ВОЛКОНСКИЙ Н. А.

ЛЕЗГИНСКАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ (В ДИДОЙСКОЕ ОБЩЕСТВО) В 1857 ГОДУ.

I.

Способы изложения. — Взгляд на кавказскую войну и вытекающая отсюда необходимость эпизодов, относящихся в быту и положению кавказского воина. — Кавказский солдат прежнего времени. — Условия и материалы, послужившие для составления настоящих записок.

События шестидесятилетней кавказской войны тем легче могут быть переданы в руки историка, что все они, являясь непрерывной цепью отдельных эпизодов, допускают отступления для каждого рассказчика от

хронологического и последовательного изложения фактов. Притом, участнику этой войны даже трудно уловить ту последовательность, во-первых, потому, что, являясь на боевом поприще лишь исполнителем предначертанных деяний того или другого вождя, он, в силу своего долга, был поставлен в свое время вне всякого права делать себе вопросы — почему это так, а не иначе; во-вторых, потому, что, будучи нередко переносим несколько раз в течении года с одного театра военных действий на другой, как, например, из Закавказья в Чечню, оттуда в Дагестан и т. д., где каждый раз и даже каждый год война обусловливалась местными обстоятельствами, он поневоле терял всякую возможность [370] следить, так сказать, за постеленным осуществлением общей идеи, положенной в основание кавказской борьбы.

Это заключение прежде всего будет руководить нами в дальнейшем изложении некоторых военных действий на Кавказе с 1857 по 1860 год и должно нас поддержать и оправдать в этих случаях, где, кончив какой-нибудь рассказ и подводи ому черту, мы начнем новый, по имеющий (только по-видимому) с ним никакой связи. Всякую группировку фактов оставим на долю того счастливца-труженика, у которого сойдутся в руках все таким образом разбросанные материалы.

Из немногих войн, занесенных на страницу истории, кавказская война, по истине, заслуживает название борьбы. Это не была та война, где искусство и военная паука противопоставлялись искусству же и науке. То была прежде всего борьба с природой, с стихиями (следовательно, далеко не политическая война в точном смысле этого слова), где силы были вовсе не равны, и зачастую просто ратоборство, где главное значение имели ловкость, находчивость, т. е., навычные способности человека, затем уже его ум и, наконец, нравственные силы, как, например, терпение, энергия и выносливость, при полном нередко отсутствии физических деятелей в организме. Обходить молчанием эту борьбу, великую цену которой понимает только тот, кто ее испытал, и обратить внимание лишь на стычки и сражения — значило бы передать историку весьма не точный материал для всестороннего описания кавказской воины; умолчать о героизме отдельных лиц, повествуя в тоже время лишь об общих действиях войск во время той или другой экспедиции — значило бы лишить будущую историю тех, в высшей степени интересных страниц, которыми вправе гордится и русская [371] народность, — и, почем знать, не одна ли она исключительно... Так, например, можно ли пройти молчанием подобного рода факт, случившийся с одним из унтер-офицеров куринского полка в 1857 году, осенью, во время набега на Дубу — аул в Малой Чечне: дело было жаркое — чеченцы отстаивали почти каждую саклю или, замыкаясь накрепко внутри ее и отстреливаясь чрез окна и амбразуры, собирались кучками За стенами сакль. Таким образом на всем пространстве аула происходили отдельные схватки, в которых несколько солдат были предоставлены, каждые в своей группе, собственному усмотрению и находчивости. Среди беглой перестрелки, охватившей весь аул, несколько куринцев, с унтер-офицером во главе, подбежали к одной из сакль, откуда усерднее других расточались чеченские пули, и найдя ее запертой, стали ломать дверь прикладами. После дружных ударов, дверь вылетела вон, и куринцы пустили в саклю несколько пуль. Прошло пять минут, и чеченцы с обнаженными шашками выскочили наружу — большей частью ища спасения в бегстве. Два или три были заколоты на месте, другие бежали к следующим саклям, свободным пока от осады, а один, что по храбрее, бросился на унтер-офицера. Унтер-офицер подставил ему штык. Чеченец, не теряя присутствия духа, схватил левою рукою за штык и занес над своим врагом шашку, — но в тоже мгновение, оставив ружье в левой же руке, куринец правой рукою, и что было силы, ударил чеченца кулаком в лицо так ловко, что тот, как сноп, свалился на землю. Конечно, прежде чем подняться, он был заколот.

Подобных явлений и случаев, повторяем, нельзя обходить молчанием, хотя они и составляют отдельные наброски на одной общей, пространной картине. Они напоминают (если [372] сравнение такое дозволено) собаку, которую в углу на картине нашего местного художника набросал своей кистью, в знак памяти артисту, Айвазовский. Любуясь пейзажем, изображенным на полотне и углубившись вместе с ним в бесконечную даль, вы, отводя, наконец, в сторону ваши глаза и думая, что более ничего не будет, неожиданно встречаетесь с этой собакой — и поражаетесь: она тут, будто сбоку-припёку, как отдельный факт, без которого общность картины могла бы обойтись, — а между тем вам приятно, потому что в нескольких штрихах вы узнали великого мастера, с которым столкнулись совсем неожиданно.

Много таких штрихов разбросано по углам на обширном полотне, изображающем отделы шестидесятилетней кавказской войны, и, нет сомнения, что историк, создавая общую картину, сумеет ими воспользоваться.

Итак, второй вывод из всего, сказанного выше, будет тот, что в рассказ наш войдет не только изложение собственно боевых действий данного времени, но и повествование о той жестокой борьбе русского воина с природою Кавказа, которая тяжело всякой битвы и которую никоим образом нельзя отделить от идеи о покорении Кавказа. Эта борьба была так тяжела, что под влиянием ей, один из старых кавказских героев во время экспедиции 1857 года выразился следующим образом: «Если бы люди могли гнить и уничтожаться от дождей так, как их платье, то отдельный кавказский корпус никогда бы не существовал». Это замечание вызвано только дождями, т. е. одной из бед меньшего качества, — а если вдруг все беды разом — как это часто бывало?...

И действительно, бывало не раз, что несколько бед: голод, холод, отсутствие отдыха и неизбежное последствие [373] его — изнеможение, в заключение нередко потеря сил, физические страдания — все складывалось вместе, как будто для того чтобы, так сказать, докапать кавказского солдата, покатой, ему фактически невозможность борьбы с природой. Нет сомнения, что в атом случаи; десятки, сотни людей падали жертвами этой неровной борьбы, но в результате, как видим и теперь, победа все-таки осталась за человеком.

Под влиянием всех этих условий и обстоятельств сложился особый тип кавказского солдата, которому не было, да и не могло быть равного в русской армии, потому что те условия быта, при которым, выработался этот тип, принадлежать одному только Кавказу. Чтобы дойти до той типичности, которая принадлежала бывшему кавказскому солдату, нужно было, между прочим, и то, чтобы ряд его испытаний обусловливался продолжительностью прежней службы. Так как подобной службы и сопровождавших ее обстоятельств более быть не может, то естественно, что и бывший кавказский солдат не может возродиться: тип этот даже и теперь утратился, так как новое поколение сменило не раз уже своих учителей. Передать в потомство этот тип, показать истории, кто такие были люди, которые вели кавказскую борьбу — составляет одно из существенных сторон всякого описания кавказской войны, исход которой неразрывно связан в достоинствами и особенностями кавказского солдата. Создать снимок последнего в настоящую минуту, теперь, значило бы рисковать на многое недоговоренное, — во необходимости прибегать или в прикрасам, или к некото-рому вымыслу в тех случаях, где в воспоминаниях окажется пробели, так как всего, что отличало кавказского солдата, трудно удержать доселе в памяти даже и тому, кто с ним жил в одной палатке, в одной казарме, кто [374] видел его по сю и по ту сторону Кавказа в разных частях войск и в разного рода оружии. Ми счастливы, что нам удалось занести этот тип на страницы летописи еще в 1858 году (См. газету “Кавказ" 1858 г., № 82, статью Н. Волконского — «Кавказский солдат».), т. е. в пору высшего развития его, а вместе с тем и в пору, предшествовавшую его исчезновению, и теперь, прежде чем перейдем к рассказу о военных действиях Кавказского солдата — коснемся его самого, коснемся того, кому принадлежат эти действия, если хотим, чтобы перед нами полетала полная и со всех сторон освещенная картина некоторых кавказских экспедиций и отдельных движений.

Проверив статью, на которую сделана выше ссылка, мы сочли невозможным произвести в ней в настоящее время какие-либо изменения (за исключением некоторых литературных улучшений), так как она рисовала предмет с натуры, и передаем немногие извлечения из нее о кавказскою, солдате — конечно, весьма не бесполезные для будущего историка кавказских войск, в том виде, в каком они были нами писаны на боевом поле, под солдатской палаткой, на зарядных ящиках горной артиллерии, среди сотоварищей-солдат, подсказывавших нам, если можно так выразиться, в виде разных рассказов, повесть о себе самих и своих предшественниках. . . . «Природа, служба, образ ведения войны на Кавказе — все способствовало к тому, чтобы развить в здешнем солдате дух самостоятельной, личной храбрости, и тех воинских особенностей, которые составляют его отличительные черты, ему одному свойственные. Солдат, встречающий врага и смерть в массе, и солдат, от собственной осторожности, ловкости и предусмотрительности которого зависит обойти [375] эту смерть — составляют два типа совершенно разные, и к последнему, конечно, Следует отнести бывшего кавказского солдата. Масса, в пределах своей стройности и гармонии, подчиняется и руководится одним лицом, которое за нее думает и говорить; личность старого кавказского солдата стояла вне этих условий, потому что, в большей части случаев, была предоставлена самой себе и должна была руководиться собственными соображениями: в аванпостной службе, в цепи в обозе, во всякой перестрелке кавказский солдат стоял всегда или одиноко, или в составе лишь не многих товарищей; здесь и там жизнь его зависела меньше всего от нули или ядра и более всего от искусства владеть оружием, зоркости, осторожности, ловкости и находчивости. Бывали случаи, когда отсутствие этих качеств, не составляющих необходимости в массе, являлось постоянною погибелью одного или нескольких кавказских солдат.

При таких условиях кавказский солдат поневоле должен был развиться по своему, своебытно — и эта своебытность неподражаема: она была присуща только солдату на Кавказе, так как находилась в прямой зависимости от местного образа войны и от врага, с которым приходилось иметь дело. В некоторых местах Кавказа солдат выходил за крепостной вал — и уж должен был заранее готовиться на всякую неожиданность. Он обязан был заблаговременно сообразить, что ему делать, если неприятель вдруг явится не-вдали от него с шашкой наголо, или как укрыться от выстрела, если увидит перед собою из опушки дуло винтовки. На рубке леса, на покосе, во всяком мирном углу края солдат, встречаясь с горцем и имея полное право думать, что это свой, мирной, все-таки должен был встретить и проводить его, как можно [376] осторожнее, потому что не было никакого основании полагаться на миролюбие даже и мирного. Оставленный день-другой без сухаря, он должен был промыслить его, как умеет. Вообще, остаться ли ему сыту или голодну, избежать ли пули, или сделаться жертвой ее, отдохнуть ли зимою подле костра на соломе, или всю ночь проворочаться на голом снегу — асе зависало от пего самого, и в этом случае лишь одна нужда была его учителем и помощником. А этот учитель почти круглый год не расставался с ним.

Зато, как резко выказывалась находчивость кавказского солдата, когда случалось его видит рядом с войсками, вновь прибывшими из России и не свыкшимися с здешним бытом. Зимою, в трескучий морозь, где-нибудь на горных возвышенностях Чечни, когда от холода зуб на зуб не попадет — кавказский солдат пришел на стоянку, составил ружья и не ждет ни расчета, ни приказания. чтобы сходить по воду, за соломой, за дровами, — скинул с плеч ранец — и чрез несколько минут уже тащит полено или хворост, котелок воды или вязку сена: постель, закуска и топливо у него готовы. Пока русских пришельцев соберут и укажут, — где и как рубить, что брать в ауле и чего не брать, кавказец уже закусил и соснул у костра. Когда же пришла очередь стать ему на часы, он встряхнулся и готовь, да еще подсмеивается над новичками.

Чтоб составить должное понятие о храбрости кавказского солдата, нужно было видеть его на поле битвы. Слова нет, он зачастую, стоя во фронте, поклонится неприятельскому ядру, или, отстреливаясь, выпустит, треска ради, нисколько лишних зарядов, но это не считалось трусостью: от чего не избегнуть смерти, если ее можно избегнуть. Но взгляните на него в те минуты, когда мало-помалу он [377] весь отдается созданию своего долга и не потому, что, дескать, начальство приказало, а потому, что настал час действительной, не шуточной службы, от которой зависит не столько жизнь его, сколько исход дела, честь и достоинство роты: тут он оставил в стороне всякие поклоны, бережет пулю на вес золота и, в особенности стоя в цепи, уж не попятится от залпа неприятельских винтовок, — это статуя, которая завоевала себе место и осталась вкопанной в землю: падет, но шага не уступит.

Кто говорит, что беспечность встречалась и в кавказском солдате, как неотъемлемое свойство русской натуры вообще, и эта беспечность иногда дорого ему обходилась; но замечательное явление составляет то обстоятельство, что она являлась преимущественно тогда, когда солдат в массе, когда он знал, что им командуют, распоряжаются, а следовательно и берегут его, или, по крайней мере, должны беречь. В противном случае трудно его поймать на эту удочку, потому что он уж учен и по опыту, и по преданию. С одним лишь не мог никогда свыкнуться кавказский солдат — с тем моментом, когда среди затишья неожиданно раздавался татарский гик, и нередко в тех случаях, когда на него из засады без выстрела бросались в шашки. Но и тут, если большинство становилось в тупик, то почти всегда случалось такт, что одни кто-либо выручал других своей находчивостью, о чем увидим далее из фактов. Плохо уж совсем бывало только в тех случаях, когда беспечность была доводима до того, что солдаты, не ожидая опасности и составив ружья, займутся бывало «филькой». День этой фильки, по большей части, оставался надолго памятным для роты.

В кавказском солдате, если он не в рукопашной [378] схватке, вы никогда не встречали запальчивости. Преследует ли он врага, встречает ли его наступление, сам ли идет на штурм — он все один и тот же: спокоен, холоден и молчалив, хоти всегда идет ускоренным шагом или бежит, как обыкновенно при взятии завала, если тому, конечно, не препятствует местность. Но эти быстрые движения не служат доказательством внутреннего движения — это необходимость в войне с горцами, на быстроту которых неизбежно было отвечать той же быстротою. Внутреннее спокойствие, которое во всех означенных случаях не оставляло кавказского солдата, есть первое основание стойкости нашей кавказской нехоты. Кавказский солдат смеялся над темь, кто оставить свое место, фигурирует где-нибудь впереди или с прибаутками лезет на неприятеля, выражая тем как бы особого рода отвагу. Такие выскочки, которых много бывало на Кавказе, лишь тешили солдата своею театральною храбростью и давали ему повод видеть в них трусов. Но мнению былого кавказского солдата, личная храбрость должна выражаться полным хладнокровием и исполнением требуемой обязанности на указанном месте. Тот, кто оставлял это место для того, чтобы явиться там, где ему не следует, или бросался, очертя голову, на неприятеля с бранью, остротами — тот подавал повод думать, что заглушает в себе страх и ищет случая избегнуть опасности.

Минута битвы для кавказского солдата была всегда торжественна и священна. Этот взгляд обратился на всем Кавказе в правило, и вследствие этого правила, кавказский солдат в бою всегда был серьезен, как в церкви. Он здесь не нуждался в указаниях дисциплины, потому что сам, нередко бессознательно, служил образцом ее. В бою [379] он кроток и даже мягок, он никогда не побранит своего товарища за какой бы то ни было промах, неосторожный поступок или оплошность, хотя бы ему самому пришлось пасть жертвой этой оплошности. В этом последнем обстоятельстве выражалась вся его безропотность на свою судьбу, вся снисходительность к чужой ошибке, все благоговение к минуте смерти и стоическое равнодушие к жизни, во благо цели, пользу и необходимость которой он вполне сознавал, являясь в этом случае далеко не машиною, действующею по одному только приказанию. Брань в бою всегда считалась тяжким преступлением.

Бывший кавказский солдат — это труженик, с которым никогда не сравнится самый трудолюбивый поденщик. Как свидетельство его трудолюбивой руки, сами за себя говорят прорытые им горы, пробитые в скалах дороги, возведенные крепости, все одноверстной ширины просеки в заповедных лесах, где над одним деревом он трудился нередко по двое суток. И при каких сверхчеловеческих усилиях он побеждал природу! Летом и зимою, с утра и до ночи он громил, взрывал, разрушал и созидал. И откуда брались силы, откуда эта выносливость! Его мочит дождь, леденит мороз, жжет солнце, — а он все работает, да еще, пожалуй, и с песнью на устах. Вечером, возвратившись в лагерь, он, вместо отдыха и сна, отправляется в ночные, в секрет, в залоги. И не было случая, чтобы в рядах кавказских солдат раздался ропот. Если и бывало, что крайнее обессилен, голод и все невзгоды вызывали его сдержанную жалобу, или своеобразное мурлыканье, то достаточны были три часа отдыха, чарка спирта, сухарь и «спасибо» начальника отряда, чтобы воззвать его к повой усердной деятельности, чтобы брюзглое [380] выражение физиономии заменить песнью и трепаком в присядку. Когда же дела уж совсем плохи, т. е. когда официально объявят, что каши не варили, потому что круп нет, то тут более чем в иное время солдат призывал на помощь всю покорность судьбе, и, далекий от расспросов о том, отчего нет крупы и хлеба, он молча соберет бывало в своем мешочке крохи давнишнего сухаря, оттает снежку и закусит, таким образом, чем Бог послал, осенив себя крестным знамением, как и после сытного обеда. И тут, как во всех других случаях, он понимал высокую необходимость своих вседневных жертв».

Вот тип бывшего кавказского солдата, которому подложить перейти в потомство, служа, вместе с тем, указатель и разъяснением загадки, заключающейся в том, почему Кавказ покорен в шестьдесят, а не в сто шестьдесят лет. Всяк, кто сочтет себя достаточно ознакомившимся с этим типом, не признает преувеличенными или невероятными те события кавказской войны, которые через полвека показались бы каждому легендарными, если бы в свое время, или даже и теперь, под недавним впечатлением былого, ее были занесены участниками и деятелями на страницы летописей.

Лезгинская экспедиция 1857 года была нами записываема во всей подробности, не только по дням, но и нередко по часам, там же, во время похода и ежедневно после каждого боевого движения; письменным бюро служил для нас или зарядный, или аптечный ящик горной артиллерии, а пространным кабинетом — Божий мир, — случалось, впрочем, что и солдатская палатка. Составленные таким образом подробные записки «Об экспедиции в Дидо в 1857 году», были нами отосланы 20 января, 1858 года, для [381] напечатания в редакцию «Русского Вестника», где, к огорчению, оказались затерянными. Несмотря на продолжительную переписку с редакцией Р. В., несмотря на ее обещания употребить меры к разысканию той драгоценной для нас, по многим причинам, рукописи, последняя, как видно, не разыскана и до настоящего времени. Вследствие этого, в изложении событий той экспедиции нам предстоит ныне руководиться частью воспоминаниями, частно кое-какими сохранившимися о ней рукописными отрывками, а частью нашими статьями, напечатанными в газете «Кавказ» за 1859 и 1860 годы, когда, убедившись, что рукопись навсегда затеряна, мы поспешили, под свежим впечатлением, передать печати те события лезгинской экспедиции 1857 года, которые, по нашему мнению, заслуживали наибольшего внимании.

В виду всех этих обстоятельств, настоящий рассказ, оставляя за собою возможную последовательность, обойдет, впрочем, те случаи, которые не удержались в памяти, и часто лишен будет подробным, указаний на те или другие части войск. которые участвовали в разных боевых движениях. С этим последним недостатком, пожалуй, еще можно будет мириться потому, что лицо, которое когда-либо займется историей Кавказа, может пополнить этот пробел сведениями из реляций, донесений и прочих официальных источников. Нам же кажется, что насколько эти источники должны служить историку пособием для каждого рассказа, подобного настоящему, настолько же и всякий рассказ будет интересен только тогда, когда передает сведения, не имеющиеся в официальных данных. С этой точки зрения мы будем описывать лезгинскую экспедицию 1857 года. [382]

Что же касается до летней чеченской экспедиции 1858 года, о которой будем повествовать вслед за лезгинской, то в описании ее будем исключительно руководиться уцелевшими у нас (к счастью) собственными записками, составленными таким же образом, как и потерянные записки о лезгинской экспедиции, но при условиях, более удачных. Во время летней экспедиции 1858 года в Чечне нам привелось служить в звании адъютанта (за выбытием, по случаю раны, из строя подпоручика Рельи) начальника артиллерии чеченского отряда. Вследствие этой обязанности, в руках наших ежедневно сосредоточивались все донесения о действии не только артиллерии чеченского отряда, но и соприкасавшихся с ней в бою остальных частей войск. Группируя эти донесения, получая ежедневно приказания наравне с прочими адъютантами но всему отряду, интересуясь всем этим, следя и лично участвуя во всех боевых движениях упомянутой летней экспедиции, мы употребляли все свое свободное время для составления записок, которым таким образом явились у нас полными и достоверными до мелочей — в особенности там, где дело касалось артерии отряда.

Кроме этих записок, при описании летней экспедиция 1858 года мы будем отчасти руководиться опять-таки нашими же статьями, напечатанными в газ. «Кавказ» за 1859-1860 годы, каковы: «Движение на гору Даргин-дук», «Укрепления Шатоевское и Евдокимовское» и пр.

II.

Взгляд на лезгинскую экспедицию 1857 г. — Стоянка на ур. Деубани. — Буря. — Тушины и Шате с сыновьями. — Хевсуры. — Лезгин. — Приготовления. — Движение в горы. — Трудности пути. — Хуприс-тави и зима среди лета.

О лезгинской экспедиции 1857 года говорили в свое время, что она была первым стратегических правильным маневром в горах, достигавшим рационального покорения края посредством устройства дорог и обессиления главнейших составных элементов горского населения — Дидо, Акуши, Ункратля, Анкракля и пр. По заверению ветеранов, эта экспедиция вовсе не была похожа на те, предшествовавшие ей дотоле набеги и походы, которые являлись, так сказать, ранами для враждебного нам организма, хотя довольно опасными, но от времени более или менее излечимыми. Ударь, нанесенный «горам» в 1857 году, был, если можно выразиться, органическим повреждением, после которого уже не владеют пораженным членом. Последствия покапали, что такое заключение вполне справедливо.

Войска начали стягиваться к горам в апреле месяце; главный отряд, которому предназначено было действовать в бою, состоявший из батальонов кавказской гренадёрской дивизии, с дивизионом горной № 1-й батареи, разбил лагерь на ур. Деубани, у подножия горы Кодоры, при полуразрушенной церкви Натлис-мцмели, среди девственного, заповедного леса. Первым делом было, конечно, уширить площадку, послужившую основанием лагеря, и для этого расчистить лес. После двухдневного отдыха застучали топоры, и один за другим валились столетние чинары, увлекая за собою подраставшую вокруг них молодежь. Лишь только [384] ореху, каштану и виноградной лозе было оказано возможное снисхождение, — что являлось делом святой справедливости, так как, поистине, жаль было трогать гигантские лозы дикого виноградника, который, в большей части случаев, подвившись на 30 — 50 футов от земли, грандиозно перегибался в сторону и снова или уходил в землю, или опирался на ближайшие деревья, образуя естественные, темные и прохладные своды и арки.

А в прохладе войска, действительно, нуждались, потому что с ранней весны на плоскости началась жара невыносимая, которую даже не смягчали ни снега на вершинах прилегавших тушетских гор, из за которых выглядывала круглая белая шайка Б. Барбало и снеговые конусы Диди-гверди, ни речка Стори, услаждавшая купавшихся своими до нельзя холодными и прозрачными струями, обильными красивой форелью.

Прилагая постепенно широкую просеку к горам, мы подвигались к Кодоре, которая, таким образом, но немногу открывала нам свое основание. До тех пор, пока не началась разработка дороги на боках этого исполина, все предполагали, что движение отряда последует в горы по какому-нибудь ущелью, так как воображение не могло создать возможности наступления по отвесным скатам обнаженного великана, имеющего 7500 фут. над уровнем моря.

Стоянка на Деубани была мирная, спокойная, если не считать нескольких случаев в ближайших лесистых горах с охотниками за джейранами, сернами, зайцами, фазанами и несколькими не мирными лезгинами, прокрадывавшимися поближе к лагерю из любопытства или с иными целями. Приключения эти хотя подчас и имели несчастный или вообще роковой исход, но только не для наших стрелков и охотников, а для противного лагеря. [385]

Повседневное однообразие пи спокойствие нашей лагерной жизни временно лишь было нарушено ужасающей бурей, о которой, за пределами тогдашней нашей стоянки, невозможно составить себе никакого понятия: только среди леса, у предгорья, возможна та всесокрушающая сила урагана, которую испытал лагерь в конце мая. Нет слов, нет красок, чтобы выразить или описать величественную, по подавляющую картину.

Был десятый час вечера; в лагере тишина, лишь изредка фыркают на коновязи лошади, будто предчувствуя какую-то невзгоду. Кое-где догорает небольшой костер, у которого чуть заметно рисуются несколько силуэтов. В пространстве темно и душно. Вдруг издали послышался глухой шум, затем упало несколько капель дождя, и прежде чем можно было закрыть полы палаток, грянул страшный раскат грома, будто разорвалось все небо.

Природа на далекое пространство потонула в фосфорическом свете молнии. Все это было так неожиданно, что в первую минуту едва ли нашлось во всем лагере десятка два храбрецов, которые бы окончательно не смутились и не растерялись. После оглушительного треска, сопровождавшаяся бенгальским освещением, на мгновение по всему лагерю воцарилась гробовая тишина; но вслед затем неистово заржали лошади, отовсюду раздались крики: «закрепи колья, подвяжи брезенты, подтяни попоны! и т. д.

Но было уже поздно. В мгновение ока налетел ураган, одним взмахом скосил ряды палаток, рванул деревья — и началась та ужасная трескотня, ломка, крик, ржание, топот разлетавшихся во все стороны лошадей, которые, словно сумасшедшие, бросались куда глаза глядят, — та суматоха, которая может быть только последствием одной [386] паники. И вся эта картина разрушения освящалась почти неугасаемой молнией, сопровождавшейся неумолкаемыми раскатами. В заключение забарабанил град величиною в грецкий орех, а за ним ливня полил дождь. Через три четверти часа в природе снова было тихо, как будто все усилия урагана разбились о непоколебимые громады, на которые он нарвался по пути.

Несчастных случаев, к удивлению, не было, хотя доктор и священник, жившие в одной палатке, при более невыгодной постановке их убежища, могли бы сильно пострадать. Палатка их была укреплена между двумя вековыми чинарами; во время вихря с корнем вырвало в одно мгновение оба чинара и скрестило их над палаткою. Только этому случаю были обязаны оба врача, что им удалось, так сказать, выйти сухими из воды — понимая это выражение в прямом и в переносном смысле. Кроме их палатки, ни одна, кажется, не уцелела во всем лагере; если иную не снесло окончательно, то, по крайней мере, опрокинуло или донельзя накренило.

Когда на утро солнце осветило лагерь, то нужно было удивляться тем разрушениям, которые произвела буря: столетние деревья были с корнем выворочены из земли, образовав под собою пространные и глубокие ямы, наполненные водою, — лес помельче был в некоторых местах будто срезан пополам чем-то острым, там и сям валялись промокшие насквозь попоны, папахи, брезенты...

К обеду все пришло в порядок. Солдаты, усевшись группами и хлебая кашицу, весело подшучивали друг над другом, припоминая недавнюю суматоху: еще, мол, и войны не начинали, а уж баталию выдержали.

Между тем эта «война» понемногу приближалась. В [387] начале июня потянулись в горы тушинские семейства с детьми в саквах и плетеных корзинках, перекинутых через седла ишаков и катеров, со скотом и всеми пожитками, а за ними и «бесстрашная» сотня. Этот эпитет вполне заслуженно был дан тушинским героям, уже давно прославившимся своею храбростью в горах, в особенности под начальством двух своих представителей — Шате и Натиева, командира сотни. На своих маленьких лошадках, увешанных бубенчиками, бляхами и колокольчиками, с небольшими у бедра шашками и с блюдечками на голове (так были нами названы их войлочные шапочки), тушины рысцой вступили в лагерь, приветствуемые многими старыми знакомыми. Некоторые из них, в том числе и Шате, остались на несколько часов погостить в лагеря и напиться чаю, а сотня прошла в горы столько же для охранения своих семейств, сколько и для более удобной пастьбы скота.

Хотя об Шате встречались в свое время более или менее отрывочные заметки не только в кавказских литературных изданиях, но, сколько помнится, и в русских, даже однажды в «иллюстрации» был помещен довольно схожий его портрет — тем не менее это, поистине, бессмертное имя среди кавказских героев вполне заслуживает того, чтобы каждый раз, при воспоминании о нем, несколько остановиться на личности тушинского баярда.

В 1857 году Шате уже доживал свой век, и хотя он сам никогда не знал достоверно сколько ему лет, тем не менее одни насчитывали ему под семьдесят, а другие и больше. В экспедиции с ним было тогда три сына; участь двоих из них увы! разрешилась очень печально. Помнится, что одни из сыновей его имел золотой [388] георгиевский крест. Старик отец с виду был личностью далеко не страшной: маленькая, в особенности верхом на лошади, достаточно изможденная и довольно покоробившаяся от ран и лет фигурка, в простой затасканной чохе, с следами пули и кинжала на лице, но с быстрыми и подвижными, уже почти бесцветными глазами — вот снимок с натуры того, кто многие годы держал в страхе лезгинские соседние аулы, и чьим именем горянки пугали детей (Для истории кавказской войны будет значительным пробелом отсутствие полной биографии Шате. Пока время не ушло, следовало бы обратить на это внимание. — прим. автор.). У Шате хранились развешанными свыше семидесяти кистей правых лезгинских рук — доказательство лично убитых им врагов. Таков был обычай, составлявший славу воина. Тушинка, в свое время, не могла выходить замуж и не выходила за своего одноплеменника, если у него не было ни одной лезгинской руки; поэтому каждый молодой воин ставит для себя обязанностью, по вступлении в возраст, как можно скорее заручиться этою эмблемой славы и отваги.

Соприкасаясь с лезгинами во время летних пастбищ в горах, тушины, по большей части, жили с ними в это время довольно мирно, даже отплачивались Шамилю, за неприкосновенность их стад, по рублю с дыма. Но если случалось, что приязненные отношения нарушались какою-нибудь кражею у тушин барана или коровы, то потерпевшие не успокаивались до тех пор, пока не возмещали свою потерю одною или несколькими лезгинскими руками. Рассказывают, что не раз и самому Шате приходилось подобным путем искать вознаграждения. Однажды, вследствие какой-то кражи или обиды, Шате прокрался в ближайший лезгинский аул, [381] расположение которого он знал очень хорошо, и, пользуясь темнотою вечера, укрылся в кукурузнике (У татар вообще кукурузник представляет собою закрытые, плетенные из хвороста вышки. — прим. автор.) или саманнике. Выждав ночи и высмотрев, что семья лезгина села ужинать, Шате вышел из своего убежища, взошел на крышу той сакли, которая принадлежала его врагу, и сквозь дымовое отверстие неожиданно влетел в комнату, где спокойно и беспечно сидели вокруг круглого, приземистого столика члены семьи. Прежде чем последние опомнились от испуга, непрошенный гость, с кинжалом в зубах и пистолетом в руке, выхватил у матери из-под груди лезгиненка и быстрее джейрана скользнул за дверь. Благодаря знанию местности, а в особенности темной ночи, Шате очутился за аулом без всяких дальнейших приключений, и прежде чем оторопевшие лезгины взнуздали своих лошадей, похититель, словно «лесной царь», скакал далеко по горным тропинкам. Нечего делать, лезгину пришлось выкупать мирным путем своего наследника.

В лагерь прибыло и несколько хевсур — люди рослые, видные, красивые, но видимо дикие и несообщительные, в кольчугах и налокотниках, с заповедным оружием; на шашке одного из них мы читали надпись: vivat Husser. Племя хевсур значительно отстало от тушин в деле цивилизации; нам передавали тогда в лагере один курьезный случай из их быта. Хевсуры бороды не носят — борода у них означает траур; христиане они крайне плохие. И вот однажды, для просветления их, прислали к ним священника — были ли он миссионером или приходским пастырем, неизвестно; хевсуры, по природе гостеприимны, приняли его ласково [390] и, видя у него бороду, выражали ему крайнее сожаление о потере им близкого родственника. Но проходит шесть недель, хевсуры видят, что священник бороды не сбривает. Тогда представители местного населения являются к нему с заявлением, что хотя его любовь к умершему родственнику очень похвальна, но если он хочет жить среди них, то должен сбрить бороду, потому что она наводит на слишком мрачные мысли и вызывает у окружающих бабьи чувствования, несвойственные героям. Теперь только для священника стало ясно то участие, которое выражали ему доселе хевсуры в потере близкого родственника. Напрасно он их старался уверить, что у него, благодаря Бога, все родственники благоденствуют, что обычай носить бороду составляет подражание Спасителю и т. д. На все это хевсуры улыбались очень недоверчиво, а когда увидели, что не могут переломить упрямство попа, то посадили его на чурбан и сбрили ему бороду насильно.

Такие-то разношерстные личности явились к нам в товарищи для предстоявших боевых движений.

Во второй половине июня ратники грузинской дружины, занимавшие передовые у предгорья пикеты, доставили в лагерь одного перебежчика лезгина, принявшего на себя обязанность лазутчика у своих же одноплеменников и нашего проводника. Так как, без сомнения, ему не могло быть оказываемо должного доверия, потому что сокровенные мысли его в точности не были известны, то он и находился постоянно под строгим надзором. Впрочем, по уверению его, он, вступая в роль предателя, руководился не корыстными или иными подобными целями, а исключительно местью за какие-то неправды и обиды. Лезгин этот, наружность которого выражала полную свирепость, в особенности при [391] его громадном росте и черной бороде, весьма мало отличался от совершенного дикаря.

В конце июня прибыл черводарский транспорт, состоявши из двух-трех сотен катеров, для подъема запасного провианта и тяжестей, и начались приготовления к движению в горы. Начальник отряда, барон Вревский, сделав распоряжения, чтобы роты ограничивались, по возможности, двумя-тремя палатками, да и то солдатскими, чтобы офицеры не стесняли движения излишними вьюками, приказал большую часть предметов лагерного удобства (которое и без того было ограничено) отправить в Телав и в штаб-квартиры; в Телаве же был устроен и госпиталь. Вообще говоря, приходилось выступить на-легках в полном смысле этого слова.

Войска с нетерпением ожидали давно-желанного дня; и скучно, и неприятно было так долго стоять без всякого дела; наконец, этот день настал.

2/3 июля, в два часа по полуночи, ударили «по возам». Все встрепенулось. Кругом темно и душно. Ломать палатки! раздался в тишине громовой голос полковника Кононовича.

Через четверть часа все палатки, за исключением штабных, как метлой смело. Штабу, который должен был следовать попозже, торопиться было нечего.

Сыграли сбор; последовало почти всеобщее крестное знамение — и передовая колонна двинулась.

Не страшна была война кавказскому солдату; напротив, он ее всегда желал, потому что не привык засиживаться в штаб-квартире. Но невыносимы до отупения были горные походы — в особенности при неблагоприятных обстоятельствах, какими сопровождалась незабвенная в летописях Кавказа лезгинская экспедиция 1857 года. [392]

Расставаясь с плоскостью, с ее гигантскими лесами, и почти мгновенно вступая в область кустарников и трав — мы никак не предполагали, что обреченные вращаться около десяти дней среди дождей и туманов, расстанемся в тоже время и с солнцем, которое видели всего раз или два — и то как бы украдкой.

Дорога на вершину Кодоры была разработана очень хорошо; но все же не было возможности идти иначе, как по два в ряд. И вот, сгибаясь под ранцами, сумами и ружьями, большей частью опираясь в тоже время на костыли, потянулись гренадеры.

Было около девяти часов утра, когда голова передовой колонны достигла половины горы; арьергард еще не трогался с места, а штабные палатки едва только убирали.

По мере движения на вершину, все казалось: вот-вот конец, но не тут-то было. Один зигзаг, скрываясь за плечами, открывал поворот другого. Уже и смеркаться стало — густой, холодный тумань окутывал одежду точно плотным покрывалом, просачиваясь безнаказанно сквозь серое сукно старых, потертых плащей, — а вершины все нет, как нет. Наконец, когда мглистая окрестность покрылась совершенным мраком, войска вступили на Кодору, вершина которой хотя и представляла так называемое плато, но до такой степени изрытое по всем направлениям, что солдаты наверное утверждали, будто там черти играли в сванку. Трудно было выбрать ровное место для парка и лошадей.

В ожидании обоза и кухни, войска собрали для варки пищи, за неимением дров и хвороста, кучи дикого рододендрона — и то лежа в мокрых шинелях, на промокшей земле, то расположившись кучками вокруг сырого «зелья» и отогревая полуокоченевшие члены — стали поджидать кухню. [393]

В некоторых местах заискрились командирские самовары и застучали ножи лад походными битками; явились кашевары — и движение усилилось. Стол десятками вокруг походной кухни, солдаты губами, руками и полами шинелей раздували упрямое топливо, и подогревали варево.

Каша поспела, то есть, неизвестно — поспела ли она, или нет, этого никто не мог удостоверить, — но была достаточно горяча, даже местами попадалось (впрочем, лишь теплое — не более) сало.

Но ждать некогда — котелки поднесены, наполнены, — сухари захрустели между пальцев — и ужин (он же и обед) совершился...

К полуночи в лагере воцарилась тишина, лишь изредка нарушаемая криком и окликами растерявших друг друга черводаров.

Настал новый день, но не утро — и первый сладкий сон, под мокрым плащом, согретым с одной стороны теснейшим соседством товарища, был нарушен все тем же неотвязчивым и впоследствии опротивевшим, хуже полыни, боем «по возам». Пошли гуськом... Но тут уж было не то, что накануне, и этот день, в числе немногих других, надолго останется памятным тем солдатам, которым еще и впредь суждено пожить на белом свете: мрак, дождь, тумань и холод; дороги никакой: слева — глубокая пропасть, погруженная в хаотическое, непроглядное состояние первого дня мироздания, справа — стена, а под ногами — тропинка, на которой во многих местах с трудом улегся бы развернутый лист писчей бумаги. Время от времени сапог скользит по голому камню, преграждающему путь под углом в 30° и [394] приходится хвататься за землю руками или за хвост идущей впереди лошади, навьюченной горным орудием или зарядными ящиками. А между тем, в тоже самое время необходимо поддерживать лафет на вьюке, колеса и оглобли. Вдруг, среди такой местности, дороги нет! Саперы вперед, рота кирки и ломы в руки — и начинается расчистка. Отряд висит над кручей четверть часа, полчаса. Двинулись — и стремглав полетела в бездну одна лошадь, на пяти шагах хватилась об выступ, вьюки с нее в сторону — и несчастное животное исчезло в тумане.

Так пало в этот день до шестидесяти лошадей и катеров в темную глубину бездонных, по-видимому, оврагов.

Двигаясь подобным образом в течении целого дня, мы едва прошли семь верст, и к вечеру расположились в какой-то обширной котловине. А туман все сменялся дождем — и дождь туманом.

Путешествие этого дня слишком скоро дало себя знать: не успел отряд собраться, как там и сям послышались охи, вздохи и стоны десятков заболевших. На другой день несчастные, многие полуживые, отправлены в обратный путь, в госпиталь.

Отряд двинулся далее, дебютируя порядком, подобным предыдущему, во втором акте той же длинной, тяжелой и скучной драмы. Песен и говора не слышно; везде тихо, сонливо, тоскливо.

Через шесть дней мы очутились на вершите какой-то неизвестной горы — это было около пяти-шести часов пополудни. Тут впервые вокруг нас и под нами рассеялись на несколько минут облака, разлетался почему-то туман, и мы увидели дивную картину: вдали, под нами, [395] разноцветным ковром развернулась Кахетия. И чего на ней только не было! И розовые сады персиков, и зелень винограда, и желтизна колосьев, и разбросанные в беспорядке каштаны, орехи. Все это окружено, перерезано, схвачено, переплетено лентами синеватой, чистой воды, самый вкус которой мы уж позабыли. На всем этом играет чудными, красноватыми отблесками склонившееся к западу солнце.

Вдруг налетел туман — не дал досмотреть: фата-моргана скрылась под плотной завесой мелкого, до сердца проникающего дождя.

Пока мы достигли первой боевой позиции — от трех до четырех сот человек было отправлено в госпиталь. Рассчитывал ли барон Вревский достигнуть ее ранее — неизвестно, или, лучше сказать, известно ему одному, потому что он весьма неохотно делился своими соображениями с окружавшими его лицами. Должно быть, что и он несколько ошибся в расчете, потому что в отряде стал ощущаться недостаток подручного провианта, и уж несколько дней назад пришлось обратиться к запасам. О мясе, конечно, и думать было нечего, сало же расходовалось через один раз — и то чуть не на вес золота.

Но всему бывает конец. После ночлега (или, лучше сказать, ночевки) в какой-то горной котловине, густо поросшей устарелой черемшою, от которой вся колонна пришла в одурелое состояние, мы на другой день, т. е. 10-го июля, к четырем часам вечера, достигли Хуприс-тави — цели нашего движения.

Хуприс-тави представляет собою высокую горную возвышенность, на которой довольно свободно сосредоточился весь отряд. Тут опять нас посетило солнышко — хотя и на закате. Забелели палатки, появились дрова из соседней [396] балс одной стороны, холодом, я с другой — чрезвычайно крутым спуском горы, солдаты почти бегом направились с высот. В виду аула, этак в полуторы версте, отряд остановился и начал строиться в боевые порядки. Приходилось теперь наступать по холмистой местности, окруженной оврагами и лесом. Пока разделили батальоны, распределили артиллерию, рассыпали стрелков и обменялись соответственными распоряжениями, прошло около часа. Лишь только отряд спустился на эту местность с высот Хуприс-тави, то и тогда уже чувствовался внезапный переход от зимы к лету; но в настоящую минуту солнце жгло по-июльски, и пар облаками поднимался к небу от солдатских шинелей.

Вдруг среди всеобщей тишины, кой-где прерываемой командными словами, раздался выстрел. Он тем более удивил всех и каждого, что дым заклубился над самой серединой эриванского батальона, стоявшего в сомкнутом строе, тогда как вызова со стороны неприятеля не было, да и самого неприятеля пока еще не усматривалось.

— Что случилось? — раздалось со всех сторон.

— Нечаянный выстрел! — пронеслось по рядам. Выстрел быть, действительно, нечаянный, но роковой.

Один из гренадер, держа ружье у ноги вместе с прочими, ухитрился каким-то образом опереться на пего так, что нога его взвела курок, а пуля прострелила ему голову. Умысла, видимо, не было никакого. Несчастный пал без дыхания.

— Дурной знак — заговорили солдаты. Но, к счастью, ни в этот день, ни после ничего

особенно дурного не случилось, если не считать за дурное обыкновенные последствия войны.

Началось наступление. Местность, сжатая с боков [398] леки, и даже, после ужина, послышалась песня. В этом быстром забвении всех недавних тягостей, в этой мгновенной замене самых мрачных чувств веселыми, сказался русский человек вообще, а кавказский солдат в особенности.

Итак, конец временным страданиям в невзгодам. Впереди битва за битвою, смерть, раны, но все же это лучше медленной истомы предыдущих дней.

Под влиянием этого приятного настроения солдаты зажгли костры — хотя и небольшие, потому что дровами было все-таки скудно; повыжарили свои сорочки, свернув их в трубочку и постепенно раскручивая над пламенем; подсушили маленько шинельки и по ротно улеглись на матери сырой земле, расчитывая на утро проснуться под ласкающими лучами восходящего солнца.

И проснулись — действительно, но только под снегом.

III.

Движение к аулу Хупро. — Роковой выстрел. Бой. Охотники. — Отступление и натиск. Штуцера и обманутая ожидания неприятеля. — Меткая граната. — Пуля-молодец. — Результаты дня. Погребение убитых. — Разработка дороги — Командирская корова. — Взятие и уничтожение аула Хупро.

Пробуждение было в высшей степени неприятное. Злая судьба положительно преследовала отряд. Сам барон Вревский, расчитывавший дать отряду в этот день отдых, и поэтому не отдававший накануне никаких приказаний, был крайне поражен неожиданностью. Делать было нечего: он велел немедленно ударить сбор и через десять минут повел почти половину отряда согреться к аулу Хупро. Хотя до аула было верст пять, однако, подгоняемые, [397] спетыми оврагами, не позволяла развернуть фронт. Войска наступали ротными колоннами, фланги были прикрыты артиллерией, кроме того и в интервале двигался, уже на колесах, взвод горных орудий. По мере приближения к аулу Хупро, как видно заблаговременно приготовившемуся к встрече, мы увидели там и сям небольшие группы горцев, с разноцветными значками, которые однако были отдалены от нас все еще сажен на четыреста. Мертвые пространства между отрядом и аулом, состоявшие из небольших оврагов и рытвин, обманчиво увеличивали расстояние.

Хупро расположен на возвышенности, господствовавшей над нами и ниспадавшей к нам двумя террасами. Неприятель пока не замедлял движения и дал возможность колонне, в расстоянии двухсот пятидесяти саженей от аула, достигнуть небольшой высоты, справа и слева спускавшейся к оврагам и лесу. В цепи раздались первые выстрелы; в тоже мгновение взвод орудий, следовавший в интервале, остановился, солдаты перекрестились с словами: «ну, помогай Боже!» — и над аулом, где виднелась толпа горцев, взвилась первая граната.

Со всех сторон завязалась оживленная перестрелка, в особенности на флангах и в боковых цепях, где все преимущества с первого же раза оказались на стороне неприятеля. Горцы, заняв высокие заповедные чинары, утвердившиеся корнями на дне оврагов, и скрывшись в густой листве верхушек, метили и попадали на выбор.

— Орудию! — раздалось в нескольких местах левой цепи.

Но фланговые орудия, придерживаемые над оврагами лямками, сделав по несколько картечных выстрелов, [399] не могли оказать желаемой пользы, потому что им все-таки приходилось стрелять сверху вниз. Полковник Десаже, усматривая все эти неудобства, отодвинул от оврагов фланговые роты, за исключением тех, которые прикрывали артиллерию, и положил цепи ничком. Перестрелка в цепях значительно уменьшилась, но лишь на время: горцы, бывшие в ауле, усматривая, что их выстрелы оттуда не приносят нам никакого вреда, потому что колонна была поставлена весьма выгодно, тогда как наши картечные гранаты не давали возможности установиться ни одной из их кучек, бросили аул, и, разделившись на двое, усилили собою толпы, находившиеся в оврагах. Тогда в цепях перестрелка снова оживилась, так как всякая папаха солдата, лежавшая вместе с ним на покатости оврага, была для неприятеля весьма удобной мишенью. Нашим же войскам все-таки не в кого было стрелять.

Между тем, барон Вревский, в сопровождении тушин и грузинской конной дружины, предпринял рекогносцировку к аулу. Туда он доехал благополучно, но обратный путь его, в особенности между аулом и отрядом, сопровождался дружными, хотя и весьма неудачными, неприятельскими выстрелами.

Как видно, движение, предпринятое 11 июля к аулу Хупро, если не считать оживления войск, имело целью собственно эту рекогносцировку, от которой ожидалось знакомство с местностью и вытекающие отсюда соображения о желаемом уничтожении аула.

По возвращении барона Вревского, когда пришлось подумывать и об отступлении, так как, по-видимому, цель дня была достигнута, ему было доложено о затруднительном положении, в котором находились цепи, не имевшие [400] никакой возможности не только двинуться, но даже подняться, потому что в тоже мгновение были осыпаемы пулями. Удостоверившись, что артиллерия стрелять не может, и что вся сила неприятеля преимущественно заключена в глубине левого оврага, откуда, как можно было догадываться, посменно высылались партии для занятия деревьев, барон Вревский решил действовать на корень зла, на причину болезни — и приказал из среды артиллеристов вызвать охотников с ручными гранатами.

По этому вызову, переданному в дивизион горной № 1-й батареи (командир штабс-капитан П. Броневский) начальником артиллерии отряда, подполковником Дитериксом, выступили из фронта: юнкер Чуднов, канонир Волконский и бомбардир * * * (К сожалению, фамилия этого последнего не сохранилась в нашей памяти.).

— Пойдете? — спросил подполковник Дитерикс.

— Пойдем — отвечали в один голос охотники. Начальник артиллерии снисходительно, но вместе с

тем загадочно улыбнулся.

— А умеете ли вы обращаться с ручными гранатами?

— Никак нет.

Подполковник Дитерикс потребовал одну ручную гранату и начал объяснять ее применение и употребление, предупредив, между прочим, что если, зажегши стопин, бросить гранату прежде времени, то ее могут возвратить обратно, и тогда она разорвется среди своих же; если же пропустить время — ее может разорвать в руках. Рассчитать же нужно так — сообразуясь, между прочим, с дальностью метания, чтобы не случилось ни того, ни другого. Горение же стопина до [401] взрыва гранаты не должно продолжаться более десяти секунд.

— Поняли?

— Поняли.

— Так собирайтесь. Охотники повесили через плечо сумки, наполнили их

гранатами, вооружились ножом для срезывания пластыря, взяли в руки зажженные пальники — и менее чем в три минуты были совершенно готовы.

Солдаты, а в особенности артиллеристы, с напряженным вниманием следили за действиями своих товарищей.

— Готовы ли? — Так точно.

— Теперь идите за мною. Мы должны спуститься за цепь.

Мысленно сотворив молитву — так как по всем соображениям предстояло скорее не вернуться вздраве, чем возвратиться благополучно, — охотники двинулись.

Вся эта группа направилась к цепи левого оврага, в тот пункт, где выстрелов было больше и где ни одна почти неприятельская пуля не пропадала даром.

Солдаты, лежавшие в цепи, с недоумением взглянули га четырех человек, быстро приближавшихся к ним, и, по-видимому, не принимавших никаких мер предосторожности. В эту минуту и выстрелы со стороны неприятеля, с деревьев, несколько стихли. Выбирал ли он для себя поудобнее мишень, или недоумевал, что все это значить — неизвестно. Лишь только охотники поравнялись с цепью, один из солдат, лежавших в паре, предупредил их:

— Садитесь или ложитесь скорее — здесь и головы поднять нельзя. [402]

Охотники сели, по подполковник Дитерикс, с гранатой в руках, оставался стоя. Вся группа была в двух шагах впереди цепи, отчасти прикрываясь толстым чинаром. Место было выбрано удачное.

— Теперь я на опыте покажу вам бросание этих гранат, — сказал подполковник Дитерикс. Дайте нож и пальник.

Воткнув пальник в землю, начальник артиллерии срезал пластырь, вынул стопин и, продолжая давать необходимые наставления, приложил гранату к фитилю. Прерван ли он был в это время каким-то вопросом или, среди объяснений, упустил из виду срок горения стопина — трудно помнить; но так ли это, или иначе, а граната зашипела у него в руках, слегка вспыхнула... Первый опыт дорого должен был обойтись всем охотникам, не исключая и начальника артиллерии. Но подполковник Дитерикс не потерялся, — он быстро повернул в воздухе гранату и швырнул ее в овраг. Внизу мгновенно раздался треск, а одновременно подполковник Дитерикс левой рукою схватил свою правую руку, которая сильно была обожжена и контужена гранатой.

Но терять удобного момента было нельзя. Опрокинувшись на спину и растопырив ноги, охотники стремглав спустились ниже, каждый избрав себе заранее дерево, за которым предполагал укрыться. Диверсия эта была выполнена так, что у каждого дерево очутилось между ног. В это мгновение просвистало несколько пуль, по или пошли мимо, или врезались в деревья. Не ожидая повторения этого приема со стороны неприятеля, охотники живо срезали по пластырю, и затем граната за гранатою полетели в разные стороны оврага. В ответ последовал пронзительный гик сотни голосов, брань, крики — «шайтан, урум шайтан!», наконец, залп винтовок и треск сучьев. [403]

Не более полугора десятка гранат порешили все дело. Овраг был живо очищен, неприятельские выстрелы смолкли и цепи поднялись на ноги. Трое охотников возвратились живы и невредимы, приветствуемые полковником Десаже, и, к удивлению, заслужившие даже благодарность и обещания барона Вревского, который, между прочим, был всегда очень скуп на всякие подобные излияния. Непосредственной же пока наградою охотников была закуска, предложенная каждому из нас полковником Десаже (За этот подвиг, в связи с дальнейшими военными действиями во время всей экспедиции 1857 г., Чудинов произведен в офицеры (в пехотный полк), Волконский в фейерверкеры, а бомбардир получил георгиевский крест.).

Началось отступление — этого только и ожидали горцы, привыкшие всегда в прежнее время наверстывать свои потери и вознаграждать себя за неудачи боя нападением с тыла. Но увы! это прежнее время для них ушло безвозвратно, потому что, сверх всякого ожидания, они с 1857 года, а именно, с 11-го июля, встретились в горах с штуцерами стрелкового батальона, о которых еще не имели дотоле должного понятия. Эти штуцера и во все остальное время экспедиции были для них предметом ужаса и единственным в своем роде барьером, ограждавшим наше отступление.

В ожидании серьезного натиска с тыла, отступление началось перекатными цепями. В арьергарде осталась рота стрелкового батальона, а левый фланг (оказавшейся при отступлении правым) был замкнут ротою грузинского гренадерского полка, которая, вместе с тем, служила в той стороне резервом для цепи. Сперва нападение открылось с тыла — и тут-то штуцерные пули дали попять горцам, что [404] всякое приближение менее тысячи шагов невозможно. Тогда неприятельская партия частью отступила к аулу, а частно перебежав овраг, из которого недавно была выбита ручными гранатами, и пробравшись по лощине, опередила роту грузинского гренадерского полка и заняла впереди леса открытые высоты, угрожая правому флангу. Роте грузинского полка пришлось по необходимости опрокинуть партию с этих высот, чтобы тем обезопасить главную колонну, которая двигалась в расстоянии до трех-сот сажен. Хотя подобная дистанция, по-видимому, сама по себе должна была защищать наши войска от неприятельских винтовок, не располагающих дальним полетом пуль, однако как в этот раз, так равно и в последующее время, оказалось, что на плохое состояние неприятельского оружия полагаться не всегда возможно — у горцев нашлись наши же ружья, с которыми они обращались не щадя себя самих и заряжая их произвольным, и, по возможности, значительным количеством пороха, так что пули их нередко долетали до нас за 250 и 300 сажен — что приводило нас впоследствии в немалое удивление. Конечно, такие пули не всегда причиняли нам вред, вследствие чего гораздо позже, во время движения к аулу Кидеро, милиционер вынул одну из них у себя из-под папахи, где она у него застряла в кудрях, представлявших другую такую же папаху, — тем не менее бывали и исключения, при которых неприятельские пули дальнего полета застревали несколько глубже волос на голове.

Так случилось и в этот день. Хотя горцы были отдалены от главной колонны на расстоянии до трех-сот сажен, не смотря на это, их пули свистали над головами солдат так же часто и свободно, как бы они стреляли за триста шагов. [405]

Роте грузинского гренадерского полка оставалось лишь одно — штурмовать тот холм, который составлял главное убежище преследующих. Взяв ружья на руку, она двинулась вперед по значительно крутому подъему. Почти до самой вершины холма она не встретила препятствий, потому ли, что для горцев стрелять было не совсем удобно, или, может быть, потому, что они располагали броситься на нее в шашки. Но лишь только передний взвод сгруппировался у вершины, партия, бывшая на холме, мгновенно усилилась другою, остававшеюся до-толе по ту сторону холма, как бы в засаде, и соединенными силами кинулась на гренадер. Грузинцы отступили и немного смешались. Так как все это совершилось в несколько минут на глазах всей колонны, то штабс-капитан Броневский в тоже мгновение остановил одно орудие и послал в помощь гренадерам простую гранату. Выстрел был настолько удачен, что гранату, при падении, разорвало как-раз в кругу горцев, и прежде чем рассеялся дым — ни одного из них на кургане не было.

Грузинцы беспрепятственно заняли высоты, и отступление колонны было вполне обеспечено.

Однако, при выходе из черты преследования на местность более или менее открытую, горцы еще в последний раз, впрочем, на очень далекой дистанции, вздумали постращать стрелков ружейным огнем. Вокруг значконосца, на небольшом кургане, собралось до полутора десятка джигитов, которые открыли учащенную стрельбу. Тогда один из ряда стрелков снял с пояса сошки, утвердил их на земле, установил на них штуцер — и прицелился. Раздался выстрел — и значконосец в бурке полетел с кургана кубарем.

Затем войска беспрепятственно вернулись в лагерь, [406] где в первый раз после полуторы недели их ожидала в пору уварившаяся кашица.

Барон Вревский, опередив колонну, встретил ее в лагерь и поблагодарил. Все тягости недавних переходов и борьбы с природой были пока забыты.

В этот день мы понесли до тридцати человек потери, (включая и дружины), из числа которых убитых было, впрочем, два или три. Что же касается до остальных, то все они были ранены преимущественно в голову или в верхнюю часть тела. Расход ружейных патронов доходил до 40000, орудийных зарядов было выпущено до 60 (кроме ручных гранат.) Большая часть из них потрачена на обстреливание аула и во время рекогносцировки.

На следующий день, при звуках рожка и барабана, товарищи схоронили вблизи лагеря героев, сложивших накануне свои головы. Гробов некому было строить, некогда, да притом и не из чего. Сверх потертого старого мундира, еще не обсохшего от недавних дождей, не взыскательный кусок толстого холста — вот одежда и саван, составившие все то имущество, которое унесли с собою в могилу храбрые воины. А погребальный марш?... Это такая нестройная и раздирающая душу дисгармония, плачевнее и неприятнее которой для слуха нельзя себе ничего и представить.

Три залпа боевыми патронами в неприятельскую сторону заключили собою акт погребения. С той минуты очередь за другими; — а пока она явится — там и сям, при заходящем солнце, слышится, как бы в виде развлечении, далеко, впрочем, невеселая песня:

«Ну-ка, вспомним мы, ребята

Как стояли в Зырянах, [407]

Как не раз Хаджи-Мурата

Мы путали на горах».

Высоты Хуприс-тави служили пока нашим войскам операционным базисом.

На утро, 12 июля, с восходом солнца, после раннего обеда, новая колонна двинулась по вчерашнему направлению для разработки дорога к аулу и рубки леса. Через Хупро лежал дальнейший путь к другим аулам, поэтому необходимость, указывала обезопасить движение отряда, по возможности, удобной — в особенности для тяжестей — и беспрепятственной дорогою.

Так как работы производились ближе к лагерю, чем к аулу, то в тот день никаких стычек с неприятелем непоследовало. Однако, дело не обовьюсь без некоторого курьеза: к вечеру, когда главная и самая трудная высота вблизи лагеря была испещрена зигзагами, по которым сверху до-низу были разбросаны группы работающих, и когда работы были уже поверены, так что приходилось скоро возвращаться домой, одна и — последняя — из уцелевших от падения в овраг корова полковника Д., пасшаяся спокойно у обрыва, оступилась и полетела вниз. Миновав два-три зигзага, при громких возгласах «берегись!», сопровождавших ее сверху, корова растянулась совершенно ошеломленная, а может быть и полуразбитая. Новый толчок, уже на этот раз искусственный и предумышленный, столкнул ее еще ниже. Таким образом несчастное животное покатилось далее, с зигзага на зигзаг. Но странно то, что катясь по зигзагам, она все уменьшалась в объеме, а когда долетела до последнего зигзага, то и совсем исчезла, как будто постепенно выветрилась. Причина такого явлении заключалась [408] в том, что рабочие, бывшие на первом зигзаге, усмотрев, что животное расшиблось и к удовлетворению своего хозяина молоком с той минуты стало негодно, отхватили у пего одну ногу и спровадили вниз, — нижние повторили ту же операцию, и так далее; самые же последние воспользовались лишь внутренностями и головою, т. е., третьим сортом мяса. Таким образом корова исчезла без следа.

13 июля, по мере приближения к аулу, рабочие батальоны выдержали перестрелку, хотя и не упорную. Результатом ее было два-три раненых. Горцы, как должно полагать, предвидели последствия рубки леса и расчистки дороги, почему и обратили исключительное внимание на аул, который освобождали от всякого имущества и запасов.

К 16 июля дорога была разработана и лес, по возможности, расчищен.

К 10 часам утра, 16 июля, лагерь на Хуприс-тави был в движении. Отряд пообедал и большая часть его двинулась по прежнему направлению, но уже более или менее беспрепятственно, благодаря всем удобствам движения.

Лишь только войска подошли к Хупро на картечный выстрел, из аула раздались выстрелы; но на этот раз одиннадцатое июля не могло повториться — дело принадлежало артиллерии. Выдвинув шесть орудий, она охватила аул со всех сторон сперва гранатами, а потом, перед наступлением пехоты, и картечным огнем. Остававшиеся до сего времени смельчаки были живо выбиты из их убежищ, так что, при вступлении передовой колонны в Хупро, уж более не раздалось ни одного неприятельского выстрела. Тушины одни из первых вскочили в аул, угоняя впереди себя замешкавшихся лезгин. Аул оказался пустым. Спустя некоторое время, густой дым и широкое зарево возвестили на далекое [409] пространство об исчезновении с лица земли одного из богатейших и населеннейших дидойских селений, от которого затем, буквально, не осталось камня на камне.

Н. Волконский.

(Продолжение будет.)

Текст воспроизведен по изданию: Лезгинская экспедиция (в Дидойское общество) в 1857 году // Кавказский сборник, Том 1. 1876

© текст - Волконский Н. А. 1876
© сетевая версия - Тhietmar. 2010
©
OCR - Трофимов С. 2010
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1876