отвагу или вой, напоминающий смерть; здесь татарин заливался звуками страсти, неги, жизненных наслаждений!... Да, едва ли многим из русских на Кавказе выпадало на долю испытать такие резко различные ощущения; и теперь, невзирая на тридцать протекших с тех пор лет, они так рельефно еще сохранились в моей ослабевающей уже памяти, что я многие сцены как бы вижу пред собою, как бы вновь их переживаю...

XXVI.

К концу апреля сделалось известным, что князь наместник в мае прибудет в Закаталы, и по линии, чрез Ках, проедет в Нуху и далее по Шемахинской губернии. Все обычные в таких случаях распоряжения были сделаны заблаговременно. Я приготовил блестящий конвой, пригласив для этого почти всех беков с их нукерами и старшин из аулов; собралось человек до двухсот на [298] отличных лошадях, в богатом оружии, и мы выехали на границу Элисуйского владения с Энисельским участком. Погода была великолепная, вся окрестность была покрыта роскошною зеленью.

Около 11 часов показался поезд из нескольких экипажей, окруженный многочисленным конвоем казаков, милиции и почетных жителей. В первом экипаже сидел князь Михаил Семенович Воронцов с генералом Чиляевым. Подъехав к нам и приняв от меня с любезною улыбкой рапорт о “благополучии", князь обратился к жителям, что рад-де их видеть и надеется, что при новом начальстве дела пойдут у них лучше и спокойнее. Я поспешил им перевести эти слова по-татарски, на что и последовал общий возглас “Саг-ол, Аллах сагласын" (благодарим, да сохранит тебя Бог) и т. п. приветствия. Князь что-то спросил у Чиляева и обратился ко мне: “Я слышу, любезный З., что ты успел в это короткое время уже выучиться по-татарски? Ну, спасибо тебе, что не теряешь напрасно времени... Представьте себе, Борис Гаврилович, продолжал князь, между тушинами выучился по-грузински, здесь в несколько месяцев по-татарски,— удивительная способность. Если бы нам побольше таких молодых людей, управление много бы выиграло."— Генерал Чиляев, подтвердив это, прибавил: “Еще удивительнее, ваше сиятельство, что ведь мало того в короткое время новому языку выучился, но и выговор по-грузински и по-татарски так усвоил, что решительно нельзя и подумать русский ли это говорит; чистым татарином произносит все слова." Князь еще благосклоннее улыбнулся и спросил у меня: “А что ты все еще гражданский чиновник?" — “Точно так, ваше сиятельство, губернский секретарь". Михаил Семенович стал что-то в полголоса говорить с Чиляевым, а я отъехал к своим бекам, с которыми между тем, выйдя из тарантаса, что-то беседовал князь Илико Орбельян, постоянно сопровождавший главнокомандующего во всех [299] поездках. Он поздоровался со мною, удивился тоже, что я успел уже по-татарски “насобачиться" и пошел к экипажу князя. Между тем перепрягли лошадей; наместник поблагодарил провожавших его от Закатал жителей, и поезд тронулся к Каху. Здесь ожидали собранные мною жители ближайших аулов, муллы, все торгующие армяне, толпа большая. Князь Воронцов, чрез князя Илико поговорив с ними о шелководстве, о рисовых плантациях, о канатах, приказывал им содействовать во всем начальству, для их же собственного блага, не доводить до строгих мер и т. п. Ответы были обыкновенные, стереотипные, в роде тех, которые и мне давались.

Тотчас за Кахом приходилось переезжать в брод речку Курмук-Чай, бывшую в полном разливе,— а известно что такое горная река в разливе; бешеный поток мог легко опрокинуть экипаж, особенно при изрытом большими камнями и карчами на дне, и потому я распорядился выставить до сотни людей, ставших плотною массой против течения и поддерживавших экипажи; сам я верхом простоял в воде, пока все тарантасы проехали. Князь одарил рабочих серебряными монетами и поблагодарил меня, примолвив: “И конь у тебя славный, да и ездок ты смелый". Все эти признаки любезного внимания князя, понятно, действовали на меня самым радостным образом и оживляли мои ослабевшие было надежды на повышение, на карьеру; я потому и вспоминаю об них теперь, хотя посторонний человек может сделать невыгодное для меня заключение о мелочном моем тщеславии; но не должно же забывать, что это было тридцать лет тому назад, что какому-нибудь двадцатичетырехлетнему губернскому секретарю, приставу, видеть особое внимание к себе наместника кавказского, полновластного властителя судеб огромного края, человека, от которого зависели все военные и гражданские, большие и малые люди,— не могло казаться мелочью... Да и в настоящее время многие ли, очутившись в подобном [300] положении, равнодушно отнесутся к вниманию своего высшего начальства? Идеализация сама по себе, а жизнь, со свойственными всему человечеству слабостями и эгоистическими интересами, сама по себе...

Верстах в десяти от Каха, у огромного аула Беляджик, была граница Нухинского уезда Шемахинской губернии. Здесь поезд остановился; князь вышел из экипажа и был встречен шемахинским военным губернатором генерал-майором, бароном А. Е. Врангелем, уездным начальником и прочими местными властями уезда и тысячною толпой жителей. После обычных приветствий, общих расспросов и пр., князь поблагодарил и обнял генерала Чиляева, сказал приветствие всем провожавшим его из Закатальского округа, затем обратился и ко мне: “ну, любезный З., я тобою очень доволен и за татарский язык, и за твою службу вообще, о которой и Борис Гаврилович отзывается весьма лестно; надеюсь, что ты будешь так же продолжать." При этом подал мне руку и, обратясь к барону Врангелю, сказал: “позвольте вам представить, барон Александр Евстафьевич, вашего соседа по управлению; замечательный лингвист и вообще молодец". На что последовало весьма любезное рукопожатие барона, и это было мое первое знакомство с этим стройным, красивым, честным и симпатичным типом шведского рыцаря, при котором пришлось мне в последствии долго прослужить, уже при совершенно других условиях, на противоположных концах обширного Кавказа. Но об этом рассказ еще впереди.

Когда князь уже сел в экипаж с бароном Врангелем и поезд готов был тронуться, подбежал ко мне князь Илико Орбельян и по-грузински наскоро сообщил мне, что я или уже представлен, или буду представлен к переименованию в военные офицеры, что теперь князь, вспомнив об этом, поручил ему доложить обо мне по возвращении в Тифлис. Кроме того, Илико по приказанию [301] князя расспрашивал жителей, не имеют ли какого-нибудь неудовольствия на меня; отзыв был вообще хороший, только некоторые жаловались, что моурав (пристав) “слишком уж горячий". “Я так и передал князю", заключил милейший Илико Орбельян, обнялся со мною и побежал к экипажу.

Поезд при кликах саг-ол, саг-ол! выстрелах и гарцовании тронулся к Нухе, а мы поворотили назад. В Кахе генерал Чиляев у меня пообедал, поговорил о делах, особенно о неизбежных “качагах" и уехал в Закаталы; я пустился его конвоировать с большинством тех же беков, но в трех-четырех верстах за аулом он нас поблагодарил и, оставив себе только казачью сотню с милиционерами, отпустил нас домой.

Так кончился и этот памятный мне проезд князя Воронцова, наполнивший меня блаженным ожиданием эполет и каски с белым султаном...

Первые дни меня просто как-то подмывало от удовольствия, все мне казалось улыбающимся; я был счастлив, как бывают только юноши!..

Вскоре после этого приехал ко мне в Ках адъютант главнокомандующего полковник Ростислав Владимирович Давыдов с письмом от генерала Чиляева, чтоб я доставил ему все средства к самому безопасному и скорому переезду в укрепление Ахты на Самуре. Я счел за лучшее сам проводить г. Давыдова и кстати побывать в новых местах. Он очень этому обрадовался, прожил у меня сутки и затем, взяв с собою шесть казаков и десять человек нукеров, мы выехали чрез Шинское ущелье по разрабатывавшейся тогда военно-ахтинской дороге.

Из большой деревни Нухинского уезда Гойнюк, дорога тянулась вверх по скалистому берегу реки Шин. Взорванные порохом скалы, огромные сдвинутые с мест камни, укрепленные берега быстрого потока показывали каких [302] трудов стоили эти сооружения. В одном месте нам показали обрывистую осыпь, где весной 1846 года, после проливного дождя, Шин бурным течением внезапно захватил часть дороги и унес офицера (Тифлисского егерского полка подпоручик Зах) и 15 солдат, погибших в грязных волнах.

При начале подъема на гору Салават был построен небольшой редут, в котором гарнизон состоял из небольшой команды с офицером. Мы здесь переночевали и на другой день перевалились чрез хребет в аул Борч, где тогда был расположен весь рабочий отряд из двух кажется, батальонов. Отсюда пришлось совершить нам еще второй трудный перевал чрез высокую гору Цейлан-хан, с которой мы с большими трудностями, по глубокому рыхлому снегу (в мае) спустились в ущелье Самура, к аулу Рутул. Старшина Абу-Муслим принял нас весьма радушно и, указывая на свой разоренный дом, рассказал о нашествии на него Шамиля в сентябре 1848 года, пред знаменитою блокадою укрепления Ахты, куда он проходил чрез Рутул.

На ночлег мы поместились с Д. в одной небольшой сакле и я имел случай в первый раз видеть как великосветские франты совершают свой туалет: разложив несчетное число щеточек, напильничков, ножичков, ножниц, банок, коробочек и пр., мой спутник часа два самым серьезным образом занимался отделкой ногтей, причесыванием головы, усов и т. д. Эти операции за туалетом со стороны военного офицера, в походе, казались мне весьма смешны. А между тем он хвастал мне, что будто князь послал его что-то осмотреть, вникнуть, сообразить и т. д. Мои сомнения в истине его слов, впрочем, оправдались: он просто, как и многие из свиты главнокомандующего ехал в Дагестан для участвования в военных действиях, то есть для получения наград.

На следующий день довольно рано приехали мы в Ахты. [303] Следов грозной осады, выдержанной укреплением восемь месяцев пред тем, уже почти не было. Все было подправлено, подбелено; жители окрестных аулов опять подчинились окружному начальнику, жившему в укреплении и память о катастрофе сохранилась лишь в небольшой части уцелевшего гарнизона. Укрепление Ахты расположено на правом берегу реки Самура, на ровном месте; в полуверсте от него огромный аул Ахты, тянувшийся до подножия хребта, по обеим сторонам укрепления небольшие покатые возвышенности. Смотря на эту местность, крайне неудобную при защите крепости, приходилось убеждаться, что малочисленный гарнизон выказал действительное геройство, боровшись шестнадцать дней против шеститысячной толпы горцев, бросавшихся несколько раз с отчаянным остервенением на приступ и раза два успевавших уже ворваться внутрь укрепления. Весь гарнизон, считая денщиков и даже несколько женщин, едва ли заключал в себе более 500 человек. Самурским окружным начальником, он же и комендант, был полковник Федор Филиппович Рот (в последствии всем известный тифлисский комендант), но раненый в начале осады, сдал команду выбранному всеми офицерами капитану Ширванского пехотного полка Новоселову, бывшему саперу. Этот и выдержал все время отчаянного положения, показав себя героем. Он был за это произведен покойным государем прямо из капитанов в подполковники, получил Георгиевский крест и отправлен в Петербург для представления его величеству. Государь обласкал его и назначил плац-майором в Царское Село. Один из офицеров гарнизона, поручик Иван Бучкиев, грузин, благодаря знанию татарского языка и своей азиатской физиономии, перерядившись, успел пробраться между осаждавшими и дал знать о положении гарнизона командовавшему войсками в Дагестане князю Аргутинскому-Долгорукову, который с собранными наскоро войсками в несколько форсированных, [304] чисто суворовских маршей достиг Самура. Шамиль поспешил снять осаду и отступить, а арьергард его, настигнутый войсками, потерпел сильное поражение 12. С донесением об этих событиях был послан состоявший при князе Аргутинском генерального штаба поручик Исаков (ныне генерал-адъютант, главный начальник военно-учебных заведений). Князь Аргутинский был назначен тогда генерал-адъютантом, а Исаков флигель-адъютантом, Бучкиев получил Георгиевский крест и следующий чин. В числе женщин находившихся в укреплении и оказывавших полное самоотвержение, ходивших за ранеными, помогавших в работах, была и дочь Рота, впоследствии жена сапера Беннета, тоже бывшего в гарнизоне. Сам Рот произведен в генералы.

Вообще эта осада выходила из ряда обыкновенных военных происшествий на Кавказе, наделала много шуму и послужила материалом для театрального представления осада Ахты, дававшегося несколько лет в Петербурге, на Мариинском театре-цирке, с танцами, стрельбой из пушек, примерными штурмами и пр., к большому удовольствию публики, настроенной в то время (после Венгерской кампании) самым воинственным образом; сам император Николай Павлович несколько раз бывал на этих преставлениях. Видел и я эту пьесу в начале пятидесятого года, быв в Петербурге; меня чрезвычайно забавляло, что фантазия автора выставила Шамиля каким-то восточным владыкой в роде Гаруна Аль-Рашида, окруженного раболепным двором, евнухами, пляшущими баядерками и пр. Ни капли смысла, ни тени правдоподобия во всей пьесе не было; но [305] восторг публики, особенно при появлении роты солдат с песенниками и плясунами, да конных орудий, выскакивавших на сцену, был большой, кричали браво, фора и даже ура.

По приезде в укрепление, мы с Д-м отправились прямо к окружному начальнику полковнику Шульцу, недавно сюда назначенному из командиров линейного казачьего полка и носившему еще казачий черкесский костюм. После первых приветствий, Д-в представил меня как элисуйского пристава, и Шульц, приняв меня по костюму за азиятца, обратился ко мне с словами: “Ви из Элисуйска, бек?” Я с большим трудом мог скрыть улыбку при его немецко-русской речи и огорошил его прямо немецким ответом, что я де русский чиновник, а по фамилии немец. Шульц выразил крайнее изумление и затем, подойдя к двери соседней комнаты, закричал: Lischen 13, kom nur schnell, du sollst was merkwurdiges sehen!” Показалась Mme Шульц, тип белокурой, розовощекой немки и с нею такая же сестра ее. Пошли удивления, аханья, объяснения. Обе дамы обрадовались, как будто встретили родного, они ни слова не знали по русский, за отсутствием в Ахты знатоков немецкого языка, их общество ограничивались единственно самим Шульцом. После обеда, я, несмотря на самые настойчивые приглашения остаться до следующего дня, распрощался, торопясь возвратиться в Ках, откуда я выехал, собственно говоря, без разрешения начальства и в случае какого-нибудь важного происшествия мог попасть в ответственность.

Я поехал назад тем же путем до Рутула, где и ночевал опять у гостеприимного наиба Абу-Муселима. Долго с ним беседовал о разных местных делах и прежних событиях; он был человек весьма разумный и [306] бывалый, знал близко Даниель-бека, которому одно время был подчинен; много говорил с Шамилем, когда он проходил в Ахты. Мы до полуночи провели в весьма интересной беседе.

На другое утро выехав из Рутула, я объявил своим нукерам, что намерен проехать не по той дороге, на Борч и Салават, по которой мы сюда ехали, а ближе, чрез Горный Магал и Элису. Ребята замялись и стали мне доказывать, что это вещь слишком рискованная, что нам, пятнадцати человекам, может плохо прийтись, если бы встретились с партией могаджиров, которые в Горном Магале вовсе не скрываясь свободно расхаживают, спускаясь оттуда на плоскость; что жители Горного Магала, особенно аула Цахур, принимают не только качагов, но и горские неприятельские партии совершенно явно, считаясь нашими только так, фальшиво, а собственно они подчиняются Даниель-беку и Шамилю, и что, наконец, сами они, особенно молодежь, все равно те же могаджиры и мигом могут собраться для нападения.

Это на меня, однако, не подействовало, я рассчитывал на совершенную неожиданность моего появления и на слишком короткое время, недостаточное для сбора значительной партии; мелкая же не рискнет напасть на нас, да и жители, как бы то ни было, все же задумаются так явно действовать против правительства. В одном я только уступил убеждениям моих людей, обещал им не переезжать на левый берег Самура, где лежит Цахур, особенно им страшный, а правым берегом проехать и не долго останавливаться в аулах, чтобы к ночи успеть перевалиться через хребет на нашу сторону. Я разделял отчасти опасения моих нукеров, но мало ли что мне уже удавалось, удастся и теперь!

Миновав Лучек, лежащий при слиянии Мухрек-Чая с Самуром (здесь в последствии было укрепление, угрожавшее свободным сообщениям неприятеля по ущелью Самура), [307] я по северной, узко-скалистой береговой дороге добрался до дула Кылмиц, считавшегося уже в составе Элисуйского владения и, следовательно, мне подчиненного. Жители были чрезвычайно изумлены моим внезапным появлением; на площадку, на которой я остановился не слезая с лошади, появилось несколько человек, извиняясь, что не могут оказать мне приличной встречи, не быв заранее предуведомлены. Я поблагодарил и, объяснив каким путем я к ним попал, прибавил, что это посещение только случайное, а что в скором времени я намерен приехать к ним на несколько дней, побывать во всех горных аулах, познакомиться с их положением и заняться их делами. Между тем, пользуюсь случаем лично повторить им то, что уже несколько раз приказывалось им письменными баратами (приказами), именно: не принимать могаджирских шаек, не содействовать их грабительским действиям и т. п.

По мере увеличения толпы слушателей, между которыми я тотчас заметил несколько подозрительных личностей, отличавшихся и костюмом и вооружением, даже физиономиями, я стал возвышать голос и перешел в угрозам. Не думайте, сказал я им в заключение, что сила, могущая вас жестоко наказать, заключается во мне и нескольких моих казаках и нукерах; та сила другая, та самая, что разбила и уничтожила вашего знаменитого султана, что забрала у Шамиля его крепости, да разбила его несколько месяцев тому назад вблизи от вас, когда он бежал от Ахты, где 500 солдат шестнадцать дней держались пред его шестью тысячами мюридами. Я сам ничего не могу сделать; но могу все выставить пред начальством, у которого сила в руках. Я вам желаю добра, и потому вам это говорю; подумайте хорошенько, пока время не ушло, перемените образ действий, а то скоро может уже и поздно будет; тогда вспомните мои советы и пожалеете!

Громкая речь на чистом татарском диалекте не могла не произвести некоторого впечатления; люди [308] постарше покачивали головами, молодые с недоумением вперили в меня свои блестящие глаза, бабы слушали, разинув рты. В это время подъехал ко мне один из нукеров и вполголоса проговорил: “Ради Аллаха, моурав, уедем скорее; здесь видно много качагов в толпе, а в Цахуре что-то большая суета заметна, как будто собираются кучки людей". И действительно, оглянувшись назад, я заметил на другой стороне реки в Цахуре какое-то необычное для аула в полдневный час движение людей. Впрочем, расстояние до Цахура было не близко, хотя он из Кылмица и был, виден как на ладони; я думаю, на добром коне все же нужно было проехать не менее трех четвертей часа. Повернувшись к жителям, я сказал, что теперь тороплюсь в Ках по важным делам, но еще раз советую им обдумать мои слова, а в следующий приезд послушаю их объяснений; затем, шлепнув плеткой коня, я резкою иноходью пустился из аула; казакам приказал я выехать вперед, нукеры следовали в арриергарде. Внезапное появление, как и внезапное исчезновение одинаково не дали одуматься ни жителям, ни тем личностям, которые, приготовившись, может быть и решились затеять что-нибудь против меня. Когда аул уже скрылся из глаз, нукеры начали благодарить меня, что я их послушал; они были уверены, что кто-нибудь успел уже дать знать в Цахур о нашем проезде, верно из людей встречавшихся нам по дороге от Лучека, и что там стали собираться, чтоб отрезать нам дорогу; опасения их все еще продолжались, они боялись погони и торопили меня до нельзя; подчинился я в этот раз их опасениям вполне, и не заворачивая уж ни в какой другой аул, дал коню полный ход. Несмотря на самую трудную дорогу по карнизам скал, чрез глубокие трещины, не взирая на крутой продолжительный перевал, кое-где по глубокому снегу и самый адский винтообразный спуск аулу Сарибаш, мы успели достигнуть Элису едва стемнело. Помню, тогда я в первый раз видел [309] множество летавших по ущелью Курмук-Чая светящихся насекомых.

В эту поездку я по крайней мере познакомился с общим характером местности Горных Магалов и эта, quasi мне подвластная часть Элисуйского владения стала для меня уже не такой terra incognita, как была до тех пор. Большая часть аулов расположена по левому берегу реки; на крутых покатостях гор, они построены амфитеатром с двухъярусными каменными саклями и башнями; на берегах Самура кое-где виднелся кустарник; вообще природа дикая, но далеко не такая, как в Хевсурии и вообще в северо-западной части хребта. В нескольких местах чрез Самур были перекинуты мостики, каких я до того не видывал: несколько длинных брусков, переплетенных тонким хворостом, образуют род плетня, положенного с одного берега на другой и прикрепленного к небольшим столбам, вбитым в берега; при переходе, эластический мостик весь гнется, волнуется, вот-вот кажется обрушится в ревущие волны, однако ничуть не бывало, выдерживает не только конных людей, но и навьюченных животных, даже по нескольку в один раз.

Благодаря большому овцеводству и близости таких плодородных, богатых мест, как Элису и Нуха, жители Горного Магала отличались благосостоянием, столь редким между обитателями гор.

Мои угрозы в Килмице, произнесенные больше для эффекта, почти в убеждении что оне не осуществятся, оказались, однако, пророческими: чрез несколько лет после того дошли до меня слухи, что начальство лезгинской линии, выведенное наконец из терпения враждебными действиями населения присамурских аулов, парализовавшими все меры для восстановления спокойствия и порядка на плоскости, приступило к решительному, хотя и жестокому средству. С разрешения князя Воронцова, туда был направлен сильный отряд войск под начальством барона А. Е. Врангеля; жители, часть коих бежала [310] в непокорные горы, были выселены на плоскость и размещены по нескольку семейств в разные аулы, а их деревни разорены и сожжены до тла; целый участок превратился в развалины и обитаемая в течение долгих веков местность стала пустыней!.. При известной привязанности горцев в родному пепелищу, такая судьба поистине жестока; но война требует жертв, и на Кавказе пришлось обеим сторонам принести их не мало. В настоящее время, с окончанием войны, должно полагать, жителям Горного Магала позволили возвратиться на свои родные места и, быть может, исчезли уже и следы разрушений.

XXVII.

Вскоре по возвращении моем в Ках, прибыл туда адъютант начальника инженеров кавказской армии гвардейский саперный поручик или штабс-капитан Константин Петрович Кауфман, с предписанием дать ему все средства к скорому и безопасному проезду в Ахты. От него я узнал, что отряд под начальством князя Аргутинского-Долгорукого будет осаждать сильно укрепленный Шамилем аул Чох, что при этом ожидаются продолжительные упорные действия, что туда отправлены из Эривани две осадные 24-х фунтовые пушки и много мортир, что и артиллерии и инженерам предстоит небывалая еще на Кавказе работа; от взятия же Чоха ожидается весьма важный результат для окончательного покорения Дагестана и проч. Весьма любезный и симпатичный Константин Петрович прожил у меня сутки и, снабженный всем необходимым, уехал в Ахты. Мог ли он тогда думать, что ровно через двадцать четыре года после того имя его, как покорителя Хивы, сделается общеизвестным, историческим? Мог ли я тогда думать, что вместо Кавказа, где, казалось, мне суждено было уже и кости свои сложить, я чрез 24 года, дочти оглохшим инвалидом, буду сидеть в Дрездене и [311] по газетам следить за действиями того молодого обер-офицера Кауфмана, с которым нечаянно встретился и познакомился в Элису?... Судьба, ея же не прейдеши!

Чрез некоторое время после отъезда Константина Петровича, я посылал к нему в Дагестан особого нарочного с письмом и просил сообщить подробные сведения о ходе осады и вообще что у них там делается, так как у нас, на лезгинской линии, распространялись между жителями слухи, что русские потерпели неудачу, Чоха не взяли и разбитые отступают. Ответ я получил, помнится, на одиннадцатый-двенадцатый день из лагеря на Турчидаге, приблизительно такого содержания: “Находясь в горизонтальном положении, вследствие полученной несколько дней тому назад тяжелой раны в ногу, сам писать не могу, а диктую товарищу. Осада продолжается, и хотя встречены неодолимые препятствия, но есть надежда на успех; гарнизон держится геройски, а Шамиль с большими партиями горцев занимает все окрестные высоты; войска имеют частые стычки с неприятелем; дойдет ли дело до штурма, нельзя сказать наверное, но полагаю, что обойдется и без того. В остальных же частях Дагестана, по-видимому, все спокойно и доходящие до вас слухи о наших неудачах и поражениях фальшивы. Благодарю за гостеприимство и весьма желал бы на обратном пути еще раз им воспользоваться". Я поспешил донести о содержании этого письма и генералу Чиляеву, и князю Эристову.

Между тем положение на лезгинской линии, от форта Белоканского до границы Нухинского уезда, с каждым днем становилось тревожнее. Качаги с небывалою дерзостью, почти открыто, расхаживали по аулам, собирали контрибуции, уводили в горы зажиточных людей, грабили по дорогам, врывались в самый город Нуху и оттуда уводили купцов-персиян, уплачивавших за свое освобождение по две, по три, до пяти тысяч серебряных рублей. Неприятельские партии в несколько сот человек, проходя [312] свободно чрез Горный Магал, спускались на плоскость и нападали на предгорные аулы, уводя пленных, угоняя скот. Войска, как я уже упоминал, бегали взад и вперед по линии, но или опаздывали, или по фальшивым слухам попадали не туда куда следовало. Беспрерывные известия о появлении шаек, о их нападениях, держали меня почти без отдыха на коне; не успевал я возвратиться из поездки, или засады, как уже врывался ко мне какой-нибудь татарин и впопыхах объявлял, что сейчас качаги вошли к ним в аул, стали грабить его дом, ищут какого-нибудь Мустафу или Ибрагима из богатых, и просил, ради Аллаха, помощи; я опять скакал десятки верст и совершенно напрасно: качаги час тому назад уже ушли... Преследование оказывалось совершенно напрасным трудом; в двух-трех верстах за аулом лес, изрезанный дорожками во все стороны, и к Алазани, и к горам. Таким образом я напрасно горячился, мучил себя, людей, почти загнал лошадей; результат ограничивался может быть только тем, что качагам приходилось все же соблюдать некоторую большую осторожность и торопиться уходить из аулов, сокращая время и размеры своих подвигов, чтобы не быть настигнутыми мною.

Не считая лично себя в безопасности, я в Кахе счел нужным принимать различные меры предосторожности. На дворе каждую ночь горел костер, у которого должны были сидеть по пяти—шести человек вооруженных караульных из наряжаемых от Каха жителей, под надзором одного из нукеров; у входа в дом стоял часовой казак. Сам я спал одетый и вооруженный; в соседней комнате также мой Давыд. Нередко, не взирая на утомление, я приглашал к себе ужинать кого-нибудь из помощников или беков, и за пловом, за кальяном и нескончаемыми рассказами о старине просиживал до двух часов пополуночи, сокращая таким образом удобное для какого-нибудь нападения время. Зная хорошо способность азиатцев придумать совершенно [313] непредотвратимую хитрость, чтобы достигнуть цели, и наслышавшись много примеров, как им удавалось самых наиосторожнейших людей все-таки застигать врасплох, я тоже проделывал разные хитрости. Я переменял ночью место, незаметно спускался с верхнего этажа и ложился в канцелярии; на окна, выходившие в сад, из которых скорее всего можно было ожидать какого-нибудь вторжения ко мне, ставил стаканы, чашки, которые своим падением произвели бы шум и разбудили меня, и т. п. Наконец, я просто выбился из сил и решился переселиться со всею канцелярией на время в укрепление (две версты по дороге к Элису), где под охраной военной силы мог уже более безопасно спать по ночам.

Здесь, в одно прекрасное утро, прискакал татарин с известием, что большая неприятельская партия только что напала на аул Сускент, захватила сонных жителей врасплох и грабит аул. Я мигом собрался, все что было под рукой конного поскакало за мною, а взвод солдат при офицере я попросил ротного командира бегом послать не по дороге, а чрез сады, наперерез пути идущего от Сускента на аул Кум, чрез который партия неизбежно должна была отступать. Проскакав чрез Ках по дороге к Сускенту верст 6-7, я вдруг увидел вытягивающуюся по дороге к Куму партию человек в 500; вижу навьюченных награбленным имуществом лошадей, вижу рассаженных сзади всадников, громко воющих пленных женщин, вижу несколько влекомых связанных арканами мужчин, различаю даже лица, расстояние всего может верста или полторы,— но что же мне делать с моими двадцатью человеками? Напасть на ровной открытой местности на 500 человек? Понятно, я приостановился, в надежде на своевременное появление солдат на указанном мною пункте; это могло бы весьма смутить горцев, им бы пришлось поспешить пробиться в Кум скорее, пока не подоспели большие силы, я даже и с 20 человеками мог бы напасть на [314] хвост их растянувшейся партии, можно было бы освободись пленных, отбить часть добычи, захватить кого-нибудь из неприятелей; но время проходило, голова партии стала уже входить в улицу аула Кума, а солдат все еще не было; я на дальний ружейный выстрел следовал за партией, даже обменялись несколькими выстрелами, задние горцы стали уже прибавлять рыси, некоторые сбросили лишнюю тяжесть с своих лошадей; заметив это, я стал сближаться и наседать на них; они пустились наконец вскачь и когда последние их люди уже въехали в аул, тогда только показались запыхавшиеся бегущие солдатики, которые при всем усердии не могли скорее одолеть этих пяти-шести верст, теряя много времени на перелазы чрез заборы в садах, да на переходы чрез поливательные канавы. Офицер, молодой прапорщик из кадет, Юдин, очень просил пустить его преследовать горцев, позволить ему идти впереди меня, но я на это не согласился: рисковать очевидно пятью десятью человеками (да из этих было более десяти нукеров-татар) без малейших шансов на успех я не мог. Я подошел к аулу, когда партия уже протянулась за него; меня встретило несколько человек жителей. “Что же вы, мерзавцы, пропустили туда и назад партию чрез свой аул. Ведь вас больше 500 человек, могли бы собраться и побить их!” — “Помилуйте, ага, где нам с ними справиться; если бы ты не подоспел теперь с своими людьми, то они и нас бы также ограбили, Аллах саны сагласын" 14 С тем и уехал я назад.

Подобным образом проходило время; еще каких-нибудь особенно выдающихся случаев, о которых стоило бы рассказывать, я теперь припомнить не могу.

В десятых числах августа, сидел я в укреплении за каким-то писанием, входит нарочный закатальский нукер и подает мне пакет, с надписью “весьма нужное, в [315] собственные руки". Ну, думаю, вероятно получили сведение о каком-нибудь новом нашествии; распечатал — что за история! в пакете какая-то небольшая записочка, незнакомый почерк, читаю: “Спешу вас поздравить, сейчас получен “Инвалид", в котором напечатан Высочайший приказ от 23-го июля о переименовании вас в корнеты, с зачислением по кавалерии. Желаю и впредь быстрого повышения. Покорный слуга А. Дебу". Я чуть не обнял нарочного... Побежал к офицерам гарнизона сообщить радостную весть, поспешил сказать своей канцелярии, готов был, кажется, “в набат ударить", одним словом, восторгу не было конца! Наконец, вот они давно желанные, давно мысленно лелеянные эполеты; достиг-таки цели!

Переименование мое возбудило всеобщее удивление. Известно, что гражданский чиновник, хотя бы и действительный статский советник, вступает в военную службу или прежним военным чином, если уже служил в войсках, или юнкером; а тут прямо из гражданских чиновников в офицеры и кого же? какого-то совсем малоизвестного, без громкого имени, не состоящего при главнокомандующем господина... И действительно, не будь в этом случае исключительно настойчивого ходатайства князя Михаила Семеновича, такое переименование было вещью немыслимою. Чрез много лет после этого, мне удалось разыскать в архиве военного министерства переписку о моем переименовании, и тут только я уяснил себе, как все это произошло. Князь Воронцов, проехав, как сказано выше, по Лезгинской линии в Шемахинскую губернию, отправился оттуда в Кисловодск, обычное пребывание летом. Отсюда уже, без сомнения по памятной заметке Ильи Орьбельяна, 14-го июня, князь писал военному министру князю Чернышеву письмо, в котором говорил, “что элисуйский пристав весьма часто должен собирать милицию, участвовать с нею в военных действиях и вообще делать по военным обстоятельствам края распоряжения, могущие быть успешно [316] выполненными только лицами носящими военное звание; что должность эту занимает ныне (т. е. в 1849 году) губернский секретарь З…, который известен мне по отличной службе, распорядительности и храбрости, оказанной им в Тушетии, при отражении набегов дидойцев, за что он и получил в 1846 году Георгиевский крест; что, наконец, желая оставить именно сего чиновника на занимаемой ныне должности, просит исходатайствовать Высочайшее соизволение на переименование в корнеты, с состоянием по кавалерии". Вследствие этого последовал 9 июля доклад военного министра государю, в котором было сказано, что по существующим узаконениям губернский секретарь З… никакого права на переименование не имеет, но удовлетворение ходатайства князя Воронцова, в уважение заслуг сего чиновника, зависит единственно от Высочайшего соизволения. На докладе, в Варшаве, где государь тогда находился, последовала резолюция, подписанная графом Адлербергом 15-го июля: “Высочайше повелено исполнить".

Таким-то образом превратился я окончательно в военного офицера. Очень хотелось мне поскорее нарядиться в военный сюртук; ротный командир предложил своего солдата-портного к моим услугам, но материалов в Элису, понятно, никаких достать нельзя было. В Нухе, говорили, можно было найти все необходимое и я решился немедленно съездить туда, кстати посмотреть город; для меня же увидеть какое-нибудь новое место искони было одним из наибольших удовольствий. Но время было такое тревожное, слухи о качагах и неприятельских партиях, “намеревающихся вторгнуться в наши пределы" (как писалось в официальных бумагах), так настойчивы, что уехать, да еще без разрешения, я не мог. Я уже собирался писать окружному начальнику и просить дозволения отлучиться дня на два, как вдруг, совершенно неожиданно, чрез нарочного поручил известие, что князь Эристов с отрядом двигается к Элису и к вечеру будет у меня. Сделав все [317] распоряжения к приему гостей, я выехал на встречу и в нескольких верстах за Кахом действительно встретил шесть рот грузинских гренадеров с двумя горными орудиями и полсотни казаков, двигавшихся под начальством полкового командира Дебу; при них ехал и мой окружный начальник, князь Эристов. Приняв от меня рапорт “о благополучии”, его сиятельство не выдержал, чтобы в присутствии офицеров отряда не показать своей начальнической власти и тут же распек меня “на все корки".

“Вы де теперь хотя и военный офицер, но должны знать, что занимаете гражданскую должность и эта часть составляет главнейшую вашу обязанность; между тем, вы больше времени употребляете на бесплодные гонения за шайками и проч.“ Тут же оборвал он меня и за критику действий генерала Шварца по взысканию доходов с имений султана, высказав ту нелепость, о которой я уже упоминал выше, что генерал-лейтенант третье лицо в государстве, а прапорщик последнее и не смеет судить о действиях первого.

Дебу, по-видимому, желал загладить неприятность, сделанную мне взбалмошным Эристовым и стал меня поздравлять с чином, прибавив, что теперь я, вероятно, брошу статскую службу и совсем перейду в военные, что де прямее ведет к цели. Поблагодарил я его очень и за это, и за сообщение с нарочным известия о переименовании, и мы тронулись чрез аул к укреплению.

Не прошло пяти минут, Эристов как бы забыл уже о встрече и распекании, начал шутить, спрашивал почему я не в военной форме, а в “дурацкой чухе”, и т. п. Я воспользовался этим и получил разрешение съездить чрез несколько дней в Нуху за покупками, если не будет каких-нибудь особенных препятствий.

По прибытии к укреплению, отряд расположился вблизи, на поляне, а Дебу и Эристов поместились у меня. Цель их движения была предупредить неприятеля, который, по полученным в Закаталах сведениям, собирался [318] значительною партией напасть на какой-то пункт между Элису и Нухой, и мне приказали тотчас же послать нарочного по этому направлению предупредить жителей и начальство Нухинского уезда, дабы, при появлении неприятеля или получении верных известий о его приближении, немедленно дали знать в Элису и тогда отряд поспешит к угрожаемому пункту. Покончив с этим служебным делом, Дебу и Эристов, не теряя золотого времени, приказали поставить стол, подать карты и с двумя готовыми партнерами, прибывшими в их свите, засели за ералаш с переговорами.

Прожив у меня два дня, в течение которых никаких тревожных известий ни откуда получено не было, Дебу и Эристов с двумя ротами отправились обратно в Закаталы; а батальон с двумя орудиями остался при Элису, до дальнейших распоряжений. На следующий день я поехал в Нуху.

XXVIII.

Вся дорога от Каха до города Нухи, верст 25, проходит по роскошной долине, вдоль лесистых отрогов хребта, среди густого населения, известного своею зажиточностью, благодаря изобилию всяких произведений, особенно риса и шелка. Город очень живописно расположен при истоке небольшой горной речки; строения скрываются в густой зелени садов, изобилующих огромными ореховыми и тутовыми деревьями. Главная улица, тянущаяся в гору на расстоянии почти двух верст, оживлена множеством лавок и мастерских, в которых, по азиатскому обычаю, работы производятся открыто, нередко пред кучкой праздных зрителей. Я долго смотрел на проворную и довольно искусную работу вышивальщиков по сукну разноцветными шелками; из Нухи и выходят большею частью все эти чепраки, скатерти, туфли и т. п. вещи, в последнее время распространившиеся по России; впрочем, однообразие рисунка и безвкусие в подборе цветов лишают эти вещи возможности [319] большого распространения, тем более, что и цена их несоответственно высокая. Город известен еще своим шелковым производством, достигавшим тогда (в 1849 году) уже до 15 тысяч пудов в год; там была учреждена правительством шелкомотальная фабрика, от которой ожидались большие выгоды и польза, в смысле усовершенствования и развития этого дела; но, как всякое казенное хозяйство, кончилось значительными дефицитами, злоупотреблениями заведовавших ею чиновников и закрытием фабрики, на смех татарской публики.

На конце главной улицы, на возвышении командующем всем городом, красуются старая крепость и бывший ханский дворец, образчик жилища восточного сибарита. Мраморные фонтаны, окруженные плакучими ивами, разноцветные стекла в узеньких окнах, двери и оконные рамы с резьбой, на каминах и карнизах лепные работы, потолки из кусочков зеркал, все в причудливо-оригинальном персидском вкусе, напоминали о роскоши нухинских ханов, бывших почти самостоятельными владыками этой богатой провинции (Шекинской). Вид из дворца на потонувший в зелени город, на торчавшие из-за деревьев верхушки мечетей очень хорош. Население города, кроме русских чиновников и гарнизона, состоит из татар, армян и части купцов персиян. Вода в городе прекрасная, фруктов бездна, и великолепных, особенно хороши инжир (фиги) и груши, достигающие баснословного веса, до двух фунтов. Некоторые улицы вымощены, остальные усеяны мелким щебнем от природы и потому грязи в Нухе никогда не бывает, редкое и неоценимое достоинство, к сожалению, так мало встречающееся в русских городах. Вообще Нуха картинностью местоположения, относительною опрятностью, оживленностью, отсутствием удушливого жара, вечерним щелканием и пересвистами множества соловьев по садам, оставляет весьма приятное впечатление.

Покончив с закупками (впрочем, главного я не нашел — ни золотых эполет, ни погончиков, ни пуговиц, [320] ни шпор), и помывшись в одной из великолепных бань, гораздо роскошнее устроенных, чем тифлисские, я уехал из Нухи.

Батальон гренадеров простоял у меня с неделю; время проходило для меня в кругу русских людей несколько разнообразнее; случилось к тому же какое-то небывалое спокойствие, так что я всю неделю и не выезжал из укрепления. Наконец, получено приказание батальону возвратиться в Закаталы и уже на другой день после его ухода мне дали знать, что партия качагов человек до ста (в таком количестве они еще никогда не собирались вместе) напала на аул, название я забыл, Нухинского уезда (вблизи моей границы) и с значительною награбленною добычей безнаказанно ушла! Очевидно, что если бы на каждых 25 верстах поставить по батальону с двумя пушками, да в промежутках по сотне казаков, да если бы жители искренно хотели нам содействовать, то аулов бы не грабили и в стране могло бы водвориться спокойствие; но для этого не хватило бы всей русской армии.

Приходится остановиться на следующем заключении: занятие азиатских стран европейскими войсками большею частью чрезвычайно легко, но покорение их, благоустройство для достижения конечной цели, то есть извлечения выгод экономических и вознаграждения за принесенные жертвы, весьма трудно; для этого военная сила может служить только, так сказать, некоторою точкой опоры в крайних случаях. Тут требуется административная деятельность, не та узко-полицейская, называемая у нас “администрацией", представителями коей главнейше фигурируют местные исправники со становыми приставами, а обширная, обнимающая все отрасли государственной администрации, руководимая несколькими опытными, просвещенными, изучившими край лицами; тут требуется чтобы все элементы дружно стремились к цели: и суд, и народное образование, и развитие путей сообщения, и промышленные, торговые предприятия, [321] поощрения местных производств и пр., и пр., все это должно быть пущено в ход, да не на бумаге только и по проектам, выработанным в канцеляриях надутыми бюрократами, для которых хороший почерк важнее содержания, а на широких основаниях, после всестороннего гласного обсуждения и с правом местных жителей, и даже мелких чиновников, нередко лучше знающих все условия и быт провинций, чем их грозные повелители, излагать безбоязненно свои мнения, не страшась известного “а, вы, м. г., рассуждать смеете! ” Нужно поменьше опеки и регламентации, нужно поменьше синекур и непотизма, вообще нужно изменить многое, многое что бывало на Кавказе и в других местах, а может и еще продолжается... Да и за всем этим прочное умиротворение завоеванных мусульманских стран, с получением государственных выгод, останется делом трудным, требующим много ума, энергии, жертв и особенно времени, что и видим в Алжире и в Индии, не взирая на завоевателей, далеко опередивших нас на всех путях цивилизации.

После долгих хлопот удалось мне наконец раздобыть пару эполет с прочими принадлежностями; ротный портной смастерил мне сюртук на славу и я защеголял по Элису и Каху во всем блеске кавалерийского корнета! С этой минуты у меня появилось стремление к действительной военной службе, к отрядам, экспедициям; гражданская деятельность окончательно потеряла в моих глазах всякий интерес; военные наклонности, еще с детских лет обнаруживавшиеся, не взирая на всяческие преграды, получили наконец свое удовлетворение в эполетах, доставшихся мне таким необыкновенным, исключительно редким образом; оставалось завершить дело на чистоту. Каким путем действовать в этом случае, я колебался и определенного плана составить не мог; прямо отказываться от приставской должности я не решался, чтобы опять не возбудить неудовольствия князя, как тогда при [322] увольнении из Тушинского округа. Я отложил дело до поры до времени.

Дни шли за днями, те же разборы бесконечных жалоб и споров, те же разъезды, те же неудачные попытки захватить какую-нибудь шайку качагов; становилось просто монотонно. Я стал чаще принимать участие в охотах беков и пристрастился так, что уже редкий день пропускал без выезда на свежесжатые поля, с ястребами и ищейками; перепелок в течение двух-трех часов мы налавливали по нескольку десятков. Какое удовольствие испытывалось, как бывало, вспорхнувшая от приближения собаки, перепелка мигом, на лету, схватывалась когтями брошенного с руки ястреба! К концу сентября перепела почти исчезли и мы открыли поход против фазанов, с другими, большими ястребами, по бурьянам и терновникам у опушки лесов; для разнообразия забирались подальше в леса и на полянах окружали кабанов, а то подъезжали к берегам Алазани и стреляли из винтовок плавающих диких гусей, или гоняли лис и зайцев. Я просто запоем предался охоте и, благодаря разнообразию, не заметил как прошла осень. Снега покрыли горы, переходы через хребет сделались трудными, наступило то относительное спокойствие, которое повторялось всякую зиму, когда значительные партии неприятельские уже не могли врываться к нам, а качаги решались действовать только мелкими партиями и более робко; я переехал опять в свою Кахскую квартиру.

В конце ноября явился ко мне один из торгующих армян и объявил, что накануне он с товарищем, переночевав в ауле Алмало, выехали верхами оттуда, переправились чрез Алазань на почтовую дорогу, отправляясь в Грузию. Не отъехали они нескольких верст, как вдруг из одной балки выскочило человек десять конных татар, сделали в них выстрелы, которыми [323] товарищ его ранен, и стали их ловить; не видя возможности ускакать, он бросился с лошади в кусты и пробрался к переправе; несколько казаков по его просьбе поскакали в месту происшествия, но кроме скрывшегося в стороне дороги тяжело раненого армянина никого не нашли; обе их лошади с привязанными к седлам переметными сумками, в которых, кроме разного имущества, было в мешочках серебряных денег более двух тысяч рублей, захвачены разбойниками. Армянин в числе нападавших узнал двух человек, виденных им на ночлеге в Алмало, и вообще уверял, что вся эта шайка тамошние жители, вовсе не качаги, которые в такое время не решатся пробираться за Алазань на почтовый тракт, да и качаги вообще шляются пешими, для удобства скрываться в лесах, а эти были все конные, очень хорошо одетые и вооруженные. Оставив раненного на станции, армянин пошел в Алмало, объявил о случившемся и просил содействия старшин в поискам грабителей. Просьба его была встречена отказом и насмешками.

Хотя подобные происшествия не были для меня особенною редкостью, но в этот раз я, вполне убежденный, что, прикрываясь фирмой качагов, сами жители пустились на грабеж, как-то особенно возмутился и послал своего помощника Гаджи-агу в Алмало с тем, чтобы тотчас были указаны виновные и возвращено все ограбленное; в противном случае приступить к описи всего аульского стада буйволов, которое и будет продано на удовлетворение армян, ибо грабеж произошел вблизи Алмало и людьми отсюда выехавшими.

На другой день Гаджи-ага прислал мне сказать, что алмалинцы ни виновных не указывают, ни удовлетворения армянам оказать не желают, ссылаясь на то, что их ограбили качаги, за которых они отвечать не могут. Он собирал все общество, но армянин между наличными людьми никого не узнал. Помощник спрашивал, что [324] дальше делать? Я подтвердил ему приказ описать скот, вытребовать из ближайшего аула оценщиков, а затем уже последует распоряжение о продаже. Понятно, что мое распоряжение, примененное к известному распоряжению бывшего главнокомандующего на Кавказе Нейдгарта, было только угрозой, на успешный результат коей я рассчитывал; к продаже без разрешения начальства я бы, само собою, не приступил; я выжидал только какое произведет впечатление процедура описывания и оценки, и собирался тогда донести об этом деле подробно окружному начальнику.

Прошло дня два; от Гаджи-Аги ничего еще не получалось; вдруг нарочный доставляет мне предписание князя Эристова тотчас прибыть в Закаталы “по экстренным делам службы". Не зная в чем дело и предполагая действительно что-нибудь экстренное, я сел на коня и поскакал. Сделав почти без отдыха сорок пять верст под дождем и резким осенним ветром, я слез в Закаталах с лошади весьма утомленный, порядочно промокший и прозябший, и пошел прямо к Эристову. Не успел я разинуть рот для неизбежного “честь имею", как на меня посыпался град тех распеканий, какие в добрые старые времена составляли специальную славу всероссийского начальства. “Да как вы, милостивый государь, смели принять на себя роль наместника; вы налагаете своею властью взыскания на целые общества; вы сочли себя самостоятельным ханом; вы забыли, что я здесь ваш прямой начальник, что без меня вы шагу ступить не смеете; вы думаете, что в эполетах вы уже важный человек; да их как дали, так и снимут мигом; я вас сюда назначил, я вас одним почерком пера и уничтожить могу" и т. д. и т. д., с криком, пеной у рта и беснованием; забываясь, он подергивал висевшею на повязке раненою рукой, что очевидно производило сильную боль и выражалось на лице болезненными гримасами; не дал он мне выговорить ни [325] единого слова, все возобновлял крик, вертя в руках прошение Алмалинского общества и закончил; “извольте придти завтра для подробного объяснения; мне теперь некогда больше с вами толковать". Я машинально повернулся и вышел совершенно разбитый нравственно и еще больше физически; голова горела, а во всем теле чувствовалась сильная дрожь; я поспешил на квартиру, чтоб обсушиться и согреться, но это не помогло, ночью у меня оказался сильный жар; послали за доктором, начались прикладывания в голове льду и всякие лечения; я пролежал две недели. Взбалмошный Эристов по два раза в день присылал узнавать о моем здоровье, сам приходил наведываться, и когда мне уже стало лучше, болтал и острил как ни в чем не бывало!.. Просто обезоруживал человека и рассердиться на него нельзя было.

Между тем от секретаря окружного управления я узнал, что по представленной Алмалинским старшиной просьбе всего общества, Эристов тотчас велел написать моему помощнику, без сомнения подстрекнувшему жителей на жалобу, приказ прекратить всякие действия, возвратить скот жителям, а меня вытребовал в Закаталы. “На том эти дело де и остановилось, да князь уже и забыл о нем".

Оправившись от болезни, я явился в Эристову и разъяснил все дело подробно, высказав ему, что вместо всей истории следовало прежде потребовать от меня письменного объяснения и тогда уже делать распоряжения; а прямым приказом помощнику я оскорблен в глазах жителей и теперь очевидно они на мои угрозы будут отвечать смехом. Он не хотел сознаться, что поступил по-мальчишески и оставался при своем, что я кругом виноват, позволив себе принять меру, которую только наместник в праве был утвердить. За излишнюю же горячность в распекании если не прямо извинялся, то очевидно старался смягчить [326] дурное впечатление, сворачивал от делового разговора к разным шуткам, намекал на мои якобы донжуановские похождения среди татарок и т. п. Превратил и я дальнейшие препирания, объявив, что желаю просить четырехмесячный отпуск в Россию для свидания с родными, которых оставил уже почти восемь лет тому назад. Эристов согласился, но требовал, чтоб я категорически заявил, намерен ли я возвратиться в своей должности в Элису, или отпуск есть только предлог уехать совсем? Мне хотя и весьма хотелось оставить эту военно-полицейскую службу и пойти прямою военною дорогой, не зная еще как удастся все это устроить, я не решался прямо отказываться от должности; я объявил, что еду в отпуск и намерен возвратиться к сроку.

Затем я явился в генералу Чиляеву, доложил и ему об отпуске; он также спросил намерен ли я возвращаться, прибавив, что требует этого от меня в уверенности, что теперь, зная язык и местные условия, я буду полезен в этом крае. Вообще Б. Г. Чиляев был очень любезен, благодарил за деятельность в тревожное летнее время и повторил требование возвратиться в срок.

Исправлять мою должность назначили какого-то чиновника, Вакуловского, который вместе со мною на другой день и выехал в Ках. В течение двух-трех дней я сдал ему все управление, собрался в дорогу, попрощался с беками, товарищами по охоте, уверив всех, что в апреле буду назад и 15-го декабря 1849 года выехал в Тифлис.

XXIX.

Приехав в Тифлис, я на другой день представился главнокомандующему. Князь выразил при этом удовольствие, что видит меня, наконец, в военной форме, много [327] расспрашивал об Элису и тамошних делах, спросил зачем я приехал.

— Еду в отпуск, ваше сиятельство, почти восемь лет не видался с родными.

— А, хочешь эполетами похвастать? Ну, поезжай с Богом.

В то время князь Воронцов, будучи наместником кавказским, оставался и новороссийско-бессарабским генерал-губернатором, и все более важные дела того края доставлялись ему из Одессы на разрешение. Во избежание медленности, при отвратительных путях сообщения, весьма неисправном ходе почт и отсутствии телеграфа, были учреждены постоянные рейсы курьеров, которые каждого 1-го и 15-го числа выезжали одновременно из Тифлиса и Одессы; обыкновенно курьерами посылались казачьи урядники, но случалось, что ездили и офицеры или чиновники, которым была надобность ехать в Одессу или чрез нее; таким образом, оказывалось им вспомоществование и, главное, при курьерской подорожной устранялась известная пытка странствования по тогдашним почтовым станциям с подорожной “по частной надобности”. Вздумал и я воспользоваться такою льготой и обратился с просьбой об этом к самому приближенному адъютанту главнокомандующего, кн. А. М. Дондукову-Корсакову (ныне правитель Болгарии). Он был так любезен, что обещал доложить об этом князю, но прибавил, что 1 января мне нельзя будет ехать, ибо уже обещано другому, а ждать придется до 15 числа; на это я не мог согласиться, ибо было 19 декабря и прожить в Тифлисе четыре недели выходило и слишком накладно, и большою потерей отпускного времени. Я попросил устроить мне хоть обратную поездку 1 или 15 апреля и написать об этом кому следует в Одессу. Князь Дондуков согласился и на другой день известил меня, что пишет об этом директору генерал-губернаторской канцелярии в Одессе, к которому мне и следует в свое время явиться. [328]

В тот же день, 20-го декабря 1848 года, я и выехал по военно-грузинской дороге "в Россию". (До сих пор, даже в Ставрополе, еще говорят: приехал из России. Это де Кавказ, а то Россия). Рассказывать подробно о моей поездке считаю излишним, во-первых, потому, что ничего такого со мною не случилось, что не было бы знакомо всякому ездившему по России в те времена, когда еще не было железных дорог, а приходилось совершать переезды в несколько тысяч верст на перекладной, по дорогам, носившим это название как бы в насмешку; во-вторых, потому, что главная цель моих воспоминаний — служба на Кавказе и связанные с нею приключения.

Я проехал чрез Екатеринослав, Житомир, по белорусскому шоссе в Петербург и обратно чрез Киев в Одессу; оттуда 1-го апреля курьером чрез Николаев, Херсон, Симферополь и Керчь в Тамань, затем по Кубани в Ставрополь и обычным путем чрез Владикавказ в Тифлис, всего до восьми тысяч верст, в ужасное время распутицы и слякоти. Особенно от Одессы по невылазной грязи в Крыму и от Тамани по черноморским плавням, где приходилось инде по три-четыре версты почти плыть на тройке, моя сумасшедшая скачка отозвалась крепко на боках. Эти последние две тысячи верст, не взирая на адскую дорогу и остановку в Керчи, пока пароход доставил меня чрез пролив в Тамань, я сделал в шесть суток; 7-го апреля я был уже в Тифлисе.

Князя Воронцова не было в городе; он с княгиней уезжал в Карабах. Я являлся к князю Бебутову, начальнику главного штаба, и генералу Вольфу, и, отдохнув дня три, отправился в Закаталы.

Помню, как в то пребывание в России меня поразило отсутствие в русском обществе самых элементарных сведений о Кавказе; представления о нем были самые забавные. Конечно, мы всегда больше интересовались положением какой-нибудь Бразилии, чем своего отечества, и неведение [329] оправдывалось крайне ограниченных числом печатных известий и еще более ограниченных числом желающих читать; но все же казалось странным, что люди так называемого образованного класса относились с полных равнодушием к окраине, бывшей уже полвека в руках России, содержавшей там двухсоттысячную армию и приносившей громадные жертвы на борьбу с горцами, борьбу, казавшуюся бесконечною. Вопросы, с которыми многие ко мне обращались, могут показаться плохими анекдотами. Один спрашивал, правда ли, что Шамиль — это Марлинский, устроивший так, что будто он убит в сражении, а между тем, бежавший к горцам и ставший их предводителем? Другой спрашивал, знаю ли я его брата, служащего офицером в Кабардинском полку? И когда я сказал, что не знаю, он очень удивился. “Ведь вы все там вместе служите?" — Как вместе? Я на лезгинской линии, за Кавказом, а Кабардинский полк во Внезапной стоит, не далеко от Терека, на северном склоне хребта.— “Все равно сходитесь же в экспедициях и драках с черкесами", возразил мне этот брат кавказского офицера, и никак не мог сообразить моих объяснений, что не сходимся, что расстояние между лезгинскою линией и Внезапною до 800 верст, что театры военных действий у нас различные и что мы вовсе не с черкесами деремся, а с лезгинами и чеченцами и пр. Он, как и многие, представлял себе Кавказ чуть не в виде одной большой крепости, окруженной черкесами, с которыми наши войска изо дня в день перестреливаются...

В Закаталах я застал все в каком-то особенно тревожном настроении. Крупные происшествия, усиленная деятельность качагов, не утихавшая даже всю зиму и становившаяся все более дерзкою, не взирая на раннее время года, когда горы были занесены еще снегами; очевидное участие в этом жителей, все придавало местным обстоятельствам весьма тревожный колорит, наводивший на [330] местное начальство род уныния. Уже стали поговаривать, что в Тифлисе очень недовольны действиями генерала Чиляева и, вероятно, скоро последуют опять перемены. Отношения его с князем Эристовым стали окончательно натянутыми и последний относился к делам все более и более пассивным образом, удовлетворяясь лишь желчными выходками против всех распоряжений генерала. Появились партии за Чиляева и против Эристова, и наоборот.

Явившись к генералу, я был им очень любезно принят, но при этом он намекнул мне, что в мое отсутствие до него доходили слухи о не совсем благоразумных действиях моих в Элису, возбудивших неудовольствие жителей. Я объяснил ему дело с алмалинцами, послужившее, вероятно, основанием дошедших до него слухов, и добавил, что в положении пристава трудно соблюсти равновесие между удовольствием жителей, в душе нам враждебных, и желанием по возможности прекращать разбои и другие беспорядки; что я, впрочем, готов исполнять всякое назначение, какое ему угодно будет мне предоставить и никакого особенного желания возвращаться в Элису не имею, тем более, что раз переименованный в военные офицеры, я предпочитаю идти по прямой военной дороге. “В таком случае, сказал генерал, оставайтесь пока при мне, дела здесь для вас найдется не мало; а после увидим, как лучше будет вам пристроиться ”.

Князь Эристов, когда я объявил ему об этом, очевидно только по духу оппозиции, разразился озлобленною речью, что вот-де в самое нужное время оставляют опытного чиновника без всякой цели здесь, а Элисуйское владение между тем в руках бестолкового канцеляриста и т. п. “Ну, да мне до этого дела нет, продолжал он, пусть генерал Чиляев распоряжается как знает, он главный начальник и сам отвечает за все. Оставайтесь здесь, будем бить баклуши и ожидать своей очереди”. Чудак князь Эристов уже забыл, что сам был поводом моего удаления из Элису, [331] дав жителям пример по первой их жалобе, без всякого расследования, обвинять их ближайшего начальника.


Комментарии

11. Новообращенных, т. е. из Грузин-христиан в мусульманство. Кажется впоследствии часть их опять возвратите в христианство; верных сведений об этом, вероятно, не имею.

12. Он мог бы потерпеть совершенное поражение, если бы отряд, работавший шинскую дорогу перевалил чрез горы в тыл ему. Но начальник этого отряда инженер генерал-майор Бюрно не двинулся. Преданный суду он был отставлен от службы за трусость, хотя некоторые уверяли, что это была просто интрига против князя Аргутинского с целью не дать ему разбить неприятеля и увеличить свою, и без того уже возбуждавшую зависть славу...

13. Не ручаясь, впрочем, за точность имени, может это было Lottchen или другое,—забыл уже.

14. Да сохранит тебя Бог!

Текст воспроизведен по изданию: Двадцать пять лет на Кавказе (1842-1867). Часть первая (1842-1851). СПб. 1879

© текст - Зиссерман А. Л. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001