ШПАКОВСКИЙ А.

ЗАПИСКИ СТАРОГО КАЗАКА

XVI.

(См. «Военный Сборник №№ 4 и 8 1871 г.)

РАЗВЕДКА.

(В былое время «разведка» была одной из трудных служб пластуна: высмотреть и разузнать в горах о намерениях неприятеля, и если не удастся получить положительных сведений от кунаков-лазутчиков или иным путем, то необходимо было «достать язык», т.е. захватить живьем такую личность, от которой можно бы было добиться толку. На разведку, большей частью, отправлялись конными, так как предстоял дальний путь и нужна была быстрота и внезапность как нападения, так и ухода восвояси. Для разведки редко отправлялось более 3-4 пластунов, на самых резвых и сильных конях. Авт.)

Собрались пластуны на линии из своих рекогносцировок, не принеся положительных сведений из гор, кроме незначительной добычи-поживы и нескольких пальцев да ушей от убитой татарвы (Пластун, убив горца, отрезывал, если было можно, правое ухо или правый большой палец руки, на котором обыкновенно носилось кольцо, смотря по состоянию, золотое, серебряное, медное или железное, для взвода тугих азиатских курков. И за эти неопровержимые доказательства пластуну выдавались наградные деньги. Если же удавалось убить личность повлиятельнее и было не так далеко от линии, то отрубали голову и на нее нередко выменивались пленники. Чтобы не судить этого обычая строго, нужно вспомнить время, нравы и самое место разбойничьей войны с горцами.). Тишина в горах обыкновенно не предвещала ничего доброго, тем более что, с появлением Шейх-Амин-Магомета, горцы как бы усвоили себе, новую разбойничью тактику, следствием которой было более единства в их действиях и самой скрытной осторожности, так что наши горские кунаки-лазутчики поприжали хвосты, боясь суда и расправы шейха, не любившего шутить... И трудно было узнать что-либо верное о намерениях Амин-Магомета. Прошло около двух недель, а на линии ни одного происшествия, ни одного появления, даже мелкой партии... [118]

Начальник линии, В-в, во время обеда, разговорясь об этой тишине и о так сильно его озабочивавшем спокойствии горцев, обратился ко мне не с приказанием начальника, а как к боевому помошнику, на которого не раз полагался. — «Тишина меня тревожит; она недаром... Съезди ты сам на разведку со своими Мандруйкой и Запорожцем — вы трое стоите доброго десятка пластунов». Этот лестный вызов не мог попасть лучше в цель... И в тот же вечер мы втроем были уже за Лабой. За трое суток немало повымотали мы коней. Побывали в долинах и в ущельях Черных Гор, среди которых находились большей частью ставки шейха; побывали мы и на Теректли-мектеп (на реке Белой, главное место судилиша и сбора влиятельных лиц для секретных совещаний); повидались тайком, по условным знакам, с кунаками-лазутчиками; но мало узнали толкового, а тем более положительного о намерениях Амина, сильно влиявшего на умы горцев... Я решился послать Мандруйку пешим в аул к султану Ерыкову. Султан — давнишний плутяга, для которого «бакшишь» или «пекшешь», т.е. подарок деньгами или вещью, были главными двигателями. Он несколько раз был прощаем и награждаем чинами от нашего правительства, и в последний раз, до побега в горы, был штабс-ротмистром, прикомандированным к нашей бригаде, и даже командовал сотней. Он меня любил и уважал по-своему, и я решился положиться на него и разузнать, как от личности вполне влиятельной в горах и конкурировавшей с шейхом. Султан был истый прототип, под который подходят все люди подобного характера. В этом атлете соединялись природный ум, удивительная сметливость, безумная отвага, беспримерная самонадеянность, чисто-горская удаль, отсутствие всяких, как говорят французы, «scrupules de conscience», инстинктивная доброта сердца дикаря, который свирепеет и готов на все, если его раздражить — сей же час забывает сделанное ему зло, если не видит сопротивления (кстати заметить, что он воспитывался в одном из наших кадетских корпусов, и потому был более развит сравнительно с его земляками). От этой личности и от этой недюжинной натуры, я всегда ожидал всего в больших размерах; вот почему и обратился к нему... К свету вернулся Мандруйко (его лично и хорошо знал султан), и сказал, что Ерыков принял с благодарностью посланные ему от имени В-ва часы, и увидится со мной ночью [119] с глазу на глаз в Уракаевском ущелье близ Пшедаха (священное дерево).

Место было знакомое, и опасаться засады было бы смешно после моего обращения к личности здесь обрисованной. Оставив товарищей-пластунов с лошадьми в лесу, я пробрался версты полторы кустами и густой травой и притаился у ствола векового пшедаха Ночь была чернее тюрьмы; порывистый ветер гнал валуны туч, нависших свинцовыми слоями и бросавших мелкие дождевые капли, проникавшие до костей, от которых понамокшая бурка немного спасала... В темноте слух, а не глаз больше настороже, и, невольно сжимая рукоять кинжала, я ждал этого tet a tet... Около полночи защекотала горная курочка и, затем, три раза крикнул горный беркут: это были условные сигналы нашей встречи... Подвыл я шакалом в ответ, и так жалобно, что самому стало смешно... Вскоре зашелестела трава под осторожной, но твердой походкой, и султан дружески пожал мне руку со словами: «ты все такой же, мой Аполлон, такой же джигит очертя голову и такой же неизменный товарищ! Что тебе хочется знать, спрашивай: для тебя и В-ва у мена нет заветного, нет тайн, да и что мне наши шакалы и кроты, когда я уже обрусел»!.. Более часу беседовали мы, как старые друзья, и много узнал я сокровенных тайн, ненавистного душе султана, Амин-Магомета с его клевретами, ползавшими перед ним по-восточному, да, пожалуй, и по нашему, старому адату. Тишина была недаром предвестницей того гибельного урагана, который едва не разразился на линии 14-го мая 1851 года.

Амин-Магомет собирал тайком и почти в одиночку на Мектеп все влиятельные племенные личности, и с ними совещался, о семнадцати аулах бесленеевцев, водворившихся года за три на реке Урупе, пересылаясь вестями с ними через своих агентов. Султан, из ненависти к Амину, забыл недавний погром одного из его аулов — и речь его лилась широким горным потоком; я не прерывал и дал ему полную свободу повысказаться. Все сведения, им сообщенные, хотя и были положительны, однако далеко незаконченными, и, как видно было, Амин-Магомет не доверял султану, которого заглазно величал «туарек», т.е. вероотступник, а между тем боялся и не смел согнуть в дугу, как гнул других более слабых горских властителей. Султан передавал сведения не лично от шейха слышанные, но, большей частью, по соображениям и тем данным, которые сообщались старшинам [120] и князьями, приезжавшими к нему на совет. Но и они хитрили перед ним, что ясно видел его светлый и проницательный ум. Отдал я султану от имени В-ва десять туманов (т.е. десять наших полуимпериалов: турецкий и персидский туман на наши деньги 10 руб. сер.). Дружески расстались мы, обещая друг другу, при первой открытой встрече, всадить ловко пулю, или померяться шашкой, но, тем не менее, всегда оставаться, как были, друзьями... Запасшись, насколько возможно было, разнородными сведениями от султана, так важными для линии по последствиям, я решился еще попытать счастья: не удастся ли перехватить кого-либо из старшин, князей или доверенных узденей, которых личности, хотя и были нам незнакомы, но их легко можно отличить по доброму коню, по богатому вооружению и одежде.

И с этой целью мы отправились на поиск и засаду по дороге на Мектеп... Целые сутки напрасного ожидания не отняли у нас охоты поджидать и добыть языка; а как всему бывает конец, то и мы дождались в награду терпению... Едва утренний розовый свет озарил местность, мы заслышали конский топот: броситься занять наддорожные кусты и выправить оружие — было делом минуты... Через полчаса, не долее, показались четыре всадника на добрых конях; их нужно было ссадить наземь... Нас, правда, было только трое; но каждый имел по два выстрела в нарезной пластунской двустволке (По образцу превосходных бельгийских стволов. В-в заказал в Туле несколько стволов, собственно для пластунов, в осадке по азиатскому образцу с примыкающим длинным кинжалом-штыком, и дарил их, как награду, более отличавшимся на поисках за Лабой. Пр. авт.). Сверкнули выстрелы, и трое свалились, как снопы; четвертый, ехавший поодаль, хотя сильно покачнулся в седле, но, быстро справясь, полетел птицей...

Запорожец, как мысль, взметнулся на коня и бросился его преследовать, а я второпях послал в погоню пулю, но она сбила только папаху.

Нам было видно, как Запорожец был уже в нескольких только шагах от горца; вдруг он покатился через голову с коня, а горец, без оглядки, оттянул и исчез за отрогой, покрытой густой листвой. Поднялись конь и казак и скрылись вслед за ускакавшим...

Засада не принесла нам никаких новых сведений: двое были убиты наповал, а третий, с простреленной глоткой, захлебывался душившей его кровью и вскоре вытянулся в предсмертной агонии... [121] Половили мы их коней, повыбрали лучшее оружие, стащили трупы с дороги в кусты, позабросали и позатерли песком кровь — и пустились по сакме за Запорожцем. Так мы проехали версты четыре или верст пять и встретили нашего хлопца с запекшейся от крови рыжей бородой и с подбитым глазом, следствием падения. Он щедро награждал коня всевозможными эпитетами, доставшмися ему по наследству от его предков из Сечи, за то, что бедняга так не вовремя и неловко споткнулся о пень или камень, а между тем горец провалился точно сквозь землю... О разбитой роже и помину не было, да и стоило ли обращать на это внимание, когда скрывшийся горец открыл нас, и все окрестные аулы и ноши пустятся на розыск... Обстоятельство это было не шуточное: приходилось, быть может, поплатиться головой... Нужно было скрыть свою сакму, и мы, посоветовавшись, решили переплыть за Белую и, по устью притока Ендрюк, проехать водой до шавдона, т.е. большого топкого болота, чтобы горские охотничьи собаки, поприученные к отысканию следов, сбились с толку; а что собаки будут в ходу, мы уже это не раз испытали, зная, что и самая погоня была неминуема и неизбежна. Ускользнувший от наших лап горец в первом же ауле подымет тревогу — и закипит потеха...

До ночи нам удалось ловко скрывать свой след, и Мандруйко, в течение дня не раз взлезая на деревья или на кручи, видел погоню за нами... Благодаря только этим наблюдениям, мы ускользали от зоркости горцев и чутья их псов. Да! истинно бесценное сокровище такой пластун, как мой наставник: оказалось, что Мандруйко, за рекой Белой, так же хорошо знал местность, как свою хату. Мы переправились через Белую ниже верст тридцать. Наши лошади (мы их сберегали и ехали больше на отбитых), оживились надеждой возвратиться домой, и мы ехали так скоро, что, менее чем через час, прибыли к Майкопскому ущелью.

Луна закатилась; небо стемнело; мы ощущали то чувство безопасности, которое находишь в защите мрака и уединения... Начали взбираться, шагом, на откос, когда Мандруйко, с которым я спокойно разговаривал, дотронулся до руки моей, чтобы заставить меня замолчать, и шепнул мне:

— «Подымитесь у гору...», т.е. наверх.

Несколько черных теней обрисовывались на небе возле скал ущелья, в самой середине дороги, по которой мы должны были ехать. [122]

Мандруйко ни минуты не колебался, на что следовало решиться нам; не теряя времени на объяснения, он сказал мне:

— Поезжайте за мной (Весь наш разговор с Мандруйкой передаю, для большей ясности, на великорусском наречии, а то его язык для многих был бы мало понятен и через то многое потерялось бы в его значении и смысле.).

Повернув лошадь, Мандруйко выехал на долину, расстилавшуюся крутым скатом справа от нас. Мы ехали по тенистому рубежу ее мрачной массы и поравнялись с полуразрушенным кошем.

— Остановимся здесь, — шепотом сказал мне Мандруйко. — Здесь много таких кошей. Я знаю, что вот этот давно брошен. Мы не войдем туда, а то, пожалуй, ненароком наткнемся. Если эта татарва там, наверху, не видала нас, все пойдет хорошо: нам сейчас можно будет проехать долину. Если же они видели нас, станем наблюдать за ними, чтобы играть с ними в гулючки.

— Наблюдать, мне кажется, трудно в такой темноте.

— Когда нельзя действовать глазами, надо действовать ушами. Будем молчать и слушать. Потерпим с полчаса, и узнаем что делать.

— Но лошади изменят нам, или помешают слушать?

— Знаю... Посмотрите что мы делаем с Запорожцем: сделайте то же... Вот возьмите ремешок.

Я, как и Мандруйко, скрутил верхнюю губу коню ремнем и коротко привязал к дереву.

Я прежде видал, как прибегают к этому способу с намерением довести до неподвижности самую горячую лошадь: в таком положении, животное, которому каждое движение причиняет боль, может дышать с трудом.

Осужденный добровольно на такое же молчание и на такую же неподвижность, к каким я принудил моего коня, я, кажется, страдал не менее чем он. Трудно представить себе, как стеснительно и скучно уничтожаться таким образом, чтобы избавиться от опасности, с которой гораздо охотнее желал бы встретиться лицом к лицу. Мандруйко слушал я подстерегал. Стоя против него, я видел, как его маленькие, круглые глаза, из-под нависших бровей, сверкали во мраке, будто глаза кошки или волка.

Доверие, внушаемое опытностью Мандруйки, успокоило мою раздражительность. Стоя облокотясь на сук дерева, я не [123] чувствовал, как вздремнул, утомленный долгой бессонницей. Меня разбудил Мандруйко, положа руку на плечо.

— «Неужели вы спите?» шепнул он. «А я не был так спокоен, и чуть не перелекался! Мне вдруг показалось, что будто близ меня стоит татарва, а это был вот этот чертов пень, которого я прежде не заметил... А тут еще что-то пробежало недалеко от ног — верно зверюшка... Теперь я уверен, что мы обманули татарву, или она не приметила нас. Кругом не слышалось ни малейшего шороха».

— Ну так воротимся на дорогу — и гайда сами на поиск!

— О нет! наверно дорога занята, хотя я ничего не слышу пока.

— Ну так какого же черта мы будем здесь ждать?

— «Пойдемте», сказал Мандруйко, еще послушав; «погода прояснится на рассвете: воспользуемся остатком ночи и тукана, чтобы проехать равнину. На этот раз мы проедем позади ущелья: это будет дальше, но вернее».

Мы проехали по равнине наперерез, но едва сделали сотни две шагов, как раздался выстрел и мимо моего уха просвистела пуля.

— А это что? — спросил я Мандруйку, который остановился с удивлением.

— Известно пуля, — ответил он, — выстрел из-за этого куста. Он видел нас — поскачем зигзагами.

— Нет! бросимся к кусты и покончим с негодяем.

— А если их целая партия? Вы видите, что это только начало.

Точно, выстрелы преследовали нас, хотя и не один за другим, как барабанная дробь, но довольно часто.

— «Скверный горох!» заметил Мандруйко, остановясь в нерешимости: «он сыплется из кустов перед нами. Научилась поганая татарва, как надо делать засаду... Поскачем! Они скорее слышат нас, чем видят, и метят на удачу. А то пришлось бы нам плохо».

Мы поскакали опять; но вдруг Мандруйко остановился, и один из отбитых нами коней, которого он вел в заводу, покатился без жизни.

— Мы окружены со всех сторон! — сказал Мандруйко, — мы попали в кучки кустов, где для разбойников гораздо удобнее, чем для нас. Надо драться... Ну, что же! Подеремся с помощью Бога! Ведь не в первый раз... Следуйте за мной!

Мандруйко опять смело бросился скакать, взяв от Запорожца [124] из двух одного заводного коня взамен убитого, и, среди свистевших пуль со всех сторон, кинулся за изгородь коша, такую же развалину, за которой мы прежде укрывались, и откуда раздавался лай собаки.

— Что делать? — продолжал Мандруйко. — Вот именно то, чего я опасался! Мы наткнулись еще на засаду, и здесь, пожалуй, станут стрелять. Не знаю, много ли их, или только один-два: попались в ловушку...

Но Запорожец, до сей поры не проронивший почти ни одного словечка, и, как видно, вполне одобрявший все распоряжения Мандруйки, разрешил задачу. Он своими рысьими глазами рассмотрел близость густого леса.

«Лес перед носом, чего будем зевать!» И, не ожидая возражений, пустился вскачь, а мы за ним... Несколько неудачных выстрелов проводили нас... Благодаря зоркости Запорожца, мы были в лесу, закрыты от выстрелов, и избавились преследования горцев, как видно бывших пешими в засаде. А что будет впереди, то Бог даст!

Больше часу — или нам так показалось — мы пробирались по трущобам, переехали какие-то два протока, а блестящий утренний свет осенил нас на высоте, окруженной густым лесом. Осмотрелся Мандруйко, немного сконфуженный и молчавший все время нашего бегства, хотя и неславного, да зато здравого, и сказал:

— Толку будет мало, если мы еще останемся в горах. Мы открыты и языка не достанем, а, пожалуй, поплатимся головами... Надо вернуться домой, и если вы согласны, то к ночи мы дома.

Против этой логики возражать было бы нелепо. Кони наши притупили за шесть дней, не выходя из-под седла, голодая и нередко целый день оставаясь без воды. Да и мы, питаясь почтя одной «пастромой», т.е. вяленым мясом, да чаркой-другой горилки почти без сна, тоже крепко повыбились из сил. Решили: возвратиться на линию.

Я рассказал эту разведку с большей частью ее подробностей, желая познакомить читателей с действиями пластунов в земле неприятеля, где, правду сказать, они лучше хозяйничали, чем в своих собственных домах.

XVII.

СМЕКАЛКА.

Четырнадцатилетний казаченок, Васютка Скляров, сын [125] войскового старшины, теперь уже сам есаул, как недавно случайно я прочел в высочайших приказах, при водворении станицы Урупской был послан отцом с драбантом (Драбант — это казак-деньщик. Драбанты поступали по взаимному соглашению и им, за каждый год драбантства, давалось два года льготы от всякой службы. Откуда явилось это название, надо искать у старого казачества.), на двух парах волов, за нарубленным лесом для постройки.

Близость леса, и, по-видимому, тишина на новой линии, да наше неизменное «авось и сойдет», нашедшее место и на Лабе, были причиной чуть было не потери стариком сына, не говоря уже о быках.

Драбант принялся с парой волов, за тягу бревен, а «Васютка», с гармоникой, уселся у повозок, поставленных на полянке, и так углубился в свои импровизации, что заметил только тогда с десяток горцев окруживших его, когда двое из них принялись вязать ему руки назад...

О сопротивлении и подумать было некогда. Пришлось хлопцу с парой волов разделить одну долю и идти на поводку, как на налыгач...

Так они прошли с утра до заката, вверх по Урупскому лесу, до Тегеня. Утомленный, голодный мальчуган уже падал от усталости, но не терял бодрости духа и казацкой отваги.

Остановились горцы на роздых, развели огонь, считая себя вполне безопасными от преследования, принялись за чурек и жареное просо (Горцы, отправляясь в набег и на поживу, большей частью брали с собой для пищи жареное просо в бараньем курдючном сале, до того соленое, что довольно его было горсти, чтобы только пить, а есть уже не захочешь. Вообще воздержность черкесов изумительна и редко кто перенесет так терпеливо голод; зато, когда предстоял случай поесть, так тоже немногие посостязаются с ними.), чем угостили и пленника, развязав ему руки. Гармоника занимала горцев, даже во время пути, несмотря на то, что могла их выдать; но нестройные ее звуки, в непривычной руке, только раззадоривали дикарей. И вот они на привале взялись за гармонику, а все складу и ладу нет, даже для их негармонического уха... Не выдержал артист Васютка, схватил гармонику и лезгинка стройно и звучно огласила ночную тишь и глушь леса. Не выдержали горцы звуков нового Орфея — и принялись выплясывать... А Васютка, хотя и увлекся своей музыкальной страстью, но смутная мысль уже бродила о свободе и молодая голова работала о плане побега.

Далеко за полночь Васютка потешал своим искусством, то [126] наигрывая всевозможные знакомые ему плясовые песни, не исключая и комаринской, которая крепко пришлась по вкусу горцев, то аккомпанируя чистому и звучному голосу, напевам родимой Малороссии, или повторяя бессмысленные импровизации горского пения (Вообще у горцев почти нет своих народных песен; они поют какую-то бессвязную импровизацию, составляемую из видимых и окружающих предметов, например: «ты, добрый господин, подаришь мне деньги; день сегодня светлый, конь твой вороной» и проч. Одним словом, причитают все, что попадет на глааа или взбредет на мысль. Пр. авт.); то передразнивая армян и грузинов, коверкая слова, как они говорят по-горски или по-русски... Эта потеха привела горцев в такой восторг, в такое веселое настроение духа, что они с Васюткой обращались уже как с приятелем, угощая его всем, что только было у них лучшего в запасе... Такая гармония от «гармонии» и от таланта Васютки породила между ним и горцами полное доверие. Наделили они его и лаской, и добрым словом; наконец, утомленные пляской и нахохотавшись до судорог, все еще под влиянием веселого разгула, заснули не связав пленника. Этого-то и было нужно Васютке... Притворялся он крепко спящим, а сам полуоткрытыми глазами зорко следил за караульным у костра, сидевшим к нему спиной... Улучив время, он ловко вынул кинжал из ножен у сильно храпевшего бей-гуша, т.е. бедняка, ужакой подполз к караульному и, поднявшись за ним на колена, с размаха всадил по рукоять кинжал... Удар был так ловко нанесен, что горец, не пикнув, упал лицом к огонь. Обобрал осторожно Васютка то оружие, какое только можно было взять у крепко-спавших, и, вооруженный с ног до головы, осторожно пробрался в лесную чащу...

На другой день к вечеру Васютка был дома со своей дорогой гармоникой и с трофеями своей ловкой смекалки. Обрадовался старик-батько возвращению любимого сына, и задал пирушку, на которой «расходывся старый», по казачьему завету.

XVIII.

НА РУБКЕ ЛЕСА.

Новозассовская станица была водворена на Лабе, в 25-ти верстах выше Лабинской. В состав ее жителей поступили, большей частью, женатые солдаты кавказского корпуса, прослужившие не менее пяти лет, да из внутренних бригад войска беднейшие казаки и несколько семейств с Дона. Эта станица, как и Родниковская, Курганная, Темиргоевская и Новолабинская, вошли в состав [127] № 2-го Лабинского казачьего пешего батальона, только что тогда формировавшегося по образцу № 1-го кавказского казачьего батальона (1-й кавказской бригады нашего войска).

Начальник линии, В-цкий, перед вечером выехал из Лабинской, взял с собой все свое дежурство, чтобы, переночевав в Новозассовской, проехать прямо в крепость Прочный Окоп к начальнику фланга, генералу Евдокимову (ныне генерал-адъютант и граф).

На линии, по-видимому, было спокойно; о неприятеле не было положительных вестей, и В-цкий еще с вечера разрешил жителям поездку за Лабу в лес (об этом распоряжении я узнал от урядника утреннего разъезда). Ложная тишина обманула жителей-новичков, усердно и радиво принявшихся за новое хозяйство, на обзаведение которого были отпущены достаточные суммы и от войска, и от казны. Они разбрелись с подводами врассыпную, выбирая, где кому попригодней показалось хорошее строевое дерево... Прикрытие, рота пехоты и сотня 3-й кубанской бригады, под командой войскового старшины, султана Крым-Гирея Чингис Хана, забралось под тень, в холодок лесной чащи, и, полагаясь на спокойное положение линии, беспечно расположилось без всяких особых предосторожностей от внезапного нападения. За что дорого поплатились и войска, а, главное, бедные жители...

Вскоре по отъезде В-цкого, ко мне приехал поручик милиции Али-бей, посланный начальником фланга для собрания сведений в горы. Он остановился у меня и просил перед светом велеть проводить его через секреты за Лабу. Распорядясь этим с вечера, я спокойно заснул, простясь с Али-беем, которого инстинктивно крепко недолюбливал.

Часу в одиннадцатом утра зашел ко мне подполковник Прушинский (Ставропольского егерского полка), и мы, весело болтая и закусывая, любовались привезенным мне, пластунами подарком: дорогой и великолепно-оправленной винтовкой, добытой ими в горах... Более семидесяти конных пластунов собрались в ночь с низовых поисков, и я распорядился хорошенько угостить их за подарок. Кони их были привязаны к забору моего сада, а казаки хлопотали на дворе около котлов с горилкой и с чихирем... И уже не одна удалая песня огласила станицу. Ко мне собралось несколько офицеров пехоты, наших и донцов... И, пожалуй, мы бы на просторе кутнули на широкую ногу. — Да черт-ма!..

В самый полдень раздались орудийные выстрелы сверху Лабы [128] от Новозассовской и повторились с нашей угловой батареи... С вышек над моими воротами и у дома начальника линии сверкнули выстрелы и взвились на флагштоках красные флаги. Затрещали тревожные перекаты барабанов и сигнальных труб... Станица встрепенулась, и весь резерв быстро выступил за станицу под командой командира 2-го конного полка, подполковника Котлярова, старого боевого казака.

Бросились к коням бравые пластуны, опрокидывая котлы с недопитой водкой и чихирем, и стройно выстроились у ворот... Шабаш только что начинавшейся пирушке!.. Ногу в стремя — и мы пронеслись во все повода мимо отряда старого Котляра, которому я крикнул, что переправлюсь за Лабу и той стороной поскачу... Он в ответ только махнул папахом в руке, что, по нашему, значило «ступай с Богом»!..

Вода в Лабе была невысока и мы, проскакав версты четыре от станицы, переправились на ту сторону ее, чтобы выиграть в расстоянии так как с этого брода Лаба поворачивала дугой до самой Новозассовской. Скрытые местностью, мы скакали, лишь изредка поддерживая на поводах коней, чтобы дать перевести дух. Выстрелы все звучнее и чаще раздавались по лесу... И как только выскакали на поляну, против которой рубили лес, нам представилась вся картина отчаянной и почти одиночной обороны жителей, не успевших собраться вместе для отпора натиска превосходившего их численностью неприятеля. Однако кое-где успели уже составить каре из повозок и отчаянно отбивались... Везде сверкали выстрелы и работали штыки или приклады и шашки. Ближе всех к нам старый кавалер, урядник Христенко, бывший унтер-офицер Эриванского Его Императорского Величества полка, окруженный несколькими конными джигитами, теснившими его со всех сторон, так ловко работал штыком, что пока успели броситься к нему на выручку с десяток моих пластунов, он уже успел двоих сбросить на землю а третьего опрокинул с конем. Примкнули мы к кубанцам, оттесненным от места рубки джигитовавшими горцами, не пускавшими их из леса, встречая каждый раз дружным залпом и шашками, тогда как другая часть партии напала на рубивших в лесу жителей.

Дружная атака пластунов, прорвавших, как бурный поток, массу горцев, не выпускавших кубанцев из леса, озадачила их, а вслед за тем дружная атака вместе с кубанцами заставила неприятеля дрогнуть и поворотить, коней на уход, отбиваясь [129] выстрелами и в шашки. Но пластуны, как хлопцы не подлюбливавшие «жартов», не дали им образумиться и собраться в кучу: они гнали их, устилая равнину трупами... Кубанцы, увлеченные примером, отважно бросались в схватку и ловко с размаха работали шашкой. Пехота провожала из опушки батальным огнем, который, правду сказать, немного наносил вреда. Лес, на месте рубки, был очищен от горцев.

Переговоря с Чингис-Ханом и предоставя ему распоряжаться вместе с пластунами преследованием сбитого неприятеля, я остановился на кургане недалеко от леса. Черный с белой по краям тесьмой и с красной посередине адамовой головой — значок пластунов — держал около меня пластун, урядник Мезенцов; сзади меня стояли штаб-трубач Роншин, да мой бригадный писарь Борисенко. Мы так были заняты, любуясь движущейся панорамой боя, что не заметили, как из леса вдруг выскакало человек пятнадцать горцев и далеко впереди их летел Али-бей!..

Подскакав к нам на выстрел, он, делая широкий вольт, крикнул мне: «Ана саксетим, сартен ямар гяур» (самая пошлая брань горцев) — «угощу же я тебя сатана, ты везде поспеешь со своими дьяволами». И выстрел сверкнул, но попал не в меня, а в значок... Обернулся я к Мезенцову, указав рукой на Али-бейку, и сказал: «Чертов кус, чего зеваешь?» Раздался выстрел — негодяй повис, запутавшись ногой в стремени...

Бешеный конь помчал его назад... Горцы было бросились к нему, но в это время ружей двадцать ударили с боку из леса — и они пустились на уход по следам своих земляков, шныряя по кустам. Поймал Борисенко коня Али-бея, и когда освободил его ногу из стремени, он был еще жив и клял меня на чем стоит свет... Я приказал бросить, не трогая поганого оружия изменника, дерзнувшего подводить партию и стрелять в своих, за то, что призрели эту гадину — вытащив из дряни.

Впоследствии оказалось, что Али-бей, когда был у меня, то вскоре пополуночи разбудил моего дежурного урядника, и, как было велено, переправился за Лабу. Где он провел целую ночь, неизвестно; но утром, часу в восьмом, он был в Новозассовской у Чингис-Хана, который спрашивал его о новостях в горах: Али-бей заверил о совершенном затишье за Лабой. Что он подвел партию, сомневаться было нечего из самой его выходки со мной, да и лазутчики подтвердили о давнем его заговоре с шейхом давать знать, где и чем можно поживиться на линии... [130]

Часа через полтора собрались все пластуны и вернулась кубанская сотня из преследования, и я попросил ротного командира пехоты, штабс-капитана Подопригору, заняться укладкой на подводы наших раненых и убитых и отправить их в станицу.

Едва мы с пластунами переправились через Лабу, против станицы, как встретили В-цкого с его дежурством и 5-й урупской сотней. Он был уже близ Урупской, когда услыхал тревожные выстрелы в Новозассовской и возвратился, полагая еще застать дело и поспеть вовремя на выручку; но тридцать семь верст не перелетишь птицей на усталых конях — и прибыл когда уже было все покончено.

Искренно поблагодарил он меня и Чингис-Хана за выручку жителей и наказание партии. Мы отправились в станицу.

В-цкий, сделав нужные распоряжения, простился, сказав, что едет с урупской сотней, а дежурство свое велел распустить до возвращения своего из Прочного.

За это дело я получил «признательность светлейшего наместника, объявленную в приказе по корпусу. Пластунам дано пять знаков отличия военного ордена и два знака кубанцам. Жители, более потерпевшие, получили денежные награждения.

Потеря наша, на этой несчастной рубке леса, была до 50 человек убитыми, да до 70 ранеными. Неприятельских тел, исключая Алибейкина, притащили в станицу около 40, и захвачено более 30 лошадей. По числу тел и отхваченных с боя коней, мы верно определяли потерю неприятеля: настоящая цифра заявила, без донесения лазутчиков, о великом уроне в сборище до 500 джигитов, какой они понесли, и смерть погибших в бою «добре» была отмщена пластунами.

Надо сказать, что как только дрогнули горцы на месте схватки, я в то же время послал кубанского урядника попросить подполковника Котлярова вернуться вместе с владимирской сотней, если она к нему примкнула; в том внимании, что Родниковская станица, ниже Лабинской в 11 верстах, там же была на рубке и другая партия могла очень легко появиться так же неожиданно. Утром возвратились мы в Лабинскую. Пластуны, получив от казначея свое довольствие, отправились кому куда указала надобность. Троих тяжело-раненых поместили в госпиталь, а четверо выпросились лечиться дома. Благодаря Бога, все выздоровели, и еще с охотой продолжали охоту за татарвой. [131]

XX.

БЕГЛЕЦ.

За отсутствием наказного атамана, князя Эристова, начальник войскового штаба, полковник Мейер, желая очистить вакансии по войску, предложил командирам бригад войти к нему с представлением об отставках тех офицеров войскового сословия, которые, прослужив по положению 25 лет в строю, не приносят существенной пользы службе. Мера эта, конечно, была не только несправедлива, но и преждевременна (потому что в то время у нас не давался пенсион за выслугу лет, да и за раны редко кто получал), а односторонность ее, давая место полному произволу и прихоти по одной личности, лишала войско старых его представителей, посвятивших, хоть и бессознательно, лучшие годы и потратив силы на боевой службе: они должны были оставаться в отставке 6ез куска насущного. Мера эта была причиной и поводом не одного происшествия, горько отозвавшегося по последствиям.

В числе немногих личностей в нашей бригаде попал под эту категорию старый хорунжий П-в — личность, в былое время, замечательная по своей отваге и полной приключениями жизни. Умный и сметливый, хотя и большой руки плут, но и с сединой все еще отчаянная и неугомонная голова, не вынес оскорбления, и из мести бежал в горы. Горцы, наученные опытом, вообще не доверяли беглецам, видя в них лазутчиков и соглядатаев-переметчиков, и только тогда верили русскому беглому, когда он представлял неопровержимые доводы своей измены, а для этого надо было подвести партии и убийством и грабежом своих заручить себя. П-в хотя с давнего времени имел немало в горах кунаков, подобных же плутов, как сам, но все-таки должен был заявить себя злодеянием изменника. Через три или четыре дня, после побега, он подвел партию и ночью ограбил за станицей мельницу, убив мельника, недальнего своего родню. Это было началом его мести. На месте бывшего Родниковского поста строилась новая Родниковская станица. Ров с трех сторон от Лабы и кругом палисад с батареями уже были сделаны, а жители строили и лепили свои незатейливые жилища; но не было еще ни одной оконченной хаты. Три роты Ставропольского егерского полка, два орудия подвижной гарнизонной полуроты и полсотни донцев составляли гарнизон станицы. Войска были расположены на станичной площади, [132] в балаганах из хвороста и камыша; лошади, как строевые, так и артельные, были на коновязи, растянутой в параллель за линией балаганов. День был воскресный. Большая часть новопоселенцев отправились на ставропольскую и другие ярмарки, или за семействами, так что только почти одни войска составляли наличных обитателей станицы. Начальник отряда, майор Г-ф, желая вознаградить, себя за хлопоты и скуку рабочих дней, отправился в станицу Михайловскую, передав начальство капитану Д-скому, а этот думал, думал, да передал брату своему, штабс-капитану Д. И так шла передача между всеми ротными офицерами, отправлявшимися в смежные станицы; все разбрелись; передача остановилась на прапорщике Щ-ском. Став главным военачальником, он первое вступление свое ознаменовал милостью. Призвав фельдфебелей и каптенармусов, приказал отпустить чинам, вместо одной, по две чарки, причем, конечно, не забыл и своей львиной доли и почил вместо лавр на сене, покрытом буркой... П-в, как страстный охотник, отлично знал местность обеих сторон Лабы. Быв же, в длинный период своей службы, воинским начальником, станичным и сотенным командиром, знал все выходы и уходы наших кордонных порядков, не хуже как и все частные грешки... А тут еще был расчет на помощь семьи, жившей в Михайловской, и нельзя строго судить, если его семья была тайком в сношениях с ним. Дело понятное: свой своему поневоле друг!

В новой станице ожидали сотню с Кубани на смену донцев.

П-в и это узнал... И вот, часу в пятом пополудни, он, надев форменную черкеску с эполетами, с партией человек в полтораста, закрытый лесом, переправился через Лабу. С развернутым значком, в порядке похожем на казачий строй, П-в пошел прямо по дороге к станице. Донской пикет, стоявший верстах в двух, видя офицера в форме и ожидая сотни с Кубани, не потревожился. П-в сам сделал маяк; донцы, в простоте сердечной, отдали ответ. Подошла мнимая сотня, окружила пикетный курган. П-в закурил трубку, а бедные неопытные донцы заплатили жизнью за свою доверчивость и оплошность... Три горца переоделись в шинели убитых и, с пиками в руках, поехали впереди партии, из которой три джигита заняли наблюдательный пост. Житель-казак, стоявший на часах у рогатки, заменявшей пока ворота, видя донцов и офицера, откинул ее... и мнимая сотня вошла в станицу, а бедный часовой, заколотый кинжалом, сброшен в [133] ров... Часть горцев бросилась на коновязь; остальные, опрокинув ружья, стоявшие в козлах перед балаганами, вытянулись в линию, прицеливаясь в выглядывавших из них солдат и донцов, чем заставляли их прятаться как сурков в норку... П-в узнав, кто такой бдительный начальник отряда, войдя к нему в палатку, застал Щ* спящего сном неповинного младенца, отпустил ему десяток-другой горячих плетей, приговаривая: не упиваться тельцом, а помнить свою обязанность — и бросил его, не удостоя даже взять в плен. Между тем, партия захватила в станице что попало наскоро под руку, и порубив человек с пять жителей, вздумавших взяться за оружие, забрав около сотни лошадей, повыбрав в одном зарядном ящике снаряды, захватив несколько донских ружей, безнаказанно переправилась за Лабу... Ошеломленный и растерявшийся отряд, и в главе его Щ*, вероятно считая все случившееся тяжелым кошмаром, не скоро опомнились а подняли тревогу выстрелами с батарей. Пока прибыли резервы из смежных пунктов, наступила ночь... Здесь П-в пощадил оплошность, или совесть в нем заговорила, или он спешил скрыться безнаказанно; но зло им сделанное было неисправимо и горцы встрепенулись... Удача, в первый раз, с водворения линии, побывать в станице, и побывать безнаказанно, ограбив ее... этого не удавалось и отважнейшим их предводителям. П-в стал их кумиром; с ним они уверовали в свою силу и ловкость и, вслед за тем, через неделю, сильная партия, до тысячи джигитов, собралась под предводительством такого славного вожака.

Станица Курганная, на Лабе, строившаяся одновременно с Родниковской, расстоянием в девяти верстах, выслала колонну жителей за Лабу на рубку леса, под прикрытием роты пехоты. Следивший зорко за новыми станицами, П-в, зная что в старых трудна пожива, пользуясь скрытой местностью, пропустил колонну в лес; ему было хорошо известно, что если не было перепалки на рубке, то русские возвращаются оплошно... Горцы, сделав перекрестный залп, бросились в шашки. Ротный командир, поручик князь Туманов, был из первых убитых. Колонна смешалась... одиночный бой недолго длился... Пока прискакали резервы на выручку, многие поплатилась жизнью; но здесь не удалось горцам ничем поживиться. Они спешили скрыться, не понеся большой потери, в надежде, что П-в доставит к тому случай. Эта и могло бы наверно случиться не раз; но монарший манифест, [134] прощавший беглецов, вызвал П-ва, полагавшего, что и его простят, как прощали негодяев бежавших в горы больше по глупости, из страха наказания. Однако он был судим и расстрелян. Смерть П-ва отняла самонадеянность у горцев; партии их одна за другой были разбиваемы наголову.

XXI.

УРЯДНИК ИГНАТЬЕВ.

Обаятельно-заманчива была наша боевая жизнь, а войсковое положение, даровавшее равные права нашему сословию со всеми подданными империи, вместе с тем разрешало, уже без особого высочайшего повеления, зачисляться, каждому без изъятия, в наше войско, дав только обязательную подписку за себя и потомство принадлежать сословию. Это вызвало к нам не одного охотника. В числе их сенатский регистратор Игнатьев поступил в нашу бригаду казаком.

Как теперь помню; — я был в бригадном штабе в своей канцелярии. Старший бригадный писарь, урядник Гусев, доложил мне, что прибыл явиться «дворянин-казак из московских», т.е. не из своих, а на московских смотрели казаки вообще как-то недружелюбно, пока не убеждались, что «не свой» перерождался в истого казака, и тогда уже, как со своим пересозданием, они делались друзьями на жизнь и смерть.

Велел я позвать неофита-казака. Мне представилась личность лет 23 или 24-х, в странном каком-то балахоне, в роде шинели; когда я спросил его, что на нем за костюм, он откровенно сказал: «я решительно ничего не имею, кроме желания быть хорошим казаком, а бедность не порок». Этот ответ и вообще симпатичная личность Игнатьева заинтересовали меня. Справясь с его документами, я узнал, что он из студентов 3-го курса камерального факультета, и попросил командира бригады оставить его при мне. Выдали Игнатьеву небольшую сумму для водворения я подарил ему коня и оружие, и он живя у меня, стал моей правой рукой. Каждый день, с 10 до 12 часов, если не было тревоги, Игнатьев охотно ходил с учебной командой стрелять и учиться владеть конем и шашкой, чего строго требовал наш неоцененный В-в. Такой личности нетрудно было усвоить все приемы ловкого казака. За первое дело в разъезде, в который Игнатьев был назначен за уряд-урядника, его произвели в урядники, а [135] за отличие в набеге и за молодецкое разбитие партии, вдвое превосходнейшей численностью, также на разъезде, Игнатьев удостоен был знака ордена св. Георгия и назначен старшим урядником 4-й владимирской сотни, 2-го конного полка.

Сотенный командир, штабс-капитан князь Каймурза-Беймурзов, заболел. Станица Владимирская еще недавно была водворена на месте поста Житомирского, в пятя верстах от Лабы и в десяти от Лабинской. Жители не успели еще хорошенько освоиться с местностью, так как большая их часть была переселена с Дона, а уже заявили себя молодцами.

Беглый урядник Колосов, житель станицы Вознесенской, бывший у меня во взводе № 14-го конной батареи, бежавший в горы, промотав порученные ему казенные деньги, немало пакостил, хотя и мелочно, на нашей линии, пользуясь превосходным знанием местности. Я расскажу последний его смелый набег. Пробравшись, с партий человек в пятьсот, с вершин Тегеней по скрытным балкам между Урусом и Чамлыком, Колосов каким-то случаем узнал, что во Владимирскую станицу ждут с Кубани вторые ставропольские сотни. Уверенный, что его никто лично не знает в новой станице, он до того был дерзок, что, оставив партию на высотах за станицей, как будто на покормку, сам, с таким же беглецом с Кубани, приехал в станицу и явился подполковнику (Кубанского егерского полка) Ахмылову, как к отрядному начальнику, за приказанием, где остановиться сотням. Подполковник, ничего не подозревая, велел оставить сотню на покормке до вечера — и еще приказал этому висельнику дать чарку водки. Колосов выехал за станицу, зорко опытным глазом повысмотрел, что часть скота, голов в триста, была на водопое у ручья, а женщины с ребятишками мыли белье близ мельницы. Поздоровался он с ними, объявив, что сотни пришли с Кубани, и отправился к партии... Идут мнимые сотни со значками впереди — и вдруг бросились на скот и на мыльщиц... Поднялся крик и гам, а бывшие на мельнице казаки принялись стрелять... Раздалась тревога в станице, загудел набатный колокол, вторя перекатам барабанов, и окрестность дрогнула от гула батарейного единорога, оповестившего линию... Пехота бегом высыпала вместе с жителями за станицу. Урядник Игнатьев с сотней был версты за две, в прикрытии главного скотского табуна; он соколом прилетел, и, после залпа на скаку, с шашками дружно бросилась сотня на неприятеля из-за скрытной балки с правой стороны. Неожидавшие [136] столь смелой атаки, горцы смешались было: но, скоро оправясь, остановили сотню, заставив ее своим натиском отступать шаг за шагом, отбиваясь выстрелами. Горцы охватили сотню с фланга и фронта. Игнатьев понял, что этот удачный маневр горцев озадачил казаков и исход неминуемо будет гибелен: живо сообразив и пользуясь хорошо ему знакомой местностью, он, быстро поворотя кругом, бросился в карьер, врассыпную, как на уход. Горцы думали, что сотня струсила, погналась за ней в рассыпную же, опережая друг друга. А между тем Игнатьев, наведя партию на залегшую по балкам пехоту, встретившую ее сильным огнем, живо выстроился и, обскакав кругом станицу, бросился на оторопевших, в свою очередь, горцев. Этого напора горцы не выдержали и рассыпались по равнине к Лабе, а сотни из станиц Лабинской и Зассовской почти одновременно бросились им наперерез от Лабы. В это время показались на высотах за станицей сотни вознесенская и чамлыкская, почти в том же направлении, откуда появилась партия. Окруженные со всех сторон, горцы, отчаянно отбиваясь, и поодиночке, и кучами, носились, как испуганный рой ос, по равнине, гонимые и встречаемые со всех сторон казаками. Они, действительно, дорого продавали свою жизнь: безнадежное положение делало из них героев; но недолго длился бой... И едва ли десятка два или три человек спаслось за Лабу, в числе их и раненый Колосов.

Этот негодяй, но, тем не менее, отличный наездник, два раза налетал на Игнатьева в одиночку и последний раз ранил его легко шашкой.

Недолго после этого беглец разбойничал: его поймали в низовых станицах и повесили своим судом, самосудом!..

Горцы потеряли много хороших джигитов, в числе их вожака Алхаза Алхазова, и несколько старшин и узденей, а поживы не видали.

Потеря наша, при отчаянном сопротивлении горцев, была не так значительна. За то дело, так ловко начатое, Игнатьев был произведен в хорунжии; сотня получила на свою долю четыре георгиевские креста и две медали за храбрость.

XXII.

ПОСЕЩЕНИЕ ЛИНИИ.

В конце зимы 1847 — 1848 года, начальник линии, В-в, [137] получил от начальника фланга, генерала Ковалевского (убитого при штурме Карса), полуофициальное известие, что французского генерального штаба полковник граф Куртюжи и бригадный генерал де-Лини посетят линию. Неизвестность, как принять таких почетных гостей, в качестве-ли лиц официально осматривающих линию с разрешения правительства, или как гостей-посетителей, вынудила В-ва послать меня навстречу им в станицу Урупскую, чтобы узнать от адъютанта наместника, князя Дондукова-Корсакова, сопровождавшего их. Князь мне сказал, что прием должен ограничиться теми условиями, какие налагает вежливость, но отнюдь не делать официальных встреч и не отдавать воинских почестей. Уведомив с нарочным об этом В-ва, я, в полной форме адъютанта, отправился представиться нашим гостям... И без смеха, до сей поры, не могу вспомнить виденной мною сцены. Наши гости приехали в Урупскую за несколько часов до моего приезда, и, по приглашению станичного атамана, войскового старшины Склярова, остановились в его доме. Князь Дондуков, зная давно оригинального старика, шутя сказал ему, что эти господа, так себе, богатые купцы-маркитанты, в чем совершенно убедил старика гражданский костюм гостей. Скляров всегда был самый радушный хозяин, а если при этом случалось ему быть в веселом настроении, тогда трудно было отделаться от него насухо, не насытившись как губка... Живо явилась закуска, и старый принялся усердно подчевать гостей, не забывая, конечно, и себя. Такая дружеская фамильярность чрезвычайно понравилась французам; когда же им князь передал причину бесцеремонности, они принялись разыгрывать роль добрых купцов, и так усердно, в свою очередь, угощали старика, что он уже показал им и свое искусство на скрипке... При выходе его во внутренние комнаты, чтобы распорядиться подачей еще чего-нибудь им придуманного, сыновья никак не могли уверить отца в звании гостей... «Брешете бис вашего батьку — мини казав князь, что воно купци, тай и годи, цыц! Роб як кажу, чим я не пан у соби в хате-галганье!» И, кажется, ничто и никто не переуверил бы расходившегося старого хоперца...

Представьте себе довольно большую комнату порядочного деревянного дома, передней угол которой, от потолка до подоконников, увешан без всякой симметрии иконами в окладах, в киотах и без всякого украшения, но везде обвешанных разнокалиберными, серебряными и медными, староверческими крестами, с множеством [138] лампадок и свечников, как в любой старообрядческой молельне, (хозяин был православный, но это семейная святыня). На остальных стенах понавешено тоже зря, как пришлось: где конский убор с седлом, где кольчуга, шишак с налокотниками, тулук полный стрел с луком, где секира и насека, где ружье, шашка, пика или пистолет. Одним словом, как вбился куда гвоздь, или оленьи рога, так и вешай. Эго хаостическое убранство довершалось несколькими небольшими зеркалами в вычурных старинных рамках, и сверх, всего, несколько картин суздальского художества, представлявших разных богатырей, генералов с армиями промеж ног и отрубленными вражьими головами, да похоронная процессия мышей, погребающих кота, в которой старик находил пропасть юмора... И, действительно, оригинально, как и вся его обстановка, нелишенная своего рода поэзии он ловко и забавно комментировал гостям погребение кота, так что заинтересовал всех. Старик от природы, как и большая часть малороссов, был умен и хитер, и умел, когда хотел, быть остроумным, или наивным, смотря по обстоятельствам. Большой дубовый стол, покрытый дорогой персидской ковровой скатертью, был установлен всевозможных видов и форм сулеями, фляжками, бутылками и штофами, чарками, рюмками, бокалами, стаканами, и буквально загружен печеньем, вареньем и соленьем на все лады и манеры.

Едва я переступил порог, С-в бросился ко мне и, схватив за обе руки, потащил к столу со словами: «что ты, братику, перелекался, а-бо-встикса що надив на соби эту сбрую, или начальство иде? здесь, братику, всё свои: это добрые хопята, а князь, ведь, такой же адъютант, как ты. А ну! к бисову батькови, не мне же ты являться станешь; станицу а поручил судье; вот он узнает, что ты здесь, так отлапортует. Мы, братику, службу также помним, як дружбу — спасыбенько що зашов... А что же с дорожки не пропустить-ли того сего?..» Князь уже успел меня представить, и оба наши гостя с французской любезностью приняли привет, переданный мною от лица начальника линии; но, видя мое недоумение, относительно старика, в коротких словах рассказали о комедии ими разыгрываемой, прося принять участие в общем их удовольствии и не разочаровывать радушного хозяина... Еще не совсем забыв болтать по-французски, я со смехом принял и предложение, и протянутые руки. С-в же, слыша, что я довольно бегло говорю с его гостями, как он полагал евреями, крикнул в восторге: «Бачь! бисов кус? и ты лаишь по-жидовскому?.. [139] Що князь маракуе брехаты, як жидако, на то вин и князь, а ты бисов сын, добрий казачуго — спасыбенько, братику...»

На другой день старик, убедясь в своем промахе накануне, крепко конфузился, и я едва уговорил его выйти к гостям. Они, со свойственной им любезностью, просили старика простить их невольную шутку, которую он сам же создал, и повеселевший старик ни за что не хотел отпустить нас без завтрака, за которым, хотя и сдержанно, но все же развернулся. Оба француза довольно порядочно объяснялись по-русски, а чего не могли понять, то переводили мы.

К обеду мы приехали в Лабинскую. Наш В-в так любезно-радушно встретил и принял гостей, что не прошло часа времени, а мы все была так настроены, как будто век жили вместе. Весело прошел роскошный и изящно приготовленный обед; немало было предложено заздравных тостов, и В-в от души смеялся проделке старого Скляра, которого любил, как дельного и толкового офицера. А французы от старого казака были просто в стороне. На утро было показано гостям все то, что могло интересовать их.

Прогостив два дня в Лабинской, наши гости отправились вниз по линии, и мне было приказано В-м показать им все станицы и посты до Усть-Лабинской (1-й бригады на Кубани). Погода была великолепная; снегу не было нигде ни клочка; легкие утреники едва только серебрили траву и листья, уже одевавшие деревья. Проглядывало солнце и жаркие его лучи, согревая, живили пробуждающуюся природу после недолгого летаргического сна. Часу в четвертом, мы приехали в укрепление Темиргоевское, где начальник его, вместе с тем заведующий нижним участком линии, и командир № 3-го кавказского линейного батальона, подполковник Генинг, и подполковник Войцеховский, командир нашей батареи, расположенной при укреплении, предуведомленные В-м, оба прекрасно образованные люди, приняли и угостили дорогих гостей со всею роскошью, какая только было доступна у нас на линии.

Утром мы отправились в дальнейший путь. Генинг хотел доставить сюрприз гостям и, переговорив со мной и князем Корсаковым, распорядился, чтобы сотня станицы Воздвиженской (1-го Лабинского полка штаб-квартира), сделала примерное нападение на наш поезд; но эта невинная шутка-сюрприз едва не разыгралась, вместо водевильного буфа, серьезной драмой... Под прикрытием сотни и четырех ракетных станков, выехали мы из [140] укрепления прямой дорогой, идущей над самой Лабой, здесь бешено-бегущей в крутых отвесных берегах, покрытых густым лесом, по которому с нашей стороны, параллельно течению реки, по берегу шла просека для линии маяков и пикетов. По этой дороге расстояние между укреплением и станицей всего девять верст. Мы проехали версты четыре; до засады оставалось еще версты три. В этом месте Лаба имеет берега прорезанные широкими промойными балками, поросшими лесом; тут лучший брод, совершенно закрытый от наблюдений с берега островками, поросшими высокими кустами, тянущимися непрерывной цепью...

Французы говорили без умолку и много порассказали нам эпизодов из их войны с кабилами. Оба они были при осаде Константины и, сравнивая нашу боевую жизнь с алжирской, отдавали дань похвалой отваге и удали казаков при тех незначительных средствах к защите, какие видели.

В это время залп не одного десятка ружей заставил их встрепенуться и схватиться за великолепные двустволки...

Мы с князем не трогались с мест, полагая, что казаки не поняли назначенного места для сюрприза; по несколько пуль, просвистевших мимо ушей, заставили нас выскочить из экипажа и сесть на заводных коней... Сотня и ракетная команда живо было уже сомкнулись, окружив коляску, и завязали перестрелку. Это не шуточное нападение, это была сущая партия, человек в двести, которая быстро переправилась через Лабу на закрытом местностью броду и сделали свой сюрприз... Приняв команду, я спешил казаков и составил вокруг экипажа каре; имея по углам ракетные станки, мы открыли через ружье огонь из-за коней. Горцы разделились на две партии, чтобы поставить нас между двух огней; но бывшая в засаде, ради потехи, сотня, поняв в чем дело, бросилась и сбила часть партии, занявшей дорогу от леса; вслед же затем явившийся из укрепления подполковник Генинг не любивший шутить с татарвой, живо их сбил и заставил бросаться, где кому пришлось, прямо с кручи. Часть войск, прибывшая на выручку нам, отправились преследовать партию, а мы сели в экипаж и во все лопатки понеслись в Воздвиженскую, где командир 1-го Лабинского полка (старый улан), войсковой старшина Коровин, жена которого была француженка, радушно приняли нас. Оба наши гостя во все время перестрелки принимали самое деятельное участие в ней, посылая пуля за пулей из своих двустволок, первый раз стреляя через седло, что их чрезвычайно заняло. [141]

На утро мы выехали осматривать попутные станицы. Гости наши долго оставались близ станицы Некрасовской, на месте бывшего укрепленного стана некрасовцев, еще хорошо сохранившего свои земляные сооружения. Граф Куртюжи сказал мне, что он собирает материалы царствования Екатерины II, и стан некрасовцев, лично им осмотренный, займет не одну страницу в его мемуарах. Вечером мы были уже в Усть-Лабинской станице. Здесь гостей встретил наш достойнейший начальник фланга, Петр Петрович Ковалевский. На утро я имел честь откланяться нашим гостям и передал каждому из них, по поручению В-ва, полное горское вооружение, как современное, так и древнее, с костюмами и с конской сбруей. Они не ожидали такого, можно сказать, царского подарка. В эту ночь они получили депеши, призывавшие их на родину, где 48-й год не обошелся без тревоги и переполоха, более серьезного, чем темиргоевское и у Воздвиженской...

С особенной внимательностью рассматривали французы каждую вещь. Их очень занял наш сулук, т.е. кожаный складной котелок, который мы имеем под седельной подушкой для набрания воды, а также сулам, т.е. отрезок от корня камыша, оправленный в серебро, как нагрудный хазырь (патрон) тоже для питья, через него как через фильтру, грязной и нечистой воды. Они говорили, что предложат эти полезные вещи, по их удобству, ввести на родине в войсках, равно и башлык.

Наши гости, быть может, давно забыли свою поездку по лабинской линии, а мне, вернее смерти, никогда не приведет судьба напомнить им в Париже, по их карточкам, о былом посещении и их любезной внимательности к казаку-пластуну лабинской линии.

XXIII.

3АВАЛ.

Отряд возвращался из экспедиции, предпринятой в большую Чечню в начале сороковых годов.

Был уже конец октября. Природа Кавказа, казалось, грустила, как увядающая красавица, которая чувствует приближение своей осени. Ветер, с заунывным воплем пробегая по ущельям, обрывал последние желтые листья деревьев. Небо хмурилось; солнце лениво светило. Отряд наш растянулся по узкой гати Кунипского [142] леса лежащего в десяти-двенадцати верстах от реки Мечика (На реке Мечике живет довольно сильное чеченское племя мечиковцев. Впоследствии, в 1855 году, на реке Мечик был размен Джемал-Эдина, сына Шамиля, взятого в плен при штурме аула Ахульго в 1839 году, на пленные семейства князей Чавчавадзе и Орбельяни.). Я был в арьергарде со взводом конной казачьей № 14-й батареи, при батальоне куринцев.

Мы двигались очень медленно, изредка останавливаясь, чтобы отбросить на благородную дистанцию мечиковцев, которые провожали нас то пронзительными гиками, то свистящими пулями. Изредка снимались орудия с передков, чтобы послать гранату или ядро, как прощальный привет хозяевам. Не раз я засматривался на Черные Горы, синевшие вдали, а за ними, как облака, туманно высились вершины снегового хребта, и, как будто с негодованием, смотрели на нас. Да и было за что: не одна роскошная долина у подошв их отрогов превратилась в пустыню; не одна роща вековых дубов и чинаров, увитых дикими лозами виноградника, переплетенных дружным плющем, обратилась в пепелище, где обгорелые остовы дерев и тлевшие аулы горцев напоминали о страшных гостях своих. И весело, и грустно было расставаться с этой очаровательно-грозной природой; но мы с каждым шагом были ближе к Сунженской линии, а эта мысль какой скуки не разгонит!

Так мы прошли и выдвинулись на поляну, среди которой, осененный кущей тутовых дерев и кизила, высится большой курган, со старым горским кладбищем и с развалинами какого-то аула. Отряд расположился на ночлег. Запылали бивуачные огни; поляна в несколько квадратных верст, обрамленная с трех сторон вековым лесом, примыкающая к крутому обрыву на реке Мечике, осветилась и ожила говором тысячей голосов; везде мелькали живые тени, то ярко облитые огнем то уходившие и исчезавшие во мраке. Освещенные снизу деревья принимали исполинские размеры и, казалось, верхушками упирались в мрачный свод неба. Нигде ни звездочки; только нависшие пеленой тяжелые тучи гнездились одна на другой, изредка разрезываемые яркими полосами молний. Холодный ветер, врываясь в долину от реки, кружил сухие листья и пыль над поляной со снятым хлебом. Я был дежурным по артиллерии: приняв и передав приказания, так уходился, что с наслаждением бросился на бурку у яркого костра, и [143] начинал уже дремать в ожидании ужина... В это время подошел ко мне наш дивизионер, капитан гвардейской конной артиллерии, Б-д, прикомандированный на время экспедиции к сводным пяти орудиям нашей конно-казачьей бригады, батарей №№ 13-го, 14-го и 15-го. Этот редкий, молодой человек, не по летам испытавший жизнь и покрутившийся в вихре петербургского света, умел и успел увлечь не только наши умы, но и овладел сердцем каждого, кто его знал хотя немного. Он сел у огня, как-то особенно грустный и молчаливый, будто чуя беду неминучую... К нам подошли: пешей 19-й бригады поручик граф Толстой, 13-й батареи сотник Бирюков и нижегородский драгун, штабс-капитан князь Челокай. Оживилась беседа; Б-д как бы стряхнул тяжелую думу; речь его, по обыкновению, лилась стройно и увлекательно, но видно было, что он преодолевал гнетущую безотчетную тоску... За полночь все разошлись...

Сумрак редел. Тяжелый туман еще висел над рекой, а отряд уже закопошился как муравейник; с первым рассветом пасмурного дня, началась переправа через Мечик. Наши пять орудий были в авангарде, и едва мы стали подниматься на крутой откос противоположного берега, как были встречены пролетевшей над головами гранатой, которая упала за нами в воду. Поднявшись на взъезд, нам открылась небольшая поляна, замкнутая со всех сторон гигантским лесом, а за ней, по неширокой арбяной и единственной дороге, высились, преграждая путь, одно над другим, деревья грозного «завала», устроенного горцами, мастерами на такого рода сооружения, и вооруженного девятью орудиями. Из-за завала виднелись папахи и мелькали стволы винтовок. Едва мы выстроились фронтом. адъютант начальника отряда подскакал к Б-ду и передал ему приказание генерала...

— Справа в одно орудие, рысью марш! — раздался голос капитана, и все пять орудий вытянулись в линию по дороге. Свернув с нее влево, орудия пустились по ровной поляне стрелою, пристроились по-одиночке к первому, и понеслись, на полных рысях, прямо против всходящего угла главного завала, чтобы спастись от выстрелов боковых орудий. Но эта предосторожность была лишняя: неприятельские завалы, мастерски устроенные, взаимно обстреливали всю линию. Легкие орудия наши, как кокетливые щеголихи на гулянье, быстро приближались к опушке леса, занятого горцами. В густых облаках пыли, орудия катились по снятой [144] пажити чалтыка (Чалтык то же растение, что сарацинское пшено. Чалтык, просо, кукуруза, ячмень и пшеница суть главные продукты горского хозяйства: ржи и овса горцы никогда не сеяли.) и проса, то разрываясь перед неровным местом, то снова равняясь, на полных интервалах. Но вот белое облако вырвалось сквозь ветви засеки с одной из амбразур завала; блеснула молния; грянул гром; фитили мелькнули в других амбразурах, и ядра засвистели над нашими орудиями. Дым орудий, стрелявших по-очереди, повис черной тучей, закрыв завалы. Едва отгрянул гул первого выстрела, глухо повторенный лесом, орудия, по сигналу шашки капитана, повернули налево кругом, казаки бросились с коней к лафетным станинам, коноводы с передками поскакали к зарядным ящикам. Несколько мгновений царствовало всеобщее смятение; но скоро орудия, выравненные с замечательной быстротой и ловкостью, гордо возвысили свои жерла, и стали прямо смотреть в боевые подушки неприятельских лафетов. Первый выстрел взревел... орудийный огонь задернул занавесой дыма всех нас.

Как сокол, быстро летал Б-д по дивизиону, держа наголо шашку, и, несмотря на то, что статный карабах его, испуганный выстрелами, рвался неровными и бешеными прыжками, ловкий кавалерист сидел в седле твердо.

Он подскакал к командуемому мною взводу, говоря: — «Не робей ребята! двум смертям не бывать, одной не миновать!»... В это время блеснул огонь в облаках дыма, и шамилевское ядро с треском ударилось в хоботовую подушку единорога, прыгнуло через правило, и пошло рикошетами вдоль дивизиона. Б-д, раненый в правую ногу, упал вместе с лошадью близ передовых уносов.

— «Казаки! Не поминайте меня лихом», — сказал еще твердым голосом храбрый капитан, когда понесли его на окровавленных носилках... «Сотник Бирюков, примите команду над орудиями. Прощайте, добрые друзья!..»

Артиллерийский огонь с обеих сторон усилился; ядра и гранаты реяли над нами, вырывая то казака, то коня; но вот бегом пробежали, мимо дивизиона, с ружьями наперевес, охотники от Куринского и Кабардинского полков: это, большей частью, были юнкера, которым храбрый наш начальник отряда, генерал Фрейтаг, вызывая на штурм, сказал: — «Повесы-галунщики вперед! кто первый на завале, тому крест и эполеты». Быстро пронеслись [145] рота за ротой вслед охотников к завалам. Загрохотала артиллерия: наши пешие батарейные орудия обстреливали фас и фланги; ядра, со страшным треском ударяясь о гигантские древесные стволы завала, щепили их, отрывая огромные куски, поражавшие горцев. Не устояли мюриды и чеченцы перед всесокрушающей силой дружной атаки. Первый завал был взят, и юнкер князь Херхеулидзев держал и махал значком, отбитым им у горца; а за первым завалом были взяты еще два, но уже без орудий. Горцы, видя неустойку, прежде всего бросились спасать их, однако не могли увезти одно подбитое орудие и два зарядных ящика, доставшихся нам трофеем. Наши легкие орудия двинулись к главному завалу, и удачные навесные выстрелы облегчили штурм остальных завалов.

Пехота делала чудеса; горцы, невзирая на свою прирожденную твердыню—крепость, вековой лес, бежали, сбитые со всех пунктов и провожаемые орудийным и ружейным огнем, или выбиваемые штыком и прикладом из засад. Дружно пехота распорядилась с завалами и очистила нам дорогу.

Надо, по-истине, дивиться кавказскому солдату, его неутомимости, его богатырской силе, отваге и сметливой расторопности в такой местности, где каждый куст, каждый камень, каждое дерево скрывают горца, а с ним оплошному смерть. Но кавказский солдат все преодолевает и выходит победителем. Слава, хвала и честь вам, храбрые кабардинцы и куринцы — гроза и ужас Чечни!

Вот перекаты барабанов и сигнальные горны велят собраться из преследования. Генерал уже на открытой огромной поляне, окруженной густым лесом, из-за которого слева высятся уступы исполинских скал. Как к матке в пчелином рое, так, стекаясь со всех сторон к генералу, являлись закопченные порохом лица храбрецов. Весело было смотреть на беззаботные, открытые лица усачей, уже шутивших и смеявшихся, едва успев вырваться из жадных челюстей смерти. Но таковы были обстрелянные кавказцы...

Как только дело кончилось и мы поубрались каждый в своей части, я с Бирюковым поехали на перевязочный пункт. В это время навстречу нам тянулись повозки и арбы, в которых лежали на соломе раненые офицеры, солдаты, казаки и милиционеры; стоны их сливались со скрипом колес... Некоторые могли сидеть — и как грустно смотрели они на нас, здоровых и веселых!.. Будто теперь вижу этих храбрых, которых, [146] еще так недавно волновали страсти, надежды, желания, искаженных и обезображенных огнестрельным и рукопашным оружием, бледных, полумертвых, с открытыми и тусклыми глазами. Иные из них, с горестным упованием, молились; другие, без слез и ропота, смотрели пристально на свои раны, обвитые кровавыми бинтами; но большая часть лежали под бурками и шинелями, без чувств и памяти.

Я с Бирюковым, как бы сговорясь, дали повода и нагайки коням и вихрем промчались мимо благородных страдальцев. Через несколько минут мы уже были на перевязочном пункте. Уважаемый наш Б-д лежал бледный и без ноги.

— Прощайте, господа, — сказал он нам, — благодарю вас за все, благодарю за участие к умирающему; мое предчувствие сбылось... Вряд-ли еще увидимся!.. — Он грустно опустил голову на седельную подушку и замолк; мы думали, что он умирает... Скоро опять очнулся Б-д и, взглянув на нас, сказал:

— Вы еще здесь, товарищи... благодарю вас... — Он протянул было к нам руки, готовясь говорить; это движение причинило ему нестерпимую боль, и он опрокинулся навзничь. Подошедший медик попросил нас удалиться, чтобы не беспокоить раненого.

Через полгода мы прочитали в приказах, что наш храбрый дивизионер получил орден св. Георгия 4-го класса и за ранами уволен от службы полковником... Последняя моя встреча с храбрым Б... была во дворце Государя Императора, во время празднества столетнего юбилея ордена св. Георгия, 26-го ноября 1869 года. Со слезами на глазах, дружески обнялись старые знакомые — оба калеки...

Потеря наша в продолжение этой экспедиции была довольно значительна, но вред, нанесенный хищникам, был громадный... Впервые русское оружие громило их разбойничьи вертепы в самой глубине недоступных вековых лесов Чечни. Прошло немало времени, когда наместник Кавказа, князь Барятинский, проложил свободный путь, по нашим следам, широкими, на орудийный выстрел, просеками, перерезав и искрестив Чечню, и добрался до их самых заветных логовищ.

Нам еще на утро предстоял бой.

Поднялось солнце огромным шаром из-за горных вершин и стало над лесом. Мы двинулись вперед; командуемому мною взводу пришлось идти в арьергарде с драгунами, казаками и милицией. Горцы провожали и преследовали нас упорно. В авангарде [147] слышалась частая орудийная и ружейная стрельба, но отряд шел не останавливаясь. Горцы беспорядочно толпились, поражаемые повсюду. Так два дня шли мы через Чечню и на третий день к вечеру, переправясь через реку Сунжу, были в Сунженской станице (впоследствии эта станица была переименована в Слепцовскую, в память генерала Слепцова, начальника линии и бригады, заплатившего славною смертью в бою за эту честь).

Как взводный командир, и еще почти новичок на Кавказе, я мог знать только то, что мне приказывалось и приходилось исполнять в составе этой экспедиции, и потому говорю о том только, чему был очевидцем.

Вспоминая Чечню и былое, невольно сравниваешь то время с временами генерала Ермолова, когда кабардинцы и чеченцы пугались и дрожали, как дети, одного гула орудийного выстрела, и когда управлялись с ними иным способом...

Впоследствии, уже быв адъютантом на Лабе, я случайно прочитал у почтенной старушки, матери нашего сотника Б-на, дочери бывшего кабардинского пристава, рапорт ее отца генералу Ермолову, характеризующий то время отношений горцев к русским. Надобно знать, что кабардинцы и чеченцы были тогда мирными, управлялись и судились, по своему адату и шариату («Адат» — предание; «шариат» — суд по корану; мулла развернет его, и случайно попавшаяся сюре, т.е. глава пророческой книги, истолкованная по личному убеждению чтеца, решала спор, зачастую со львиным правом и участием в деле самого судьи, во имя Аллаха и его пророка.), князьями и муштаидами, и развернутая глава корана решала дела не хуже иных современных мировых судей; но они имели и от нашего правительства приставов, в ведении которых были также соляные магазины, из которых соль променивалась горцам на их местные изделия, впрочем в размере не более полупуда за раз на семейство. Кстати замечу, что в горах немало минеральной соли, но неумение очищать ее вынуждало горцев приобретать соль из наших окладов, чему много способствовала и ничтожная цена (15 копеек серебром за пуд). Вещь общеизвестная, что пища без соли, для привычного к ней желудка, порождает разнородные болезни: цынгу, опух тела и проч. и проч. На этих то данных, пристава, в случае волнения народа, прекращали отпуск соли и тем усмиряли строптивых, как видно из рапорта пристава Большой Кабарды, капитана Жиркова: «кабардинцы шалят, не прикажите ли им попухнуть, ваше п-во?» На стороне этого оригинального [148] рапорта, рукой генерала Ермолова написана лаконическая резолюция, «пусть попухнут». Суд и расправа, как явствует, были немногосложны, но действительны, и черкесы (Слово черкес (саркеш) значит собственно «мятежник», подобно тому как слово клефт «разбойник» и «вор»; но одно в горах кавказских, а другое сулийских, приобрели со временем почетное значение по поводу удальства этих горцев в набегах на соседние земли. В России, да и в целой Европе всех кавказских горцев называют черкесами, но это название далеко несправедливо: у нас черкесами исключительно называли одних кабардинцев, которые величают себя громким именем адыге — название равносильное слову «властитель». Прим. авт.), «попухнув», смирялись. Было время, когда пользовались и самыми их желудками, обращая их сравнительно в лучших полисменов, чем гром орудий, к которому они привыкли, заменив лук и стрелы винтовкой и ловко управляя своими пушками. Скажу: всему своя череда, и время не приходит и не походит на время.

XXIV.

ШАЛОX.

Бывали и нерадостные случаи для нашей Лабинской линии: не все мы разбивали партии и скопища горцев; но и самый проигрыш не посрамлял русского оружия и не клал не только пятна, но не бросал и тени на славу кавказских войск, предпочитавших смерть в честном бою позору плена. Это был общий завет и девиз прокопченных порохом и закаленных в опасностях войск. И вот тому не первый пример — дело под Шалохом 4-го мая 1850 года.

По особому высочайшему повелению, начальники фланга и линии были приглашены на совещания в город Ставрополь к командующему войсками генералу Заводовскому, относительно предположенного занятия крепостями за-лабинских долин до Черных Гор, также на реке Белой, в ее низовьях и близ майкопских ущелий.

Полковник В-в, отъезжая на неопределенное время, начальство линией поручил другу своему, командиру донского № 36-го полка, полковнику Павлу Алексеевичу Ягодину, служившему на фланге с самого начала занятия линии; бригада была вверена командиру 2-го Лабинского полка, подполковнику Котлярову.

Отряд, под начальством полковника Ягодина, состоящий из двух сотен его полка, двух сборно-линейных, роты Ставропольского егерского полка и взвода конно-казачьей № 13-го батареи, окончив ремонтные работы в укреплении Ахмет-Горском, остановился [149] близ поста Шалоховского (Шалоховский, или пост Шалох, сооружен вскоре по занятии линии на месте бывшего сильного аула, беглого кабардинского князя Арслана-Шалоха, разоренного генералом Зассом в тридцатых годах. Порода лошадей фамилии Шалох славится на Кавказе своей неутомимостью и быстротой.). Получив через лазутчика сведения о значительном сборе хищников, намеревавшихся пробраться близ Ахмета на Кубань, и проверив эти сведения известиями принесенными в отряды пластунами, полковник Ягодин, со вверенным ему отрядом, три дня поджидал появления партии и уже намеревался двинуться к станице Лабинской. В то время я был командирован в Ахмет-Горское, на следствие о неправильном донесении капитаном № 5-го линейного батальона Грушецким дела, бывшем близ укрепления на рубке леса. Окончив поручение часу в четвертом дня, я заехал на Шалоховский пост, чтобы переменить коня и конвой, и встретил там полковника Ягодина, который, по-расспросив о результатах расследования, предложил мне возвратиться в Лабинскую вместе с отрядом. И затем мы принялись чаевать. Едва мы выпили по стакану чаю, как орудийные выстрелы Ахмет-Горского укрепления заявили, что партия показалась за Лабой. Полковник Ягодин форсированным маршем двинул отряд на выстрелы (расстояние между постом и укреплением 7-8 верст). И так мы отошли версты три и спустились в глубокую котловину, называвшуюся у нас «чертов мешок». Балка эта занимает пространство около квадратной версты; посередине ее быстро бежит небольшая речка Грушка, впадающая в Лабу. Крутые откосы, высотой от 40-50 сажен, охватывают с трех сторон котловину, упирающуюся в густой лес над Лабой. В это время сильная партия, разделясь надвое, быстро выскочила из леса и охватила кругом высоты котловины, покрытые густым и частым кустарником. Горцы спешились и открыли непрерывный огонь. Сбить неприятеля картечью было невозможно: орудийные клины были почти вывинчены; живо подрыли землю у хоботовых подушек, и наводить орудия приходилось под огромным углом. Но и этот прицел в такой местности не давал хорошего результата, чтобы отбросить горцев, залегших с изумительной быстротой на столь выгодной позиции. Ружейный наш огонь тоже немного наносил вреда горцам, закрытым каменьями, кустами и густой травой, тогда как их выстрелы сверху и из густого леса над Лабой поражали наши ряды. Четыре раза бросались мы напролом, пробиваясь штыком, пикой и шашкой, взбираясь на кручи; но всякий раз [150] град камней и дружный залп горских винтовок отбрасывали нас в котловину. Сборище горцев было до 5,000, имея в голове лучших своих вожаков; они уже рассчитывали наверное задавить нас численностью и видимо готовились, под прикрытием ружейного огня, броситься на нас с шашками. В это время из-за дженгетских высот, поднимающихся за окраинами «чертова мешка», по крутой покатости их, спускавшейся к Лабе, изрезанной глубокими балками поросшими кустами, показались летевшие во все повода две ставропольские сотни 4-й ставропольской бригады. Они шли к нам на очередную кордонную службу и были за высотами на покормке; но, услышав сильную перестрелку, бросились на выручку нас. Завидев их, вожаки живо распорядились, и в глазах наших до тысячи джигитов понеслись по балке, идущей от вершины высот до подошвы, по закраинам с обросшими кустами. Ставропольцы, заметив усиленный огонь по нас и не видя мчавшихся навстречу им горцев, пустились еще быстрее, поддавая нагайками ходу. Бравые сотенные командиры, есаул Максимович и сотник Кикнязев, неслись впереди, не ожидая встретить на полпути засаду. Сотни на скаку растянулись; казаки, перегоняя один другого, не ожидали так близко неприятеля. Сосредоточив все внимание на выстрелы у «чертова мешка», бедняги вдруг были встречены залпом трех или четырех сот винтовок и дробью выстрелов по протяжению балки. Оба офицера были убиты наповал; большая часть казаков убиты или переранены; остальные смешались, оторопели: кто спешился, а кто поворотил коня в гору; но другой залп и выскакавшие из балки горцы положили шашками остальных людей. Нам все это было видно как на ладони; но ни предупредить, ни выручить своих не было никакой возможности: мы сами были на шаг от той же участи. Гарнизоны укрепления Ахмет-Горского и поста Шалоховского, видя истребление ставропольских сотен со своих вышек, поспешили к нам на выручку. Едва раздались орудийные выстрелы, встревожившие атакующих нас горцев, Ягодин, с шашкой наголо, бросился вперед и мы прорвали густые массы неприятеля, невзирая на град пуль, буквально нас осыпавших. Не удержали и кручи отчаянного прорыва. Орудия вынесены были почти на руках, и едва установились на окраине котловины, как запрыгала картечь но кучам сбившегося неприятеля, попавшего в перекрестный артиллерийский огонь. Отхлынула масса, нас давившая, и мы примкнули к роте из Ахмета [151] и полуроте из Шалоха при двух орудиях подвижной гарнизонной артиллерии, соединившихся над «чертовым мешком». Храбрый Ягодин не дал опомниться скопищу. Живо были направлены орудия на главную массу с фронта и, в то же время, пехота и казаки, после дружного залпа, бросились с обоих флангов... Они опрокинули сборище в Лабу. Горцы, не ожидавшие такого оборота дела, до того смешались, что кучились и толпились на плаву, как отара баранов, и много, много унесла Лаба вниз трупов джигитов и их коней. Жажда мести одушевляла весь отряд, едва можно было удержать солдат и казаков не бросаться в воду для преследования. Вот уже и величавая луна стала над рекой, серебря и переливаясь в волнах быстро летевших, а выстрелы не умолкали... Скопище бежало без оглядки и скрылось за густым лесом Ахметского ущелья. Длить бой и преследовать было бы неразумно: люди выбилась из сил, патроны почти повыпущены все.

Подобрав убитых и раненых в котловине и во время преследования горцев, мы остановились на посту Шалоховском; но, невзирая на утомление шести или семи-часовым отчаянным боем, по преимуществу в «чертовом мешке», где по-истине выдержали адский огонь, мы не могли заснуть в маленькой душной казарме поста: досада на первоначальную удачу горцев грызла наше самолюбие, истребление на глазах наших двух сотен болезненно отзывалось в душе. Так мы промаялись до утра. На утро гарнизону Шалоховского поста приказано было подобрать тела ставропольцев и предать земле; среди них оказался живым только один молодой казак, весь порубленный и впоследствии ослепший от ран.

Невзирая на значительную потерю нашу, на истребление двух сотен, полковник Ягодин, по передовой реляции, всемилостивейше пожалован генерал-майором, и всякий из нас, бывший в этом гибельном деле, в душе сознавал, что награда эта Ягодиным была заслужена вполне и добросовестно.

Не замедлили и другие награды: каждый получил должное и не одна грудь казака и солдата украсилась георгиевским крестом. Единственный оставшийся в живых казак Николаевской станицы получил Георгия: а во время посещения Кавказа нашим Августейшим Атаманом, ныне царствующим Государем Императором, удостоился особой милости, обеспечившей будущность безродного слепца. В деле этом убиты его отец и два брата. [152]

XXV.

ЖИВОЙ ПРИЗРАК.

Между станицами Баталпашинской и Суворовской (Хоперские казаки первоначально заняли земли в окрестностях Ставропольской крепости — ныне губернский город — но часть их генералом Суворовым, впоследствии знаменитым Фельдмаршалом, князем Италийским, переселены по правой стороне реки Кубани, и станица Суворовская (5-й хоперской бригады), названа по имени своего знаменитого основателя.), на покатой местности высится одинокий курган, как сторожевой часовой, над привольной, роскошной долиной, стелющейся богатым ковром кругом на десятки верст. На дальнем горизонте, на восток, в безоблачном небе, синеют Бешту и Машук (Бешту, или Бештау «пять голов», и Машука — самые большие горы из пяти гор, окружающих кавказские минеральные воды, Пятигорск, Железноводск, Эсентуки и Кисловодск.) дымясь густым туманом, вестником непогоды, тогда так заходившее солнце золотит вершины юго-западного склона снежного хребта, идущего от Эльбруса к Черному Морю. В это время дивная панорама поражает невольно взор каждого со «сторожевого кургана» долины, и все видимые предметы принимают гигантские размеры, обманывая зрение; будто что-то таинственное звучит в воздухе, поражая ухо. Но не любуется запоздалый путник дивной картиной... Суеверный страх невольно западает в душу при взгляде на таинственного стража долины: будь то горец, или казак, он невольно сдерживает коня, чутко насторожившего ухо, и с каждым шагом близясь к нему по пролегающей у подошвы его дороге, вьющейся змеей, между кустов шиповника и дикой розы, бросает взор тревожно кругом, как-бы готовясь пустить лететь лихого скакуна от неведомой страшной напасти. Еще тревожнее забьется сердце непривычным страхом, поравнявшись с курганом: рука невольно хватает оружие, а конь, как бы чуя недоброе, рвется на поводах, ускоряя торопливый неровный шаг...

Предание о грозном всаднике «сторожевого кургана», перешедшее от горцев к казакам, гласит, что здесь было совершено страшное убийство, и что тень убитого изменой аталыка (У азиатцев, вообще, есть древний обычай, детей почти со дня рождения отдавать на воспитание другу, жена которого делается, таким образом, кормилицей и воспитательницей ребенка, т.е. аталычкой. Аталык же, по возврате своего питомца, дает ему уже окончательное воспитание, учит наездничеству, плутовству на все руки, как высший курс образования — и это родство, молочное, уважается как святыня, нередко считается если не выше, то равно кровному. Прим. авт.) с [153] закатом солнца появляется на вершине кургана, в белой одежде, на белом коне, и съезжая на встречу путника, равняется с ним и скачет, дуя страшным вихрем в лицо и в уши коня, до тех пор, пока оба, обезумев, изнеможенные падают без чувств или умирают со страха. Едва же первые лучи востока золотили вершину кургана, страшный всадник бросал свою жертву, и опять появлялся на вершине его, и, вперив огненный взор к Карачаевским горам, исчезал, уходя в недра земли.

Пользуясь этим преданием и суеверным страхом горцев, передающих из рода в род все чудное и таинственное о местностях, как обычный завет, урядник Суворовской станицы, Переверзев, лет около пятидесяти назад, не только спас свою жизнь, но и разогнал партию хищников, явясь живым призраком «сторожевого кургана».

Служебная надобность призывала Переверзева в Баталпанск. Дорогой он наехал на стаю диких коз — и страстный охотник, забыв все, увлекся преследованием их... Охота была удачна. Утомясь сам и загоняв до изнеможения коня, он остановился отдохнуть и покормить боевого товарища в кустах на кургане, рассчитывая еще далеко до заката быть в станице. Пустив стреноженного коня, он прилег, не думая уснуть; но предатель-сон овладел утомленным охотником, и он проснулся, когда уже перегорала заря позади синеющегося леса за Кубанью. Невольный страх овладел душой старого казака при воспоминании о всаднике-мертвеце... Торопливо взнуздав коня, он повел его с кургана, осматривая тревожно окрестность, и уже спустился до половины как неожиданно появившиеся на горизонте высокого берега Кубани движущиеся точки, быстро приближавшиеся, то соединялись в кучу, то рассыпались, а между тем росли, освещаемые последним проблеском закатившегося солнца. Вот уже и простым глазом казак различает всадников, едущих крупной рысью... Казакам в это время и по этому направлению ехать незачем... Опытный хоперец, замаскированный кустами, поднялся на самое почти темя кургана, зорко следя за приближающимся врагом. Партия горцев, человек пятнадцать, не доезжая с версту до кургана, поехала шагом, громко перебрасываясь словами. Думал-было хлопец отсидеться невидимкой в кустах, да, завидев татарву, казачья кровь заговорила, закипела ключом, а тут недавно испытанный самим страх при одном воспоминании о мертвеце, да старая услужливая память о предании поджигали попытать счастья продебютировать в [154] роли живого призрака сторожевого кургана. Случай же, как нарочно, ухитрился прислужить. Переверзев был в белой черкеске, в белой папахе и на белом коне. Едва успела мелькнуть эта блаженная мысль, она уже была в ходу... Быстро вскочив на коня, он медленно поднялся на самую вершину, и, озаренный последним проблеском зари, казался исполином. Горцы, занятые жарким спором, казалось, забыли о страшном месте; но у одного из них споткнулся конь и, спохватясь, шарахнулся в сторону с дороги. Глаза всех невольно обратились на курган, с его колоссальным всадником. Предание ожило в памяти; страх сковал рассудок горцев, и они, поворотя коней, пустились обратно вскачь от грозного видения. Переверзев, видя такой удачный успех своей проделки, с оглушительным гиком, как ураган, слетел с кургана и погнался за оторопевшими джигитами, с шашкой над головой и винтовкой на погоне левой руки... Нагнав первого горца, он на скаку хватил его с плеча шашкой; отчаянный предсмертный вопль несчастного суевера слился с гиком живого мертвеца и окончательно поразил паническим ужасом ошеломленных хищников: они без оглядка неслись к Кубани... Еще восьмерых изрубил удалой урядник, а горцы, видя обгонявших их испуганных коней убитых, пуще гнали своих, пока бросились с кручи в Кубань... На плаву ранив из винтовки горца, Переверзев снял шапку, набожно осенил себя крестом и шагом поехал на ближайший пост. Рассказав там свою «оказию», он и несколько товарищей переловили лошадей убитых и на утро притащили в станицу их тела. Подвиг Переверзева был доведен до сведения командующего войсками, генерала-от-кавалерии Эмануеля, и храбрый урядник награжден знаком отличия военного ордена Св. Георгия.

Горцы, спасшиеся благодаря силе и крепости своих коней, в ужасе рассказывали по аулам о страшной гибели своих товарищей, пораженных рукою мертвеца сторожевого кургана. Страх окрылил воображение и создал действительность: старое предание ожило, украшенное вдобавок азиатским хвастливым рассказом, со всеми прикрасами чудесного и сверхъестественного, и никто, и ничто не могло переуверить и одолеть суеверие горцев.

Прошло с тех пор около полувека; но запоздалый горец, а, пожалуй, и иной казак, близясь к кургану, невольно робеет и гонит коня, озираясь кругом, пока скроется за горизонт страшный свидетель легендарного преступления — сторожевой курган. [155]

Несколько раз приходилось и мне делать поездки днем и ночью мимо кургана. В одну из таких, случайно был моим попутчиком старик, как лунь седой, отставной урядник Переверзев: он-то мне рассказал все подробности здесь переданные, в подтверждение которых есть в архиве хоперской бригады подробное донесение об этом происшествии.

XXVI.

ЯКУБ-ХАН.

(Надо заметить, что титулы: султан, хан, бек и проч., у азиатцев вообще становятся после собственного имени, и тогда они означают его достоинство; если же говорятся перед именем, то решительно ничего не означают более, как простое имя — и могут принадлежать простолюдину — а не «ак сюян, ак сюнгяк», т.е. белая, благородная касть, и в геральдическом значении не имеют места.)

За Кубанью появился ренегат Якуб-хан. Об этой личности говорили горские лазутчики, что, явясь несколько лет назад к Шамилю, как посланец из Турции, он был приглашен имамом остаться у него в звании наиба и топчи-баши (т.е. наместника и главы артиллерии), и заняться устройством литейных и пороховых заводов с мастерскими.

Немало прошло времени, пока личность Якуб-хана обрисовалась. Разновременно собранные сведения подтвердили, что Якуб-хан был не кто иной, как польский выходец, бежавший из Сибири за границу и пробравшийся в Турцию, где принял ислам и возведен султаном в звание хана. Он был артиллерийский поручик войск польских; фамилия его Якубович.

Горцы так много говорили о его универсальных знаниях и о постоянных занятиях с невиданными инструментами, с которыми он копался в горах; он окружал себя такой таинственностью, что немногие даже князья и старшины удостаивались чести с ним беседовать... Они, а за ними и все горцы, благоговели перед мудрым всезнайкой Якуб-ханом... Привозимый на образец его фабрикации порох, действительно, был недурен, особенно полированный, деланный из местных материалов, хорошо очищенных, образцы которых лазутчики не раз доставляли нам. Влияние на умы горцев Якуб-хана возрастало все более и более, и его слово, его совет были непреложный закон в горах. Но, сообразив все это вместе, оказалось, что с появлением какой-то личности, во второй половине тридцатых годов, у Шамиля [156] оказались собственной фабрикации орудия, снаряды и порох, и при взятии штурмом укрепленного аула Ахульго, резиденции имама в 1839 году, найдены разного рода машины самодельного устройства, удовлетворявшие технике по своему назначению, что и впоследствии обнаружилось при взятии с боя резиденции Шамиля Дарго, Веденя и других... Устройства эти и самое производство работ, равно и довольно толковое образование состава имамовской артиллерии не мог же сделать бывший фельдцейхмейстер Шамиля, беглый фейерверкер Никитин, пьяница и отъявленный полуграмотный негодяй. Итак это было дело Якуб-хана.

Сильное влияние на горцев пана Якубовича крепко не понравилось начальнику кубанской линии генералу Зассу, и он обещал за голову его приличную сумму. Много было конкурентов попытать счастья, да горцы зорко стерегли и охраняли своего пената и добраться до него не было никакой возможности; сам же он не участвовал в набегах, живя далеко в неприступных горах. Но жажда корысти нашла охотника на отчаянное и трудное дело.. Явился к генералу армянин, житель Альмавирского аула (на левом берегу Кубани, против крепости Прочно-Окопской), Давуд Багиров, с предложением добыть голову Якуб-хана, если, сверх обещанных денег, ему дадут «опицер», т.е. наградят чином. Обещал и это генерал. Багиров вел меновую торговлю в горах и там пользовался, если не доверием, то полным уважением, как капиталист. Он уже не раз видал Якуба, продавал ему привезенный по заказу товар, и, своей точностью и аккуратностью, заслужил его расположение. Этим-то и надеялся Давуд воспользоваться. Все чаще и чаще начал он ездить в аул Якуба, который невольно поддался влиянию, как вещи необходимой, хитрому армянину, видя в нем далеко недюжинную голову, и уже никак не считая опасной личностью своего почтительного слугу. Каждая поездка в горы все более и более сближала их... Наконец Якуб-хан, вероятно скучая, пригласил Давуда погостить у него день, другой. Ловкий проходимец воспользовался этим и ловко распорядился...

Два дня и две ночи они были неразлучны; и на третьи сутки Давуд, отблагодарив своего высокого покровителя, распростился с ним, обещая вскоре возвратиться, лишь покончить свои торговые дела по смежным аулам. Остался в сакле, стерегомый двадцатью или тридцатью горцами, один Якуб-хан и улегся спать ранее обыкновенного, не приказав никого впускать к себе... Между [157] тем, Багиров, с заводным конем и со своим братом, отправились на арбе по дороге в дальние аулы... Около полуночи Давуд возвратился один в аул Якуба, и, как тать, огородами пробрался к его сакле (надо сказать, что сакля Якуба была единственная в горах по своей обширности и убранству; она имела два окна с растворчатымн стекольчатыми рамами, и окно спальни выходило на огород; Давуд, перед отъездом, ловко и незаметно отодвинул задвижки рамы); тихо отворил он окно, проскользнул в саклю и, притворив его, сам подполз к изголовью кровати и притаился — Якуб-хан спал глубоким, тяжелым, предсмертным сном, озаренный тусклым светом молодого месяца...

Поднялся Давуд на ноги, как тень сделал несколько шагов, и притаил дыхание, чтобы унять биение сердца и пульсовых жил... Ловким и могучим ударом он отделил голову Якуба от туловища.

Вздохнул полной грудью армяшка, но не выдержала жадная натура: он снял со стены дорогой, украшенный каменьями, кинжал убитого, и захватил его шкатулку с деньгами (в ней было до тысячи червонных)... Тем же путем и также ловко удалось Давуду добраться до своей арбы и скрыть в ней свою добычу... Всю ночь они скакали, что только было мочи у коней, и на рассвете уже были далеко от места преступления...

Голова была представлена; деньги получены сполна. Казалось, по-видимому, все было шито да крыто, и Багиров избег «канлы», т.е. кровавой мести. Горцы всего менее подозревали его, полагая, что это была работа черноморских пластунов... Так прошло около года; осторожный Давуд хотя и ездил в горы на сатовку по-прежнему, но уже большей частью по ближним аулам, а в дальние посылал своих приказчиков...

Побесновались, поискали горцы убийцы, и, по-видимому, угомонились... Все это время Багиров сохранял не только от соаульников свою проделку, но даже от семьи, и, кроме брата его, вскоре умершего, никто не знал и не подозревал хитреца. Однако жадная натура не выдержала: Давуд в Ставрополе продал моздокскому армянину кинжал и дорогую шкатулку Якуб-хана... Каким путем горцы добрались до имени убийцы по этим приметам, осталось тайной. Расторговался новый прапорщик, «капец балшой рука», т.е. богатый купец; «духан» его, т.е. лавка, был лучший на всем Прикубанье... Дивились армяне необычайному счастью и начали доискиваться источников золотого руна; но [158] все это было только тень, а не предмет... Случилось так, что Багирову необходимо было съездить в горы в недальние аулы за расчетом, и вот он сам-друг, на двух пароконных арбах, отправился в путь... Дела его шли отлично; обороты округлили довольно уже значительный капиталец, и он уже мечтал перенести торговлю в Ставрополь, чтобы там открыть магазин на большую руку. С такими мыслями возвращался Давуд домой; усталость лошадей и наступивший полдень заставили мечтателя остановиться на роздых... Выпрягли коней; торгаши развели костер и стали готовить бишь-бармак и шашлык, т.е. крошеное мясо в воде и жаркое на шомполе (буквально бишь-бармак значит «пять пальцев», так как его едят пятерней); сняли с ароб и бурдюк (мех) с кахетинским и добрую флягу араки, и готовились уже закусить... В это время над самыми их головами раздался грубый голос: — «Ей, бегеча, ни хабар?» (ей, ребята, что нового?) Подняв оторопелые головы, армяне увидали за собой всадника и узнали в нем самого отчаянного хаджирета и вожака партий Хамурзина, а за ним человек десяток таких же головорезов... Эта встреча, а главное нецеремонный вопрос вожака, вместо обычного привета «аман-ма», или «эсселям-алейкюм!» невольно заставил дрогнуть нечистую совесть Давуда.

— «Хабар ёк достум!» Нового нет друг! был робкий ответ, и затем, желая задобрить нежданного «дустляра», гостя, Давуд встал и предложил разделить походную трапезу. Молча спешились всадники, потревожили коней, отпустили подпруги и пустили пастись на прогалину, вместе с армянскими лошадьми. Затем один из джигитов взлез на дерево... Все это показывало, по-видимому, самое мирное настроение; осторожность же не лишнее дело в близости порубежной границы, таких соседей, как казаки. Армяне поуспокоились... Стащил с арбы Багиров большой цветной «узук», полсть, разостлал его для почетного гостя, прося Хамурзина присесть, сам же припал на корточки и принялся резать ломтики «пешлека» (овечий сыр)... На все это Хамурзин, казалось, очень благосклонно смотрел своими чрезвычайно живыми и блестящими глазами, и как будто что-то соображал... Неожиданно появилась улыбка, искривившая иперболической величины рот его; он быстро подошел к Давуду и сказал: «Аллах-коймасын-кяфыр»! Да не попустит Бог, неверный, мне делить с тобой обед! «Бирк-буль, кучюк»! держись собака! И прежде чем успел вскочить на ноги оторопевший армяшка, он [159] уже был связан по рукам и ногам. Ту же участь разделил и его товарищ... Только теперь горцы принялись за обед и, сделав, ему полную честь, как и водке, начали шарить по арбам, доставая, все что было съестного...

Бедняги со страха почти потеряли сознание. Недоумевая и не подозревая будущей участи, они бессмысленно смотрели, как Хамурзин велел запрячь арбы и положил на них армян, как какой-нибудь хлам. Завыл, взмолился Багиров хаджирету; но он, с товарищами, молча повезли их в горы. К ночи пленники были уже в яме, окованные по рукам и ногам конскими цепями, в ауле Якуб-хана. Через несколько дней собралось человек до двадцати князей, старшин и узденей и начался допрос и суд Багирова, обвиняемого в убийстве Якуба, по показанию моздокского армянина, купившего кинжал и шкатулку покойника (которые, однако же, благоразумный доказчик, не показав горцам, умел вовремя хорошо сбыть, как водится, с барышом). На все истязания Багиров одно твердил: «валлах, биллях, уны-ультердым»! ей ей не я убил!..

Шариат определил пытать несчастного огнем. Его потащили за аул на кладбище, привязали к древесному стволу, натаскали хворосту, обложили кругом на расстоянии нескольких аршин... Запылал сухой хлам; страшная пытка началась: одежда на армянине тлела, кожа лопалась; вопли страдальца заглушались зверским хохотом горцев, но Давуд переносил все, и сознание в убийстве не сорвалось с его языка... Вечерело; огни начали потухать... густой дым душил мученика; он лишился чувств... Холодный и сырой рассвет оживил его; кругом могильная тишина успокоила немного душу, но тело страдало ужасно, жажда мучила, он уже не надеялся ни на что, и предстоящие мучения не ужасали более...

Нежданная помощь была не за горами: видно смерть не думала еще развернуть свой казовый конец, и счастливая звезда Багирова еще высоко стояла на горизонте...

Генерал Засс получил сведение, что в ауле Якуб-хана собрались в большом числе влиятельные личности для какого-то совещания; он хорошо знал эти съезды и их результаты, а потому решил захватить врасплох горский сейм... Быстро был собран конный летучий отряд в Прочном Окопе, и в ночь, сделав суворовский переход, генерал перед светом находился верстах в двух от аула в глубокой лесистой балке. Батальону [160] пехоты, роте саперов и дивизиону пешей артиллерии велено было с обозом идти форсированно по следам конницы и занять лес, окружающей аул. С появлением предрассветной зари, войска летучего отряда двинулись к аулу. Три сотни казаков, прикрытые густым туманом, как призраки, пронеслись за аул с двух сторон и охватили его цепью... Взлетела сигнальная ракета и шлаг ее не разорвался еще, а окрестность уже вздрогнула, потрясенная гулом пяти конных орудий... Казаки ворвались в аул, чаще и чаще сыпалась ружейная пальба и пошла потеха страшной резни. Запылали сакли и огонь, гонимый ветром, широким потоком разливая пламя, охватил весь аул; поднявшийся вихрь крутил целые стаи огненных галок, далеко бросая их, зажигал запасы хлеба и сена, окружавшие аул... Между тем, выглянувшее-было из-за ближних высот солнце скрылось за нахлынувшими сизыми тучами, как бы стыдясь за людскую вражду, и небольшой дождик освежил воздух, пропитанный гарью... Аул был истреблен дотла. Немногим удалось спастись, и то бросаясь с кручи в шумящие волны Багулла... Легко раненый Хамурзин и человек пять старшин и узденей, да два муллы захвачены живьем... Быстро отряд отступил к лесу, уже занятому пришедшей пехотой и остановился на большой поляне перед ним на расгах... Запылали костры; казаки принялись усердно готовить себе обед из отбитой баранты и скота так же покойно, как будто и не участвовали в резне... Пленных отвели в лес к пехоте, не приказав там разводить огней, а приготовить пищу с казаками. Соседние горцы, встревоженные нечаянностью нападения, грозно скликались по вершинам лесистых уступов скал над ущельями, окружающими местность... Все предвещало жаркую схватку при отступлении...

Полуобгорелый Багиров, еще подходившими к аулу казаками был отвязан и передан для перевязки страшных язв... Теперь он лежал, принесенный на бурке, перед генералом, сидевшим на камне, и рассказывал свои плачевные похождения, пересыпая их стоном и всевозможною бранью... Молча, изредка улыбаясь, слушал его генерал, и вдруг, быстро встав, приказал привести Хамурзина... Нужно было видеть всю злобу и ненависть этого разбойника, когда ему рассказали проделку Багирова с Якуб-ханом... Этот свирепый зверь упал на колена, как бы смертельно раненый, но вдруг, быстро поднявшись на ноги, он обратился в генералу, умоляя его отпустить; он клялся быть самым [161] верным рабом и давал выкуп какой только потребуют... И когда его спросили, что так ему хочется поскорей свободы, он решительно и смело ответил: «убить мошенника Багирова».

— Хорошо, сказал генерал, я верю твоему слову и знаю, что ты проповедуешь своим, которые верят тебе, как корану: я тебя оставлю здесь на месте, только привязанного на дереве...

Обрадовался горец, испугался полуживой армянин... Приказано было саперам заложить, около высокого обгорелого дуба, четыре мины и к ним провести стопины... Часа в четыре дня, отряд двинулся обратно, а Хамурзин, привязанный к дереву на 8-9 аршин от земли, остался. Он не видел работ, следовательно не мог знать о заложенных вокруг дерева минах... Мы отошли около версты, не тревожимые горцами, ждавшими, по-видимому, начать стрельбу, как только подойдем к ущелью, упиравшемуся в лес и далеко идущему по нем разными отрогами. При входе отряда в ущелье, горцы бросились не преследовать отряд, а к дереву, на котором сидел Хамурзин, окружили его густой толпой пеших и конных и принялись хлопотать снять своего вожака.

Стопин был подожжен...

По-истине ужасна была картина взрыва: дрогнула земля и поколебалась, нам казалось, под нашими ногами; вырвалось из земли огромное пламя и в клубах густого черного дыма взлетели к небу кони, люди, камни, земля и дерево... Все это, обожженное, изорванное на куски, долетало до самого почти отряда... Он медленно подвигался к Белой, не тревожимый горцам... Какое-то тяжелое чувство невольно охватило каждого при виде страшной картины истребления. На месте взрыва стоял густой столб дыма, мало по малу разгоняемый налетавшим ветром; когда он рассеялся, дуб исчез: кругом его валялись груды обгорелых тел...

Ужас горцев был так велик, что они не преследовали отряда; потеря их, по словам лазутчиков, была более 500 человек... И без того уже страшное имя Засса сделалось ужасом в горах...

Армянина Багирова я встречал потом не раз, и последний раз видел его в 1860 году в Ставрополе. Он все еще ходил в бинтах и компрессах, после своей огненной ванны, и, по-прежнему, кряхтел, улыбаясь широкой улыбкой; только голова его и усы были белы как лунь, а глаза потеряли блеск и, были мутны точно оловянные; он уже плохо ими видел, хотя все еще плутовал торгуя [162] с горцами. Однако на поездку в горы его уже ничто не заманит и калачем...

Отряд, переправясь реку Белую, остановился на открытой местности, окруженной, как рамкой, густым лесом, из-за которого, синея на розовом небосклоне, озаренном закатывающимся солнцем, теснились уступы Черных Гор... Запылали костры; везде хлопотал люд, готовя роскошный боевой ужин из некупленной, а добытой провизии... Около полуночи все угомонилось; только изредка кое-где вспыхивал огонек костров, поддерживаемый очередными ночными... Часа за два до рассвета отряд двинулся вверх по правому берегу Белой...

Мало-по-малу становилось светлее; подул сильнее ветер с востока; горы ясно обозначились на горизонте; облака стали прозрачнее и зарумянились по краям. Наконец, солнечный луч вырвался из-за облака и весело бросился на землю, разгоняя перед собою темноту...

Из окраины лиса раздалось несколько ружейных выстрелов; пули со свистом пролетали над головами.. Все встрепенулись и оживились... Отряд поднялся.

Правая цепь завязала перестрелку... Вот уже пронеслись в карьер два конных орудия, снялись с передков, и, вслед за охватившим их облаком дыма, грянули выстрелы... Мы приближались к Морштгумскому ущелью, гранитные уступы которого фантастически рисовались на голубом безоблачном небе, тогда как черная его пасть, волнуясь густым поднимавшимся к солнцу туманом, вещала недоброе... На уступах, по обе стороны ущелья, идущего извилиной, шириной на ружейный выстрел, местами лепились башенки, сложенные из плитняка и крупного голыша, на глине, с чернеющими бойницами. Горцы были отброшены вглубь леса, и небольшая часть их кинулась на высоты, спеша занять проход ущелья... Отряд остановился. Генерал приказал двум ротам пехоты и сотне спешенных казаков, разделенных по равной части надвое, взобраться на уступы ущелья по следам горцев и выбить их из башенок и из-за каменьев: иначе отряду предстояло бы проходить, как сквозь строй, между выстрелами... Быстро тронулись молодцы вправо и влево к высотам... вот они уже на уступах, подсаживают друг друга или протягивают руки и ружья, помогают товарищам взбираться выше и выше; напали на тропинки, и смельчаки быстро появились на самом гребне, не обращая внимания на завязавшуюся между ними и засевшими [163] горцами довольно частую перестрелку. Как дикие козы быстро мелькали горцы по уступам, залегая за камни и занимая башенки, но солдаты и казаки по следам их отовсюду выбивали... Эта игра в прятки недолго длилась: штык и шашка везде дощупывались, и горцы, не заняв ущелья, быстро скрылись за лесными отрогами... Благодаря этой распорядительности, отряд двинулся и прошел без всякой потери своего рода фермопильский проход, который если бы неприятели успели вовремя занять, так пришлось бы порядком поплатиться отряду... Но мы шли с генералом Зассом, а наша вера в него была беспредельна... Выбравшись из ущелья, отряд быстро спускался по крутой покатой местности к великолепной равнине, расстилавшейся роскошным ковром, среди которой горные протоки, сверкая струей, отражали лучи игравшего солнца... Вдали виднелись аулы, а за ними синел сплошной массой густой сизый лес и белела снежная цепь хребта, резко отделявшаяся на безоблачном голубом небе...

Неожиданно вдали раздались орудийные выстрелы, и в нескольких местах поднялся густой дым, среди которого глухо слышалась, привычному уху, частая ружейная пальба... Мы недоумевали... Дело объяснилось просто: генерал приказал двум батальонам пехоты и восьми сотням казаков, при шести легких пеших орудиях и четырех горных единорогах, выступить из станицы Баталпашинской и идти прямо за Белую, с таким расчетом времени, чтобы они, одновременно с нашим отрядом, открыли действия и начали бы жечь по левой ее стороне аулы, тогда как он сам громил по правой; сверх того, из черноморских станиц посланы были два довольно сильных отряда для той же цели в низовья Кубани. Это тройственное вторжение поставило горцев в невозможность взаимного вспомоществования, и аулы, предоставленные одним своим средствам защиты, не могли упорно сопротивляться, а быстрые переходы от одного к другому, и по большей части в направлении всего менее ожидаемом, не позволяли им, при отступлении отрядов после погрома, собираться по лесным трущобам, и потому потеря их была огромна не только в людях, скоте, но и в хлебных запасах. Целые засеянные нивы были потоптаны... Одним словом, где только проходили отряды, оставляли за собой след полного истребления, добираясь и до сокровенных тайников горских логовищ; так что жители бросали аулы и скитались в глубине лесных трущоб, захватив почти только то из имущества, что второпях попадало под руку. [164] Не раз попадались нам по лесам отдельные семьи, искавшие спасения; их забирали почти без сопротивления. Эта тройная экспедиция, продолжавшаяся пятнадцать дней, названа горцами «зассовской дорогой»: так она была ужасна по последствиям своим погромом... Наконец, близ Тамовских высот, оба отряда соединились, обремененные добычей и пленниками, и начали медленно отступать на Кубань... Одновременно возвращались по станицам и черноморские отряды. Горцы, пораженные паническим страхом, сильно упали духом, и прошло немало времени, пока они опомнились и принялись за старое...

Это была почти последняя экспедиция генерала Засса: вскоре он оставил Кубань, и горцы вздохнули свободней. Но другая грозная туча уже собиралась над их головами: грянул гром с Лабинской линии, брошенный могучей рукой основателя ее П.А. Волкова, и длинный ряд побед были главным и заслуженным ее достоянием...

Во все время экспедиции, оба наши отряда понесли потери до трехсот убитыми, ранеными и оборвавшимися с кручей в пропасти.

Аполлон Шпаковский.

Текст воспроизведен по изданию: Записки старого казака // Военный сборник, № 11. 1871

© текст - Шпаковский А. 1871
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
©
OCR - Over. 2009
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1871