ЗИССЕРМАН А. Л.

25 ЛЕТ НА КАВКАЗЕ

(1842-1867)

А. Л. ЗИССЕРМАНА

Часть первая

1842-1851

В течение 1876-1878 годов, в «Русском Вестнике» печатались отрывки из моих воспоминаний о долголетней службе на Кавказе.

Для многих чтение журналов или совершенно не доступно, или сопряжено с различными затруднениями, лишающими читателя возможности сохранить в памяти связное представление о прочитанном, особенно если начинание продолжалось долго и с перерывами. Это побудило меня издать «воспоминания», с некоторыми исправлениями и дополнениями отдельной книгой, разделив ее для удобства на две части.

Не придаю своему труду никакого исторического, а тем более литературного значения, но полагаю, что всем служившим на Кавказе, в продолжение долгой эпохи войны нашей с тамошними горцами, не безынтересно пробежать несколько страниц, могущих напомнить им давно минувшее время и некоторых лиц, с коими всякому из них, без сомнения, приходилось, более или менее, сталкиваться.

Кавказ прежних времен имел свойство так привлекать к себе всех проведших в нем несколько лет, что привязанность к нему не исчезала и после долгого времени, проведенного в других местах. Таким старым кавказцам дороги всякие об нем воспоминания, и их-то (а число их, рассеянных по всем уголкам нашего обширного отечества, очень значительно) имел я главнейше в виду, составляя мой посильный труд.

I.

Мне было 17 лет, когда, живя в одном из губернских городов, я в первый раз прочитал некоторые сочинение Марлинского. Не стану распространяться об энтузиазме, с каким я восхищался Амалат-Беком, Мулла-Нуром и другими очерками Кавказа; довольно сказать, что чтение это родило во мне мысль бросить все и лететь на Кавказ, в эту обетованную землю, с ее грозною природой, воинственными обитателями, чудными женщинами, поэтическим небом, высокими, вечно покрытыми снегом горами и прочими прелестями, неминуемо воспламеняющими воображение семнадцатилетней головы, да еще у мальчика, с детства уже обнаруживавшего чрезвычайную наклонность к ощущениям более сильным, чем обыкновенные школьнические забавы. Оставалось придумать средства привести план в исполнение и я строил ежедневно кучу предположений, оказывавшихся на другой день никуда негодными. Вдруг, совершенно неожиданно, представился, по-видимому, удобный случай. Один знакомый мне канцелярский чиновник, с которым я заговорил о Кавказе, вспомнил, что недавно читал какое-то новое положение об этом крае, о льготах, предоставляемых служащим в нем и пр., и что самое лучшее было бы проситься туда на службу. Мысль мне понравилась и, не откладывая дела в долгий ящик, как и подобает юношам, мы [2] предварительно достали огромную канцелярскую книжицу сенатских указов, прочитали составленное сенатором бароном Ганом Положение об управлении Закавказским краем 1840 года, то есть читали не все Положение, а главы о преимуществах вызываемых туда на службу, и в начале декабря 1841 года отправили просьбы к Тифлисскому губернатору о принятии нас на службу в его ведомство.

Признаться сказать, мы имели весьма мало надежды на успех, и когда наступил уже май 1842, а известий из Тифлиса никаких ни было, мы, что называется, махнули, рукой и стали подумывать не попытаться ли поступить на службу в Восточную Сибирь, лишь бы куда-нибудь подальше пропутешествовать и удовлетворить страсти к передвижениями и сильным ощущениям. Между тем, около половины мая в губернском правлении получилась бумага из Тифлиса, что просьбы наши приняты, что нас вызывают на основании такого-то параграфа Положения, для чего снабдить подорожными, прогонами и проч. С восторгом выслушав это известие, мы, после коротких сборов, без малейших опасений за будущее, 30 мая 1842 уселись на перекладную и пустились в далекий, неведомый путь.

Скучна и утомительна была однообразная дорога по степям Херсонской, Екатеринославской и других южных губерний. Невыносимый жар, недостаток воды, полуразвалившиеся хаты вместо почтовых станций, скверные клячи, едва везущие тряскую телегу, стада сусликов (овражков), да миражи, дразнящие на каждом шагу надежды на тень и воду. В добавок, мы ехали без всякого маршрута и по произволу станционных смотрителей попали на какой-то кружный путь чрез Орехов, Мелитополь, Бердянск, Мариуполь и Таганрог, по самым пустынным степям, палимым июньским солнцем. Наконец, набравшись горя на славившихся своими беспорядками станциях в Войске Донском, мы дотащились до Ставрополя, который хотя и считался уже Кавказом, но ничем не отличался от любого губернского [3] города средней руки. Два условия только придавали ему особенный характер: костюмы линейных казаков и изредка попадавшихся туземцев, особенно верхами в полном вооружении; еще более, великолепный вид на Кавказский хребет, который, не взирая на почти четырехсотверстное отдаление, в светлое утро весь, как выточенный рельеф гигантских размеров, величественно поднимался между мглою долин и синевою неба. До Георгиевска опять степная, изрезанная глубокими балками дорога. Вдруг вправо показывается Эльборус, как будто окруженный четырьмя огромными отдельно стоящими холмами, и все это кажется рукой подать, между тем до этих холмов, у подножия коих Пятигорск и минеральные воды, 40 верст. Далее до Екатеринограда и оттуда до Владикавказа на дороге стояли пикеты казаков на вышках, ездили с конвоем, попадались двухколесные скрипучие арбы с вооруженными туземцами погонщиками, да на каждой станции угощали рассказами о тревогах, нападениях и вообще происшествиях, в которых только и слышались слова: немирные, мошенники-мирные, убили, зарезали, схватили, угнали... Все это очень резко бросалось в глаза едущим из тех городков, где тишина нарушалась разве пьяным криком “караул"...

Во Владикавказе туземный элемент уже видимо преобладал на улицах и я останавливался на каждом шагу любоваться этими молодецкими фигурами, в живописных костюмах, ловко сидящими в седле. Здесь же в первый раз увидел я туземных женщин, пришедших на базар продавать кур, масло и проч. Все они были в каких-то лохмотьях зеленого или синего цветов; наружность весьма непривлекательная, грязь непомерная. Где же "девы гор"?..

Владикавказ, преддверие настоящего Кавказа, очень оживленное место; миновать его нельзя, он связывает Россию и Грузию; окрестности его очень живописны; в самом городе с шумом быстро несется мутный Терек. По истечении суток, мы убедились в напрасном ожидании почтовых лошадей, [4] которые, по словам смотрителя, в разгоне. Случившийся в казенной гостинице офицер, старожил, дал нам добрый совет, не теряя напрасно времени, нанять лошадей у осетин и ехать верхом до станции Коби, лежащей у подножия перевала через хребет.

Заплатив чуть ли не тройные прогоны за две клячонки, на которых вместо седел были какие-то обрывки войлоков (вещи навьючили на третью), мы пустились в путь с двумя оборванными проводниками. Они всю дорогу, без умолку, так громко говорили между собою, так сильно жестикулировали, что мы все ожидали драки; не понимая ни слова, с воображением настроенным преувеличенными толками об опасностях, под впечатлением дико-угрюмой местности, мы уже стали опасаться что нас заведут в трущобу и зарежут огромными, болтавшимися на поясах, кинжалами... Однако нечего было делать, подвигались все дальше, проехали Балту — небольшое поселение военно-рабочих на дороге и стали углубляться в ущелье; у станции Ларс делали привал, да среди русского населения отдохнули от страха, испытанного в течение нескольких часов, и уверились, что проводники курицы не обидят, что “кричат они всегда — такой уж у них, барин, нрав азиятский", так выразился солдатик — сторож почтовой станции.

Опять вскарабкались на тощих буцефалов и тронулись мерным шагом дальше к знаменитому Дарьялу, где рев Терека, громадность упирающихся в него отвесных скал, огромные грозящие падением на голову камни, вся эта величаво-дикая природа производит, особенно на едущих в первый раз, впечатление трудно передаваемое на бумаге. Все поэтические описания, посвященные этим местам, все-таки слабы пред действительностью. Понятно, что я был восхищен и с каким-то трепетом сердечным то поднимал голову вверх чтобы смотреть на скалы, на торчащие из расщелин сосны, на сочащиеся источники, то опускал их вниз, чтобы смотреть на пенящуюся реку, с каким-то [5] бешенством стремящуюся миновать все препятствия, образовавшиеся на ее пути, в виде обломков скал и гранитных теснин; я вслушивался в этот особенный шум, будто не совсем однообразный, будто силящийся что-то выразить.

Ущелье все суживалось, не допуская солнечных лучей; оно принимало все более мрачный вид; люди и лошади, даже кое-какие постройки по дороге, все это казалось чем-то таким мелким, невзрачным против этой величественной обстановки... Дорога, беспрестанно поднимающаяся и спускающаяся по крутым береговым откосам, вся усеяна камнями и нужно было удивляться, как выносили во время оно русские кости скачку в телегах по этому пути. В ауле Казбек, лежащем недалеко от подножия горы этого имени, проводники пригласили нас к себе. В первый раз был я в доме туземца, но не взирая на любопытство, долго не мог оставаться: едкий дым соснового дерева, вонь от навоза, невыделанных овчин и скверного табаку, полунагие грязные дети, оборванные женщины, овцы, телята, все это вместе, у одного разведенного посредине сакли огня, над которым на железной цепи висит черный котел с какою-то похлебкой, а в золе пекутся лепешки, вот что составляло вид этого жилища. Привыкши к деревенской обстановке в Малороссии, где у беднейшего крестьянина в хате все опрятно, я просто глазам своим не верил. Какая же тут, думал я, возможна поэзия, где же девы гор, где же эти эдемы Марлинского? Верно дальше — ведь край большой; ну, скорее вперед.

К позднему вечеру достигли Коби. Картина изменилась; ущелье шире; Терек не шумит, а едва заметно пробирается по долинке, горы кругом уже не отвесными скалами, а более покатыми грядами обступают долину; нигде ни деревца, ни цветка. Хотя это было в последних числах июня, но ночь была холодная, мартовская: комната на почтовой станции — совершенный ледник; сторож из военно-рабочих [6] солдат-еврей весьма любезно предложил затопить “если господа желают". Что за вопрос, кто же не пожелает? “Пожалуете, поскорее, да хорошенько, мы вам ужо на чаек за это". “Ради стараться, ваше высокоблагородие", совершенно уже по-солдатски выкрикнул лукавый солдатик-еврей и исчез. Через десять минут он явился с небольшою вязанкой дров, затопил печь и скрылся опять. Тепла от этой топки не произошло; печь огромная, комната тоже большая, остуженная; нужно бы много дров, чтоб ее согреть; но мы уже напились чаю, не решались во зло употреблять любезность сторожа и собирались улечься на твердых дощатых диванах, накрывшись всем удобным для этого, как дверь отворилась и он появился с тою же услужливо-улыбающеюся физиономией. “Так как я, ваше высокоблагородие, должен до рассвета отправляться по службе на Казбекскую станцию, то позвольте получить теперь расчет». “Очень хорошо. Сколько следует за самовар? (больше мы ничего не брали)." — “За самовар 30 коп., да 15 фунтов дров, по пяти копеек за фунт — 75, да мне за работу, если больше не пожалуете, то по положению десять копеек". Вот чем окончилась услужливость сторожа. Не говоря уже что при наших средствах издержка была очень чувствительная, мы были возмущены положением, чтобы проезжающие, да еще на службу, сами отапливали станцию; наконец этою формой эксплуатирования не ведающих правил и цен. Дрова на фунты! Этого мы никак не могли сообразить. Впрочем, здесь, кстати, заметить, что после, в течение двадцати пяти лет, я достаточно убедился, что такого самоуправства, такого бесконтрольного, просто нахального попирания всяких правил, как в управлении почтовою гоньбой, едва ли еще где-нибудь можно было встретить. Мне придется еще подробнее рассказывать об этом предмете и во времена более нам близкие.

На другое утро туман покрывал все вокруг и сырость в виде инея садилась на платье. Я никак не мог [7] составить себе ясного понятия как совершается предстоящий нам перевал чрез горы, как долго он совершается и в чем заключается опасность, ради коей все проезжающие как-то стереотипно повторяют: “вот лишь бы чрез горы благополучно перебраться". Наконец, звеня двумя колоколами под дугой и десятками бубенцов, подкатила к крыльцу ухарская тройка, мы уселись и версты две по ровной почти дороге пронеслись, как только можно пронестись на Руси, когда ямщик лихой парень, а тройка сытая, не загнанная. Начался подъем; я весь обратился во взимание, думая какие препятствия должны встречаться на переезде чрез горы, вечно покрытые снегами, видимые за 400 верст.... Однако то шагом, то кое-где рысцой, то по обрывистому берегу какого-то бурливого потока, то по долине, встречая и тройки, и верблюжьи караваны, и верховых, мы чрез 2 1/2 часа были уже на станции Кайшаур, на южном склоне хребта, не вылезая за всю дорогу из телеги... Подъем в некоторых местах был крут; по Гут-горе дорога шла над обрывом, казавшимися неизмеримою бездной, в которой виднелись аулы и постройки весьма миниатюрных размеров; вид был вообще дико-унылый, в некоторых местах лежали грязные, снежные глыбы, остатки обвалов; но ничего ни особенно поражающего, ни опасного я не заметил. В последствии, проехав по этому пути не один десяток раз и в разные времена года, я уяснил себе почему действительность так не соответствовала тогдашнему воображению и убедился, что об опасностях не даром толковали и вообще почему переезд через горы считали чуть не подвигом.

Высшая точка перевала — около 7,600 футов, из коих до половины, если не более, уже пройдено от Владикавказа до Коби, постепенным, не совсем заметным подъемом; следовательно вторую половину по разработанной дороге не мудрено было без больших затруднений в два часа проехать, а что виднеется за 400 верст в виде сплошной [8] цепи гор покрытых снегом,— это только вершины отдельно поднимающихся гор, высшие точки хребта, удерживающие снег всегда и на далеком расстоянии кажущиеся сплошным протяжением; переезды же, само собою, выбираются на более низких уступах. Опасность, смотря по времени года, заключалась в снеговых или земляных завалах, обрушивающихся на дорогу непредвиденно, с ужасною быстротой и силой, да в бешеных потоках, да в возможности полететь с обрыва, если бы лошади испугавшись бросились в сторону или не удержались на спуске и т. д.; но чуть ли не главную опасность видели в возможности остаться в каком-нибудь Кайшауре или Коби пять, шесть дней, когда всякое сообщение прекращалось вследствие завалов или сноса бешеным водопадом моста, или разливом Терека по дороге. Мы проезжали в хорошее время и при особенно счастливых условиях: дорога готовилась для проезда военного министра графа Чернышева и станционные диктаторы не только не задерживали проезжающих, но даже с любезностью старались скорее выпроваживать гостей.

Спуск от Кайшаура к Квишету, резиденции окружного начальника, управляющего племенами по дороге живущими, был хорошо разработан; словом, мы без всяких затруднений подвигались очень скоро, и достигли станции Пасанаур, на берегу быстрой Арагвы, в живописном ущелье: крутые покатости гор покрыты лесом: каменные башнеобразные жилища горцев разбросаны по склонам гор, клочки пашен по крутизнам, множество потоков низвергающихся белыми пенистыми полосками, беспрерывный шум воды, подчас треск — будто падение большого срубленного дерева, едва заметные стада овец пасущихся над обрывами, переезжающие чрез быструю реку верхами туземцы, все это слитое в одну картину, в одно впечатление чрезвычайно своеобразного, никогда не виданного.

Далее, Ананур, Душет, небольшие грузинские городки, в которых резко выразился уже характер плодородной [9] Грузии с ее беспечно веселым населением, живущим под теплым небом; здесь уж встречались тяжелые, неуклюжие двухколесные арбы, запряженные парой буйволов, еле-еле переставляющих ноги; загорелый, в расстегнутой красной рубахе, с черными кудрявыми волосами погонщик, распевающий во всю здоровую глотку какую-то неуловимую мелодию, прерываемую гиком на животных и хлопаньем кнута; женщины укутанные в белые чадры (покрывала), в кошах (туфли на высоких каблуках), поглядывающие исподлобья. Далее виноградные сады, фиговые, персиковые деревья; становится невыносимо жарко, солнце палит, воздух как-то особенно сух, земля тверда как камень, тряска и пыль невыносимы. Миновали Мцхет, древнюю столицу грузинских царей, переехали по прекрасному мосту реку Куру у слияния ее с Арагвой; духаны (кабаки) стали умножаться, транспорты арб с дровами, ослов навьюченных корзинами с зеленью, с угольями, все более и более стесняют дорогу; все чаще попадаются верховые женщины, сидя по-мужски, под большими зонтиками, иногда сзади мужчина на той же лошади, иногда, напротив, мужчина в седле, а женщина сзади свесив ноги в разноцветных шерстяных носках, в руках держит свои коши... Все картинки врезывающиеся в память своею оригинальностью и возбуждающие усиленное внимание человека, не покидавшего до этого времени своего степного уезда.

Движение стало заметно увеличиваться; чувствуется близость большого города, цели долгого путешествия. Мы поднялись на небольшой холм — и глазам нашим вдруг открылась огромная котловина со множеством сидящих друг на друге строений, с быстрою рекой разрезающей эту картину вдали, на высоком левом берегу, большие белые здания очевидно, казенные, далее неизмеримая равнина, сливающаяся на горизонте с полосой высокого хребта гор. Еще спуск мимо памятника, где император Николай в 1837 году [10] упал из опрокинутого испугавшимися лошадьми экипажа, переезд через речку Веру, опять подъем и — “пожалуйте подорожную", забасил унтер в фуражке с белым чехлом, выйдя из караульного дома; а ямщик в это время подвязывал колокольчик. Итак, я очутился в Тифлисе.

Представить очерк этого города, по которому можно бы себе составить о нем приблизительное понятие, довольно трудно. (Не нужно забывать, что Тифлис 1842 и 78 годов, это — Азия и Европа; теперь приходится искать восточных особенностей, а тогда они просто бросались в глаза). На каждом шагу встречалось столько разнообразия, столько обращавшего на себя внимание приезжего; так было мало сходства с нашими городами, столько смеси восточного с западным, что только талантливая кисть могла бы живо набросать эту картину. При самом отчетливом, подробном описании пропустишь какой-нибудь предмет, едва уловимый, но резко характеризующий город, с его разноплеменным населением, оригинальными обычаями и веселою на свой лад, шумною жизнью.

Издали казалось, что увижу совершенно азиатский город, с узенькими переулками, без площадей, с маленькими скрытыми за каменными оградами домиками, с неподвижным населением, избегающим палящих лучей солнца; но миновав заставу, мы поехали по широкой улице с красивыми этажными домами; встречались извозчичьи дрожки, коляски, модно одетые дамы и франты, как во всяком большом губернском городе. Медленно подвигаясь вперед мимо гимназии, дома главнокомандующего, корпусного штаба, мы очутились на Эриванской площади, застроенной большими домами; но все это было не вымощено, в ухабах, пыль вершковым слоем покрывала улицы, носилась густым облаком в воздухе. Середина площади была завалена складами бревен, у которых толпилась кучка туземных горожан, передавая друг другу новости и сплетни. Затем поворот налево — Армянский базар — и картина резко [11] изменилась: просто скачок из Европы в Азию. Узенькая улица, где двум дрожкам с трудом можно разминуться, и на ней “какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний!”

Взгляните на этого важного персиянина, в высоком остроконечном папахе, в нескольких, надетых один на другой, бешметах, подпоясанного широкою кашмирскою шалью, постукивающего кованными каблуками зеленых кошей. Полюбуйтесь на этого грузина: какая красивая физиономия, какая энергия во всех движениях, как он хорош в своем загнутом папахе, в чухе с закинутыми на плеча рукавами (совершенно польский кунтуш), в шелковом архалуке обшитом позументами, в широких шелковых шароварах, шумящих при каждом движении, в сапогах с загнутыми носками, в виде усиков; как он молодецки идет, держась одною рукой за большой в серебре кинжал и покручивая другой черные длинные усы. А вот купец армянин, идущий медленно, не обращая никакого внимания на снующую мимо толпу, углубленный в собственную мысль — верно коммерческие соображения; какая положительность во всем, от костюма до походки, от плотной материи архалука до степенного покроя чухи, от гладковыбритого лица и даже затылка до объемистого брюха, от огромного носа до коротко-подстриженных усов. Обратите внимание на этого мушу (муша — носильщик тяжестей) имеретина, у которого на голове вместо шапки какой-то войлочный блин; длинные кудрявые волосы покрывают шею, на нем ободранный солдатский мундир, приобретенный за несколько копеек на толкучке, широкие шаровары и коломаны (род лаптей из сыромятной кожи); он согнулся под тяжестью огромного шкафа или непомерной длины мешка с хлопчатою бумагой, так что смотря сзади, кажется, будто шкаф движется сам собой... Или вот борчалинский татарин, с лицом оливкового цвета, в огромном рыжем папахе, в бурке, не взирая на 350 жар, подпоясанный желтым [12] шерстяным платком, на котором болтается кинжал. А как хорош этот черкес, с черною бородкой, в круглой меховой шапке, подтянутый ремнем, за которым торчит пара красивых пистолетов, в разноцветных ногавицах и красных сафьянных чувяках (род башмаков); как легки все его движения, как все изобличает лихого наездника. Заметьте этих куртин, рослых здоровых людей, в красных куртках, вышитых синими или желтыми шнурками, в широчайших синих шароварах, тяжелых красных сапогах, в разноцветных чалмах, с кривыми турецкими саблями у боков. А тут на встречу оборванный кро (так называют переселенцев Азиатской Турции) в какой-то войлочной арлекинской шапке, несущий большой кувшин воды; или тулух-чи (водовоз), ведущий лошадь, навьюченную двумя огромными кожаными мехами; в которых он развозит воду. Дальше целые вереницы женщин, укутанных с ног до головы в белые чадры, как привидения, тихо подвигаются, постукивая железными каблучками; иные, уже обрусевшие, в салопах, но с грузинским головным убором; татарки в клетчатых чадрах; тут же попадаются и наши бородатые мужички, неуклюжие бабы с талиями под мышками, кучки солдат, форменные сюртуки и все это перемешано, все движется, толкается, шумит на разных наречиях; дрожки скачут взад и вперед, гремя несносно по мерзкой мостовой, извозчики кричат хабар-да! (сторонись); продавцы зелени, полузакрытые кучами овощей и трав (до которых азиаты большие охотники), стучат железными весами, звенят примешанными к потолку лавки колокольчиками, зазывая покупателей пронзительными криками: ба, ба, ба: суда, суда! (т. е. сюда). Лавочные сидельцы поигрывают на гармониях, не забывая, в подражание нашим гостинодворцам, всякого проходящего забросать известными: “что покупаете? пожалуйте, дешево продаем” и проч.; в сапожных лавках стучат молотками, в шубных — распевают во все горло, в оружейных — стукотня и визг подпилков; [13] множество мальчишек бранятся или поют, силясь издавать визгливые горловые звуки и шныряют между толпой; все открыто, на распашку, и работают, и едят, не развлекаясь происходящим пред глазами. Плоские кровли домов усеяны женщинами и детьми; тоже иные ссорятся, иные пляшут под бубен; там идет веселая компания, пищит зурна (род кларнета), напрасно силясь заглушить звонкий голос восторженного певца, ободряемого возгласами пирующих дардымандов (так называли туземцы забубенных кутил, ведущих разгульную жизнь, главою которых в те времена был князь Арчил Багратион-Мухранский, к великому огорчению своей аристократической родни). Тут скрипит арба, везущая огромный румби 1 с кахетинским вином; там ряд лениво выступающих верблюдов, навьюченных белыми кожаными тюками, столпились у ворот караван-сарая, загородив всю дорогу; десятки навьюченных ослов, понуря голову, пробираются в толпе, подгоняемые немилосердными мальчишками, израненные пинками острых палок. Наконец, после всего этого, попадаешь на татарский мейдан (площадь, базар), на котором видны только сотни голов в бараньих папахах и чалмах, или обнаженных, бритых; слышен какой-то гул, совершенное жужжание пчел, сливающийся с однообразным шумом реки, в нескольких шагах протекающей.

Мы переехали мост, и мимо лавок с сушеною рыбой, повернули в очень грязную улицу, застроенную однако небольшими европейскими домиками,— это “Пески", часть немецкой колонии,— где был известный тогда всему служебному Кавказу трактир колониста Зальцмана.

Когда ямщик, внеся вещи и почесав затылок, получил на водку, вышел и стоя повернув тройку назад, вскоре скрылся из глаз, мною в первый раз после выезда с родины овладела сильнейшая тоска... [14]

Гостиница оказалась мерзейшею во всех отношениях; и грязь, и множество насекомых, между которыми я некоторых принял за скорпионов и фаланг, и потому первую ночь не решился лечь и просидел до утра при свече... Первые впечатления, в Тифлисе были не особенно веселого свойства. В добавок расстояние до европейской части города было не менее двух с половиною верст, которые приходилось при невыносимой жаре до 38-40 проходить по грязным торговым площадкам и тесным переулкам; а на извозщиков не хватало средств.

На другой день нашего приезда был праздник и всякие парады и торжественные проводы в честь отъезжавшего военного министра графа Чернышева, ревизовавшего и “благоустраивавшего" Кавказский край, при помощи статс-секретаря Позена...

Жар и невыносимая пыль от усиленной езды парадных мундиров и разряженных дам были, поводом, что я от Сионского собора должен был вернуться в свой грязный трактир, и только около семи часов вечера опять пустился на Головинский проспект, центр всех празднеств.

В здании гимназии был бал, а против нее на площадке фейерверк. Вид был великолепный, множество огней, взрывы ракет. Кура, пылавшая смоляными бочками, смешанные звуки военной музыки с зурнами и бубнами, хлопанье нескольких сот человек в ладоши, плясавшим на улице туземцам, толпы женщин в белых чадрах, медленно двигавшихся кругом как привидения, на горизонте старая крепость на высокой горе, освещенная длинным рядом плошек, все в одном общем неясном гуле, и над всем южное, как-то особенно темное, усеянное мигающими звездами небо.... [15]

II.

Июль 1842 года изобиловал такими жаркими днями, что многие пробывшие в Тифлисе несколько лет с трудом переносили эту удушливую, расслабляющую атмосферу; доходило до 44°; ночью не многим было легче; да везде пыль; а вода теплая, мутная, из кожаных мехов. Трудно было в такое время совершать немалые переходы по городу, но откладывать некогда, дела оказалось много: губернское правление вызывало чиновников на службу, но мест им не давало, а предоставляло искать самим, или же ожидать открытия вакансий, а до того заниматься в правлении без содержания; впрочем вакансии открывались весьма часто, но в уездах, вне Тифлиса; на выезд же я не мог никак решиться сначала и потому должен был искать в городе службы с каким-нибудь содержанием, — а то, голод не свой брат....

Моя чрезвычайная молодость (18-й год), вид скорее гимназиста, нежели человека приехавшего за две тысячи верст на службу, возбудили особенное участие некоторых второстепенных чиновников губернского правления и они дали мне несколько наставлений, благодаря коим я уже дней чрез десять имел по крайней мере обеспеченное положение, службу в палате государственных имуществ, и мог, рассчитавшись с грязною гостиницей на Песках, перебраться в соседство к месту службы, в так называемую Арсенальную слободку, к одному из моих новых сослуживцев, некоему В. Ф. Б., годом раньше приехавшему из Смоленска, отличному во всех отношениях человеку и чиновнику, ныне занимающему там же довольно видный пост.

Устроились мы с ним, по тогдашним условиям, хорошо, в какой-то землянке, окна которой были на горизонте улицы, впрочем опрятно содержимой (не улице, а землянке). Обед приносила нам соседняя солдатка хороший, [16] кажется за 10 р. в месяц; вообще 25 р., месячное жалованье, удовлетворяло главным потребностям. Служба состояла в переписывании от 8-9 до 2-3 дня и от 6-7 до 10-11 вечера... Господи, как вспомнишь это неустанное (частой по праздникам) общее скрипение каких-нибудь пятидесяти перьев, думавших, что совершают важное дело, — просто жутко становится. Такой бюрократической квинтэссенции, как была например эта палата государственных имуществ, трудно себе представить; управлял ею некто Никита Степанович Орловский, человек весьма почтенный, но бюрократ до ногтей, всю жизнь свою, с двенадцатилетнего возраста, проведший в канцеляриях, начав мальчиком, бегающим за водкой и бубликами для старых подьячих, в Чернигове кажется, поднявшись затем до должности казначея в канцелярии главных начальников Грузии, наконец назначенный управляющим палатой, украшенный несколькими орденами и с властью казнить и миловать всех своих подчиненных. К чести его однако должно сказать, что работал он сам чуть ли не больше всех своих чиновников и ни в каких злоупотреблениях никто никогда его не заподозревал.

Все государственные имущества, за исключением нескольких оброчных статей, по тогдашним обстоятельствам Кавказского края, едва ли стоили того, во что обходилось содержание палаты с ее подведомственными уездными управлениями; они точно также могли заведываться казенною палатой, без новых издержек, как и до 1841 года, то есть до учреждения особой палаты государственных имуществ. Например, в Эриванской провинции (уезде), в числе казенных имуществ считались имения, конфискованные у бежавших в Персию жителей, состоявшие нередко из одной-восьмой даже одной-двенадцатой части мельницы, коей вся-то цена 100-150 р., следовательно казенная часть 8-10 р.; или из такой же доли земельного участка, на котором сеют ёнжу, род клевера. И вот палата [17] государственных имуществ (название громкое) заведывает этими частями мельниц чрез своего особого местного агента, окружного начальника, а остальные части ее в распоряжении других частных владельцев, не ушедших в Персию; собираются доходы, ведется им отчетность, возбуждаются вопросы, пишутся огромные журнальные постановления с неизбежными “Приказали: Так как... а потому"; перья скрипят, спины ноют; в результате или 1 р. 76 1/2 коп. внесенных в уездное казначейство за проданные 155 пучков ёнжи, или исключение оной восьмой части мельницы из табелей за совершенною бездоходностью, или за явкой обратно из-за границы Келбалай-Гассан-Мустафы-Оглы и проч. и проч!...

Это монотонное канцелярское существование не могло удовлетворять моей подвижной натуре, постоянно жаждавшей перемен, новых образов и ощущений. Вне службы, я предался чтению с каким-то запоем. Библиотека для Чтения, Отечественные Записки, сочинения Марлинского, переводные романы Дюма, Сю, и множество всякого печатного хлама, за недостатком тогда более питательной умственной пищи, проглатывались с жадностью. Город и его окрестности, после первых, скоро исчезнувших впечатлений, стал мне противен. Я рвался вон, куда бы то ни было, лишь бы побывать в новых местах, посмотреть поближе на тот Кавказ, который рисовала мне собственная фантазия, возбужденная очерками Марлинского; на те горы и дикие ущелья, где геройствовали наши войска, одним словом где, казалось, должен быть другой, неведомый мир, полный всяких диковин и сильных ощущений. Скука и тоска, одолевавшие рано или поздно всех приезжих, отсутствие всяких общественных удовольствий, при ежедневных утомительно-механических занятиях переписыванием “так как и потому” делались невыносимы.

Чиновный класс так резко делился на высший и низший, что среднего почти не было; гостиные первых были недоступны низшим, а эти, по недостатку средств, жили [19] замкнуто, вынужденные предаваться картам, или вакхическим развлечениям, страсть к коим была развита в поразительной степени, особенно в уездных городках. Изобилие и дешевизна местного вина загубили не одного, даже и порядочного чиновника; пьянство доходило до безобразия, особенно резко бросавшегося в глаза среди туземцев, или не пьющих вовсе, как мусульмане, или пьющих хотя и много, но весьма редко пьянеющих, как грузины, у которых слова Русси (Русский) и лоти (пьяница) были синонимы не разлучаемые... Каково было нравственное влияние подобных представителей русского управления и какое уважение к ним туземцев — представить себе не трудно в особенности если прибавить преобладающий элемент взяточничества, опять-таки более среди уездной и особенно полицейской администрации.... В последнем отношении за Кавказом многие перещеголяли тех героев, которых Щедрин и его последователи так обильно рисовали в конце 50 годов. Проделки некоторых уездных начальников и участковых заседателей (становых) долго хранились в памяти кавказских старожилов и теперь показались бы разве анекдотами, более или менее остроумными... Один собирал со всех жителей своего участка по нескольку гривен будто бы на “приданое” одной из Великих Княжон, выходившей за Германского принца. Теперь память мне изменила, а то можно бы не одну страницу наполнить подобными образчиками. Грустно и обидно, да шила в мешке не утаишь... Что и говорить, не многим отставали в этом отношении от наших артистов и чиновники из туземцев. Но, во-первых, это для наших плохое оправдание, во-вторых, туземцы как-то ловчее умели делаться с своими единоплеменниками, заглаживали свои проделки то укрывательством и потворством их преступлений, то угощениями, то запанибратством с более влиятельными людьми, или маскированным поклонением разным местным обычаям. [19]

Возвращаюсь к Тифлисской жизни. Переписывание в палате до ломоты в плече, чтение дома до рези в глазах, изо дня в день; деваться некуда; с туземцами-сослуживцами у нас тогда не было ничего общего; у них свои привычки, свои потребности, свои страсти, между прочим к новостям и сплетням. При каждой встрече двух грузин, первый вопрос: ра-амбавия? двух армян: инч-хабаре? двух татар: на-хабар? (что нового?) без этого разговор не начинается. Назначение нового главноуправляющего краем, генерала Нейдгарта, его строгие распоряжения, преследовавшие злоупотреблений, несчастные военные действия 1843 года, давали обильную пищу всем амбавистам; постоянное место их вечерних сходбищ — кучи бревен на Эриванской площади, представляло часов около 7-8 разнообразную картину: по всем направлениям стояли кучки в пестрых костюмах, перебирали четки и вполголоса рассказывали новости. Тайны для них не существовало; что бы ни случилось, какое бы ни затевалось дело, стоило выйти на площадь и, зная туземный язык, можно было все узнать, конечно не редко в искаженном, преувеличенном виде, но большею частью все-таки с долей правды. По поводу этих хабаров, в Тифлисе часто рассказывались забавные анекдоты. Так, один из чиновников средней важности долго ждал обещанного места и был, что называется, на иголках. При встрече с одним знакомым старожилом, он передал ему свое неприятное положение, а тот дал ему, не шутя, совет послать доверенное лицо вечером на Эриванскую площадь. И действительно, посланный вечером возвратился с известием, что на площади рассказывали о назначении NN на такое-то место, а на другой день явилась и официальная бумага. Так, вскоре после отъезда графа Чернышева, амбависты уже толковали, что генерал Головин, главноуправлявший Кавказом, будет сменен; и действительно, месяцев чрез пять не больше сделалось известным назначение генерала Нейдгарта. [20]

Евгений Александрович Головин бил назначен главным начальником Кавказа в 1837 году, на место барона Розена, которым император Николай остался недоволен в приезд свой на Кавказ, при чем открылись большие злоупотребления некоторых полковых командиров, в том числе флигель-адъютанта князя Дадьяна, женатого на дочери барона Розена. Дадьян был тут же разжалован и отправлен в ссылку и хотя государь тогда же возложил снятые с Дадьяна флигель-адъютантские аксельбанты на сына Розена, но старика это не спасло и он вслед затем был уволен. Считаю не лишним присовокупить, что неправильные действия, за которые Дадьян так тяжко поплатился, были, к сожалению далеко не редкостью в то время в нашей армии.

Генерал Головин был человек умный, начитанный и, как видно по многим бумагам, лично им писанным, владевший хорошо пером. Ему, однако, кажется, не доставало энергии и самостоятельности, особенно в военных делах. Говорят, что когда выбор покойного государя остановился на нем для должности кавказского главноуправляющего, чуть ли не Чернышев доложил, что Головин все время своего генерал-губернаторства в Варшаве проспал: ,,Ну, тем лучше, значит выспался и теперь не будет дремать", возразил государь. Должно быть однако Чернышев не жаловал его и по возвращении с Кавказа в Петербург вскоре устроил его увольнение, за неуспешность военных действий. Между тем сам сей всесильный тогда вельможа принес своим приездом ту пользу Кавказу, что несколько хорошеньких туземок, их мужья и родственники получили крупные пенсии за небывалые услуги русскому правительству, да в управлении Черноморского Казачьего Войска последовали нововведения, оказавшиеся в последствии негодными; наконец, по его, Чернышева, соображениям, основанным по-видимому главнейше на свежих впечатлениях весьма неудачной, чуть не на его глазах совершенной генералом Граббе Ичкерийской экспедиции, ввели новую систему [21] военных действий, “оборонительную", чрезвычайно поднявшую дух горцев и Шамиля, уверявшего их, что русские его боятся. Бездействие наше дало им возможность выполнить давно задуманный план — возмутить всю покорную часть Дагестана; печальным результатом этого был переход Шамиля из оборонительного в наступательное положение, потеря нами десятка укреплений в нагорном Дагестане, истребление всех их гарнизонов, приобретение Шамилем множества орудий, снарядов и проч. запасов, нравственное усиление его на всей обширной враждебной нам территории, что заставило нас опять перейти в наступление и вызвало наконец с нашей стороны чрезвычайные усилия, подняло войну до небывалых размеров и послужило поводом падения только что назначенного генерала Нейдгарта, весьма мало в этом повинного, сыгравшего только жалкую роль козла отпущения... Он, впрочем, в короткий период своего управления обратил большое внимание на гражданские дела, на соблюдение экономии и принялся было за чиновников, по тогдашнему военному приему, нагнав панику не малую.

III.

Прошло почти два года со времени моего приезда в Тифлис, и я все еще не нашел возможности вырваться из него. Я уже стал подумывать не бросить ли вообще гражданскую службу, не представлявшую в будущем ничего, кроме того же бесплодного скрипения пером, и не поступить ли юнкером в полк? Я бы так и сделал, если бы не препятствие, преодолеть которое я не имел возможности. Получив казенные прогоны и кажется около 200 руб. подобия на приезд в Тифлис, я обязан был за это прослужить три года; если же бы вздумал выйти раньше, то должен был возвратить назад все деньги; переход же в военную службу считался бы все равно нарушением обязательства. Таким образом оставалось ждать еще целый [22] год, что для нетерпеливого девятнадцатилетнего юноши было очень трудно, или бросить идею о переходе в военную службу. И ведь странно, что мне, уже с детства проявлявшему решительную наклонность ко всему военному, до того что 9-10-летним мальчиком я жертвовал самым сладким утренним сном, рисковал быть строго наказанным, в 3-4 часа утра бежал за город, лишь бы хоть часочек посмотреть на ученье какого-нибудь баталиона, послушать зычную команду молодцеватого майора и тот особенный, шикозный, единозвучный лязг, раздававшийся при проделывании некоторых ружейных приемов, который составлял гордость истых служак того времени и наслаждение зрителей не только мальчиков, но и многих взрослых обоего пола особ, конечно не из низшего рабочего класса. Итак мне на пути к удовлетворению этой страстной наклонности ставились препятствия, заставлявшие меня сворачивать на другие, не добровольно избираемые пути. Должно быть, однако, что искреннее, сознательное настойчивое стремление к чему-нибудь в большинстве случаев достигает цели, не взирая на препоны, и я, хоть гораздо позже, при совершенно уже других обстоятельствах, попал-таки в военные, но уже не в те, которые наслаждались ружейными приемами; да таких и вообще на Кавказе было весьма мало. Но об этом в своем месте.

Совершенно неожиданный случай познакомил меня с майором князем Михаилом Ивановичем Челокаевым, начальником Тушино-Пшаво-Хевсурского округа, человеком без всякого образования, но по-своему весьма умным. Я просил его о назначении меня на вакантную должность письмоводителя окружного управления, что дало бы мне возможность выбраться наконец из душной городской и канцелярской атмосферы в горы и дикие ущелья, к которым я так давно стремился, да в добавок увеличило бы мое содержание до 450 р. вместо 300 р. в год. Просьба моя была принята и в двадцатых числах июля 1844 года я [23] оставил надоевший мне Тифлис, пускаясь опять в странствия к неведомым местам, к неизвестным людям. Чтоб избегнуть палящего зноя, я выехал вечером, ехал всю ночь и к рассвету очутился на реке Иоре. Чрез эту быструю реку, разливающуюся у села Муганло на несколько рукавов, переезжали в брод, при помощи жителей татар, поддерживавших в воде экипажи. Местность эта пользовалась тогда особенною известностью: здесь “потонул" один из почтовых чемоданов с 47.000 рублями. Подозревался в этой истории сильно помещик ближайшей деревни полковник князь Андроников и местная полиция; были они в последствии и арестованы; следственных комиссий было много, а чемодан с деньгами “канул в воду". На этот раз поговорка, что “казенное в огне не горит, в воде не тонет" не оправдалась.

Проехав уездный город Сигнах, раскинувшийся в живописном беспорядке у подножия довольно крутой горы, увенчанной старинною крепостью, я поздно к вечеру достиг другого уездного городка Телава, бывшего столицею кахетинских царей и любимым местопребыванием последних двух царей Грузии, Ираклия II и Георгия XIII, передавших свое маленькое царство России, для предохранения его от окончательного истребления мусульманами. Город раскинут довольно живописно на высоте, среди садов; вся долина Алазани (Кахетия) как на ладони, и посредине ее виднеется известный всему Кавказу Алавердский собор, постройку коего приписывают кахетинскому царю Кирику, еще в IX веке. 14 сентября в нем бывает годовой праздник, к которому стекается множество богомольцев изо всей Грузии; но конечно “богомольцы" эти не то что толпы лапотников, стремящихся к Киеву, Соловкам и Воронежу; здесь это разряженная, праздничная толпа, желающая повеселиться, предпринявшая partie de plaisir, окруженная великолепною природой, роскошными виноградниками, фруктовыми садами, пирующая под чистым сводом южного неба. Тут разгульная жизнь [24] кахетинцев: не только князья, но и простой народ, выказываются на распашку,— пьют, поют, пляшут, стреляют, потешаются разными фокусниками, борцами и другими народными забавами, и все это целые сутки без перерыва, только приличия ради с утра заглянут в церковь, наполненную старухами... Ночью особенно хороша картина: кругом версты на три, тысячи костров освещают пирующие группы; песни, выстрелы, ржание коней, блеяние и мычание скота, рокот тут же бегущей быстрой Алазани, все это в одном гуле, в одном дико-эффектном освещении!

Из Телава, где прекращается почтовое сообщение, я нанял верховых лошадей и отправился в село Матаны, имение князя Челокаева. Дорога пролегала чрез много деревень, тонувших в зелени; богатая растительность, красивые виды заставляли забывать неудобства езды, тем более скучной, что проводник не знал ни слова по-русски, и мы обречены были на молчание. Кругом видны были развалины церквей и замков, построенных большею частью на крутых лесистых возвышенностях; в густых кустарниках, издававших приятный аромат, перепархивало множество невиданных мною до того птичек. Встречные грузины на тяжелых арбах, едва влекомых неуклюжими буйволами, прерывали свои дико-заунывные напевы чтобы произнести обычное: гамарджобад — “победа вам”, то есть здравствуйте, и слить последнюю букву опять с напевом; попадались женщины верхом и под зонтиками, целые семейства в арбах, закрытых коврами, сопровождаемых своими мужьями и слугами верхом; или ряд навьюченных лошадей и катеров (мулы); на передней сидит верховой, а шесть-семь задних привязаны к хвостам друг за дружкой, оттягиваются, лягаются — очень комичный вид с непривычки.

Переехав в брод быструю речку Ильто, я прибыл в Матаны уже в сумерки. Дом князя Челокаева находился внутри крепости, составлявшей четвероугольник с башнями по всем углам, еще хорошо сохранившейся; такие [25] крепости были у всех князей, даже у некоторых дворян, и туда в случае сильных нападений горцев скрывались семейства и имущества всей деревни; только с сороковых годов начали многие уже строить себе новые дома, полуевропейской архитектуры; крепости стали приходить в упадок. Горцы продолжали мелкие хищничества, но грозные появления целых полчищ сделались чрезвычайною редкостью. (За мое время их было только два; расскажу об них в своем месте). Во дворе крепости была небольшая каменная церковь; к одной из стен был пристроен дом князя, состоявший из нескольких комнат полуевропейски убранных, большой, во всю длину, деревянной галереи и внизу кухни, служеб и пр. В комнатах длинные нары (тахта) покрытые персидскими коврами; много оружия развешано по стенам; в углах шкафы с посудой, между коей серебряные азарпеши (в роде разливных ложек), кулы (кувшинчики с длинными узенькими горлышками), большие кувшины, чаши, несколько пар огромных турьих рогов, оправленных в серебро с бирюзой, все напоминало о гомерических попойках.

Радушно принятый хозяином и начальником, я расположился в отведенной мне в нижнем этаже комнате, или правильнее подвале, в котором кроме покрытых старыми ковриками двух тахт, да треногого столика, ничего не было; окно заклеено бумагой, сырость и мрак, общая принадлежность некняжеских азиатских жилищ, царствовали тут; впрочем, в очень жаркое время это было приятно. Множество прислуги, оборванной, грязной, ленивой, суетящейся только по крику князя (то же, что и в большей части русских помещичьих домов недавнего времени), от которой трудно было допроситься кувшина свежей воды, не обещали особых удобств жизни. Первые дни одним из моих единственных развлечений было взбираться на высокие фиговые деревья и, подбирая лучшие зрелые плоды, в то же время любоваться прелестнейшим видом всей долины до [26] Телава. К Челокаеву, славившемуся своим гостеприимством даже между своими, вообще столь гостеприимными соотечественниками, постоянно приезжали и по делам и в гости соседние князья. Не понимая ни слова, я однако с любопытством наблюдал их все приемы, манеры, резко оригинальные и характеристические, носившие впрочем сильный отпечаток персиянизма, утонченной лести и десяти тысяч церемоний. Иной, подъезжая к крепости, вдали слезал с коня, поправлял платье, опускал рукава чухи — знак почтения, входил с докладом, с низкими поклонами, на что хозяин, не изменяя обычного полулежащего на тахте положения, произносил а, а! и спрашивал ра-амбавия? Гость садился, как видно было, уже после нескольких приглашений. Другой слезал с коня у самых ворот, входил без доклада. Хозяин вставал, подавал руку, тотчас начинался шумный, живой разговор, сопровождаемый громким смехом и жестами. К приезду третьего, опять, завиденного издали, хозяин выходил на крыльцо или даже за ворота, кричал “а, а! князь XX!" еще сидевшему на лошади гостю; с этим обнимались, провожали в комнату, снимали с него саблю (без сабли, кинжала, а помоложе без пистолета — никто не выезжал); он сейчас посылал человека к княгине, по обычаю не выходившей из женской половины, доложить о приезде, передать почтение и поклон от своей семьи; начиналась беготня, добавочная стряпня к обеду или ужину; при этом я заметил, что для излюбленных гостей непременно заказывались макароны, европейское нововведение и нечто в роде редкости. Громкий разговор, сопровождаемый непременно раскатами особенно здорового, от всего сердца хохота и энергическою жестикуляцией, не умолкал; иногда хозяин или гость брали тори (род балалайки) и, ударяя по металлическим струнам, запевали большею частью персидские мелодии или стихи из известной грузинской поэмы Руставели, Барсова Кожа, выше которой, по мнению тогдашних грузин, уж конечно ни одна литература [27] ничего представить не могла. Затем опять разговоры, рукопожатия и разные жесты; очевидно уверяли друг друга в неизменной любви и преданности. Таким образом собиралось иногда несколько человек; наступало время обеда, накрывали в большой комнате на тахте; вместо скатерти расстилали узкий длинный кусок темного ситцу, пред каждым прибором клали большой шоти (пресный хлеб) и ставилась бутылка с вином; кувшины про запас оставались в углу.

По приглашению хозяина, гости, поджав ноги, садились на той же тахте по старшинству, в ряд, и начинался обед с бозбаша или чихиртма (род супов из баранины, второй — кислый из кур), каждый крошил себе туда хлеб и ели большею частью руками,— ложки, вилки и ножи оставались без употребления; для обрезывания вынимались из ножен кинжалов ножики; аппетит без исключения бывал у всех отличный, ели с особенным присмакиванием, здорово, не жеманясь, даже вчуже славно было смотреть. Кто-нибудь из старших гостей, или сам хозяин, налив стакан вина, обращался к присутствующим с неизменным приветствием: “Хвала Богу, да дарует победу хозяину дома или князю NN, и всем здесь присутствующим”. Это повторялось тотчас всеми. После пили уже кто когда вздумает, желая здоровья хозяину и почетным гостям. Если же обед принимал характер более шумный и сопровождался доброю попойкой,— так большею частью и бывало,— то кого-нибудь поздравляли “толу-башем” (глава, законодатель пирушек), и начинались тосты, один за другим без перерыва, и за всех присутствующих, и за их семейства, и за отсутствующих и пр. Сначала ходили по рукам стаканы, потом чаши, рога, или по нескольку стаканов разом на тарелке; обнимались, целовались, кричали “алла-верды” (по-татарски — Бог дал), на что отвечалось: “иахши-ол» (будь здоров); раскутившись, бросали стаканы и тарелки, пол покрывался черепками, проворно убираемыми прислугой. Лица [28] краснели, разговор превращался в общий шум, начинались хоровые песни, не совсем приятные для слуха, где видно было старание перекричать друг друга, до охрипки. Для подобного пения призывали иногда кое-кого из дворни или из крестьян, который с подобострастием, после множества поклонов, подходил к тахте, становился на колени и затягивал; получив в награду большущий сосуд с вином, он произносил обычное поздравление и, осушив до дна, незаметно, задком, исчезал. Иногда хозяин схватывал бубен, с особенною ловкостью ударял в него в такт Лезгинки — единственный общеупотребительный танец — и кто помоложе, половчее, пускался в пляс, иногда тут же по скатерти между тарелок, выделывая ногами такие дроби и фокусы, и все так ловко, грациозно, что действительно хоть на сцене показать; все присутствующие хлопали в такт в ладоши, выражая удовольствие покрикиваниями. Кутеж продолжался до сумерек; пирующие расходились кто на двор посидеть на свежем воздухе, кто в угол вздремнуть. Гости оставались большею частью ночевать, подавались сальные свечи в больших, старинных медных шандалах, чай, главное достоинство коего — побольше сахару; начинались игры в нарды (бросание костей) или в карты: цхра и асунас—азартные игры; играли на тари, пели уныло-сладострастные персидские мелодии. В десять часов ужин и большею частью опять тот же кутеж до полуночи... Затем гостей укладывали спать по нескольку в ряд на тахте; некоторых старших особо, на диванах, а кто помельче, отправлялся вниз ко мне; храп раздавался гигантский; воды за ночь испивались бочки. Но пьяных, не держащихся на ногах или лезущих драться, я никогда не видел; такова уж сила привычки к вину и, должно быть, натура.

Родословная — это альфа и омега для грузина: настоящий человек только князь хорошей старой фамилии, а дворянин и все остальное — мелочь, обязанная покланяться и честь знать; а уж особенно русский, если по занимаемому [29] месту не имел выдающегося значения и силы, трактовался не только как не князь, следовательно во всяком случае мелкий человек, но еще и как Симбирели (сибиряк, в презрительном смысле) и как лоти (пьянчужка). Много горечи пришлось мне испытать, пока я впоследствии-таки довел этих сиятельных, недалеких умом и образованием добряков, до вежливого обращения и до сознания, что нет правил без исключения.

Я довольно скоро стал понимать более употребительные фразы, записывая слова по-русски; но пока не достиг более правильного умения говорить по-грузински, всегда показывал вид, что ничего не понимаю, и когда обращались ко мне, я, в свою очередь, обращался к князю Челокаеву или его помощнику, Русиеву, за переводом. Это чрезвычайно облегчало мне мою задачу — вразумить господ князей, что у нас и не князья люди, что невежливости дурно рекомендуют тех, кто их себе позволяет, и что они, как видно, не имели случая встретить русского, который бы опроверг их ложное понятие о всей нации. Помню, однажды, за обедом, по обыкновению шумным, один князь с нахальною миной обратился ко мне: “э, руссо, далие” (э, русский, пей). Я, будто не понимая, спросил у Челокаева: что говорит этот господин? “Князь предлагает вам пить”. Скажите ему пожалуйста, ответил я, что, во-первых, по нашим обычаям ко всем обращаются по имени-отчеству, без “э!”, что считается невежливостью; во-вторых, что угощать гостей может только хозяин, а не такой же гость; в третьих, что если б я хотел пить, то предо мною бутылки и стакан, а подобные напоминания похожи на то, как кучера посвистывают лошадям в воде, приглашая их пить. Князь Челокаев, казалось, смягчил перевод, но последнее сравнение пришлось по вкусу публике, раздался громкий хохот и даже тосты за меня.

Да, бывали неприятные минуты в первое время пребывания в этом новом для меня кругу; подчас с [30] сожалением вспоминались и Тифлисская канцелярия, и еще более далекая родина... Но делать было нечего, выход из этого положения был слишком труден. Бросить службу и уехать обратно в Тифлис,— но нечем было жить, другого места не скоро можно было добиться, когда число чиновников до того увеличилось, что уже прекратили вызовы и на каждую вакантную должность считалось по нескольку кандидатов. Я решился терпеть до возможности, как ни возмущали меня эти пренебрежительные обращения ко мне тогдашних сиятельных кахетинцев, а еще более постоянные насмешки и остроты над русскими. Между тем, сам окружный начальник был довольно вежлив, пускался в откровенности, представлял возможность служебной карьеры в случае ожидавшихся военных действий с его участием, старался загладить скверные впечатления, о которых я стал ему намекать, оправдывая своих соотечественников незнанием России и ее обычаев и пр.

Тяжел был для меня первый год, пока я не овладел вполне грузинским языком и не ознакомился с местными обычаями и нравами. За то уж и удовлетворял же я себя после насчет большинства тех господ князей, которые отличались особенным злорадством. Впоследствии, чтобы поддерживать свое упорное убеждение, что русский, да еще такой маленький чиновник, должен быть непременно лотти и вообще не заслуживающий уважения субъект, они ухватились за мою немецкую фамилию и вероисповедание и не иначе звали меня, как нэмса (немец), следовательно и не удивительно, что не лотти и другой человек... Все мои уверения, что ни фамилия, ни исповедание ничего не значат, что я чисто русский душой и телом, что десяток дрянных чиновников не могут служить представителями семидесятимиллионной нации и пр. ни к чему не вели. Даже несколько князей, воспитывавшихся в Петербурге, служивших в гвардии, не могли изменить взглядов большинства, опиравшегося на факты и рассказы о различных [31] безобразиях чиновников уездной администрации, равно офицеров и солдат войск, расположенных за Алазанью на кордоне.

Грустно вспоминать об этих временах, к счастью, давно уже минувших и, должно надеяться, безвозвратно. Уже с конца сороковых годов Закавказский край стал исподволь наполняться другими людьми, вытесняя негодную закваску прежних безобразных вызовов, а еще чрез десять лет контингент чиновников, за малыми исключениями, мог считаться относительно внутренних губерний образцовым. Как и по каким причинам произошла такая перемена к лучшему, я постараюсь подробно изложить дальше, когда придется говорить о временах князя Воронцова, замечательного государственного человека, который, при некоторых своих недостатках (а кто же их не имеет?), две обширные области России — Новороссийскую и Кавказскую, можно сказать, извлек из хаоса и поставил на путь правильного развития.

IV.

Собственно резиденция окружного управления была в селе Тионеты, верст около 25 от Матаны, далее к горам; но Челокаев предпочитал жить у себя в деревне, считавшейся тоже в составе округа, и здесь устраивалась походная канцелярия. Однако, прожив некоторое время тут, я заявил желание отправиться, наконец, в Тионеты, чтоб ознакомиться ближе с делами, с тамошним помещением и проч.

Дорога из Кахетии в Тионеты самая привлекательная поездка; первые семь-восемь верст она идет по ущелью реки Ильто, которую приходится переезжать в брод на этом пространстве до десяти раз; речка то с шумом низвергается с высоты нескольких футов, то пробивается между огромных камней, то сочится под вековыми [32] деревьями, снесенными с корнем бешеными потоками, мгновенно образующимися при сильных дождях; оставив вправо речку, дорога идет по небольшим лесистым возвышенностям и вдруг с одной открывает две прекрасные картины: назади вся Кахетия, окаймленная слева гигантскими снежными вершинами главного хребта, справа лесистым Гомборским хребтом, по коему разбросаны старые крепости и монастыри; по средине бежит Алазань, берега коей усеяны, деревьями и виноградниками, потонувшими в синеватой мгле; в центре резко выдающийся белизною Аллавердский собор и далее едва белеющие домики Телава. А посмотрите вперед: плоскость верст десять в окружности, раскинувшаяся у подножия лесистых гор, прорезанная быстрою, извилистою рекою Иорой и множеством мелких речек, усеянная деревушками, среди которых отличается величиною Тионеты; вдали снежные макушки Борбало и Чичос-Тави, высочайших точек этой части главного кавказского хребта.

Спустившись на эту плоскость, я переехал в брод чрез Иору у самых Тионет и очутился во дворе полуразвалившейся старой крепости, постройку коей, как и всех древних зданий в Грузии, приписывают царице Тамаре. Над воротами, в стене, были прибиты деревянными колышками десятка два рук, настоящих, человеческих и все правых; многие совсем почти черные, некоторые только голые кости. Это обычай большинства кавказских горцев отрезывать у убитых врагов кисти правых рук и, в виде трофея, прибивать к стенам собственных домов или домов своего начальства. На первых порах вид этих зверских трофеев возбуждал во мне сильное отвращение, но я напрасно старался, проходя мимо, не поднимать к ним глаз. Наконец, я привык к этой отвратительной картине. Снять руки со стены князь Челокаев не соглашался чтобы не оскорбить горцев; они могли бы почесть это знаком неудовольствия к их подвигам в деле истребления хищнических шаек; а между тем это следовало всеми [33] мерами поощрять. Внутри развалин стояла одинокая хижина, подобие малороссийских крестьянских хат, с двумя заклеенными бумагой окошечками — это была канцелярия, да две уцелевшие башни; в одной была устроена комната, где помещался окружной начальник, приезжая сюда, в другой кое-как местились четыре донские казака — единственные русские люди в округе. Перспектива жизни при таких условиях, да вдобавок без книг, которых я, с трудом и долго ожидая, едва мог добиться из Тифлиса, признаться, была не блистательна: ни товарищей, ни общества, среди народа, не понимающего по-русски, и при скверной материальной обстановке... Но я решился выдержать характер. Время проходило среди служебных занятий, то есть отписывания бумаг, посылавшихся к подписи в Матаны, в прогулках по берегу Иоры и смотрении на ловких рыболовов, закидывавших искусно свои сети и вытаскивавших всегда десятки прекрасной форели и других вкусных рыбок, да в изучении грузинского языка. С каждым днем я стал более и более убеждаться, что жить среди этого народа и придерживаться своих европейских обычаев невозможно. Между сотнями людей, не покидающих оружия, ходить в статском сюртучке и неудобно, и смешно; постоянно разъезжать верхом по гористым, неудобным дорогам, переправляться в брод чрез быстрые реки, ждать нападения хищнических шаек близких соседей — непокорных горцев, в нашем костюме, без оружия, опять и неудобно, и даже как-то щекотливо. Я начал с того, что нарядился в черкесский костюм, самый удобный и красивый, получивший право гражданства на всем Кавказе, обзавелся собственною верховою лошадью, оружием и всеми принадлежностями коренного джигита (удальца-наездника), да с большим успехом и довольно скоро усовершенствовался в верховой езде. Одно это уже подняло меня в глазах жителей, которые не могли никогда без смеху видеть чиновников, уродливо болтавшихся на лошадях, державшихся [34] обеими руками за гриву и действительно изображавших всею своею наружностью весьма жалкие комические фигуры. Повозочного же сообщения здесь, как и в большинстве мест за Кавказом, не было и всяк должен был садиться верхом на плохо выезженных, горячих горских лошадей.

Чрез год я стал свободно объясняться по-грузински, а выучившись после еще читать и писать, усовершенствовался на удивление всем грузинам. Выговор — это неодолимое препятствие для всех европейцев — дался мне однако настолько, что даже трудно было угадать во мне не грузина. Постоянною наблюдательностью, расспросами, сношениями с туземцами я узнал в подробности их нравы, образ жизни, взгляды и наклонности, и впоследствии в обществе туземцы почти забывали, что я русский, однако перестали при мне пускаться в ругательства и насмешки. При этих условиях и жизнь моя стала разнообразнее и легче; я стал находить в этой воинственной, полукочевой жизни своего рода поэзию и, наконец, пристрастился в ней до того, что изменить ей и расстаться с средой, у которой я приобрел уважение, казалось мне невозможным. Те же князья, обращение которых так раздражало меня год назад, наперерыв стали выказывать мне свое дружеское расположение, извиняясь за прошлое и ссылаясь на свои вкоренившиеся убеждения, что дворянин ни в чем не может равняться с князем и пользоваться одинаковым вниманием. И действительно, у них дворяне, большею частью бедняки, составляли низший класс, а в Имеретии, до недавнего еще времени, были крепостные дворяне, законно признанные и утвержденные нашим правительством...

Прежде чем продолжать рассказ, считаю нужным сказать несколько слов об официальном значении Тушино-Пшаво-Хевсурского округа, его отношениях к высшим властям и пр. Округ заключал в себе значительное пространство главного Кавказского хребта по обеим его [35] склонам, населенное в диких, трудно доступных ущельях, трема племенами, по которым и назван округ; кроме того Тионетскую долину, в верхнем течении Иоры, с грузинским населением, и три деревни в Кахетии, ближе к округу лежащие, причисленные к нему будто бы по большему удобству управления, а в сущности по ловко проведенному ходатайству Челокаева, желавшего свое имение село Матаны и село Ахметы иметь в своем же официальном ведении а также для того чтобы над князьями Челокаевыми, его дальними родственниками, которым Ахметы принадлежат, иметь влияние, играть роль старшого и иметь возможность властью местного начальника оказывать или не оказывать свое расположение, одним словом, удовлетворять своему непомерному тщеславию.

Округ, входя в состав Тифлисской губернии, подчинялся губернатору и всем губернским учреждениям; но так как он в горных своих пределах прилегал к некоторым непокорным обществам, производившим мелкими партиями хищнические нападения и в округе, и проходя чрез него в ближайших местностях Кахетии, то в отношении обороны и других этого рода дел округ был подчинен и военному начальству Лезгинской кордонной линии. Сношения с гражданскими управлениями ограничивались пустейшими форменными переписками и так называемыми срочными донесениями с цифрами наобум; а чтобы не связывать себя излишним контролем Челокаев ловко обходил тифлисское начальство, которому он сумел отуманивать глаза исключительностью положения своего округа, находящегося в беспрерывной будто бы опасности и потому трудно подводимого под общие правила и законы. Так там и махнули на этот округ рукой. У военного же начальства, не вмешивавшегося во внутреннее управление, гораздо легче было приобрести расположение, выставляя последствием своей благоразумной деятельности незначительность хищнических нападений, тогда как это просто зависело от [36] свойства самой местности, да и жители, особенно тушины, ближайшие к неприятельскому населению, были люди воинственные, хорошо вооруженные и нередко истребляли целые шайки, и сами хаживали на такой же промысел в отместку лезгинам. Таким образом округ управлялся более по старинным преданиям, патриархально, или просто говоря, вполне по личному произволу окружного начальника, соединявшего в себе и судью, и администратора. Высшее начальство никогда сюда не заглядывало, жалоб до него не доходило, потому что население со времен грузинских царей привыкло видеть в своем правителе полновластного человека, на которого некому жаловаться. Сам князь Челокаев был человек ловкий, действовавший по сложившимся издавна понятиям, и хотя сознавал, что по смыслу русского закона он злоупотребляет властью, но не придавал этому особого значения, видя кругом себя не лучший ход дел и большею частью совершенную безнаказанность. Характер у него был трудно определимый, загадочный. То откровенный добряк, простота сердечная, то скрытен, хитер и жесток подчас до свирепости; то щедр, юношески расточителен, готов с беспечностью не по летам на всякую глупость, то ужасно скуп, угрюм, груб; за обедом гость его, какой-нибудь князь Отар или Давид, друг сердечный, излюбленный, которому он клянется (да ведь как клянется: и гробом отца, и счастьем детей) в самой душевной привязанности, в готовности пожертвовать всем, только прикажи; а чрез час после отъезда этого гостя он пред другим, все это слышавшим гостем же, или предо мною, пустится ругать друга на чем свет стоит: зовет его своим заклятым врагом и “пусть у меня рука отсохнет, пусть все дети погибнут если я не заставлю его ползать предо мною”. Явятся какие-нибудь просители, особенно из пшавцев, больших охотников до сутяжества, слушает он их со вниманием, очень ласково объясняет, расспрашивает и когда те вполне уверены в отличном [37] исходе своего дела, он вдруг вскочит, начнет площадно ругать, колотить по щекам, прикажет гнать нагайками из крепости, или совсем рассвирепеет, велит арестовать, набить кандалы. А то наоборот: не успеет проситель рот разинуть, как уж на него сыплются ругань, удары, приказания сечь, гнать; но не прошло часу, несчастного просителя разыскивают по всей деревне, ведут ни живого ни мертвого пред грозные очи начальника, а тот как ни в чем не бывало начинает ему говорить любезности, обещает устроить его дело, велит подать вина и угостит, даже иного с собою посадит за стол. Изучал я его долго и все же он оставался для меня какою-то загадкой; думаю, однако, что выходки с просителями были напускные запугивания, чтобы боялись, беспрекословно покорялись всем требованиям, заявлявшимся без особых церемоний, впрочем большею частью чрез кого-нибудь постороннего, например священника или какого-нибудь старика из тионетских жителей, в виде доброго совета просителю.

Вследствие подчиненности военному начальству, с которым происходили довольно деятельные сношения, я невольно стал знакомиться как с военно-распорядительными порядками, так частью с ходом дела, общими предположениями и мерами к обороне края и действиями против неприятеля, даже вне пределов округа. Лезгинская линия вмещала в себе значительное пространство от города Нухи до крайних пределов нашего округа в верховьях реки Аргуна; оконечности этой линии считались менее подверженными вторжениям неприятеля, а центр от кахетинских селений Шильда, Енисели, Кварели до крепости Закаталы (местопребывания главного начальника линии) более всего опасными. Между Закаталами и Нухой находилось владение султана Илисуйского Даниель-бека, генерал-майора русской службы, самовластного управителя своего ханства, человека считавшегося преданным нашему правительству. У него было несколько аулов и по ту сторону хребта, в верхнем [38] течении реки Самура, при содействии коих он обеспечивал наши сообщения с лежащими ниже по этой реке покорными нам обществами и охранял не только свое владение, но и все окрестности, и, что весьма важно, почтовый путь от Тифлиса к Нухе от всяких неприятельских нападений. Хотя мусульманин, но человек богатый и влиятельный своим аристократическим происхождением, он не допускал фанатически-религиозным учениям Шамиля и его приверженцев, о кровавой вражде к русским, распространяться между соседним с Кахетией мусульманским населением. Все это обеспечивало нас с этой стороны настолько, что военные средства Лезгинской линии ограничивались тремя линейными батальонами, несколькими сотнями донских казаков, да незначительною кордонною стражей, выставляемою кахетинцами. Никаких военных действий с этой стороны не было; все военные средства и усилия могли быть обращены в Дагестан и Чечню, где был главный театр шамилевского поприща.

Казалось бы, чего, при тогдашних обстоятельствах, и желать больше? Отчего бы такому Даниель-беку не давать хотя каждый год по звезде, если ему это нравилось и не оказывать ему ничего не стоящего любезного внимания? Однако нет; по какому-то весьма незначительному поводу (до истины мне никогда не удалось добраться, а толкований было много и все различных) начались пререкания закатальского начальства с султаном, придирки, канцелярские грубости, отказы в пустых просьбах, донесения на него в Тифлис, оттуда внушения и угрозы, доведшие оскорбленного, самолюбивого и избалованного привычкой самовластия восточного владетельного деспота до бунта. Он поднял все свое владение, укрепился в ущельи впереди своей резиденции Илису, казнил бывшего при нем переводчиком чиновника из армян, которого подозревал в тайных против него сношениях с начальством, и сообщил начальнику линии генерал-майору Шварцу, что он отныне ни с ним, [39] ни вообще с русскими властями ничего общего иметь не намерен, и что всякую попытку принудить его в повиновению встретит с оружием в руках, надеясь на Аллаха, на свою правоту и на поддержку всех горцев...

Власти переполошились, поняли, что дело не шуточное, что пламя возмущения может мигом разлиться по всем мусульманским провинциям за Кавказом, и без того едва удерживавшим затаенную к нам вражду, особенно в то время, когда все войска с самим главным начальником края были далеко в горах Дагестана для действий против Шамиля, и решились принять энергические меры. Обвинять за это, конечно, нельзя, в виду страшных последствий, какие могли произойти при замедлении; хотя, с другой стороны, ловко обставленная и умно поведенная попытка к примирению, минуя закатальское начальство, может быть имела бы менее кровавые последствия.

В несколько дней пред возмутившимся султаном явился отряд, в который стянули, начиная от Тифлиса, все, что из войск могли собрать, и штурм, дружное ура, русская дисциплинированная храбрость победили нестройную, хотя и воинственно-ловкую толпу. Даниель-бек, заранее отославший семейство и все свое имущество в горы, едва успел спастись с несколькими приверженцами и явился покорным беглецом к Шамилю, которого до тех пор третировал с высокомерием.

Таким образом, грозившая, в случае распространения возмущения, опасность, чисто военным способом, была устранена; но за то печальным последствиям этого происшествия суждено было выразиться вскоре совершенно в другом виде.

Шамиль назначил местопребыванием Даниель-беку аул Ириб, в одном из обществ соседних с лезгинскою кордонною линией, дал ему власть наиба (правителя) и поручил ему открыть противу нас враждебные действия, размеры и успех коих должны были служить мерилом его [40] приверженности делу мюридизма. С тех пор эта часть Закавказского края, дотоле спокойная, и, как выше упомянуто, подвергавшаяся лишь мелким хищничествам, обратилась в новый кровавый театр военных действий, вызвала необходимость усиления военных средств, всяких денежных расходов и стоила многих жертв. Конечно, ни генерал Шварц, ни разные другие военные люди об этом не жалели: для них настала пора военных реляций, громких подвигов, щедрых наград и других выгод, но с точки зрения выгод общих государственных и частных ближайшего народонаселения, — это было весьма печально... Мне, к сожалению, еще не раз придется упоминать о таких, не знаю как их и назвать, несчастных, преступных или не умышленно-безрассудных деяниях наших властей, имевших последствием, с одной стороны, тяжкие для государства и общей пользы жертвы, с другой — отличия, награды и военную славу...

Вследствие вышеописанного события, заботы об “обеспечении наших пределов от вторжения непокорных горцев" (как выражались в официальных бумагах) усилились и выражались в более частых и быстрых сношениях начальства Лезгинской линии со всеми местными управлениями, в сборах милиций, в движениях в горы “для отвлечения неприятеля, для его устрашения, наказания" и пр. Все это отозвалось и на Тушино-Пшаво-Хевсурском округе и все более и более втягивало меня в сферу военной деятельности, в которой я так давно, так искренно и напрасно стремился. Судьба!

В том же 1844 году, вскоре после измены и бегства илисуйского султана, уже явились опасения усиленных враждебных действий соседних горцев, и потому предписано было собрать из округа более тысячи человек конной и пешей милиции и расположиться с нею на левом берегу Алазани, на Алванском поле, для того, чтобы быть готовыми спешить на помощь угрожаемому пункту и вместе с тем [41] заставить горцев опасаться вторжения нашего к ним. Распоряжения для исполнения этого предписания должны были делаться, как и подобает в военном деле, с возможною быстротой. Поэтому окружной начальник, кроме свояк двух помощников, малограмотных грузинских князей, возложил часть дела и на меня, хотя моя специальность была собственно канцелярия. И вот я в первый раз очутился в роли распорядителя, отчасти начальствующего лица. Я был в восторге, энергию выказал блистательную, не жалел ни себя, ни лошади и скорее прочих явился на назначенное место с вооруженною толпой в несколько сот человек, обращавшеюся ко мне с просьбами, недоразумениями и пр. Для двадцатилетнего юноши, с пылкою фантазией, это было каким-то торжеством: мне уже грезились битвы, геройские подвиги, слава, военные награды, целое море сильных ощущений... И ведь много, много раз еще повторялись в моей долголетней кавказской службе такие восторженные минуты; и с какою же улыбкой вспоминается о них теперь, когда седина пробилась в бороду, кровь плохо греет и вместо поэзии давно наступила пора равнодушия и критики!...

Вся собранная милиция расположилась на Алванском поле, среди живущих здесь зимою тушин (летом они откочевывают в горы), в ожидании дальнейших распоряжений. Стоянка эта дала мне некоторые первоначальные понятия о жителях округа. Резко отличающиеся друг от друга тушины, пшавы и хевсуры проводили все время в своих национальных воинственных забавах. Скачки, стрельба в цель, фехтование хевсур, вооруженных мечами и щитами, продолжались целые дни; ночью, вокруг костров, раздавались громкие и заунывные песни, пляски, напоминавшие диких индейцев Америки; все это так поражало меня своею новизной и оригинальностью, что я проводил целые часы, смотря на этих полудиких людей, о которых в России едва ли кто и слыхал, и тогда же задался мыслью узнать и изучить их [42] поближе, чтобы при случае познакомить с ними читающую часть общества.

Между тем прошло около двух недель; продовольствие, взятое милиционерами из своих домов, стало подходить к концу, всякие забавы стали надоедать; наконец, на несколько запросных донесений, получился приказ — распустить людей по домам. Мечтам о военных подвигах не суждено было пока осуществиться; однако, я не унывал, запас надежды был еще слишком обилен и так, вдруг, он не мог истощиться...


Комментарии

1. Бурдюк, мех, из цельной кожи буйвола.

Текст воспроизведен по изданию: Двадцать пять лет на Кавказе (1842-1867). Часть первая (1842-1851). СПб. 1879

© текст - Зиссерман А. Л. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001