ВОЛКОНСКИЙ Н. А.

1858 ГОД В ЧЕЧНЕ

IX.

Успехи артиллерийской стрельбы. Нечто о допотопных орудиях. Меткий заревой выстрел. Заложение Шатоевского укрепления. Последствия пребывания на передовых пунктах и влияние их на быт кавказского офицера. День из жизни на передовом посту; отжившие типы. Необходимая оговорка.

С 30-го июля по 3-е августа потери наши были крайне ничтожны и ограничивались лишь тем числом выбывших из строя воинских чинов, которое указано в предыдущей главе. Между тем покушения неприятеля были слишком обширны, и количеству его выстрелов нет счета.

Сохранением жизни десятков, а может быть и сотен людей мы были обязаны единственно артиллерии, которая, в продолжение четырех суток сряду, одна, предпочтительно пред остальными родами оружия, участвовала в боях и не допускала горцев к отряду даже на ружейный выстрел. Кроме того, самая стрельба артиллерии была в те четыре дня всегда так удачна, что отбивала у неприятеля всякую охоту состязаться с нами. Успешность стрельбы следует отнести столько же к тому, что она производилась из орудий не допотопного времени, сколько, в особенности, и к наметанности артиллеристов, которые были так напрактикованы в своем деле, что, определяя со всей точностью расстояние на глазомер – хотя бы до цели было несколько мертвых пространств – они большей частью не прибегали даже к употреблению прицела, зная наизусть, сколько линий условливает за собою известный подъем или определенное опущение дула. Генерал Евдокимов при заложении Шатоевского укрепления, благодарив артиллерию за оказанные ею услуги, сделал [540] тогда должную оценку меткости выстрелов и быстроты артиллерийской стрельбы.

Говоря о допотопных орудиях, я под этим подразумеваю те некоторые пушки и единороги, которые водились в наших кавказских батареях, в особенности легких. День рождения многих из них, как можно было судить по надписям на казенной части, далеко предшествовал собою день рождения нередко старшего, по возрасту, из состава артиллерийской прислуги. В дуле этих орудий было такое изобилие всякого рода раковин и тому подобных иззубрин, до такой степени были чувствительны зазоры, что снаряд, пока вылетит из дула, стукнется об его стенки несчетное количество раз. Хорошо, если при таком орудии стояла прислуга, ему собственно принадлежащая и давно знакомая со всеми погрешностями и слабостями своего инструмента: оно, в этом случае, стреляло так же исправно, как орудие новое, только что пристрелянное, потому что вместо того, чтобы наводить его прямо – наводили влево, и ядро или граната как раз попадали в цель. Но если являлась прислуга другого орудия или другого взвода, то ей приходилось просто выходить из себя, смотря на удар снаряда.: наведено орудие отлично, расстояние определено, по-видимому, очень верно – что доказывает ряд гранат, пущенных навесно – а между тем, в данное место никак не попадешь; пока же изловчишься, проходит много времени, снаряды пропадают ни за грош, а неприятелю вовсе не обидно.

Привычка к своему орудию выразилась однажды в одном примере, которого я был очевидцем, и этот пример заслуживает того, чтобы не обойти его молчанием.

Дело было в декабре 1857-го года, в большой Чечне, на Джалке или на Хобби-Шавдоне – не помню. На обширной поляне был раскинут лагерь нашего большого отряда. Впереди, в интервалах между батальонами, стояли артиллерийские взводы, и в [541] том числе взвод легких и взвод батарейных орудий легкой № 5-го батареи. В четырехстах саженях от нашей позиции был лес, в котором находился неприятельский бивак; там же и сам Шамиль. Вечером подали повестку. Неприятель дал такую же повестку и у себя. Заревой выстрел в этот день приходилось сделать из легких орудий 5-й легкой батареи, где оба эти орудия были крайне неисправны и донельзя расстреляны – в особенности единорог. Граната, пущенная из него на дистанцию четырехсот сажень, отклонялась вправо по крайней мере шагов на двадцать пять. Командиру этого взвода, хорошо изучившему свои орудия, вздумалось пощеголять их меткостью, другие офицеры той же батареи, знавшие хорошо капризы единорога, подсмеивались на Кашинцовым. Кашинцов заверял, что он влепит гаранту в дерево, на которое предварительно указал. Дерево же это было толщиною всего лишь в пол-обхвата; присутствующие единогласно его убеждали, что он увлекается. Побились об заклад, чуть ли не на бутылку портера. Кашинцов приготовил орудие, навел и ждал. Когда пришло время играть зарю, и была пущена ракета, он скомандовал, орудие грохнуло – и граната оказалась там, где он обещал.

Этот случай, доказывая, что постоянная практика в стрельбе вырабатывает хороших боевых артиллеристов, вместе с тем еще раз убеждает в том, что в делах и перестрелках при овладении шатоевскою долиною, где участвовали эти же самые артиллеристы, счастливый исход для нас во всех перестрелках и столкновениях с неприятелем следует приписать преимущественно артиллерии. Зато, начиная с четвертого августа, ей уж решительно нечего было делать, и в то время, когда пехота после непродолжительного отдыха вновь принялась за работу по расчистке лесов и возведению укрепления, артиллерия, прикрыв от солнца свои лафеты, изо дня в день лишь изощрялась в ничегонеделании и изредка в уходе за лошадьми, [542] которых нужно было вогнать в тело,– тем более, что носились слухи о скором посещении края Его Императорским Высочеством, Генерал-фельдцейхмейстером.

________________________

Восьмого августа, ранним утром, лагерь пришел в движение: в ротах готовилось скромное угощение и ведра спирта; солдаты, приодевшись в свои полуизорванные полукафтаны, рукавом стирали пыль со своих ружей; офицеры вынимали из вьючных сундуков форменные шаровары, которые долгое время были заменены верблюжьими и тому подобными; денщики сновали к маркитанту и обратно с флягами и бутылками,– словом, оживление было полное: готовился праздник – служение молебна и закладка укрепления.

В половине девятого отряд выстроился впереди лагеря. Вскоре вышел из ставки командующий войсками, и началось служение. По возглашении многолетия Государю Императору и Августейшей Фамилии, сопровождавшемся усердным и многократным «ура!» всех войск, генерал Евдокимов поблагодарил отряд за его доблести и, дойдя до левого фланга, где все было приготовлено для совершения церемонии – закладки укрепления, своеручно положил первый камень в основание его.

С этой минуты не по дням, а по часам стало расти укрепление Шатоевское, и к целому ряду пунктов на передовой линии прибавился еще один пункт.

Со следующего же затем дня начались правильные и непрерывные работы. Большая часть представительных лиц разъехались в свои штаб-квартиры – кто на время, а кто совсем. Начальник отряда также выехал с тем, впрочем, чтобы через несколько дней вернуться. Урочище потеряло господствующую на нем до того времени оживленность, и началось ужасное [543] однообразие, среди которого более не раздавались ни выстрелы, ни победные клики войск; то и другое сменилось вечерними песнями, перебранкою друг с другом фурлейтов, щелканьем карт в палатках офицеров и тому подобными досугами.

________________________

Убийственно невыносима жизнь на передовом посту, и она хорошо известна всем, кто только в минувшую войну служил на левом крыле кавказской линии. Эти разные укрепления, вроде Урус-Мартана, Шали, Бердыкеля и т. д., и т. д., до того наводили одурь на всех тех, кого судьба обрекала там на продолжительную стоянку. до того нередко переделывали все существо сколько-нибудь развитого человека, что в этом отношении далеко, кажется, опередили всякое тюремное заключение. Последнее уж лучше тем, что оно имеет строгий надзор и вследствие этого не дает ни повода, ни возможности следовать дурным наклонностям или их вырабатывать в себе. Первое же, при полной свободе человека, неизбежно вызывает эти наклонности и по необходимости тянет ко всем порокам, которые порождаются скукою, однообразием, ленью и ничегонеделанием. Укрепление Шатоевское еще ничего себе; оно не только в описываемое нами время, но даже и зимою 1858–59-го года не имело вполне того характера, как другие передовые пункты, потому что тут было и народа больше, и сообщения в тылу были более обеспечены. Но те укрепления, о которых я упомянул, и многие другие, им подобные, которые сообщались в свое время с штаб-квартирою раз в месяц, и то лишь при надежной оказии, в составе не менее батальона и двух орудий – те оставили по себе у прежних кавказцев и неизгладимую память, и неизгладимые последствия – у многих на всю жизнь. Продолжительное пребывание на передовом посту было нравственным недугом, порчей большей части [544] офицеров старого кавказского склада, испытавших его. Там глохла всякая энергия; мозг не имел никакой пищи, глаза и уши – никакого разнообразия, что в особенности вредно влияло на молодежь, и притом заезжую, являвшуюся на Кавказ за орденами, отличиями и заслугами. Все живое в этих передовых пунктах, как в могиле, бывало запрятано с утра и до утра между высоких брустверов, за глубоким рвом и раз в сутки отворяющимися воротами. Ждут и не дождутся, когда явится оказия, которая доставить запасы, письма, а иногда и знакомых казачек, остающихся на посту впредь до следующей оказии. И вот с песнями подходит эта оказия, движется ряд повозок, мелькают разноцветные женские бешметы и архалуки; все и вся высыпает навстречу. Явились – и пошли расспросы, разговоры, шум, говор, пир на всю ночь. Это – праздник на передовом посту. На следующий день, рано утром, оказия уходит, забрав с собою больных и раненых, и благо, если оставит по себе воспоминание в лице какой-нибудь Лукерьи, которая, поселившись в офицерской землянке, служит каким-нибудь предметом развлечения на короткое время, а то, по большей части, кроме съестных продуктов и ничего не оставит. И вновь начинается одуряющее однообразие, прерываемое по вечерам стуком бубна и криками песенников, а ночью возгласами подкутившей компании.

Жизнь на передовом посту, среди которой извратилась, заглохла или выработалась вполне своеобразно не одна натура на Кавказе, была в свое время явлением настолько интересным, конечно в своем роде, в быту нашего, ныне благоденствующего края, что она вполне заслуживает самого подробного воспоминания и описания. Эта жизнь более повториться не может; мало того, о ней многие теперь и понятия не имеют, а между тем, она – одна из важных страниц бытовой истории боевого Кавказа. В виду этого я признаю вовсе нелишним посвятить для [545] этой страницы немного времени и труда и перенести внимание читателей на деятельность и времяпрепровождение старых кавказцев – солдат и офицеров – обрекавшихся лет 25-30 тому назад в течение долгих нередко месяцев на затворничество в передовых пунктах. Возьму один день из этой жизни, как я его сам видел, в том укреплении или на том посту, которые строились, вследствие военных нужд, на время и потом, по миновании надобности и по случаю углубления наших войск во внутрь постепенно завоевываемого края, были упраздняемы и разрушаемы, уступая впереди себя место другим таким же укрепленным пунктам.

Передовые посты имели внутри обыкновенно следующий вид: на площади несколько искривленных мазанок да с десяток или полтора землянок, в которые нужно входить или, лучше сказать, спускается по трем и более ступеням. Это – жилища офицеров и ротные дворы. Помещения же для солдат – на одну или более рот – приспособлены в кибитках и палатках. Если бывала баня, то она большей частью строилась вне укрепления над рекой или ручьем, из которого пил весь гарнизон.

Войдем в одну из землянок. Площадь ее – тридцать пять квадратных аршин, иногда и более; пол – земляной, устлан рогожками; стены выбелены; в углу – очень маленькая печь с лежанкою, иногда – просто камин; справа, слева – два или три маленьких окошечка, заклеенных преимущественно масляной бумагою; в некоторых землянках есть и стекла; направо и налево – две койки или вьючные сундуки, или плетенки, прикрытые войлоками и часто коврами; между ними – стол, и на столе – хлеб, бутылка, рюмка, редко при этом бумага и еще реже – книга; потом – кист с табаком, стеариновая свеча в подсвечнике, зеркало, гребень, подчас бритва, оселок и, наконец, записная маркитанская, вполне засаленная тетрадка; у стола – скамейка, [546] в углу – другая, подле нее два складных стула и на лежанке – самоварчик, два стакана с ложечкой, немного тарелок, две ложки, два ножа и две вилки.

Мазанки строились значительно просторнее и удобнее, очень часто с двумя помещениями, но содержимое в них было все одно и то же, что и в землянках.

Нельзя не обратить особенного внимания на знаменитую, в полном смысле слова, харчевую маркитанскую тетрадку. Без преувеличения и без прикрас я приведу здесь запись, которую не раз сам видел. Откидываете листок и читаете: 1-го декабря. Вотка, селетка, вотка, вотка. 2-го декабря. Калеты (галеты), вотка, шамай, вотка. вотка. 3-го декабря. Свечка, вотка, портер, селетка, селетка, вотка, еще вотка. И все в этом смысле и роде.

Рассветает. Быстро и проворно вылазит из кибитки или из палатки фельдфебельский вестовой; за ним, кряхтя и потягиваясь, выползает барабанщик; после него, как опаренный, выскакивает ефрейтор. Он бесцеремонно растолкал смену, всхрапнувшую богатырским сном, и через пять минут ведет ее по назначению. Вестовой и барабанщик выносят на двор манерки, набирают из них в рот воды, потом выливают ее на ладонь и этой мокрой ладонью вытирают лицо. Процесс умывания кончен. Барабанщик натягивает свой инструмент, а вестовой разводит огонь для согревания маленького медного чайника.

Бьют зарю. Через несколько минут в кибитках и палатках слышится говор.

Через полчаса бьют на работу. Рота, назначенная в лес за дровами, выходит из кибиток, разбирает ружья и выстраивается. За ворота выезжают повозки, ожидая там свое прикрытие. Сигнал подан – и тронулись.

Просыпаются артиллеристы; начинается уборка лошадей.

Через час работа внутри укрепления в полном разгаре. [547] Толпа рабочих, собравшись возле бревна и закрепив его веревками, тащит на пильню; далее – несколько человек вколачивают какую-то сваю. В этих обоих пунктах солдат повеселее и поленивее прочих, натужившись, будто и в самом деле ему невмочь, затягивает:

– Ну-те, братцы…

И вся команда разом подхватывает:

– В ход!

Бревно подвинулось на пол-аршина, или свая вошла в землю на вершок.

– Ну-те, дружно…

– В ход!

Работа опять подвинулась.

– Ну-те, разом…

– Вплоть!

– Тпрр! Стой, ребята! – приговаривает запевало, – надо-ть вздохнуть.

И работа приостанавливается.

У пильни серьезный и молчаливый плотник, закурив трубочку, отесывает доску. В двух шагах от него стоит молодой солдатик и любуется на произведение рук своего земляка. Плотник опустил топор, сплюнул и, почесывая у себя за пазухой, спрашивает:

– Чего не видал?

– А что? Смотреть, небось, не велишь.

Суровый плотник не нашелся, замолчал и еще раз плюнул – досадно стало.

Подметив неудовольствие на лице собрата, солдатик торжествует. Ему хочется доконать плотника: авось, вечерком, в палатке придется потешить компанию, рассказав ей историю про угрюмого мастера. [548]

– Эх ты! А плотник еще! – продолжает веселый солдатик. – Да разве так тешут-то?

– У тебя поучился бы, мрачно отвечает плотник.

– Вестимо у меня.

Молчание.

– Ну, коли та мастак, – опять придирается надоедливый весельчак, – накось, рубни по руке.

И он положил ему на доску свои пять пальцев. Мастер размахнулся… – и не попал: весельчак живо убрал руку.

– Хорош же мастер! – продолжает, хохоча, солдатик.

Работающие вблизи обращают на них внимание.

– Э, Федот, сплоховал! – подбивает один из посторонних, обращаясь к плотнику.

Федот упорно молчит и продолжает отесывать.

– А ну, еще! – подхватывает весельчак, приободренный земляками, и вновь подставляет руку.

Но на это раз игроку не посчастливилось. Федот махнул топором – и у солдатика четырех пальцев как не бывало (Совершившийся факт. Авт.).

– Эва! – отозвался тот, который одушевил солдатика. – Вот те и мастак! Что, догулялся!

Общий хохот. Суровый плотник, как будто его и не касается, продолжает свою работу.

Это называется товарищеской забавою. [549]

________________________

В землянке, о которой мы выше упомянули, на одной из постелей вытянулась длинная фигура офицера с разбросанными ногами и с опущенной до земли правой рукою. Этот офицер еще не просыпался. Половина байкового одеяла, которым по настоящему следовало быть прикрытым телу офицера, скомкалась под ним, а другая, спустившись на пол, мокнет в воде, вылившейся из опрокинутой бутылки. В комнате хаос.

Товарищ этой личности упрятал голову под подушку и наслаждается в свою очередь сном безмятежным.

Девять часов утра.

Входит третий офицер.

– Ах, черт возьми, еще дрыхнут! Эй, батраки, пора вставать!

Длинный что-то пробормотал, не открывая глаз, а другой, высунув голову из-под подушки, стал щуриться как кошка.

– Мм… – пробормотал он. – Это ты? Тьфу, как скверно во рту!

И он сплюнул.

Проснулся, наконец, и длинный.

– Брр… нехорошо, – промычал и этот.

– Ах, вы пьяница! Можно ли так натрескаться! – упрекнул гость.

– Мм… Что ж, ведь скоро неделя, как все пьешь да пьешь, – отвечал товарищ, потягиваясь и протирая глаза.

– Сашка, это ты? – сонливым и хриплым голосом спрашивает длинный.

– Я.

– А-а!.. Закрывай клапан!

– Свинья, – отозвался товарищ и повернулся лицом к стене. – Пьяница!

Гость подошел к длинному и двумя пальцами сжал ему нос. [550]

– Лей! – проговорил тот.

Гость протянул руку к стоявшей на столе бутылке с водкою, налил рюмку и отправил ее в рот офицера.

– Ваше бародие, – отвечал фельдфебель таким тоном, в котором так и слышалось: когда же мол, у нас бывало неблагополучно?

– Рота на работе?

– На работе, ваше бародие, – и фельдфебель кивнул головою к дверям.

– Еще что?

– Ничего, ваше бародие.

– Ну, и пошел вон.

Утренний доклад кончен.

– Теперь я молодец, – проговорил ротный, быстро поднимаясь с постели. – Эй, Каплоух!

Явился денщик.

– Умой мне рожу.

Гость взял со стола фуражку.

– Ты куда? Погоди.

– Нет, нужно идти. Хочу еще проведать Телка.

– Да подожди, говорят тебе. Куда тебя черт несет? Телок спит еще, он вчера во-о как нализался.

И ротный повел рукою выше головы.

– Нет, прощай.

– Убирайся, коли так.

Гость отправился к обширной мазанке, в которой были раскрыты все окна. [551]

Хозяин этой мазанки медленно прохаживался по двум комнатам своего жилища. На нем была ситцевая рубаха и исподние шаровары на очкуре, на ногах – чевяки. В комнате было расположение к порядку.

– Здорово, Телок, – сказал, входя, посетитель.

– Здорово, кунак! – отвечал хозяин, подавая руку.

– Ты вчера крепко был пьян, говорят?

– Крепко не крепко, а был. Это все пузатый, черт бы его побрал! Пристал с ножом к горлу; отвязаться нельзя было.

– Скверною

– Скверно-то, скверно… Кто говорит, что хорошо! Но что ж прикажешь делать?

– Как что? Ведь язык есть?

– Одним языком ничего не поделаешь.

– Смотри, не в добрый час тебя кондрашка хватит.

– Ну, и пусть хватит. Эка важность!

Хозяин прошелся несколько раз по комнате.

– Нет, баста! – проговорил он, делая папироску, – Не пущу пузатого к себе.

– Вот это так.

– Не пущу больше. Эй!

Явился денщик.

– Когда придет пузатый капитан – скажи, что дома нет.

– Слушаюсь-с.

– Ступай!

– Ты играл вчера? – спросил гость.

– Играл немного, продул рубля два.

– А чем кончил Собакевич?

– Э-э! – и хозяин махнул рукою.

– Проигрался? [552]

– Все спустил. Да где ему, дураку, понтировать! Выходил бы в отставку, нанялся бы в приказчики – и хорошо. А то, туда же лезет.

– Дома барин? – проревел да дверью густой бас.

– Ну, черт его несет, – проговорил хозяин.

– Никак нет, – отвечал денщик.

– Врешь.

Бас порывается отворить дверь.

– Не приказано пущать, в. б.

– Пошел вон, болван!

В комнату медленно ввалилась толстая и красная фигура.

– Что это, брат, к тебе уж без доклада не входят?

– Да, помилуй, ведь скоро с ума сойдешь от вас! То того нелегкая несет, то другого; с тем выпей, с другим закуси.

– Вот оно что! Гм… А похмелиться, я думая, следовало бы.

– Нет, брат, проваливай! Я знаю твое похмелье.

– Хоть рюмку. Ведь во рту гадко.

– Ни-ни…

– Ну, сам не пей, а мне рюмку.

– Тебе изволь, а сам – ни гу-гу. Эй!

Входит денщик.

– Подай!

Через пять минут явилась водка, хлеб и на тарелке кусок сырого, полуизрубленного мяса, приправленного солью, луком и перцем.

– Будь здоров, – обратился пузатый к хозяину, хлебнул полстакана водки, положил на хлеб сырой говядины и проглотил.

– Мм… – продолжал он, подавая хозяину водку.

– Не хочу.

Пузатый, он же бас, плюнул. [553]

– Чего кобенишься? Хоть полстакана.

– Да отстань, и так живот подвело.

– А вот то-то и есть, что нужно выпить. Смотри, сам налью. На, бери!

– Да не буду, говорят тебе.

– Значит хочешь, чтобы и я не пил. На полстаканчика.

Хозяин пожал плечами и морщась выпил.

– Э, друзья, вы, я вижу, оба хороши. Похмеляйтесь же себе, а я пойду. Вон уже и с работы бьют.

– Погоди, пожалуйста; куда спешишь?

– Скоро обедать пора.

– Успеешь, погоди.

– Нет, лучше после.

– После так после, – отозвался. – Чего надоедать человеку!

Гость ушел. Бас протянул руку к стакану.

– Довольно, бочка ты сороковая! Во что пьешь?

– Э-э! было бы что, а то есть во что.

И он налил еще полстакана.

– Куда ни шло, – проговорил хозяин, протягивая и со своей стороны руку к бутылке.

Он выпил, закусил мясом и ударил себя рукою по животу.

– Теперь ничего, – заключил он.

– Я тебе говорил, что ничего. Ведь только первая колом.

Бас, спустя некоторое время, опять потянулся за стаканом.

Когда товарищи кончили бутылку и мясо – сели обедать. [554]

________________________

После полудня пришла оказия, а с нею до десяти человек офицеров, некоторые по обязанности, а другие – или прогулки ралли, или навестить товарищей. Оказия была очень большая: подвезли провиант, маркитанские запасы, несколько новых палаток для одной из рот и разные принадлежности ее хозяйства. Кроме того, одна из двух прибывших рот, именно рота Топчи-паши, должна была сменить собою роту пузатого баса. В гости к заточенным приехали и знакомые казачки.

Вечер. В той же мазанке, в первой комнате, за походным складным столиком сидело четверо с картами в руках: капитан Тончи-паша, человек относительно умеренный, приветливый и давно любимый всеми товарищами; капитан Душка – герой всех походов, простреленный в живот, где у него навсегда осталась пуля, после которой он стал особенно полнеть, человек недалекий, не имевший никаких связей, но имевший уже в течение многих лет связь и тесную дружбу с незабвенною грозненской казачкою Анисьей Андреевной; Собакевич – также командир роты, пустейший малый, служивший часто предметом насмешек, но добрый и радушный человек, женившийся нечаянно, и к общему удивлению, на Марье Ивановне, и, наконец, уже наш знакомый – пузатый бас.

Все эти офицеры в своем кругу иными прозвищами никогда не назывались.

Компания была в полном смысле слова нараспашку, в особенности пузатый, который после плотного обеда и четырехчасовой высыпки сидел на табуретке с откинутыми в стороны ногами и страшно пыхтел как паровоз. Хозяин постоянно входил и выходил из комнаты, отдавая денщику разные приказания. В комнате дым стоял столбом, окурки папирос, косточки от селедок, на полу куски хлеба и вообще хаос. В углу, у особого столика, сидели: длинный и его молодой сотоварищ. Длинный время от времени цедил из бутылки влагу, подносил [555] стакан к свече, внимательно осматривал содержимое и с холодным бесстрастием отправлял жидкость к себе в желудок. Младенец егозил на скамейке и, не желая отстать от своего сожителя, через каждый час требовал себе кусок спирта.

Во второй комнате, в углу, на табуретке сидела Наташа – молоденькая казачка, немного прихрамывавшая, тонкая, вьючная, с претензиями на кокетство, в свое время избалованная матерью и прежде времени получившая «волю». Все, что было в ней хорошего – это глаза, которые горели как вишни, да умение болтать без умолку всякий вздор, не перемешивая его дерзостями. У ног ее, положив голову на ее колени, полудремал только что произведенный прапорщик, которому она пятью пальцами расчесывала волнистые и мягкие волосы.

В другом углу, на деревянном кресле домашней работы, сидел с гитарою в руках непроизводимый прапорщик, сверстники которого уже давно были штаб-офицерами. С того дня, как миновал срок его выслуги для производства в следующий чин, он овладел Лелей, стройной, но деревянною казачкою, вечно облизывавшей свои губы, чтобы были красные, с круглым недурным, но одутлым лицом, темными ресницами и плутовским выражением глаз. Все было в ней ничего себе, лишь один нос постоянно болел и был слегка распухший. Но Леля не виновата: нос сделался таким оттого, что ее мачеха, желая переделать его из вздернутого в длинный, тянула ей ежедневно этот несчастный нос до дня совершеннолетия. Непроизводимый бряцал на гитаре какую-то песню, а Леля ему торила, полулежа на ковре, разостланном на полу.

Третья гостья – это та Анисья Андреевна, которую и теперь, вероятно, помнят не только офицеры 20-й армии, но и многие военные дамы, в особенности куринского полка, удостоившие ее не раз своим вниманием. Несколько поблекшая, но прекрасно сложенная, всегда опрятно и щегольски одетая – конечно в [556] костюм линейных казачек – Анисья была необходимою гостьей на всех офицерских сходках, развлекавшей и увеселявшей общество. Имея средства, она нередко расходовала их для поддержания каждого, кто к ней обращался, потому что была очень добра. Чихирь был почти единственным ее питьем. Имя Анисьи было известно даже и в отдаленных станицах, не говоря уж о крепости Грозной, где она имела свой дом и жила хорошо.

Анисья сидела на кровати, опершись рукою на подушку, и без умолку болтала какую-то чепуху. Возле нее – воин, убеленный сединою, волосы зачесаны на манер запорожских казаков. Рядом с ним в белой черкеске и в папахе с красным верхом офицер, у которого никогда не росли ни борода, ни усы. На полу – гармоника; на столе – одна свечка под синим абажуром.

Веселье принимало все большие и большие размеры: болтали, хохотали, друг друга перебивали, пили, закусывали.

– Ну-ка, Анисья, ты бы русскую… – замолвил старик, поднимая с пола гармонику.

Слегка раскрасневшаяся казачка не заставила себя долго ждать, встала, вытянулась во весь рост, оправилась и прежде всего затянула:

Уж не видал таких веселых,
Как наши девки в деревнях:
На работу идут, хоровод ведут,
Песни поют…

Затем, несколько примолкнув, топнула ногою и под звуки гитары и гармоники развернулась, насколько позволяла комната, и заходила козырем.

На пороге показались играющие. Душка выступил вперед и обратился к Анисье: [557] – Ты, душка, уж хватила. Пора домой, душка; отправлялась бы спать.

– Пошел, пошел! – затараторила Анисья.

– Домой бы, душка! – продолжал тот все одно и то же, покачиваясь из стороны в сторону.

– Да убирайся вон! – ревнул ему над ухом бас, очутившийся тут же. – Видишь, люди делом заняты.

Душка отступил, бормоча себе под нос какие-то слова, из которых можно было понять одно только слово – «душка», обратившееся ему в прозвище.

В танцах приняли участие Леля и Наташа.

Через десять минут несколько угомонились и разбрелись по разным углам.

– Душка побьет тебя, – отозвался запорожец, подходя к Анисье.

– Врет дьявол! Ничего до самой смерти не будет.

Едва только Анисья проговорила эти слова, у дверей мазанки на дворе раздался тенор ротного запевалы:

У нашего барина…

Всея, что было в комнатах, разом подхватило:

У нашего, у него…

И пошла потеха. Хор песенников вторил хору офицеров и наоборот; бубен, ложки, тарелки – все застучало, зазвучало. Офицер в белой черкеске в два прыжка очутился на дворе и, заломив папаху на затылок, подергивая плечом и отбивая такт ногою, явился в кругу; бас ревел, что было мочи; даже Душка – и тот покачивался с боку на бок; Леля, Наташа, Анисья закружились, затопали, поднимая вокруг себя целый ворох пыли. Гик, шум, нам, пение, хохот – все слилось в раздирающую уши дисгармонию. [558]

На столе явился бифштекс, селедки, портер, маркитанские конфетки.

Когда порыв удовольствия прошел, песенники на время стихли, угощаясь водкою, а публика еще раз подкрепилась – уж окончательно докрасна – играющие заняли вновь свои места со стаканами в руках.

– Теперь, господа, в штос, – проревел пузатый. – Собакевич, за тобой по преферансу четыре с полтиною; ставь карту.

Несколько рук протянулось с картами, и игра началась. На столе появились деньги, которые переходили из рук в руки.

– Что, Собакевич, продулся? – спросил чрез некоторое время хозяин.

Собакевич угрюмо молчал.

– Собакевича в сторону! – гаркнул пузатый, – Он банкрот.

– Врешь, – заметил Собакевич.

– Да что же у тебя есть?

– Свиньи есть, – оборвал Собакевич.

Общество разразилось громким смехом.

– Да ведь не твои же, ротные.

– Мои; все мое, и рота моя. Никому нет дела. Мечи.

– Ну, ладно. Что идет?

– Свинья.

– Открой!

– Дама.

– Бита!

Собакевича будто передернуло.

– Продолжать, что ли?

– Мечи! Угол от свиньи. [559]

– Что там у тебя?

– Не твое дело пока; узнаешь, когда будет нужно.

Игра продолжается.

– А-а, валет? Бит!

– Тьфу, не везет! – крикнул Собакевич, бросая карты.

– Что ж, довольно? – спросил пузатый.

– Нет еще, – оборвал Собакевич, быстро поворачиваясь и вновь подходя к столу.

Игра исключительно принадлежала уже двум только лицам.

– Да, говорят тебе, ты банкрот.

– Нет, мечи.

– Спасибо, брат; не хочу. Отдай прежде то, что проиграл.

– Говорю – отдам; не пьян же я.

– Мечи, мечи, – раздалось несколько голосов.

Пузатый срезал.

– Ну! – проговорил он.

– Напе? и по поросенку очко.

– Это дело другого рода. Значит, последний грош ребром.

– Бита, Собакевич! – заявил через три минуты пузатый.

– Ска-а-тина! – процедил проигравшийся и опустился на стул.

Через несколько минут он уже храпел на всю комнату.

И далеко за полночь длилась эта беспорядочная попойка. Часть гостей разошлась по домам; казачек уже не было; свечи догорали, и не долго уж, пожалуй, до рассвета. Бодрствовали пока еще: пузатый бас, длинный, да младенец, не поддававшийся сну или делавший вид, что не поддается. Душка уже выспался, вновь подкрепил себя и искал по углам Анисью. наконец, войдя в другую комнату, он увидел, что на постели, повернувшись [560] лицом к стене, кто-то покоится. Душка непослушными ногами подошел к кровати и начал теребить одеяло, приговаривая:

– Душка, иди домой! Слышь… Я тебя… Пошла домой, душка…

В это время спавший повернулся и рассерженным голосом крикнул:

– Пошел вон, не мешай спать!

Душка по голосу узнал, что это был хозяин.

Еще через полчаса скосило и остальных; свечи стали потухать; сквозь стекла пробивалась утренняя заря.

На валу подали повестку.

________________________

Положа руку на сердце, я должен сознаться, что изображение предыдущей картины, прежде всех, не доставляет никакого удовольствия мне самому; но, верный моей задаче – представить быт и жизнь прежнего кавказского офицера на передовом посту, указать на эти исчезнувшие уже типы – я отдал дань исторической полноте моих настоящих записок. Я не виноват, если все это происходило в действительности. Мое дело – лишь не уклониться от истины, Ия все описанное мною взял с натуры. Может быть, в Точи-паше и во всех остальных лицах, если они еще не вымерли, многие узнают себя. Но не думаю, чтобы они, читая эти строки, упрекнули бы меня в том, что я их вывел на сцену в образе типов старого боевого кавказского времени; не думаю потому, что я их рисовал все-таки более или менее снисходительно. Не думая также, чтобы благоразумие приведенных мною в рассказе лиц вызвало бы у их краску стыдливости: что делать! то была неизбежная дань [561] времени, неизбежная сила обстоятельств, обойти которые ни для кого из нас было немыслимо.

Но, кажется мне, что нельзя и не следует подмечать лишь одну тривиальную сторону во всем моем описании «дня из жизни на передовом посту». Обратив медаль наизнанку, следует видеть в прежнем быту и в прежней деятельности кавказских офицеров то поучение, которое столько же назидательно для текущего поколения их наследников, сколько указывает на пропасть, разделяющую и их самих, и их направление от всего давнопрошедшего. Изготовляя материал для истории, автор не может и не должен задаваться мыслью – описать лишь все блестящее, щегольское, молодецкое; он должен осветить картину со всех сторон, иначе он не понял бы сущности исторических описаний.

Да не потревожатся кости ваши в могиле, добрые старые кавказцы, что, будучи предан вам всею душою, разделяя с вами несколько лет вашу славу и заслуги, я, не упустив из виду всех ваших высоких качеств, коснулся вместе с тем и ваших недостатков. Так нужно, без этого нельзя. Не сделай я этого – сказали бы, что я вас выдумал из своей головы или взял из «Илиады» Гомера. [562]

________________________

X.

Неудавшиеся манифесты Шамиля и перемена тактики. Нападение Кази-Магомы на примирившиеся с нами аулы. Своя своих не познаша. Попытки к изъявлению покорности. Поражение тавлинцев. Восстание против Шамиля и сицилийская вечерня в Итум-Кале. Орудие горского литья. Принятие покорности от наиба Батока. Великодушие к врагам. Отпадение от Шамиля пятнадцати обществ. Устройство народных управлений. Кази-Магома еще раз разбит. Старые друзья сводят счеты. Еще неудача для Кази-Магомы в Хачерое. Кази-Магому снова поражают наголову и, наконец, вместе с тавлинцами совсем изгоняют.

После двойного поражение, понесенного горцами 30-го июля, Шамиль более не показывался в отряде. Изучив хорошо своих одноверцев, приняв от них так недавно присягу в сотый и последний раз – под известными условиями – он понимал, что его присутствие способно скорее вызвать раздражение толпы – вследствие понесенных неудач и обманутых ожиданий – чем сочувствие к нему. Об обаянии говорить было нечего; пора для него давно уж миновала. С отрядом оставался сын его, Кази-Магома, а сам имам, заключив себя добровольно в Ведено, рассылал лишь оттуда гонцов во все стороны и действовал только через посредство сына. Всевозможные воззвания летели одно за другим; в них красноречиво и горячо Шамиль рассыпал свои увещания, обещания, надежды,– словом, все, что могло хоть на время поддержать быстро падавшее его влияние. Но чеченцы поняли, что власть их имама оказывается бессильною. Среди них нашлись некоторые благоразумные люди, которые в видах спасения и охранения своих, а затем и общественных [563] интересов, начали пропагандировать против мюридизма, давившего их столько лет во имя газавата в лице немногих избранных. Этим избранным действительно жилось хорошо, потому что, ничего не имея, они существовали на чужой счет; но каково-то было тем, кто их обязан был содержать. кого они нещадно эксплуатировали, кто ради их эгоизма и честолюбия не досчитывался у себя в семье рабочих рук, без которых самим существовать было так трудно? Население нагорной Чечни все это думало и передумывало тотчас по взятии нами мескендукских высот, а теперь, когда явились домой остатки партий, разбитых в акиюртовском ущелье, когда матерям горько пришлось оплакивать потерю едва только подросших своих детей,– против Шамиля кипятилось в сердцах нагорных чеченцев уже не сомнение, не неудовольствие, а полное негодование. Естественно, что в эти минуты, когда чаша народного терпения переполнилась, всякий манифест Шамиля производил совершенно отрицательное влияние: вместо привязанности он возбуждал отклонение и оттолкновение, вместо уверенности в силе и власти имама – насмешку над его бессилием и ничтожеством.

Да, это было вполне так, и мне все это передавали впоследствии самые видные представители чантынского общества, как например, семейство бывшего у них некогда наиба Альдама, которое все любили и уважали.

Испробовав все, что было возможно, и напрасно истощив все свои усилия для того, чтобы еще раз склонить на свою сторону нагорную Чечню, Шамиль переменил тактику и обратился к мерам, которые в былое время часто употреблял с успехом. Он приказал Кази-Магоме воздействовать на народ, при помощи тавлинцев, силою: заставить чеченцев воевать и в обеспечение этого потребовать у них аманатов, а если не дадут, то взять этих аманатов опять-таки силою. На тавлинцев он еще мог положиться, потому что дикость их нравов, закоснелость [564] их в мюридизме, который у них привился так, как Шамиль хотел его привить; затем пожива и существование на счет других; наконец, управление многими обществами нагорной Чечни посредством тавлинских наибов, которых имам заблаговременно и предусмотрительно рассадил на эти места,– все это ручалось ему, что для тавлинцев не настало еще время отступиться от него. Он не ошибся: тавлинцы действительно сочувственно отнеслись и к его воззваниям, и к его приказаниям. По велению Кази-Магомы, они потребовали у жителей разных аулов заложников; те, конечно, добровольно не дали. Тогда, являясь в эти аулы в составе небольших партий, они стали вытаскивать из домов то сына, то дочь. А Кази-Магома, с главными силами, стоял в то время в верховьях Шаро-Аргуна и ожидал результата распоряжений своего отца. В отряде его до этого дня были еще многие чеченцы. Но вот весть о насилии с быстротою молнии облетела все закоулки. В тот же сиг чеченцы, находившиеся в отряде, бросили Кази-Магому и полетели оградить и охранить свои семьи от покушения тавлинцев. Это случилось в день закладки укрепления. Тавлинцы уже возвращались в свой лагерь с аманатами. Чеченцы, встретив их на дороге, кинулись на них с неистовством, весьма понятным отцам и мужьям, у которых отбирают их детей и жен. Началась резня. Из ближайших аулов подоспели те, которые у себя дома, обманутые и устрашенные миссиями Кази-Магомы, скрепя сердце, должны были уступить насилию, и все соединились против дикарей, посягнувших на заветные права и чувства людей. Свалка была жестокая и, естественно, для тавлинцев кончилась не благополучно, потому что, не смотря на всю их отвагу, сила и ожесточение одолели. Чеченцы рубили своих единоверцев, сбрасывали их с обрыва в Аргун, разогнали остальных во все стороны и освободили заложников.

Итак – своя своих не познаша. [565]

Оказалось, что мера, которую придумал Шамиль, была самая нелогичная, безумная. Если до сего времени на стороне его оставалась хоть горсть чеченцев, то со дня междоусобной резни не осталось ни одного; кроме того, раз и навсегда положена между им и населением нагорной Чечни неодолимая преграда. Мало и этого, он посеял месть и вражду с их стороны столько же по отношению к себе, сколько и по отношению к целому тавлинскому племени и в особенности к тем тавлинским наибам, которые видели в чеченских обществах и содействовали имаму в выдаче заложников на руки посланных им, чрез посредство сына, депутатов. С этой минуты чеченцы ждали только удобного случая, чтобы разделаться с этими тавлинскими наибами, и из числа их некоторые действительно не миновали своей участи.

Чтобы достигнуть этого случая, а вместе с ним и своих целей, чеченцы понемногу стали, так сказать, щупать начальника отряда и влиятельные власти: не кусливы ли больно. Им все казалось, что коль скоро они явятся к нам с повинной непосредственно после игры, в которую день-два назад играли с нами, то русское правительство принять примет их, но, разыскав главных виновников противодействия, ему выраженного, непременно их перевешает. Пуще всего этого боялся сам Батока. И вот, общества стали посылать с повинной сперва одиночных. Те с замиранием сердца начали являться в Шатой к генералу Кемпферту, который за отсутствием командующего войсками исполнял его обязанности, и рассыпа?лись перед ним в такой бесконечной преданности, о которой, по-видимому, у нас и понятия не имеют. Ничего, сошло благополучно: каждый, кто ни являлся, был принят радушно, миролюбиво и получал обещание в том, что его и муха не обидит. Живо разнеслась эта весть по аулам, и выходцы стали являться чуть ли не ежечасно десятками. Когда после этого чеченцы убедились, что русское начальство [566] вовсе не гневное и не страшно, то 11-го или 12-го августа явились уже жители вдруг от нескольких аулов, расположенных по Шаро-Аргуну, просили принять их покорность и защитить в этом случае от Кази-Магомы, который сидит у них на шее. Генерала Кемпферт не заставил себя долго упрашивать: взял из отряда два с половиною батальона пехоты, пять сотен кавалерии, четыре орудия и двинулся к Шаро-Аргуну. Прогулка была непродолжительная. Через два-три часа он уже стоял над обрывом реки, где внизу был расположен отряд Кази-Магомы. Не долго думая, пехота и артиллерия открыли огонь по неприятельскому биваку. Тавлинцы уж не предполагали отстреливаться, потому что неудобно, а хлопотали лишь о том, чтобы как-нибудь скорее подобрать своих раненых и убитых. Но и это им не удавалось, потому что в то время, когда одних подбирали, на трупы их ложились те самые, которые тащили их за ноги и за руки. Увидев, что дело скверное, тавлинцы побросали этих убитых и раненых и разбежались в разные стороны. Аулы, таким образом, освободились от своих паразитов.

А все опять услужили тавлинцам чеченцы же. Мы и не знали, и не думали, что неприятель так близок от нас и в таком выгодном для нас месте. Чеченцы же не только дали нас клубок в руки, но и провели нас кратчайшей дорогою в гости к Кази-Магоме, которому мы упали как снег на голову. Мало того, чтобы отмстить и вместе с тем пофигурировать своей искренностью и преданностью, многие из них, примкнув к нашей колонне, очень усердно постреливали сверху вниз на своих собратов, с которыми еще так недавно, рука об руку, стреляли по нам.

Такова уж сила обстоятельств и такова слабость человеческой природы.

13-го августа генерал Евдокимов возвратился в Шатой. На утро, едва он раскрыл глаза, ему доложили о прибытии депутации [567] от шатоевского общества. Во главе находился кадий Сураин-эфенди. Депутация эта явилась с изъявлением покорности от всего обширного шатоевского общества, тут же представила аманатов и усердно просила дать возможность обществу заявить на деле всю свою преданность русскому правительству и полное отторжение от Шамиля, против которого, по заявлению депутации, не дрогнет рука ни одного шатоевца. Покорность была принята безусловно; депутации выражено возможное внимание. Сураин-эффенди санкционирован в своем звании, и на него возложены были надежды и ответственность за спокойствие общества.

Эта приветливость и доверие народу очень нравились. Не прошло одного дня, как по следам Сураина явился Дуга, старшина чантынского общества, с теми же предложениями и, мало того, с просьбою поддержать общество в явном восстании против власти Шамиля.

Чантынское общество расположено в крайних верховьях Чанты-Аргуна и с одной стороны замыкает собою нагорную Чечню. Богатое и многолюдное, оно всегда считалось стражем имама на границе кавказской черногории и, в крайних случаях, всегда было его надеждою и оплотом, давая ему верных и преданных слуг. Но здесь, как и в других местах, Шамиль сам испортил свое дело. Не говоря о последних обстоятельствах, он поселил неудовольствие к себе общества еще гораздо ранее. Когда, несколько лет назад до того времени, помер наиб Альдам, семейство которого пользовалось в обществе особым почетом, Шамиль вследствие интриг мюридов обошел в наибском достоинстве старшего сына Альдами – Мажи и, признав общество излишне либеральным и своевольных, посадил ему в наибы тавлинца Амзата, или иначе – Гамзата, человека преданного ему, закоснелого мюрида и жестокого фанатика. С той минуты негодование против имама поселилось прежде всего в [568] семье Альдама, которая исподтишка начала строить козни (Все это мне передавал старший сын Альдама и некоторые жители Итум-Кале. Авт.). Амазат кроме того сам помог усилиться и разрастись этому негодованию во всем обществе. Жадный к прибыли, в особенности к деньгам, и получив в аренду такое обширное, богатое и знаменитое в горах общество, он стал грабить его не живот, а на смерть. В резиденции его, в ауле Итум-Кале, каждую пятницы бывали не то что базары – целые ярмарки. Сюда съезжались кистины, длезгины, чеченцы, горские евреи и привозили на продажу не только сырые произведения, скотину, не только всякий товар местного изготовления, но даже золотые и серебряные вещи, по большей части, конечно, награбленные у русских. Эти базары служили для Амзата главным предметом и поводом обогащения. Кроме того, что Амзат и его племянник пользовались случаем, чтобы законно кого-либо ограбить из заезжих торговцев под видом штрафа; сами торговцы, зная зверский характер наиба, делали ему разные подарки, лишь бы оградить свою личность и товар от всякого незаслуженного на них посягательства. Все это было причиною тому, что негодование в чантынском обществе против Шамиля, против Амзата и его племянника ко времени завоевания нами Шатоя возросло до крайних пределов.

В состав чантынского общества, между прочим, входили кистины и часть жителей акинского общества. Таким образом, чантынское общество было очень важно и для нас, как территория обширная и многонаселенная. Получение этого общества без боя – на что всегда было мало надежды – являлось для нас великолепным и неожиданным подарком. [569] Дуга ручался, что если генерал Евдокимов поддержит чантынцев, то все они восстанут поголовно в один день, даже в один час, так как в среде их весь материал для этого восстания уже вполне подготовлен. Командующий войсками, зная, что он ничего не теряет, если бы Дуга даже и обманул его, и, пользуясь случаем испытать на деле преданность шатоевцев и их представителя – кадия, вверил Сураину-эффенди две сотни чеченской милиции и приказал ему занять Итум-Кале – сердце чантынского общества. Для того же, чтобы с одной стороны поддержать Сураина, а с другой – не допустить его действовать самостоятельно и обособленно, генерал приказал полковнику Баженову двинуться с колонною из двух с половиною батальонов пехоты, четырех сотен казаков и четырех орудий по следам Сураина прямою дорогою, вверх по Чанты-Аргуну, на гору Тулой-Лам, которая находится в виду Итум-Кале, и там остановить колонну, как бы в виде наблюдательного и охранительного поста. Амзат, конечно, ничего этого не знал и не предугадывал; сидел себе со своим племянником за крепкою оградою наибского дома и считал награбленные им богатства и деньги. Вдруг, 16-го августа, с горы Тулой-Лам раздаются два сигнальных орудийных выстрела, которые были сделаны полковником Баженовым по условию с Дугою и Сураином. Амзат встрепенулся. Первое, что вскинулось ему на мысль, это предположение, что русские атакуют чантынцев. Уверенный в стойкости этих удальцов и в преданности их имаму, Амзат поспешил к двери, потом к ограде с намерением воззвать к правоверным. Но каково было его удивление, когда он увидел, что итумкальцы с обнаженными шашками рассыпались по аулу, а Дуга и Мажи с кинжалами в руках стремятся к его дому. Во мгновение ока ему всплыли на мысль все его злодеяния, грабежи, насилия, которые сопровождали его деятельность в течение долгого времени. Не сомневаясь более в действительности [570] всей окружающей его обстановки, Амзат схватил своего коня, вскочил на него без седла, крикнул своему племяннику «спасайся!» и, как прижаренный каленым железом, стремглав понесся к оврагу. Оттуда, по едва проходимой тропинке, спустился в кручу под несколькими выстрелами чантынцев и исчез в пропасти. Племянник его и при нем два мюрида, из которых один был гость, стояли у ограды с разинутыми ртами, не постигая, что все это значит. Но Мажи и Дуга, а за ними и братья Мажи – Тата и Шама – скоро вывели их из заблуждения. Подбежав к наибскому двору, Мажи без разговора и околичностей всадил кинжал в грудь племянника Амзата вплоть до самой рукоятки и дважды повернул его; в это время Душа, Тата и Шама, за ними их братья – Алхан и Ахмет – управлялись с мюридами. Прибежал народ, и через час от всего богатства Амзата остались только прах и пыль. Сицилийская вечерня была рассчитана так верно и исполнена так удачно, что ни один из паразитов-мюридов, находившихся в ауле, не избегнул своей участи: все пали под кинжалами чантынцев. Добычею восставших жителей были значок и пушка, которые они нашли во дворе наиба и тотчас передали с рук на руки вступившему в аул кадию Сураину. Последний занял замок Амзата, поспешил распоясаться и с вершины той башни, где был замучен голодом не один безвинный чантынец, провозгласил: «ля-илляхт-иль-алла, Магомет, русуль уллах!»

Наутро в Иткум-Кале явились жители ближайших аулов и принесли Сураину поздравление и благодарение за освобождение их от власти Шамиля. Сураин, несколько превысивший свою власть и роль, принимал эти заявления искренних чувств от имени русского правительства, обещая смирившимся все льготы. Генерал Евдокимов не обижался: пусть, мол, побалуется… [571]

________________________

Жизнь – своего рода картежная игра: если повезет – нужно пользоваться, потому что будет везти до известного предела. Только хороший, не увлекающийся игрок забастует вовремя.

По взятии Шатоя нам везло, как никогда. Генерал Евдокимов был игрок опытный; он быстро пользовался улыбками счастья, ловил их на лету и еще не намерен был выпустить карты из рук. Далее увидим, что он остановился, где следовало.

В день резни в Итум-Кале в лагерь явился один наш беглый рядовой, Максим Кабанников, и принес повинную, выразив намерение загладить свое заблуждение тем, что выдаст нам одно горское орудие. Командующий войсками обещал ему свое заступничество и ходатайство о помиловании. Максим был для нас неважен и не нужен, но орудие чего-нибудь стоило, потому что с потерей его наши враги лишались еще одного средства защиты и одного способа, посредством которого могли принести нам вред. Максиму дали надежное прикрытие, с которым он отправился в лес и там указал место, где зарыто было орудие. Действительно – откопали пушку горского литья. Пушка были отлита далеко не аляповато. По словам горцев, она родилась в сороковых годах в Дагестане, в ауле Кубачи, который в свое время был горской Тулою. Эта пушка была дана Шамилем надежнейшему из его сподвижников – наибу Батока, который спрятал ее по взятии нами Шатоя. Не успела прибыть пушка, как вслед за нею кадий Сураин прислал доложить, что сам Батока со всем своим семейством изъявляет покорность, ищет пощаду и просит разрешения предстать пред генералом Евдокимовым. Милость русского правительства и здесь выразилась во всей своей широте: позволение дано, и на следующий день Батока, еще не вполне излечившийся от недавней раны, явился со всем своим семейством и предоставил себя великодушии. Государя. Без упрека, без воспоминаний о прошлом [572] он был принят как старый хороший знакомый и даже оставлен в прежде занимаемой им должности шатоевского наиба.

Так все быстро ускользало из рук и из-под власти старика имама!

Командующий войсками приказал полковнику Баженову не сходиться до времени с Туллой-Ламы и заняться разработкою оттуда дороги к обществу Чижнахою. Лишь только через день или два трассировка была сделана – явились и чижнахойцы чуть ли не с хлебом-солью. И они были приняты нами как добрые знакомые. Аманаты от них были взяты, но им самим велено было оставаться на своих местах. И вправду, если бы всех, в то время покорявшихся нам, пришлось бы выселять на плоскость, то у нас на линии земли бы не хватило, а внутренность гор опустела бы, что для нас было бы невыгодно, потому что близость горцев к Шатою и к укреплению Аргунскому, к Итум-Кале, где уже была наша колония, была полезна для наших поселений в том отношении, что все-таки доставляла нам возможность пользоваться сельскими произведениями и продуктами. Кроме того, мирные горцы становились нашим оплотом против Шамиля, с которым у них все связи были уже окончательно порваны. Что связь эта потеряна была безвозвратно, доказывалось тем, что не проходило дня, чтобы то или другое общество не восставало против властей шамильских, подобно Чантам, и не избивало бы его посадников, представителей и агентов – все тавлинцев. Словом, резня между правоверными шла вокруг нас на славу. Озлобление против тавлинцев вообще, против мюридов в особенности было до такой степени сильное, что никто из них, ложась вечером спать, не ручался, что встанет утром с головою на плечах. Такое безвыходное положение приверженцев Шамиля заставило, наконец, и их обратиться к отрядному начальству с просьбою – охранить их жизнь и предоставить им возможность убраться подальше в горы, на родину. Каждый день являлись они под [573] защиту полковника Баженова, которому начальник отряда поручал образование и устройство народных управлений во вновь покорившихся обществах. Полковник Беллик, соображаясь с целями генерала Евдокимова, спас многие тавлинские головы и дал им возможность убраться благополучно из Чечни.

Каждый день если не одно, то два общества падали ниц к подножию русского Престола, и командующий войсками всех прибирал и приберегал. Таким образом, до истечения августа месяца изъявили нам покорность следующие общества: шатоевское, чантынское, мулкоевское, дышнынское, зумсойское, чижнахойское, терлоское, маистское, чаберлоевское и, в конце концов, шароевское. Последние два для нас были столько же важны, как и чантынское. Как чантынское стояло у Шамиля на страже в ыерховьях Чанты-Аргуна, так чаберлоевское, границнй которого была гора Даргин-Дук, и шатоевское замыкали собою нагорную Чечню со стороны Шаро-Аргуна. Покорность их кроме того имела еще и ту важность, что общества эти были населены наполовину чеченцами, наполовину тавлинцами. Значит и к тавлинцам стала уже понемногу закрадываться мысль о необходимости смириться и если не восставить явно против своего имама, то по крайней мере подчиниться и покориться нам.

Теперь уж мы соприкасались с районом командующего войсками на лезгинской кордонной линии, и все нагорное пространство Чечни до границ тушино-пшаво-хевсурского общества было у нас в руках, даже у нас под пятою. Полковник Беллик быстро организовал одно управление за другим, не стесняя горцев, не нарушая их заветных порядков и обычаев, даже. по возможности, оставляя им прежних правителей и руководителей, если общества не имели против них никаких претензий. Чеченцы быстро спознали, что эта теория несравненно лучше шамильской и были себя по голове за то, что не спохватились [574] ранее. Ни в малой, ни в большой Чечне все порядки и благоустройство не прививались так усиленно, как в нагорной Чечне. В первых двух районах – в разных Назранах, Урус-Мартанах – горцы, не смотря на установление, сравнительно давно управлений, все-таки смотрели на нас волками, не отказываясь грабить и обирать нас при первом удобном случае; в нагорных же обществах, раз изъявив нам свою покорность, они не только пальцем не шевельнули против русских, но со дня перехода в наше подданство становились нашими усердными и надежными слугами.

Полковник Баженов, разрабатывая дорогу к Чантам с Туллой-Ламы через перевалы, вскоре убедился, что этот путь, удобный в летнее время для переезда всадника, вовсе не годится зимою, потому что, не говоря уж о крайней трудности разработки, он подвержен снежным завалам и на несколько месяцев отрезывал бы у нас всякие сношения с Шатоем. Вследствие этого и по распоряжению начальника отряда независимо от более или менее разработанной уже дороги с Туллой-Ламы приступлено к проложению нижней дороги вверх, по течению Чанты-Аргуна, в глубокой трещине. Работа быстро подвигалась вперед.

Далее мы поговорим о сообщении между укреплениями особо.

Кази-Магома увидел, что для его родителя все потеряно. Теперь задача его состояла уже не в том, чтобы возвратить к власти имама население нагорной Чечни, но в том, чтобы, по крайней мере, наказать его за отпадение. Не смотря на то, что сын Шамиля понес весьма чувствительное поражение от руки генерала Кемпферта, он все-таки не оставлял верховьев Шаро-Аргуна. Но так как его местопребывание было нам хорошо известно, то за ним наблюдала особая колонна Наумова, состоявшая из пяти рот, при двух орудия, и расположенная у аула Хали-Кале. Кроме того, местные жители следили за тавлинцами еще более зорко, чем мы сами, и о каждом их намерении, [575] о каждом их вздохе тотчас давали знать в главный лагерь и полковнику Наумову. 19-го августа, рано утром, они довели до сведения полковника Наумова, что неприятель переходит на левую сторону Шаро-Аргуна и, как заметно, намерен что-то предпринять. Полковник Наумов тотчас двинулся Кази-Магоме. На полпути он уже услыхал выстрелы. Оказалось, что сын Шамиля напал на аулы, расположенные по Шаро-Аргуну, и хотел дать им почувствовать всю силу мести их недавнего владыки. Но жители, не ожидая прибытия наших войск, встретили его стойко, с полным озлоблением. Тут силы были уже относительно равны, потому что у обеих сторон артиллерии не было, а следовательно, и ни у кого не было перевеса. Начальник колонны ускорил движение, подоспел вовремя, атаковал горцев и обратил их в бегство.

Испытав здесь неудачу и убедившись, что на этих пунктах он находится, так сказать, под надзором наших войск, которые в состоянии всегда предупредить его действия, Кази-Магома решил попытать счастья в другом направлении. 21-го августа он двинулся к чантынскому обществу с намерением обратить в пепел Итум-Кале. Он, вероятно, не знал, что в этом ауле находится наша летучая колонна под начальством майора Арцу Чермоева, состоявшая из двух рот, двух сотен казаков и тех двух сотен милиции, которыми командовал Сураин-эффенди. Что же касается до самих чантынцев, то, предвидя всякие покушения на них со стороны тавлинцев и следя за ними не менее зорко, как следили жители аулов по Шаро-Аргуну, они устроили у себя ряд наблюдательных постов, через которые, кажется, и зайцу трудно было проскочить незамеченным. Поэтому, лишь только Кази-Магома ступил на границу чантынского общества, известие о том с быстротой молнии долетело до Итум-Кале, и все окрестные жители были в один час на ногах и на коне. Тавлинцев допустили шагнуть внутрь [576] общества, насколько это было возможно и необходимо, чтобы отрезать им отступление. Когда же они пробрались к тому месту, где нам удобно было их встретить, а именно у подножия чантынского хребта, то столкнулись лицом к лицу с нашей летучей колонной, во главе которой находились сами чантынцы. Последние пожелали, чтобы первенство в бою было предоставлено им. После оживленной перестрелки они атаковали тавлинцев, и завязался ожесточенный рукопашный бой, где старые друзья сводили свои счеты. Майору Арцу в это время удалось ударить неприятелю во фланг. Схваченный таким образом с двух сторон, Кази-Магома начал поспешное отступление, но в тылу у себя встретил свежую чантынскую конницу, которая перерезала ему дорогу. Бой был страшный, хотя и не долгий, и, спустя час, на месте не осталось ни одного тавлинца; оставшиеся в живых от этого решительного поражения разбежались в одиночку в разные стороны.

Но Кази-Магома не унывал. Все свои несчастья он приписывал просто случаю, влиянию русских и их близкому присутствию. Он был уверен, что если бы не эти препятствия, то жители не посмели бы поднять руку на своего владыку или их представителя. Собрав свои рассеянные толпы, он стал их приводить в порядок, утвердившись у снегового хребта, в шароевском обществе, которое, по отдаленности своей от нас, еще оказывало ему если не искреннее, то по меньшей мере наружное расположение – из опасения подвергнуться наказанию Шамиля. Теперь на нем одном остановилась тавлинская экзекуция, которая безвозмездно и безнаказанно пожирала шароевских баранов. Несколько оправившись, не удовлетворяясь последним поражением и все еще веруя в звезду отца, Кази-Магома 27-го августа рискнул на третью попытку – пощупать хачероевцев, тем более что от этого общества войска наши были в стороне и немного далеко. Но едва он сунул свой нос в Хачерой, его встретили [577] дружными выстрелами и тотчас послали за помощью в соседние общества. Увидев, что и здесь он лишний, Кази-Магома не решился вступать в открытый бой, из опасения быть снова отрезанным в своем отступлении. Предав анафеме все правоверное население нагорной Чечни, сын имама отправился обратно в Шарой, придумывая новые способы к наказанию бывших данников своего родителя, которому с отпадением в короткое время здесь и в малой Чечне такого громадного количества обществ, кормивших и поивших его всегда так усердно, приходилось хоть по миру идти.

Пока сын полуотверженного горного владыки собирался с мыслями и с новыми силами, генерал Евдокимов поспешил предупредить его. Командующему войсками надоели уже все покушения Кази-Магомы, беспокоившие наших новых подданных и отвлекавшие нас от работ.

Поэтому он приказал полковнику Беллику унять неусидчивое детище имама и предоставил в его распоряжение два батальона пехоты, два орудия и три сотни кавалерии. Когда чантынцы узнали, что предпринимается движение против тавлинцев, то испросили позволение принять в нем участие. позволение не замедлило, и чантынцы выставили две молодецкие сотни своих воинов, которые и выступили во главе колонны; они же были и путеводителями полковника Беллика, которому пришлось вступить в места совершенно неизвестные.

30-го августа, в день тезоименитства Государя Императора, войска, приняв поздравление начальника колонны и ответив на него вместе с чантынцами одушевленным и единодушным «ура!», двинулись на Дышны-Лама и Хачерой-Лама. Внизу, в ущельях, было лето, но по мере подъема на горы, где на вершинах лежал уже снег, становилось все холоднее и холоднее. Дороги не было; виднелись только тропинки, по которым нужно было взбираться [578] в одиночку. Все-таки хребты были пройдены благополучно, и следующий за ними был уже снеговой хребет. Было близко к вечеру; колонна вступила в шароевсоке общество и быстро спускалась в ущелье. Чантынцы объявили, что неприятель находится в расстоянии четверти часа ходьбы. Избрав при спуске с горы одно из обширных плато, полковник Беллик приостановился, давая время стянуться войскам. Уже с полудня дул довольно сильный ветер и накрапывал дождик, а к вечеру ветер усилился и, пока подходил арьергард колонны, дождь обратился в снег, и началась метель. Колонне, по необходимости, приходилось остановиться; но чантынцы находили, что это время – самое удобное для того, чтобы напасть на неприятеля, и просили разрешения идти вперед. Полковник Беллик им не препятствовал. Быстро спустившись в ущелье, чантынцы мигом пролетели расстояние до первого аула, где был лагерь Кази-Магомы, застали тавлинцев врасплох и тотчас же их атаковали. Смущенные этой неожиданностью, тавлинцы обратились в бегство и начали искать спасения в самом ауле. Но к крайнему их удивлению они здесь встретили тот прием, который их уже окончательно озадачил: шароевцы вместо гостеприимства начали гнать и рубить своих единоверцев. Увидев это, чантынцы удвоили свое усердие, и началась резня, которая далеко превосходила ту, что была при нападении Кази-Магомы на чантынское общество. Те тавлинцы, которые успели убраться из аула во здравии, опрометью бежали на другую сторону ущелья, рассыпаясь и укрываясь в трущобах. Ночь прекратила битву.

На следующий день в лагерь полковника Беллика явились шароевские старшины и депутаты, принесли ему покорность и признательность за освобождение их от ига тавлинского.

Что же касается до самих тавлинцев, то, пользуясь сим удобным случаем, они бежали без оглядки прямо в свои родные [579] аулы, и начальнику их полчищ пришлось возвратиться восвояси с самою ограниченною свитою мюридов, которые ехали за своим предводителем, повесив носы и понурив свои бритые головы.

Тем и кончились все замыслы Шамиля и все покушения его неспособного сына.

________________________

XI.

Урочище Гакко. Укрепление Шатоевское. Линия огня. Состав гарнизона. Помещения для солдат и офицеров. Дорога в укрепление Евдокимовское; башни; висячий мост; аул Башин-Кале. Укрепление Евдокимовское. Окрестности его. Аул Итум-Кале и его жители. Девочка Тоу. Последние вздохи Шамиля. Заключение.

Когда мы освободились от непрошенного и беспокойного соседства Кази-Магомы, то обратили исключительное внимание на земляные и строительные работы. Дорога между укреплениями Аргунским и Шатоевским была окончена. По ней свободно могли двигаться на колесах обозы и артиллерия – конечно, в один путь. Укрепление Шатоевское росло и росло; бок о бок с Итум-Кале заложен пока временный редут, преобразовавшийся скоро в укрепление Евдокимовское. Сообщение между ним и главным лагерем было уже открыто и производилось беспрепятственно.

В каком виде все там теперь, осталось ли что-нибудь напоминающее прежние дни и подвиги старых кавказцев – не знаю. [580] Вероятно, все кругом давным-давно оевропеилось и цивилизовалось. Но в ту пору там все-таки отзывалось своего рода патриархальностью, и как оно было тогда – поспешаю изложить в том виде, в каком все эти места перешли у меня на бумагу в конце 1858 года.

Урочище Гакко (по-чеченски – свинья), на котором возведено укрепление Шатоевское – бывшая штаб-квартира навагинского полка, находится в двадцати пяти верстах от бывшей крепости Воздвиженской, считая расстояние вверх по течению Аргуна. Оно, вместе с аулами, существовавшими на нем, получило свое название от горы, ограничивающей его с востока; с юга оно открыто и, постепенно понижаясь к северо-западу, оканчивается обширной террасой на высоте пятисот футов над уровнем Аргуна. С юго-запада урочище Гакко ограничено глубоким обрывистым оврагом, на дне которого протекает речонка Верды-Ахх – приток Чанты-Аргуна с правой стороны. За оврагом – крутой подъем на гору и дорога в укрепление Евдокимоское.

Я часто спрашивал у горцев шатоевского общества, почему гора, давшая название урочищу, сама заслужила такое незамысловатое прозвище; но на все мои вопросы они очень наивно пожимали плечами.

Против урочища Гакко, по левую сторону реки Чанты-Аргуна, лепятся у горы две башни; о них сохранилась а-то легенда, но она так темна и бессмысленна, что не заслуживает внимания.

Постройка укрепления Шатоевского начата на покатости, нисходящей к Аргуну. Линия огня его до двух с половиною верст; укрепление имеет вид четырехугольника. В конце 1858-го года оно было обнесено каменною стеною, во многих местах еще не сплоченною глиною. Юго-восточная сторона этой стороны этой стены обращена в поле, перекинута через три высоких кургана и укреплена по углам [581] двумя башнями, а по середине – двумя бастионами с сильной перекрестной обороною.

Внутренние постройки, за исключением недоконченных каменных казарм в северном углу укрепления, в конце 1858-го года состояли из мазанок или, лучше сказать, теплых бараков и землянок. При вырытии последних, должно думать, что была еще наблюдаема кое-какая система. Но что касается до первых, т. е. до бараков, то они, как нельзя более, говорили в пользу былой самостоятельности кавказского офицера: каждый барак стоял непременно отдельно – один на кургане, другой – у подножия его, третий – Бог знает где, в стороне, четвертый – бойко высунулся чуть не на середину площади. Едва ли при постройке их со стороны мастеровых не было приложено старания, чтобы даже все их наружные выходы смотрели в разные стороны. Что-то уж много заранее обдуманного проглядывало в архитектуре шатоевских бараков.

В укреплении был даже клуб, весьма похожий в то время на те не обмазанные и не выбеленные сараи, которые часто попадаются в уездных городах внутренней губерний России и носят название этапных дворов. Похож он был также снаружи и на цейхгауз прежних инвалидных команд. Внутренность клуба состояла из зала, где обедали и ужинали все желающие офицеры за самую умеренную плату (от 7 до 10 рублей в месяц), да еще из двух комнат – буфета и кухни, немного темноватых и без пола, но во всем остальном удовлетворявшим назначению. Церковь устроена была временно в одной из казарм, в северном углу укрепления. Лазарет находился рядом с церковью.

В составе гарнизона укрепления, в конце 1858-го года, находились три батальона навагинского полка с кое-какими командами. В это время укрепление, как усматривается и из существовавших [582] в нем разного рода построек и хозяйственных учреждений, было уже не передовым постом, а штаб-квартирою. Некоторые роты, проживавшие до заложения укрепления целые годы то в палатках, то под открытым небом, были вполне довольны своим помещением в землянках и войлочных кибитках. Вообще шатоевскому гарнизону жить было довольно сносно. Хотя работать было по горло, но зато труды солдат вознаграждались возможными удобствами: баня была внизу, над притоком Верды-Ахх, следовательно – под рукою. Вместо сухарей они, почти против обыкновения, ели мягкий хлеб; оказий в крепости Воздвиженскую и в Грозную ничто не затрудняло, так что в самом непродолжительном времени каждый солдат мог добывать себе все нужное для своего домашнего обихода. Словом, стоянка для гарнизона была лучше бивачной жизни.

Кроме контрактованных духанщиков в укреплении находился продавец красных товаров – горский еврей – с небольшою лавчонкою, окупавшею ему торговлей с татарками не только весь материал, из которого был построен его магазин, но даже и все, что на нем самом было. Подле этой лавчонки существовал трактир с вывеской, куда досужие капралы и прочие ротные чиновники заходили менять деньги.

Вот какие удобства были в 1858-м году в укреплении Шатоевском. Все они, вместе взятые, имели благодетельное влияние на быт солдата, да и офицер, пожалуй, не скучал, потому что были изредка и заезжие и заезжие

Из Шатоевского в Евдокимовское существовали две дороги: верхняя и нижняя. Обе они так живописны и разнообразны, как немногие уголки на Кавказе, в особенности в нынешней Терской области. Обыкновенною проезжею дорогою тогда была верхняя – и вот она:

Переехав речонку Верды-Ахх и взобравшись на гору, вы [583] прежде всего останавливали внимание на хуторе наиба Батока, который теперь едва ли существует. Тогда он занимал вершину обширного и совершенно отдельного холма. Говорили, что наиб уединился собственно потому, чтобы не иметь никаких сношений с шатоевцами, которые большей частью его не любили. Среди общества были многие семейства, которые питали к наибу кровавую месть, но обязаны были ему подчиняться, потому что боялись Шамиля, который бы, разгневавшись, если бы Батока не снес головы на плечах, мог заменить его для шатоевцев каким-нибудь тавлинцем, вроде Амзата. Только боязнь общества – променять кукушку на ястреба, заставляла его притаить свое неудовольствие против Батока и молчать до поры, до времени. Одною из главных причин слабого сопротивления, которое оказывали нам шатоевцы, и быстрого принесения ими покорности – был именно разлад общества с наибом. Вообще, из всего этого оказывается, что Шамиль не умел управлять народом: его тактика и приемы, его деспотизм и самовластие годились только до первого случая, а лишь являлся этот случай – в образе ли наших войск или в ином давлении – он по большей части служил не в пользу имама. Тогда как наоборот ему следовало бы в виду крайнего случая скорее заискивать в народе, чем излишне отягощать его разными поборами, экзекуциями, прижимками посредством наибов, служивших не народу, а прихотям и выгодам своего владыки.

В хуторе Батока не было ни громадных сакль, ни башен, ни других каких-либо легендарных или фантастических построек, столь присущих азиатизму. Он весь состоял из одной низенькой сакли с несколькими сарайчиками и буйволятниками и обнесен был ветхим плетнем; вокруг – ни строений, ни больших деревьев, словом – хутор, как на блюдце. Он был скорее наблюдательный или сторожевой пикет, чем жилище, в некотором роде, помещика. Он живо напоминал собою отдельные [584] мызы в Таврической губернии – приют чабанов, стерегущих овец. Вправо и влево от хутора разбросано несколько лесистых холмов, которые в одном месте как бы срослись друг с другом, в другом – будто перессорились и отклонились в стороны, увлекая туда же и растущие на них деревья. Кое-где попадались не вдалеке от дороги ручейки, дождевые цистерны и копани, обнесенные полуразвалившимися стенами.

Не далее полуверсты от хутора Батока дорога суживалась, извиваясь по краю лесистого обрыва, потом выходила на более открытую местность и через три-четыре версты круто нисходила к Аргуну. По ту сторону реки, у подножия гор, в беспорядке было разбросано несколько сакль, составлявших аул Чижнахой; эти сакли вплоть до самых крыш вросли в землю, чему много благоприятствовала волнистая поляна, на которой они были построены.

От аула Чижнахой, который остается в стороне от дороги, приходилось вновь спускаться и подниматься по тропе, годной только для вьюков, над глубокими трещинами, балками и впадинами, в которые разом с двух-трех сторон низвергались каскадами горные ручьи; железняк и красная глина, смешиваясь и переплетаясь слоями, бороздили бока этой тропы, составляя приятный темно-розовый бордюр. После скучного, трудного и продолжительного подъема на гору дорога вступала в густой лес над глубокими темными оврагами, где рокотал Аргун. Оттуда выходил запах серы, который просто душил вас. Вот вы все ближе и ближе нисходите к воде,– как вдруг какая-нибудь прихотливая извилина заставляет вас свернуть влево, и вы опять удаляетесь от черных балок, от гротов, пещер, ледников. Аргун постепенно умолкает, делается невнятен, и становится тишь и глушь, изредка прерываемая лишь чириканьем птичек.

За полверсты от аула Башин-Кале, оставив вправо, по ту сторону Аргуна, оборванную с одного бока громадную скалу, дорога [585] приводила на тучную поляну, и здесь не знаешь, на что обратить внимание: на восстающие ли внезапно перед глазами башни, в сравнении с которыми все сакли аула Башин-Кале кажутся жалкими карликами, на малахитовую ли воду беспокойного Аргуна, перед которой бледнеет приятная зелень только что выбившейся травы, или на легкий дощатый мост, переброшенный с одной скалы на другую и как бы поддерживаемый на воздухе невидимыми силами.

Башни, которые от Башин-Кале, вверх по течению Аргуна, встречались по пяти на каждой версте, уже в то время, в 1858-м году, были далеки от своего первоначального вида и назначения. Они сложены частью на цементе, частью просто на глине; высота их от двух до десяти сажень; многие из них служили жилищем горцев, в других – гнездились птицы и на законном основании, в силу давности, занимали все уголки. Очень редко кое-где попадались крепкая и высокая башня, которую в свое время поддерживали на горе всем русским, имевшим несчастье сделаться пленниками горцев. Такая башня всегда бывала в два яруса. В нижний сажали обыкновенно этих несчастных пленников или провинившихся ахиатов, которые должны были пролазить туда, согнувшись в три погибели, потому что ширина двери равнялась аршину, а высота – не более шести четвертей; двери закладывались деревянным засовом, не менее двух четвертей в объеме. Были башни и с более высокими и просторными входами, но те имели иное назначение. Над темницей, в верхнем этаже, куда всходили по приставленной лестнице, находился почти постоянно или один из родственников того семейства, которому принадлежал пленник, или сторож. Сверху вниз проделывалось слуховое окно, которое и служило обыкновенно для заключенного единственным проводником света и воздуха; через это отверстие был слышен вверх каждый звук, каждый вздох нижнего узника. Площадь тюрьмы – до девяти квадратных аршин, и хотя в [586] стене бывали бойницы, но они всегда были наглухо закупорены. Слуховое окно продолжалось через крышу верхнего этажа, в котором, кроме того, бойницы были всегда открыты. Это слуховое окно послужило однажды в Итум-Кале проводником к побегу одного горца, посаженного в тюрьму по распоряжению Шамиля, потому в некоторых башнях его часто закрывали наглухо. Есть предание, что башни соединялись между собою подземным ходом, если построены не вдалеке друг от друга, и что вообще, каждая, какая бы то ни была, имела непременно этот подземный ход. Ходы эти, вероятно, неизвестны были даже и самим жителям, потому что мне никто их не мог показать. Кто и когда строил эти башни, не знал даже один глубокий старик, сподвижник Гамзат-бека, с которым я познакомился,– даже не слыхал ни от отца, ни от деда, потому что и они не знали.

Мост, о котором я упомянул, находился тотчас за первой башней, у входа в Башин-Кале, и висел на двадцати с лишком сажень над поверхностью воды, не будучи огражден никакими перилами. Устройство его незамысловатое: в обеих скалах, склонившихся в этом месте друг к другу, вделано несколько бревен, выступающих одно над другим на половину своих диаметров. Эти выступы или, лучше сказать, сваи, положенные горизонтально, сплочены в нескольких местах снизу поперечными брусьями, которые, независимо от самых верхних выступов, поддерживают переброшенные через скалы бревна с дощатым помостом. Таким образом, тяжесть всей настилки вместе с бревнами равномерно разлагается на горизонтальные и поперечные брусья. Лошадь под тяжелым вьюком или горное орудие на передке проходят по мосту только при незначительном его сотрясении.

Аул Башин-Кале, численностью до десяти дымов, включая сюда же и жилые башни, стоит на горе, за мостом. Жители очень бедны, и что заставляет их селиться на земле, которая не [587] в состоянии прокормить несколько десятков людей – неизвестно. Самая предмостная поляна и та могла бы дать хлеба не более как одному семейству.

От Башин-Кале до укрепления Евдокимовского остается почти половина дороги, т. е. около 12-ти верст. Отсюда местность весьма похожа на ту, которую вы встречаете на военно-грузинской дороге от Ларса до Казбека. Разнообразие и богатство картин здесь значительно сокращается, если не взять во внимание нескольких гротов, одну-две скалы, нависшие над тропой, по которой вы проезжаете, десятка два башен, разбросанных на вершинах или у подножия гор, да кое-где, в стороне, груды камней от разрушенных сакль. Тропа, которую имелось в виду разработать к лету 1859-го года, пролегала большей частью по косогору; влево – Аргун, обдающий сернистым газом, и далее – все ущелье и ущелье.

Не доходя четырех или пяти верст до укрепления. У аула Зазмерк, при входе в который переброшен через реку такой же мост, как и в Башин-Кале, дорога выходит на поляну, горы отступают в стороны, и грудь вздыхает свободнее.

Вскоре чуть заметней становятся каменные сакли аула Итум-Кале. Укрепление Евдокимовское находится на одной с ним линии, несколько вправо, на правом берегу Аргуна. прежде чем достигнуть его, необходимо было проехать еще один висячий мост, у которого, впрочем, приходилось слезать с лошади. Укрепление занимало не более полуверсты в окружности и состояло из ограды в два аршина высоты, сложенной из наваленного булыжника. Когда Кази-Магому прогнали, в Евдокимовское поставили один батальон навагинского полка и два горных орудия легкой № 5-го батареи. Три роты жили в землянках вокруг укрепления, а одна – в палатках внутри его.

Впереди укрепления, в расстоянии от него не более двух верст, оставляя вправо проход в Тушетию и на лезгинскую линию, [588] откуда вырывался Аргун, загораживал ущелье высокий хребет Хачерой-Лама. На восточном склоне его, обращенном к укреплению, расположен аул Хачерой, а на западном, к Тушетии – Хальдыхырой. Оба эти аула скрыты от глаз прилежащими отрогами гор. Вправо от Хачерой-Ламы, с запада на север, тянется хребет Дышны-Лама, высотою до 5,000 футов над уровнем моря. На половине высоты его, на выдающемся из котловине холме, расположен аул Басхой, весь состоящий из башен, так что издали сакль вовсе и не видно.

Влево от Хачерой-Ламы, на юго-восток, тянутся чантынские горы, разделенные надвое ущельем, ведущим в Тавлию, т. е. к верховьям Шаро-Аргуна. У подножия хребта, отделенного чантынским ущельем к востоку, в тридцати пяти саженях влево от укр. Евдокимовского, расположен аул Итум-Кале.

Вот в какие трущобы занесла нас война 1858-го года. Здесь только генерал Евдокимов остановился и забастовал, так как у него не хватало средств обнять и охранить пространство за пределами Евдокимовского укрепления. Вследствие этого и полковник Беллик, не смотря на изъявленную нам покорность шароевским обществом, должен был ограничиться лишь тем. что посоветовал ему жить мирно и тихо и выжидать лучших дней – будущего года.

Оглядываясь назад и соображая все пройденное и отнятое нами в 1858-м году пространство гор у Шамиля, невольно задаешься вопросом: каких бы жертв стоил нам этот так неожиданно хорошо удавшийся год, если бы каждый аул, каждую высоту приходилось бы нам брать с боя? Успели ли бы мы совершить в несколько лет то, что было сделано в несколько месяцев? Не обинуясь, следует сказать, что нашим удачам содействовал сам Шамиль, который, от старости ли, от неуменья, от алчности к обогащению или по другим причинам, [589] не мог удержать за собою еще хоть на короткое время всех этих недоступных трущоб и населяющих их жителей.

А жители эти были достаточно мягки, добросовестны и податливы, так что при умении с ними обойтись, они едва ли бы так быстро изменили Шамилю, своим привычкам и застарелым народным традициям. Добросовестность и мягкость их сказалась на отношениях к нам тотчас по занятии их мест. А кто же станет отвергать, что между нами и ими общего было гораздо менее чем между ними и, положим, хоть тавлинцами? Все жители Итум-Кале, не исключая и женщин, до того скоро освоились с русскими, что уже в конце 1858-го года принимали у себя в саклях солдат и офицеров, как людей давно знакомых. Кроме того, народ был трудолюбивый: уже в начале марта почти все поляны у них вспаханы, и зерно брошено в землю. Конечно, все указанные условия применимы преимущественно к чантынскому обществу, как наиболее богатому и развитому, а в особенности, к жителям Итум-Кале; но не они ли были под властью Шамиля предметом подражания для остальных и своего рода законодателями? Не придави он их Амзатом, и, вероятно, мы бы не получили сразу в свои руки ни их, ни других четырнадцати обществ.

Общей фавориткою, по занятии нами Итум-Кале, сделалась одна пятилетняя девочка – Тоу. Она не сходила с рук у солдат, так что мы, шутя, ее называли дочерью евдокимовского гарнизона. Мать, бывало, ищет ее – не сыщет, а она где-нибудь в землянке уписывает солдатскую тюрю. Таковы были места, куда привела нас судьба так быстро и неожиданно, и таковы были люди, среди которых нам суждено было прожить конец 1858-го и начало 1859-го года.

Когда Их Императорские Высочества изволили, в октябре месяце, посетить аргунское ущелье – все было убрано и прибрано, [590] и мы стояли на своих местах приглаженные, вычищенные, как ни в чем не бывало. Вокруг – ни одного выстрела; везде – свободная проезжая дорога, так что сердце радовалось, смотря на эти необыкновенные успехи нашего оружия и наших трудов. Почти не верилось, чтобы все это было сделано в такое короткое время и руками того разбитого, надломленного кавказца, который нередко по три дня не имел куска хлеба во рту. Боже, какая сила была в этом солдате!

________________________

После принятия покорности от указанных выше обществ и по заложении укрепления Евдокимовского, ни Шамиль, ни сын его нас не беспокоили в аргунском ущелье, так что военные действия в нагорной Чечне со дня тезоименитства Государя Императора следует считать оконченными. Изредка дикие тавлинцы как голодные шакалы прорывались до пределов чантынского общества небольшими партиями, выискивая себе добычу; но нам почти не приходилось выступать против них с оружием в руках, потому что всегда жители нас в этом случае предупреждали. Таким образом, здесь, на нашем горизонте, Шамиль осел. Но на других пунктах левого крыла замыслы его и вообще стремления вредить нам и даже состязаться с нами не прекращались. Побежденный и сконфуженный в малой и нагорной Чечне, он обратил взоры, внимание и все влияние на свою излюбленную большую Чечню. Он рассылал повсюду своих приближенных, призывая непокорных горцев к восстанию против нас с наступлением зимы, сулил все то, чего сам не имел и не мог дать, и изредка подбивал этим путем отдельные партии к столкновениям с нами или у передовых пунктов, или на проезжих дорогах, где они застигали наши разъезды, маленькие оказии и т. п. Но что ж! все это уже сильно отзывалось предсмертной агонией имама и остального, [591] пока еще признававшего его власть Кавказа. Жители большой Чечни пускались на все эти мелкие проделки как бы по заказу и скорее с целью наживы, добычи, чем с воинственными замыслами, так что в отношении их набегов и, попросту сказать, разбоев не приходилось предпринимать никаких мер, которые бы имели хотя бы оттенок военных действий. Командующий войсками очень хорошо знал, что при таких обстоятельствах, в которые он поставил край, все частные движения горцев в большой Чечне – не более, как одни вспышки угасающего пламени, который скоро перестанет гореть за неимением материала. И действительно, лишь только глубокий снег покрыл собою поля большой Чечни – все беспокойные сподвижники имама засели в своих саклях и притихли так, что их и не слыхать было: как будто вымерли.

Шамиль, в свою очередь, убедился, что толку из его воззваний не выходит, что подвластные пока ему горцы не только не придают никакого значения его обещаниям и увещаниям, но даже как бы подсмеиваются в кулак над его газаватом, мюридизмом и всеми подобными глупостями – и сам притих. Так что к концу декабря край уже пользовался тем неслыханным спокойствием, которого доселе еще никогда не было; время брало свое.

И этим заключился в Чечне 1858-й год, незапамятный в истории Кавказа существенными, громкими и важными, в особенности по последствиям, военными действиями. Догорел он, таким образом, тихо, безмятежно, без взрывов, без фейерверка…

Н. Волконский.

Г. Тифлис.

Текст воспроизведен по изданию: 1858 год в Чечне // Кавказский сборник, Том 3. 1879

© текст - Волконский Н. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2012
©
OCR - Андреев-Попович А., военно-исторический проект "Адъютант!" (http://adjudant.ru). 2012
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1879