ШАБАНОВ И.

ВОСПОМИНАНИЕ

О ЗИМНЕЙ ЭКСПЕДИЦИИ 1859 ГОДА В ЧЕЧНЕ

I.

Получив приказание отправиться в чеченский отряд, я выехал из Тифлиса 2-го января 1859 года с небольшою поклажею и с твердою уверенностию быть на другой день во Владикавказе. Погода, впрочем, ничего хорошего не предвещала, потому что еще часа за два до моего отъезда пошел сильный дождь, вскоре обратившийся в снег. Но на это первое неудобство я не обратил внимания и в довольно приятном расположены духа доехал до Мцхета, где, в станционной комнате, застал двух проезжих за самоваром.

— Не угодно ли чаю? предложил мне один из них, когда я снял мокрую бурку и стряхивал с башлыка снег.

— С удовольствием, отвечал я, нерешительно посматривая на проезжих.

— Без церемонии, заметил тот же, наливая мне стакан чаю.

Лицо этого проезжего было мне знакомо; но я не мог припомнить, где и когда видал его, что случается нередко со странствующими по нашему обширному отечеству. Достаточно было знать, что это ветеран кавказской армии, возвращавшийся из какой-то командировки в Тифлис. Рассказы его были для меня утешительны в том отношении, что [298] предстоявшую мне станцию, по случаю сильного снега, я могу проехать часов в пять или в шесть.

Через полчаса мы разъехались в разные стороны. Было уже часов восемь вечера. Снегу оказалось действительно много.

— Эка подумаешь — говорил мой ямщик, посматривая по сторонам — то ли дело бы на санях: мигом поспели бы!

Я был совершенно согласен с его мнением; но горю пособить было нечем, потому что, по словам того же ямщика, на станции саней не имелось.

Колокольчик глухо звенел; снег валил широкими хлопьями; лошади бежали легкою рысью; я погружался в неопределенное состояние полудремоты. Знакомая местность, знакомая дорога представлялись мне незнакомыми. Мысли мои беспрестанно путались. Повременам лай собак со стороны ближайших хуторов и духанов выводил меня на несколько минут из неприятного оцепенения. Нет!... Скучно ездить по ночам вообще, а в такую погоду в особенности.... Так заключил я, подъезжая к Душету, и твердо решился переночевать там.

Был час первый пополуночи. В средней комнате гостиницы горела свеча. На столе стоял самовар, а на диване спал проезжий, завернувшись в шинель. Я спросил у сторожа комнату, а он указал мне на диван в той же комнате. Мне ничего не хотелось: ни есть, ни пить, ни спать; но я предпочел испытать последнее, потому что больше делать было нечего.

В то время на станциях военно-грузинской дороги была заведена новая мебель: столы, диваны, табуреты, диваны с ящиками, в которых хранились сафьянные тюфяки, готовые к услугам проезжающего.

Встал я очень рано, так рано, что до рассвета успел напиться чаю, не потревожив проезжего: он спал, как убитый.

Часов в шесть я послал за лошадьми и получил удовлетворительный ответ: "сейчас будут". В ожидании я принялся наблюдать: посмотрел на старую крепостную стену, потом направо и наконец налево. Из всех наблюдений оказалось только то, что снегу ночью прибавилось очень много. Снеговые тучи покрывали весь горизонт.... [299]

Так прошло около часу времени; но лошади не являлись. Нужно было повторить посольство к старосте. Но и вторичное посольство не помогло: я прождал еще часа два. Наконец я выехал в санях, и после трудного пути, при жестоком ветре и вьюге, добрался до Ананура. Здесь староста предложил мне ехать верхом, потому что иначе и следовать было невозможно. Чрез полчаса я уже тащился по едва проложенной в глубоком снегу тропинке, имея в авангарде ямщика с вьючною лошадью. Не видно было ни одного живого существа; везде белелся снег; одна темная полоса Арагвы разнообразила однообразный вид.... Такое странствование продолжалось верст четырнадцать, и я рассчитывал чрез полтора часа пить чай в Пасанауре. "Жаль только — думал я — что рано приеду: делать будет нечего." Вышло совсем не так.... В одном прекрасном месте ямщик мой исчез вместе с лошадью в глубоком снегу и едва выбрался на более твердый грунт. Осмотрев внимательно дорогу, он объявил, что далее тропинки нет. Что оставалось делать? Воротиться и посмотреть, нет ли где поворота. С величайшим трудом повернув свою лошадь, я точно нашел поворот, но куда? прямо в кручу, в один из рукавов Арагвы. Далее виднелась тропинка к Арагве. Показав ямщику поворот, я выразил сомнение в возможности спуститься почти с отвесной высоты, не сломав шеи; но ямщик мой привел два убедительные аргумента: первое, что здесь же, вероятно, проехала предыдущая экстра-почта, и второе, что "не ворочаться же назад", и мы решили воспользоваться единственным путем.

— Когда это здесь так много выпало снегу? спрашивал я ямщика, мрачно посматривая в кручу.

— Да третьего дня выпало в колено, да вчера в колено — вот и навалило....

Переправа совершилась очень просто: я слез с лошади и скатился прямо в воду; за мной последовала лошадь, понуждаемая сзади ямщиком. Мне удалось поймать ее при переходе чрез рукав, после чего я отправился отыскивать дальнейший путь. За Арагвой виднелся подъем; но тропа, казалось, шла в гору, в один из аулов. Выбирать было не из чего, и потому я немедленно начал переправу чрез быструю реку. Осторожная лошадь вынесла меня на другой [300] берег, где я остановился подождать ямщика. Тропинка оказалась гораздо неудобнее первой и шла лесом, по неровной местности. Ветер сдувал снег с деревьев и сыпал его на нас. Ямщик мой промок, замерз и громко жаловался на безвременье. Я ехал молча впереди. Вдруг тропинка разделилась надвое, и я остановился в недоумении, которого ямщик не мог разрешить. Он говорил:

— А кто ее знает, по которой и ехать! Нет, барин, отсюда, кажется, не выберешься.... здесь и ночевать придется.... Здесь, в проклятой стороне, и жизнь-то кончишь. Вот до чего дожил.... прости Господи! и умрешь как собака.

Ямщик заплакал.

Я с удивлением посмотрел на него, но сказать ничего не нашел. Попробуем еще, подумал я, пуская лошадь по левой тропинке. Чрез несколько минуть мы подъехали к Арагве, и — о ужас! — след тропинки исчез, а спуск в реку был почти отвесный. Я слез с лошади и, не зная что делать, смотрел на воду.

— Тут разве один чорт может проехать, сказал я громко.

— Ничего, барин, садитесь и поезжайте.

Больше, впрочем, и делать ничего не оставалось: вернуться назад было невозможно, спуститься пешком значило скатиться прямо в глубокую воду. Я решился ехать. Лошадь долго не шла.... Шаг, два, и я едва удержался, единственно благодаря высокой передней луке. Это был критический момент. Я сознавал, что непременно упаду в воду, а между тем, именно в этот самый решительный миг, мне захотелось обернуться и сказать ямщику: "А что? видишь: я падаю". Действительно, я обернулся; но это послужило мне в пользу, потому что я почти упал на спину лошади, не успев сказать ничего.... В русле реки я дохнул свободнее и снова благополучно переправился на другой берег. Почти всю остальную часть пути мы ехали по воде. Стемнело. Пасанаур должен быть недалеко. Переезд в 21 версту продолжается уже семь часов....

Слава Богу! Вот мелькнул огонек, и сердце мое возрадовалось... Лишь только вошел я в станционную комнату, как ко мне стали являться должностные лица за сведениями о дороге и удивлялись, как я мог проехать. Из рассказов ямщиков, [301] привезших экстра почту, в Пасанауре составилось убеждение, что ни пройти, ни проехать не представлялось решительно никакой возможности. Так и было на самом деле: я прожил на станции три дня, прежде чем открылось вьючное сообщение, хотя снегу уже не прибавлялось.

На четвертый день, когда тропинка была открыта, мы, в числе нескольких человек, которые, подобно мне, ждали пути, выехали верхом часов в десять утра. Разработка дороги не была еще кончена, и потому мы принуждены были вскоре спуститься к Арагве и потом опять подниматься. В помощь нам дали с работы пятерых солдат. При первом же подъеме, почти все вьючные лошади попадали: из них одна прямо скатилась в реку, а другая до такой степени опустилась в снег, что ее принуждены были отрывать лопатами. Только к вечеру добрались до Квишет (в 4 1/2 верстах от станции), где сделали маленький роздых. Когда я снова сел на лошадь, мне представилась величественная картина: снежный хребет противоположных гор постепенно освещался луной, и свет, ярко отделяясь от тени, обрисовывал фантастически фигуры. Нельзя было не заглядеться на это необыкновенное зрелище суровой природы. На небе ярко блистали звезды; кругом царствовала таинственная тишина.... Не ранее девятого часа подъехал я к крыльцу станционного дома в Кайшауре. Утро следующего дня мы провели в ожидании открытая дороги. Заведывающий работами, линейного баталиона капитан, человек солидной наружности, уверял, что мы можем выехать в двенадцать часов. Однако только часа в четыре пополудни из Коби пришла экстра-почта, а через полчаса все мы скакали по узкой дороге. Лошади были запряжены так: две впереди и одна в корню. В тех местах, где были расчищены горные завалы, дорога проходила между двух высоких (до трех саженей) стен чистого снега; ветерок играл на ближних вершинах, угрожая новыми завалами....

От Коби, где я остался ночевать, простившись с моими спутниками, до Казбека, плохие лошади тащили меня не менее трех часов. Во Владикавказе я прожил, по непредвидимым обстоятельствам, около двух недель, и в последних числах января прибыл в Грозную.

Переезд от Грозной до Воздвиженской я совершил очень [302] приятно. Места привлекательные; солнце светало и грело; снег таял; зима, казалось, навсегда оставляла край. Так как я ехал на санях, то переезд тридцати верст по весенней дороге и на паре тощих казачьих лошадей продолжался часов шесть, следовательно я имел полный досуг любоваться окрестностями. Но Воздвиженская уже недалеко, там, за "пустым курганом"... Что это за пустой курган? подумал я, и уже впоследствии узнал следующее:

Первоначально курган не был пустой и отличался от других курганов только тем, что стоял от крепости на верный пушечный выстрел. Сюда иногда чеченцы привозили пушку и стреляли по ненавистной им крепости, всегда ускользая при выступлении наших войск. Эта потеха наконец нам надоела: было решено заложить там мину и поднять на воздух непрошенных гостей посредством галванизма. Саперный офицер, на которого было возложено поручение соединить проволоку с галванической батареей при первом неприятельском выстреле, уверил всех и каждого, что при взрыве мины произойдет страшный гул и что неуспеха ожидать невозможно. Прошло несколько дней — неприятель не являлся. В крепости уже полагали, что горцы узнали о наших намерениях и, чего доброго, утащат и мины. Прошла еще неделя, прошла и другая — нет никого.... В одну темную ночь, вдруг раздался выстрел, другой, третий.... Саперный офицер сидел где-то в гостях, но, услышав выстрел неприятельского оружия, побежал к месту батареи, приложил к ней проводник и... ни шума, ни звука.... Сапер заключил, что или проволока порвана, или мина унесена... Верно только то, что результата не оказалось никакого. Выстрелы однакож прекратились, и это обстоятельство только усилило подозрение главного начальника, вследствие чего вылазки не производили. На другое утро известный курган представлял необычайное зрелище: вместо зеленеющей поверхности, видны были черные, неровные полосы. По осмотре обнаружилось, что курган был взорван. Рассказы лазутчиков пояснили все происшествие. Горцы, ничего не подозревая, собрались в роковую ночь для той же цели, т. е. поднять тревогу, пострелять и ускакать; но после третьего выстрела последовать взрыв, пушка скатилась с кургана, несколько человек были убиты, наиб Талгик полузасыпан землею. Горцы разбежались, оставив [303] наиба, пушку и убитых товарищей. Только к утру решились они приблизиться к кургану, освободили наиба, увезли пушку и трупы и более крепости не беспокоили. Оригинальный рассказ чеченцев о взрыве, между прочим, выражался так: "пушка стреляй, земля стреляй, и Талгик мало-мало земля кушай".

Несмотря на близость Воздвиженской к театру военных действий, знакомый офицер, у которого я остановился, и его общество решительно ничего не ведали, где и что теперь делает отряд. Я едва добился узнать, когда отправляется туда оказия. Оказалось, что нужно было выехать на другой день, рано утром.

Так я и сделал. Пробили "по возам", потом сбор, и я отправился за Аргун, где собиралась оказия. Утро было прекрасное. Вид Воздвиженской, со стороны реки, не лишен живописности, особенно при освещении восходящего солнца. Аргун катит свои быстрые волны по нескольким протокам, чрез которые устроены мосты сомнительной прочности. Направо ущелье; далее горы, покрытые лесом; прямо подъем на противоположный берег Аргуна. И новое местоположение, и действительные красоты его занимали меня. Оказия состояла из нескольких полковых фур; из многих ароб и саней чеченцев, перевозивших провиянт; с ней следовали два-три офицера; в прикрытии была рота Куринского полка. Еще кого-то ожидали. Ко мне подошли несколько чеченцев и попросили табаку; я дал им немного для первого дебюта, но в то же время сообразил, что впоследствии быть столь щедрым в отряде не приходится.

Часов в семь оказия двинулась. Впереди шла часть прикрытая, за ней ехали полковые фуры и некоторые всадники (к числу которых принадлежал и я), потом тянулись арбы и сани чеченцев. Дорога, очевидно, весьма недавнего происхождения, проходила среди вырубленного леса. Сначала трудно было решить, на чем выгоднее ехать: на колесах или на санях, потому что оба средства представлялись одинаково неудобными; но, по мере восхождения солнца, оказывались все невыгоды санной езды. Первые остановки мы терпели от плохого устройства ароб, а последующие от дурной санной дороги. Такой способ передвижения для меня был нов, а потому я несколько им не тяготился; но для других, [304] испытавших его приятности, казался крайне стеснительным. Не обошлось и без приключений: при спуске в овраг, маркитантская повозка опрокинулась вместе с тройкой лошадей, а проводник упал от нее в сторону, перевернувшись несколько раз по покатости. Солдаты засмеялись и хладнокровно пошли помогать пострадавшему маркитанту. Опамятовшийся проводник тотчас осведомился, не разбилась ли бутылка с водкой, лично для него предназначенная. Убедившись в ее целости, он успокоился.

Но вот и отряд. Это был вагенбург, солдатами называемый "оленбург". Драгуны, казаки и милиционеры расположились несколько впереди, артиллерия стояла близь засеки, пехота сидела в засеке. Везде движение, песни, музыка. Местоположение веселое, под названием Бас-анверды. Я думал, что здесь мне придется прожить несколько дней, считая это за расположение главного штаба чеченского отряда; но мне надлежало проехать гораздо далее, отыскивая настоящее место расположения главного отряда. Надлежало, в добавок, отыскивать, потому что никто об этом наверное не знал. Оказия двинулась далее; я отправился за ней, досадуя на свою ошибку и утешая себя тем, что, покрайней мере, буду ночевать в главном отряде.

От вагенбурга дорога шла по ущелью, и как она была только что разработана, то не представляла особенных удобств для перевозки тяжестей. Все сани остались ночевать в грязи. Чем далее мы углублялись в ущелье, тем заметнее было, что здесь недавно прошел отряд: по скатам гор лежали срубленные деревья, по дороге виднелись полуразрушенные солдатские шалаши и места палаток; нередко попадались разоренные сакли неприятельских аулов.... Невольно как-то чувствовалось, что здесь совершались события решительные. Нам встречались малочисленные партии чеченцев, теперь мирных и спокойных, но еще за несколько дней перед тем наших непримиримых врагов. Угрюмо смотрели они на незваных гостей, беспрестанно прибывавших в главный сбор, по призыву хорошо известного им вождя. Темнее и темнее становилось ущелье; постепенно исчезала дорога и наконец пропала совершенно: мы поехали по воде. К счастию, до Таузеней недалеко....

Здесь я еще раз узнал, что главный штаб отряда [305] расположен гораздо дальше, близ аула Веден. Еще раз подосадовал я на свою ошибку и расположился ночевать под открытым небом, потому что других помещений не было. Таким же способом расположились не только те, которые прибыли со мной, но разместилась и целая оказия из главного отряда. Долго не умолкали шум, крики, долго не прекращалось движение: готовились выступать завтра рано....

Ночь была, как водится, холодная. На рассвете мы были уже на ногах. По собранным сведениям, оказалось, что дорога до главного лагеря довольно хороша и что ее единственные неудобства две или три балки, отчасти крутые; расстояние же, по приблизительному счету рассказчика, не превышало 18 верст. Утро было ясное, свежее; вид кругом живописный; местоположение временного укрепления Таузеней избрано удачно. За речкой виднелся разоренный аул. Снегу было еще очень много. Оказии здесь ходили только вьючные. Медленно сбиралась наша оказия за укреплением: двинулись мы в путь не ранее как чрез два часа ожидания. На расстоянии верст десяти дорога сохраняла еще репутацию хорошей; но овраг близ аула Эльэстнджы-акх испортил ее: спуск по скалистому грунту и подъем среди дремучего леса не сулили ничего привлекательного. Мы, правда, выбрались на ровную дорогу, однако не надолго: нам предстоял другой спуск, по которому нельзя было ехать на лошади, а далее, за широким оврагом, можно было подниматься на гору только с опасностью сломить себе шею. При этом я не мог не обратить особенного внимания на рубку леса, деятельно производившуюся кругом. Шум падающих деревьев был оглушителен и странен: в этих звуках как будто слышался болезненный вопль побежденной природы, покинутой своими защитниками. И много раз прислушивался я впоследствии к этому шуму, но всегда он возбуждал во мне первоначальные ощущения. Лес был большой, строевой; срубленный деревья лежали будто безжизненные великаны. Солдаты, занятые рубкой, казались карликами в сравнении с высокими и толстыми деревьями (Некоторый деревья достигали более десяти сажен длины и до двух аршин в диаметре). Охотно верю рассказам о том, что рубка леса имеет своих жарких поклонников, страстных любителей: в ней много чарующей прелести, разумеется, [306] не для работающих, но для наблюдающих за работой. И таинственная, непроницаемая местность, и крутые скаты, по которым падают срубленные деревья, и резкий, иногда подобный пушечному выстрелу, звук, все это увлекательно по своей неопределимости. На левом крыле кавказской линии был известен один полковник, который шел на рубку леса, как на праздник: его называли лесоруб.

С большим трудом поднялись мы на гору и следовали по вершине ее, еще покрытой лесом. Дорога извивалась по гребню горы; с обеих сторон были глубокие овраги. Оказия наша растянулась на значительное пространство — часть ее еще только подходила к противоположному спуску; на ближайшей вершине горы виднелся пикет. Вскоре мы начали спускаться с горы, при чем одна часть спуска оказалась такою, что все лошади скатывались по ней, садясь на задние ноги. Опять подъем, опять лес; опять разработывали более удобную дорогу.... Еще один, последний спуск, по которому необходимо было идти пешком, по колено в грязи и беспрестанно скользя по льду, прикрытому глиной.

При спуске мне представилась обширная долина, с одной стороны ограниченная оврагом, по которому течет река Хулкулау, и со всех сторон окруженная горами различных очертаний. Здесь обширный лагерь главного чеченского отряда, казалось, охватывал неприятельской аул (в сущности он был расположен на месте оставленного, но не разоренного аула Джантимур): вся долина была покрыта снегом, только в лагере чернела земля; движете пехоты и кавалерии придавало всему вид одушевления. Я стоял на такой высоте, что вся долина являлась предо мною в плане; но, сходя с горы, я мало по малу сравнивался с горизонтом ее и наконец спустился ниже. Подняться к лагерю по разработанной дороге было не трудно.

II.

Было четыре часа, когда я приехал в главный лагерь. Я поместился в одной палатке с моим добрым знакомым, Николаем Ивановичем Б*, прикомандированным, подобно мне, к штабу главного чеченского отряда. Через час я уже успел явиться к кому следовало и, таким образом, вступил в права походного человека. Обязанности мои еще не были [307] определены, но надлежало ожидать, что без дела не останусь. Я был всем доволен: и новостию своего положении, и радушием моего приятеля, и беспрерывным разнообразием, движением. Верстах в двух от места нашего лагеря виднелись аул Веден и его отдельные укрепления. В зрительную трубу можно было заметить там усиленную деятельность. Чеченцы и тавлинцы, защищавшие этот аул, занимались подносною материялов для своих укреплений; они беспрестанно поднимались и спускались с горы по извилистой дорожке. Впрочем, носились слухи, что недолго они продержатся в своей крепкой позиции, хотя у нас не заметно было никаких решительных приготовлений к приступу. Вечером можно было слышать песни солдат, но отходить от палатки не хотелось, потому что кругом лежала невылазная грязь. Вблизи палаток были устроены коновязи, на которых лошади глубокомысленно посматривали по сторонам, с нетерпением ожидая вечерней порции овса и сена. Добрые кони не были избалованы: фураж отпускался им с крайнею умеренностию, потому что в главный отряд его доставляли из Таузеней и из ближайших крепостей. К ночи несколько подмерзло, покрайней мере до такой степени, что можно было походить около палатки. Многочисленные костры в различных местах нашего обширного лагеря представляли интересный вид, среди ночного мрака и при неясных очертаниях соседних гор.

Я спал так хорошо и спокойно, что мог бы возбудить зависть во многих, почивающих в великолепных чертогах на мягких тюфяках, если бы эти сибариты имели на столько воображения, чтобы перенестись в боевой стан на горах кавказских. Считаю не лишним описать внутреннее убранство нашей палатки. Важнейшие места, по обеим сторонам входа, были заняты кроватями, из которых одна, принадлежавшая мне, отличалась своею оригинальностью. Она состояла из шести колышков, вбитых в землю, с продольными и поперечными палками, связанными в разных местах веревками. Все это было прикрыто войлоком, буркою и одеялом, что придавало ей, должно признаться, вид, необещавший особенной прочности: садился и ложился я на нее всегда с тайным опасением за свою невредимость. Между кроватей, у задней стороны палатки, стоял стол, т. е. четыре толстые кола, вершины которых не образовывали [308] горизонтальной плоскости, были покрыты длинным и скоробленным лубком, доставшимся моему приятелю по наследству от какой-то сакли. Установленный таким способом стол имел очевидную покатость к одной стороне и испытанный неудобства со всех сторон, но никогда не подвергался опасности быть в чем-либо исправленным. На столе постоянно помещались самовар, чайник, стаканы, бутылки, сыр, хлеб, сушеная рыба, книги, зеркало, щетки; некоторые вещи произвольно передвигались и нередко падали на пол, не производя на нас впечатления. Под столом была выкопана яма для углей, поддерживавших теплую температуру в палатке, только ненадолго. Свободная часть палатки, т. е. место между кроватями и столом, была также покрыта лубком, скоробленным до такой степени, что по средине палатки образовался жолоб, куда стекали грязь и вода, заносимые ногами всех входящих; повременам эта смесь замерзала и представляла большие удобства скатиться от одной кровати до другой, чем мы иногда и пользовались, хотя без особенного удовольствия. Пред входом в палатку был положен небольшой плетень, почти утонувший в грязи... Из этого описания можно смело заключить, что помещение наше отличалось некоторою роскошью и комфортом; одно печалило и заботило нас; это недостаток стульев (или чего-нибудь в этом роде), ибо мы из опыта убедились, что при значительном собрании посетителей — а это случалось почти каждый день — кровати наши, служившая единственным седалищем, терпели явные повреждения.

Первое утро в отряде провел я в наблюдениях. Все они были полны разнообразия и доставляли мне много удовольствия. Светлый, ясный день особенно способствовал моим обозрениям окрестностей, при помощи зрительной трубы. Нельзя было с точностью рассмотреть неприятельских редутов, но можно было заметить там, подобно вчерашнему, движете. Притом я с любопытством следил за одиночными горцами, появлявшимися на ближайших высотах: я ясно видел неприятельские пикеты то конные, то пешие; следил за внезапным появлением и исчезновением отдельных личностей; всматривался в их жесты...

Хотите знать, как мы проводили свободное от службы время? В десять часов утра мы закусывали. Закуска [309] состояла из рюмки разведенного спирта, куска сыра с хлебом и двух сушеных рыбок (вино в это время в отряде еще было большою редкостию). Подобная же закуска происходила у нас вечером, часов в восемь; впрочем, ее можно было встретить везде, с маленьким разнообразием, и в различные моменты времени, от раннего утра до глубокой ночи включительно. Для многих она заменяла обед и ужин. По этому случаю кто-то сказал: "обедают, ужинают и завтракают везде, но закусывают только на Кавказе". Мы имели однако хороший обед и ужин, благодаря внимательности командующего войсками. Это важное условие избавляло нас от многих забот.

По вечерам собирались знакомые поиграть в карты и потолковать. У нас были и книги, преимущественно журналы. Иногда мы выходили за лагерь, по направлению к Веденю, чтобы лучше рассмотреть цель наших действий и всей зимней экспедиции.

Так легко и приятно прошла неделя моего пребывания в отряде. Несколько пушечных выстрелов из неприятельских редутов, перестрелки на передовых постах по ночам были единственными, но отдаленными военными действиями, в которых я, разумеется, участвовать не мог, но которые, тем не менее, занимали меня и заставляли ожидать чего-то необыкновенного. Случились еще два происшествия, возбудивши мое любопытство. Первое состояло в том, что два беглых солдата добровольно явились к нам в лагерь. Судя по их жалкой одежде и изнуренным лицам, не трудно было догадаться, какую вели они там жизнь. Один из них прожил в горах около четырех лет, ежеминутно раскаиваясь, по его словам, в своем проступке. Когда его спросили о причине его бегства, он отвечал:

— Отчего собака бесится?... С жиру....

На это один солдат возразил:

— Ну теперь ты не скоро сбесишься: в горах-то посбавили с тебя жиру.

— И другу и недругу закажу....

Другой солдат совершенно походил на горца: его одежда, черная борода, мрачное выражение в глазах напоминали чеченца. Он отвечал на предлагаемые вопросы коротко, не [310] смотря на спрашивающего и не пускаясь ни в какие рассуждения, подобно своему товарищу.

— Так разбойником и смотрит, говорили солдаты.

Другое происшествие было важнее: в один прекрасный день из Веденей выбежал молодой тавлинец, уведя с собою двух лошадей. Он рассказал, между прочим, что Шамиль не живет постоянно ни на одном месте, а разъезжает из одного аула в другой. Одну лошадь беглец тут же продавал за 40 руб. сер. Впоследствии оказалось, что тавлинец этот украл лошадей в крепости Грозной, и потому вскоре был туда отправлен для объяснений.

Прекрасная погода наконец сменилась дурною: подул сильный ветер, пошел снег, что и продолжалось более суток. Палатки несколько раз обметались и снова покрывались снегом; лошади побелели; горы скрылись; даже в двадцати саженях нельзя было различать знакомых предметов. В палатку к нам наносили довольно снегу — и ветер, и мы сами; сделалось холодно. Положение наше становилось неприятным... В то же время я получил поручение, которое не позволяло мне остаться в палатке; но это меня мало огорчало, потому что еще не решено сравнительными опытами: лучше ли сидеть в палатке, или ходить на открытом воздухе в такую непривлекательную погоду.... В лагере мертвая тишина, как будто все живое скрылось под непроницаемым белым покрывалом; костры тухнут; в палатках невозможно держать горячих углей, иначе будет сильный угар. На другой день я должен был отправиться в Таузени, где рассчитывал пробыть не более недели. По глубокому снегу поехал я с выступающей оказией и без особенных приключений добрался до места. Здесь для меня началась новая жизнь — жизнь трудов и различных неудобств.

Здесь же я покороче познакомился с главными элементами кавказской жизни. Сначала я обратил внимание на общество офицеров. Кавказский офицер отличается терпеливостию в трудах и лишениях, хладнокровием в бою и точностию исполнения своих обязанностей. Он не слишком гоняется за наградами, безропотно встречает продолжительность похода и охотно переселяется на новое место со своим полком. Но самый любопытный предмет на Кавказе — это кавказский солдат. Он способен на многое, очень многое; [311] переносит необычайные труды, подшучивая над своим похождением, дерется как лев, работает как вол и поет как соловей. Утром идет он сопровождать оказию; вечером, прошагав верст сорок, возвращается в лагерь, где его назначают в ночные; а завтра утром его посылают на работу, а вечером, по приказанию ротного командира, в числе других, он поет песни пред палаткою пирующих офицеров, что продолжается иногда далеко за полночь.... Когда же спит кавказский солдат? Это известно Богу.... На следующий день он идет за десятидневным провиянтом и, с ношею в полтора пуда, даже более, в тот же день является в лагерь. При новой оказии вы видите его верхом на полковой лошади, свободно сидящего на вьючном седле, к которому он прикрепил веревочные стремена, с ружьем за спиной. Кроме того, каждый день случается кавказскому солдату версты за две сходить за дровами (конечно, бывает и ближе), всегда с ружьем на плече, также за водой, которую носят в кожаных бурдюках, котлах, кострюльках, котелках и манерках. И все это делается без малейшего ропота, напротив с шутками, смехом и шалостями. Если и случится кому-нибудь заговорить о тягости солдатской жизни, то непременно найдутся тотчас и защитники ее, которые, смотря по обстоятельствам могут обратить жалобу в шутку или в серьезную похвалу своему положению. В пример приведу разговор двух солдат об этом предмете.

— Ну жизнь солдатская! говорит один, шагая по глубокой грязи. — Каждый день что-нибудь да есть! то в оказию, то на работу, то за дровами, а там в ночные....

— Эх ты, голова! возразил другой. — Тебе все трудно.... Тебе бы на печи лежать, да обеда ждать.

— Нет, брат, не таков я, ты сам знаешь; но ведь иной раз не утерпишь, скажешь....

— Да что тут говорить! Сказано — служба, и служи верой-правдой....

— И сам я знаю это не хуже другого, да уж приходится больно тяжело, сил нехватает.

— Оно, конечно, тяжело — заметить другой солдат, после короткого раздумья — если собрать все вместе солдатские труды, так, гляди, много коробов наберется....

— То-то и есть!... [312]

— Оно, коли хочешь знать, так кавказский солдат большую пользу приносит государю.... Если бы, так сказать, мы служили из-за денег, то почитай что и трех рублей в месяц мало жалованья. Да что нам деньги? Из того что ли мы служим?

— Правда, не из того....

— Что ж тут горевать! Вот теперь и сухарей прибавили, и лишнюю чарку спирту дают; командиры хорошие, генерал жалует....

— Что ж будешь делать-то! Некуда податься, окончил свои убеждения второй, закуривая коротенькую трубочку.

Что едят кавказские солдаты в походе? Варят, коли есть, говядину, далеко не первого сорта, а выходит уха или что-нибудь другое. Одна каша сохраняет свои отличительные признаки. Сухари уничтожаются с удивительною быстротою и служат самою необходимою и вместе самою приятною пищею для солдат. Для приобретения сухарей продается спирт, сапожный товар по частям и другие, менее необходимые вещи. Из сухарей солдат приготовляет разнообразные блюда. Меня заинтересовало одно, под названием кавардак. Кушанье это приготовляется следующим образом: варят сухари в воде, с прибавкою кусков сала, и доводят такую смесь до приличной густоты. Я пробовал "кавардак", но о вкусе судить не могу, потому что у всякого свой вкус: солдатам он очень нравится.

Зимняя одежда кавказских солдат состоит из полушубка, длинных сапогов и папахи; в ненастную погоду надевают еще шинель. Солдатские рубашки в походе достигают до крайних пределов ветхости и нечистоты: иногда остается один воротник от трех рубашек, которые берутся в поход, а о белизне холста сохраняется только неясное предание. Но, прежде достижения такого состояния, рубашки подвергаются многочисленным починкам, приводящим в удивление и качеством, и количеством. Некоторые солдаты предпочитают цветные рубашки, как менее маркие. Столь же разнородные заплаты кладутся на штаны, иногда по три и по четыре на одном месте, последовательно одна за другой, например: первая, наибольшая, из черного сукна, вторая из серого, третья из красного, четвертая, наименьшая, из холста. [313] Случается и так, что даже последняя заплата требует починки....

Торговля кавказских солдат в отряде очень ограничена: продают спирт, сухари, белый и черный хлеб, привозимый ими из крепостей, табак, трубки и излишние вещи. Так как вся деятельность строевых солдат обращена на исполнение служебных обязанностей, то частная промышленность сосредоточена в руках музыкантов и барабанщиков, которые с успехом занимаются мытьем белья на офицеров, деланием трубок, чубуков и ложек.

Любопытны взаимные отношения полков совершенно независимо от отношений начальников. Солдат Куринского полка смотрит с большим участием на своих собратий Кабардинского или Навагинского полков, нежели на солдата других полков, с которыми редко случалось делить труды и опасности. Целые роты одного полка имеют дружественные сношения с ротами других полков. На кавказском наречии это называется куначеством. Если какая-нибудь рота одного полка приходит временно на место расположения своих кунаков другого полка, то последние считают своею обязанностью угостить пришедших, выкатив для них боченок спирта или уступив им свой обед, смотря по времени и обстоятельствами Я был не раз свидетелем подобного угощения. Обыкновенно это происходит следующим образом: солдаты, поздоровавшись со своими кунаками, обращаются к фельдфебелю с просьбою об угощении, а фельдфебель идет к ротному командиру и просит позволения, согласно желанию роты, поднести по чарке спирта пришедшей роте.

— Для чего это? спрашивает иногда удивленный ротный командир.

— Это наши кунаки, отвечает коротко фельдфебель.

Если ротный командир еще не знаком с обычаями своих подчиненных, то при этом случае узнает их, как равно я свою новую обязанность: угостить ротного командира своих кунаков.

Если достоверно узнают, что кунаки должны придти в известный день на одно с ними место, на сборный пункт отряда, например, то первые приготовляют для последних обед и все сподручные средства для удобного их помещения. [314] Все платят одинаковою взаимностию, и дружеские отношения сохраняются, несмотря на изменение состава роты.

Дальние и продолжительные походы по неразработанным дорогам чрезвычайно изнуряют полковых и ротных лошадей, которые редко пользуются достаточным отдыхом для возобновления своих сил. Это обстоятельство значительно сокращает число солдатских палаток, перевозимых с одного места на другое, а потому помещение солдат бывает более нежели тесно: оно просто непостижимо. Как, в самом деле, поместиться в одной палатке сорока человекам? А это часто случается, особенно в дурную погоду. Если отряд остается несколько времени на месте, то можете заметить кругом палаток множество землянок и шалашей, куда перебираются те, которых теснота особенно тревожит.

В непродолжительных походах, в летучих отрядах, редко бывают палатки: тогда солдаты, не имея ни сил, ни времени для устройства даже подобия шалашей, следующим образом проводить ночь: натаскивают хворосту, раскладывают его довольно обширным кругом на снегу или на грязи и ложатся на эту постель так, чтобы голова одного лежала на ногах другого и т. д. по окружности, имея предосторожность укрыться шинелями. В таком кружке помещается до пятидесяти и более человек.

День отдыха для кавказского солдата имеет большую важность: он забывает все труды, силы его укрепляются, он почти перерождается. Как весело и беззаботно смотрит он на Божий мир в праздничный день! Как внимательно слушает по вечерам рассказы старых и бывалых! Яркий костер освещает его суровое лицо и вызывает иногда невольную улыбку наблюдателя выражением глубокого участия к словам рассказчика. Я видел картину, которая особенно врезалась мне в памяти: около костра лежало несколько солдат, облокотившись на дрова и слушая стоявшего молодого солдата, который рассказывал про севастопольскую осаду. Все глаза были устремлены на рассказчика; все лица слушателей, ярко освещаемый, выражали всепоглощающее внимание.... Когда рассказ коснулся смерти адмирала Нахимова, все приподнялись, сняли папахи и перекрестились, прошептав: "царство ему небесное!".

С таким же вниманием солдаты слушают чтение книг. [315] В некоторых полках я слышал, как читали журнал "Чтение для Солдат". Слушавшие чтение, если только имеют свободное время, никогда не пропустят его продолжения. Я был свидетелем, как солдаты 5-го баталиона Куринского полка сбирались слушать чтение: один ходил по палаткам, выкликал знакомых ему и говорил:

— Ступай. Сейчас будут читать.

По ночам иногда солдаты слушают сказки, рассказываемые каким-нибудь мастером этого дела. За сказкою также следят с участием, позволяя себе порой вопросы для объяснения темных обстоятельствю. Сказочник-солдат — лицо таинственное и интересное для своих собратий: он представляется им обладателем сокровищ, которые может показывать по своему усмотрению.

Кавказские солдаты отличаются. вежливостию в сношениях между собою; всем своим товарищам, в особенности кунакам, с которыми солдат не коротко знаком, он говорит: вы. С удивительною точностию отличают солдаты доброту своих начальников и надолго сохраняют к ним признательность. Строгих, но справедливых уважают; злых и жестоких презирают.

Песни поют солдаты большею частию по приказанию начальников и видят в этом только обязанность, от которой нельзя уклониться. По собственному желанию они поют песни лишь по праздникам, после двух, трех мезюрок (крышек) водки. Большая часть слов песни страшно исковерканы, но поются хорошо, хотя несколько однообразно. Между солдатами встречаются и сочинители песен, имена которых однакож остаются в неизвестности.

Самая трудная обязанность кавказских солдат, по моему мнению, ночные бекеты и секреты, особенно в дурную погоду. Пролежать или просидеть целую ночь под дождем или снегом в обыкновенной солдатской одежде — дело нешуточное. Мне кажется, что для полка не была бы большим расходом покупка нескольких бурок и башлыков, которые так хорошо противостоять всем непогодам.

Скажу несколько слов о стрелковых ротах.

Польза учреждения стрелковых рот при каждом баталионе особенно очевидна на Кавказе. В стрелковые роты выбираются люди молодые, способные и хорошего поведения. [316] Обязанность их не отличается таким разнообразием, как обязанность пехотных рот, но имеет вид военной специяльности, что иного поддерживает данное им направление. Стрелки назначаются преимущественно для сопровождения оказий, для прикрытия рубки леса и вообще всяких работ, требующих известной осторожности; во время движения, в делах с неприятелем, они составляют главную цепь или авангарды. На работы их посылают только в крайних случаях.

В Кабардинском полку есть еще рота охотников-стрелков, явление в высшей степени любопытное. О них я буду иметь случай говорить ниже.

Для исполнения своих обязанностей я должен был несколько раз ездить в Эль-Эстенджи, где в это время уже началась постройка временного укрепления, под наблюдением инженера. Так как я имел случай видеть начало и конец этой постройки, и, притом, укрепление это отличалось от других построек подобного рода, то постараюсь сделать краткое описание его. Укрепление было расположено над крутым оврагом, сообразно очертанию местности, а тур-бастион, на котором при окончании стояли два орудия, отнесен на возвышение, откуда местность могла быть обстреливаема кругом. Работы производились следующим образом: сначала вбивали в два ряда колья, потом заплели плетень, при чем толщина стенки образовалась в один аршин; на высоте около двух аршин оставлены были бойницы шириною в 3/4 (расстояние от одного кола до другого) и вышиною до 4 вершков. Устройство бойниц в плетневом заборе казалось мне непостижимым; в сущности же дело состояло в том, что, в назначенных местах, колья, между которыми должны быть бойницы, перевязывались кручеными прутьями и на них клали еще короткие прутья для того, чтобы высота отверстия достигала четырех вершков. Далее плетень продолжался обыкновенным порядком. Средина между двумя плетневыми стенками набивалась толстым хворостом, в тычек, а над бойницами, по положенным поперечным брускам, плашмя. Сверх того, по всей стене, было густо утыкано обломанным хворостом с наклонностию наружу, что представляло решительное неудобство перескочить чрез плетень и придавало вид прочности такому укреплению, которое предназначалось не более как на полгода. Особенно хорош был вид [317] его со стороны Таузеней. Отсюда оно казалось правильною и сильною крепостию. Хворост для плетня употреблялся преимущественно ореховый. В тур-бастионе был насыпан большой барбет для орудий. Постройка продолжалась около двух недель, при чем обратилось, как сообщил мне строитель, 1,500 человек, т. е. по три человека на каждый шаг, потому что все укрепление имело около 500 шагов в окружности.

Другие временные укрепления или так называемый "засеки" строятся гораздо проще: наваливают стену из хвороста, обращенного вершинами наружу, перемешивая его с бревнами и прибивая кольями. Эта работа, конечно, проще, но она продолжительнее, потому что требует огромного количества хвороста, следовательно и более времени или рабочих; кроме того, она имеет то важное неудобство, что стрелять нужно с открытой грудью и головой.

Во время пребывания моего в Эль-Эстенджи, я познакомился с чеченкой, которая называла себя "Аннушкой" и говорила довольно внятно по-русски. Оказалось, что она была замужем за беглым солдатом, о возвращении которого на родину она хотела хлопотать, и сама желала переселиться в Россию. Это была уже пожилая женщина; с ней приходил сын ее, лет 18, к несчастно, глухонемой. Рассказывая о своем печальном житье-бытье и о всегдашнем желании своего мужа (уже лет пятидесяти, по ее счету) возвратиться на родину, она однажды спросила:

— А где Россия?

Мы показали ей рукою. Она долго смотрела туда, вздохнула, покачала годовой и сказала:

— Завтра пойду к генералу, что он скажет. А после пойду в Веден.

— И ты не боишься?

— Чего мне бояться? Меня тоже никто не боится.

Впоследствии я видал чеченку в главном лагере, но при таких обстоятельствах, что не мог спросить ее об успехе ее ходатайства.

В Эль-Эстенджи я также встретил раненого унтер-офицера, который на вопрос: где он ранен, рассказал эпизод кавказской охоты, показавшийся мне довольно интересным. Постараюсь приблизительно передать рассказ. [318]

"Однажды, вчетвером, отправились мы на охоту, верст за сорок от Владикавказа, за Терек, где водится много всякой дичи, особенно фазанов, которых мы приносили иногда штук по восьмидесяти. Сторона там еще нетронутая, а потому охота так приятна, что можно забыть все: и службу, и дом, и все на свете. Одно время я был на охоте три недели и возвратился во Владикавказ уже из Пришиба (Первая станица от Екатеринограда во Владикавказ) после того, как недели полторы меня считали пропавшим. Разумеется, мне досталось за это; да что ж за беда? Я люблю охотиться больше всего на свете. Я ведь родился и вырос на Кавказе, а потому знаю все мирные осетинские и кабардинские аулы и места, где водится дичь. Слышал я, что и на большой дороге на проезжих нападали разбойники, но со мной, когда я даже один ходил по нескольку дней, ничего подобного не случалось. Теперь же я и совсем ничего не думал, потому что с нами был еще один унтер-офицер, опытный охотник, с которым случались разные происшествия и который однажды отбился от пяти человек, бывши еще на правом фланге. Бояться, значит, было нечего.... Но случается всегда то, чего и не ожидаешь. Мы увидели партию всадников, которые, приметив нас, поскакали прямо к нам. Ясно было, что это не мирные. Мы должны были подумать о своей безопасности.

" Дело плохо, сказал Иващенко, тот унтер-офицер, про которого я говорил. Но мы еще посмотрим, что они возьмут. Идите все за мной.

"Мы подошли все четверо к большому срубленному дереву и улеглись за него так, что были несколько прикрыты от выстрелов. Вскоре прискакало человек двадцать и все бросились к дереву, но, увидав ваши ружья, нацеленные на них, приостановились, начали разъезжаться по сторонам и стрелять в нас поодиночке, с криками и ругательствами. Иващенко сказал, чтобы мы ни под каким видом не стреляли, а были бы только наготове.

"— Вот я сейчас выстрелю, а ты давай мне свое ружье и заряжай скорее мое.

"Выстрел был удачный: один оборванец свалился с лошади; чрез несколько времени другой, потом и третий. У [319] нас тоже было двое раненых, но легко. Я лежал на таком месте, что мог ежеминутно ожидать пули в лоб. Вот я и решился выбрать более выгодную позицию; но для того нужно было приподняться.... В самую эту минуту я был так ранен, что и теперь, через четыре года, болит еще рука. Почти в то же время Иващенко был ранен в руку и, выпустив ружье, сказал:

" — Теперь все пропало; лежите смирно и, кто может, стреляйте только тогда, когда горцы бросятся с шашками.... Я больше ничего не могу сделать.

"Мы пролежали еще минуть десять, отмалчиваясь от выстрелов и проклятий наших врагов. Вдруг мы услышали конский топот и подумали, что, верно, придется отправиться в горы или умереть: мы думали, что скачут к нам новые разбойники.... Нет, это были мирные осетины, которые, услыхав перестрелку, бросились в числе пятидесяти человек и прогнали чеченцев. Они взяли нас к себе, перевязали наши раны... Иващенко более не владел рукою, а я, не открывая своей болезни, лечился так, что и доселе не вылечился."

В трудах и разъездах под дождем и снегом провел я три недели кочующей жизни. В первых числах марта я был приятно изумлен известием, что в Эль-Эстенджи выстроены две бани и что я могу там отлично вымыться. Я, разумеется, не заставил повторять приглашения и тотчас туда отправился. Строительное искусство кавказских солдат здесь выказалось в новом блеске. Место для бани было выкопано в земле и покрыто двускатною земляною крышею; внутренность бани была обшита досками; устроены были полок, лавки, настлан пол, вставлена оконная рама с бумагой вместо стекол, навешена дверь, сложена печь из камней и даже сделан плетневый передбанник, и все это без всяких инструментов, кроме ротных топоров и инженерных лопат и кирок. Словом, это была такая баня, в какой я желал бы вымыться и во Владикавказе, где торговые бани, сказать мимоходом, из рук вон плохи. Солдаты так любят попариться в бане, что находят средство и летом удовлетворить своим наклонностям. Для этого устанавливают две палатки, накладывая их одна на другую, вносят туда горячих угольев и поливают их водою: [320] распространяется такой жар, который может удовольствовать самого страстного парильщика.

Между тем, местность около Эль-Эстенджи приняла совершенно другой вид: от дремучего леса, чрез который четыре недели тому назад я проезжал, остались только следы; вместо крутых и неудобных подъемов явилась удобная и широкая дорога; над оврагом возвышалось укрепление; горизонта зрения значительно увеличился.

Столь же удивительную перемену заметил я по всей дороге от Эль-Эстенджи до главного отряда, куда возвращался я по окончании своего поручения. Направление дороги было везде изменено; не осталось ни одного крутого подъема и спуска; лес расчищен на большое расстояние; в некоторых местах выстроены временные редуты.

III.

Вскоре после моего возвращения в главный лагерь происходила закладка укрепления для штаб-квартиры Куринского полка. Столь необыкновенное явление произвело тревогу в неприятеле, который открыл сильный огонь из двух орудий. Выстрелы были довольно удачны: почти все ядра и гранаты ложились на месте будущего укрепления, даже достигали до лагеря, не причиняя нам однакож вреда. Это было тем более удивительно, что многие ядра падали вблизи густой толпы рабочих, а гранаты лопались над головами их.

Досадно было только то, что на все учащенные выстрелы неприятеля мы могли отвечать единственно ударами кирок и лопат о мерзлую землю; поэтому все не мало обрадовались, когда вывезли два батарейные орудия для состязания с артиллериею Шамиля. Однакож действие нашей артиллерии было не так удачно, как неприятельской, по причине возвышенного местоположения позиции противника.

Работы продолжались, тем не менее, с замечательным успехом, а канонада прекратилась.

На другой день, рано утром, отправился я с одним казаком на редуты, расположенные на горах, по левой стороне Хулкулау. Утро было безукоризненно хорошо. Я вполне наслаждался свежим чистым воздухом и разнообразными видами, представлявшимися при спусках с гор и подъемах на гору. К редутам я подъехал в то самое время, [321] когда раздался пушечный выстрел из неприятельских завалов. Звук этот показался мне таким странным, что, казалось, ядро проникало в горы и раздирало их недра.... Отдаленное эхо вторило этому странному звуку.... Я воображал, что неприятель снова направляет свои выстрелы на крепостные работы, и потому смотрел в ту сторону, но был не мало удивлен, что при втором выстреле, прежде, нежели я услыхал звук его, над головою моей что-то просвистало: стреляли по тем редутам, к которым я подъезжал. Вскоре туда же приехали еще некоторые знакомые, и мы предались мирным занятиям: смотрели на аул, рисовали и говорили о красотах природы. Время прошло незаметно.

После обеда мы имели удовольствие смотреть на подвиги молодечества нескольких сорванцов, вышедших из Веденя. Они подкрадывались незаметно на ружейный выстрел к редутам, в надежде подстрелить неосторожного; но первый же выстрел открыл их намерения и заставить усилить нашу осторожность. Один из передовых зашел на такое место, что отступить ему было невозможно, не подвергнувшись нескольким выстрелам штуцерных; а потому, спрятавшись за дерево, он посматривал на редут, рассчитывая воспользоваться первою оплошностию наших стрелков, чтобы ретироваться. Но это было трудно: два ружья были нацелены на место отступления и оставались неподвижны, ожидая малейшего движения смельчака. Остальные горцы, после неудачной стрельбы, скрылись, так что одному приходилось отвечать за назойливость своих товарищей. Мы наконец сжалились над ним и просили отпустить его; но юнкер и солдат, ожидавшие неприятеля с терпением, ни за что не хотели оставить выгодной позиции. В таком положении тавлинец оставался до глубокой ночи; мы ушли в лагерь, и дальнейшая судьба его мне неизвестна.

Погода стояла прекрасная, но снегу, равно и грязи было еще много. Жизнь наша шла обыкновенным порядком: ни скучно, ни весело. Работы по постройке крепости и исправление дороги продолжались безостановочно. Каждый вечер, во время вечерней зори, мы выходили смотреть на ракету и прислушиваться к звуку разрыва гранаты после зоревого выстрела, направленная на неприятельский аул.

"Лопнула", говорили мы, когда слышали знакомый звук, и [322] спокойно возвращались в палатку. Однажды узнали мы, что зоревая пушка причинила большой вред в ауле: граната пробила крышу сакли и разорвалась внутри ее при чем было убито три человека.

В один прекрасный вечер часть нашего лагеря была передвинута в левую сторону от аула, вследствие чего неприятель открыл сильный и меткий огонь по беззащитным переселенцам. Но часа через два лагерь устроился на новом месте, а неприятель угомонился, видя невозможность воспрепятствовать предпринятому движению. Положение в новом лагере во время стрельбы, по рассказам испытавших его, было неприятно в высшей степени, потому что нигде и ни на минуту нельзя было рассчитывать на безопасность.

— Могло быть и хуже, заметили рассказчику.

— Каким образом?

— Стоило только неприятелю не прекращать стрельбы, чтобы лишить вас апетита и сна.

— Это, разумеется, большое утешение в таких обстоятельствах; но подождем завтрашнего дня....

— Завтра ничего не будет. Горцы тревожатся только при новых движениях и удостоивают стрелять по первому неприятному впечатлению. Так сначала они стреляли по нашему лагерю, когда мы пришли; потом по редутам, когда их закладывали, по крепости, наконец привыкали к нововведениям и не обращали на них большого внимания. То же самое, вероятно, будет и с вашим лагерем.

Однакож это предсказание, подобно многим другим, не оправдалось на практике. Часов в одиннадцать утра неприятель возобновил канонаду сначала по лагерю, потом повернул на крепость и продолжал упорно стрелять часа два. Между тем, и наши батарейные орудия были выдвинуты далеко вперед и начали отвечать горцам: действие нашей артиллерии было успешнее, хотя и не вполне удовлетворительно. Напротив того, неприятель стрелял так удачно, что одно ядро попало в бруствер и было там засыпано, другое между артиллерийских лошадей; большая часть снарядов падала близ крепости и наших орудий.

В то же время случилась такая оказия. Один солдат стрелковой роты, назначенной в прикрытие орудий, был не совсем здоров и потому, несмотря на просьбы его, [323] оставлен в лагере. Но он, вопреки приказания, пошел вслед за своей ротой на позиции и торопливо приближался к своим рядам. Вдруг ядро упало возле его ног и обсыпало его землей; солдат зашатался, однако, хотя и ошеломленный, поплелся дальше. На вопрос начальника стрелков: не ранен ли ты? солдат отвечал бессознательно:

— Не могим знать, ваше благородие.

Когда же офицер удостоверился, что он отделался страхом и был облеплен кусками грязи, то сказал:

— Э! да это только земля.

— Земля, ваше благородие?

— Земля, и больше ничего.

Солдат тотчас же ободрился, вытер лицо и весело пошел на свое место.

Стал накрапывать дождь. Любопытных собралось много, преимущественно около возводимого бастиона. Толпы горцев часто разбегались в стороны, когда вблизи их ложились гранаты; солдаты наши громко хохотали.

Часа через два стрельба прекратилась, и все приняло не только обычный, но и скучный вид, потому что небо нахмурилось.

Чтобы понять причину настоящей стрельбы — мы уже привыкли слышать перестрелку только вследствие известных причин — нужно объяснить одно обстоятельство. В одном месте Хулкулинского ущелья, тогда еще незанятого нами, было выстроено неприступное, как говорили, укрепление, известное под названием Веденских ворот. Там сидел более или менее значительный гарнизон, о котором, как и о самом укреплении, мы ровно ничего не ведали. В прошедшую ночь лазутчики дали знать, что Веденские ворота оставлены, а потому, в ту же ночь, было собрано несколько баталионов, которые, выступив на рассвете, к десяти часам разорили и зажгли укрепление. Пламя видели и мы (от лагеря было версты две), и неприятель, желавший отмстить нам за наши успехи. Не мало дивились мы и счастливому исходу канонады, и своему неведению о столь близком и интересном соседстве.

Беспрестанные дожди растворили страшную грязь. Ночные перестрелки, иногда довольно продолжительный и близкие, заставляли ожидать каких-нибудь происшествий; но все наши предположения не оправдывались. [324]

Раз вечером в вашей палатке собралось довольно большое общество.

— Поговаривают — сказал один инженер — что недели через две дела примут решительный оборот.

— Пустяки! возразил другой. — Дела наши будут мирно и спокойно тянуться покрайней мере до июня, когда исправится дорога и учредят почтовые станции от Владикавказа до Веденя.

— На три недели у меня хватит и белья и терпения — заметил адъютант из Петербурга — а потом да будет воля Аллаха!

— Все придет в свое время, господа — прибавит другой адъютант — торопиться некуда.

— Раньше июня месяца мы не возьмем Веденя, произнес кто-то глубокомысленно.

— Не возьмем — с живостью воскликнул инженерный офицер — так нас возьмут!

Все расхохотались.

Чрез несколько дней построили редут в 500 саженях от аула, значительно впереди передвинутого лагеря. В то же время были заложены траншеи на левой стороне Хулкулау, прямо против аула. По близости к этому месту переселили некоторый войска и вслед затем установилось новое сообщение, по-видимому столько же безопасное, как и с редутом, хотя также открытое выстрелам неприятеля. Я удивлялся чистосердечно, зная хорошо, что прежде не было безопасным даже сообщение с редутами на горах, близ лагеря, и что обстоятельства нимало не изменились. Тем не менее, это было так.

22-го марта неприятель разбудил нас пушечными выстрелами, приветствуя движение колонны, направленной на сообщение его с Андиею и Дарго. Это был решительный шаг, укрепивший наши надежды на скорое окончание экспедиции.

23-го заложены траншеи на правой стороне Хулкулау, в 400 шагах от первого редута, названного Андийским. В первую ночь горцы не заметили наших работ, но в следующие ночи тревожили рабочих частыми ружейными залпами, не решаясь, впрочем, сделать открытого нападения.

Для охранения работ назначались стрелковые роты, которых трудная обязанность: наблюдать за движением [325] неприятеля и принимать его первое нападение, была выполнена превосходно. Особенно оказались полезными кабардинские стрелки, род партизанской команды, набранной из охотников. Они имели азиятскую одежду, носили бороды, даже назывались бородачами, и мастерски владели отличным двуствольным ружьем. В кавказской войне эта команда приносила большую пользу, как подтверждалось многократными опытами. Поодиночке наши кабардинские стрелки проходили по таким местам, по которым с осторожностию следовала оказия, а в целом составе, пользуясь выгодным положением, удерживали значительные скопища, как это случилось в летнюю экспедицию 1858 года. Под Веденем они так близко подходили к неприятельским укреплениям, что спускались даже во рвы и знали число часовых, расположенных на стенах.

Осадные работы подвигались быстро вперед. Шамиль, предвидя взятие Веденя, уговорил защитников его вывезти одну пушку, что им и удалось исполнить. Но не так случилось, когда Шамиль прислал подкрепление и жизненные припасы: нападение, несмотря на отчаянные усилия неприятеля, было отбито, и горцы принуждены были обратиться к единственной дороге — горной тропинке, чрезвычайно затруднительной для провоза вьюков. Притом же и тропинка была открыта выстрелам наших траншейных орудий, а потому сообщение по ней было возможно только ночью.

Когда я, в первый раз, поехал в траншеи — это было в полдень — то невольно подивился своему положению и даже смелости. Я ехал только с казаком, направляясь прямо к неприятельским редутам; кругом не видно было никого, как недели две тому назад, когда здесь не проходил днем ни один человек. Снег уже стаял; обнажились пашни кукурузы, занимавшие пространство в несколько десятин. Чем далее подвигался я к траншеям, тем интереснее открывался вид и тем яснее обозначались постройки в ауле, в особенности дом Шамиля, известный по некоторым описаниям. В левой стороне виднелся разоренный аул, далее открывалась поляна, потом высились горы; прямо чернела линия траншей, а на покатости горы были расположены неприятельские редуты, из которых ближайшей к траншеям, андийский, имел странную форму. Подъезжая к траншеям, я должен был спуститься в овраг и потом подняться на [326] противоположную сторону, откуда уже начинался левый фланг траншей. Оставив лошадь под горой, я пошел на батарею, где приготовляли место для платформы. Тут я заметил двух кабардинских стрелков, которые высматривали неприятеля с недобрым намерением; но им, верно, здесь не удалось стрелять, потому что один вскоре сказал другому: "пойдем в другое место: здесь ничего не видно".

И они пошли, как настоящие охотники, отыскивающие дичь. Не отыскав того, кого мне было нужно, я также последовал за стрелками: они отправлялись в центральную траншею, откуда представлялось более обширное поле для действия. Перехода из левофланговой в центральную траншею нужно было совершить чрез овраг, открытый действию неприятельского огня. Стрелки шли впереди. Приблизясь к тому месту, откуда переход становился открытым, один молча остановился, а другой, сделав несколько прыжков, очутился на другой стороне, под горой. Раздалось несколько выстрелов и просвистало несколько пуль. Чрез минуту перебежал и другой стрелок. Я также недолго задумался над переходом, потому что был убежден в невозможности найти другой путь; но решимость моя не увенчалась успехом: я споткнулся о камень и упал в ручей, правда, неглубокий и неширокий. Если не ошибаюсь, то в это время просвистало надо мною не менее десяти пуль, из которых ни одна не задела меня. Стрелки уже поднялись по крутой тропинке к траншеям, когда я вышел на безопасное место и старался привести в порядок свое платье. В центральной траншее было весело я безопасно, будто на бульваре Головинского проспекта. Я встретить здесь своих знакомых, но не счел нужным сообщить им о своей плачевной переправе, оставляя это до более удобного времени. Исполнив свое поручение, я должен был подумать о вторичном переходе чрез овраг; но на этот раз я перешел счастливее, хотя дело без выстрелов не обошлось. Теперь можно было спокойно возвратиться в лагерь, и я приказал подвести лошадь; но только ногу в стремя, свист ядра над головой и вслед затем звук пушечного выстрела заставили меня призадуматься... И было от чего: неприятель открыть стрельбу по рабочим, проходившим с пучками фашин в редут, откуда также отвечали из двухпудовой мортиры. Все работы по близости [327] траншей и под выстрелами неприятеля были превращены; мне предстояло ехать между двух огней....

Погода, между тем, исправилась, а с нею и дорога; крепостные работы пошли своим чередом; лагерь наш заметно уменьшился, потому что войска были разделены на несколько частей, расположенных в разных местах. В крепости стоял один баталион, кругом палаток которого уже явились солдатские землянки; поставлена была и походная церковь, повешен даже небольшой колокол, звуков которого многие давно не слыхали; лазарет увеличился и угрожал обратиться в госпиталь, как впоследствии и случилось, хотя больных было меньше; чаще слышался похоронный марш, больше видно было раненых, и несколько деревянных крестов обозначали место нового кладбища.... Вот сколько перемен произошло вокруг нас.

Грустное впечатление производит на свежего человека вид раненых, которых все чаще и чаще приносили со времени заложения ближайшего к неприятелю редута. Особенно сильное чувство сострадания проявляется у солдат при виде своих товарищей, еще недавно здоровых и веселых, а теперь неподвижно лежащих на носилках. И хорошо, если кому из них придется самому носить когда-нибудь раненых товарищей....

Наша общественная жизнь также несколько изменилась: мы обедали и ужинали вместе, в большой палатке, известной под громким именем "столовой", где мы могли шутить и свободно толковать о всех предметах, какие приходили в голову. Правда, общество собиралось далеко не избранное, и обыкновенно половину стола занимали милиционеры; но выдавались и такие, с которыми приятно было сойтись где бы то ни было. Из разговоров я мог вывести заключение, что офицеры стали опытнее и уже не делали предположений об исходе осады, тем паче об отступлении. Хотя все мы были утомлены до такой степени, что, казалось, в достижение дней отдыха заключалась единственная цель жизни каждого, однако желания эти высказывались как мечты о возможности счастии, и никто не думал пренебрегать своими обязанностями: все шло точно и правильно, сообразно рассчетам и предположениям командовавшего войсками.

Ночные перестрелки сделались чаще, продолжительнее и ближе к лагерю. Часто слышались заунывные песни, [328] странные крики и ругательства озлобленных тавлинцев, справлявших похороны кого-нибудь из своих товарищей. В лагере обыкновенно назначался баталион на случай тревоги; но ему очень редко приходилось делать и несколько шагов на место перестрелки: неприятель не решался никогда завязать серьезного боя. Горцы так боялись каждого движения наших войск, что, услыхав однажды рано утром звук рожков — шел какой-то баталион в Таузени за сухарями — подняли страшную тревогу и выстрелами своими бесполезно разбудили измученных, после траншейных работ, солдат.

Приближался решительный день, так долго нами ожидаемый. Все было готово: ожидали только транспорта снарядов. Штурмовые лестницы и фашины были отнесены в траншеи. По Андийскому редуту сделано было несколько пробных выстрелов, теперь совершенно удачных.

Это было так неожиданно для неприятеля, что один тавлинец, сидевший на стене, при первом выстреле, вскричал:

— Ах, русский, дурак!

Бомбардировка назначена была 1-го апреля. В этот день погода была прекрасная. Я часто посматривал на часы, в нетерпеливом ожидании важного события. Но время идет — часы показывают шесть — выстрел... другой... третий... залп из всех орудий правофланговой траншеи... Начало сделано...

Теперь из каждого орудия будут стрелять чрез четверть часа, а так как всех орудий в траншеях двадцать два, то почти в каждые две минуты будут слышны три выстрела. Состав нашей артиллерии был немножко разнообразен: были три двухпудовые мортиры, несколько батарейных, легких и горных орудий; но для всех орудий избраны удобнейшие места, и потому выстрелы должны быть действительны. По обязанности я должен был остаться в лагере, но все мое внимание сосредоточилось в траншеях и на Андийском редуте, куда был направлен огонь нашей артиллерии. Я решился подойти поближе, рассчитывая, что могу немедленно явиться в лагерь, если бы мое присутствие там понадобилось. Сначала я отправился в крепость, откуда надеялся удовлетворить своему любопытству; но нужно было сделать еще несколько шагов вперед. Неприятель отвечал выстрелами из одного орудия — борьба слишком неравная. Это было очевидно, приняв в соображение растянутое место траншейных батарей. Сами [329] горцы, скоро заметив бесполезность своих усилий, замолчали. Я мог видеть только в разных местах подымающиеся клубы дыма и вслед затем слышать выстрелы; но о результатах выстрелов нельзя было судить, по значительному расстоянию, отделявшему меня от места действий. Поэтому я стал мало по малу подвигаться вперед к траншеям. Встретившись с живописцем, большим любителем сильных ощущений и картин кавказской природы и войны, я воспользовался его зрительною трубою и внимательно осмотрел неприятельские редуты. На стенах аула и на редутах было множество значков наибов, и почти все выстрелы наши попадали в цель. Этого было с меня довольно. Мы посидели на пригорке, поговорили о возможности окончания дела через неделю и закурили папиросы. К вам подошел священник, также интересовавшийся настоящими событиями. Посмотрев в зрительную трубу на Андийский редут, священник сказал:

— Бедные! Выходите и кладите оружие! Ожидание смерти — тяжело, очень тяжело. Разве не видите, что вам не устоять против сильного и правильно устроенного войска?

Я вполне сочувствовал благочестивым размышлениям, священника, но очень мало надеялся на изъявление покорности неприятелем, имевшим для своего отступления безопасную, хотя и неудобную дорогу.

Живописец скоро ушел от нас, направляясь к правофланговой траншее, а священник уговорил меня сделать еще несколько шагов вперед. Любопытных в траншеях было очень много: одни сидели, другие лежали в различных позах и несколько не заботились о том, что выбор места для удовлетворения любопытства грешил против всех правил осторожности, т. е., говоря проще, все были под выстрелами неприятеля. Это могло бы удивить какого-нибудь новичка; но кто прожил два, три месяца в отряде, тот привык смотреть на места, находящиеся по сю сторону траншей, как на безопасные. Да и горцы никого не выводили из заблуждения, потому что были заняты другим делом. Сначала, после каждого орудийного выстрела, слышались ружейные выстрелы из Андийского редута, очевидно направляемые в амбразуры наших батарей; но чем больше опустошения производили наши выстрелы в редуте, тем реже отвечали оттуда из ружей и, наконец, совсем умолкли. [330]

Выстрел из двухпудовой мортиры, раздавшийся как раз у меня под ногами (я стоял на возвышении, пред мортирною батареею), заставил меня вспомнить о своих обязанностях. Притом я видел так довольно, что мог считать любопытство и желание сильных ощущений вполне удовлетворенными. На возвратном пути я думал о печальном положении защитников Шамиля и невольно засматривался на привольную растительность мест, которые в непродолжительном времени должны быть оставлены своими исконными обитателями. Цветы и птицы, траншеи и бомбардировка наводили меня на самые противоположные мысли... Но дело идет о фактах....

Не обращая ни на что внимания, свободные от службы солдаты хладнокровно занимались домашними работами: мыли белье, развешивали его, починялись, поправляли палатки.... Вот что представилось мне в лагере, расположенном над оврагом, на левой стороне Хулкулау.

Бомбардировка продолжалась. По обыкновению, мы собрались обедать в столовой, где очень мало говорили об исходе дня. Один только милиционер сообщил нам, что в Ведень спустилось человек триста, что теперь гарнизон превышает 7,000, но пред началом осады там было около 13,000. На сколько эти цифры справедливы — ведомо одному Аллаху. Тотчас после обеда я пошел в траншеи, уже имея на то приказание, и тогда только узнал, что в этот же день назначен штурм Андийского редута, чего я не ожидал. В центральной траншее было так тесно, что с трудом можно было пройти. Впрочем, день этот считался праздничным, потому что траншейные работы прекратились: все были спокойны, все оставались в безмолвном ожидании чего-то необыкновенного.

Любопытство заставляло меня искать удобного места для осмотра аула и редута. Большая часть бойниц, образованных из мешков с землею или из дернин, была занята стрелками. Я считал возможным посмотреть и через верх траншеи, но вскоре убедился в неудобстве такого рода наблюдений: лишь только папаха моя показалась на гребне траншеи, в ту же минуту просвистала пуля и упала в трех шагах от меня, ударившись о камень. Пуля была штуцерная. После этого предостережения я сталь осторожнее, [331] однако мог ясно рассмотреть печальное положение неприятельского редута: несколько туров было свалено, на других образовались большие пробоины, в двух местах заметны были значительные обвалы. Несчастный редут, казалось, был оставлен без всякой защиты: не было даже признаков живого существа; единственное движение происходило от разрыва бомб и гранат. Резкий и короткий звук полета ядер и их удара в цель слышался беспрестанно. Артиллеристы наши деятельно и с полным успехом наводили орудия, раскрасневшись от увлечения и ревности в исполнении своих обязанностей.

— Организм нашей армии в полной исправности, заметил Николай Иванович. — Артиллеристы работают, инженеры отдыхают, солдаты хранят многознаменательное молчание.

— Вот эта-то правильность в организации войска и служить залогом успеха в действии, сказал один наш знакомых, имевший дурную привычку выражаться изысканно.

— Какая тут правильность организации! возразил я, указывая на осколок гранаты, упавшей на соседний камень. — Где правильность, когда наши же гранаты летят на наши головы!...

Но красноречивого знакомого уже не было, а мы подошли к группе новых лиц, наблюдавших неприятельские редуты в бинокль и считавших избранное ими место безопасным. Пробыв здесь с полчаса, мы пошли далее, к левофланговой траншее, ближайшей к Андийскому редуту, как бы предчувствуя, что отсюда будет направлена штурмовая колонна. Так и случилось.

Все было готово.... Но пред решительным моментом усилили действие артиллерии до такой степени, что стреляли залпами из отдельных батарей, что производило дивный эфект и раздирающий уши звук. Это служило признаком скорой атаки, и потому все заметно воодушевилось. Все глаза были устремлены на крепость, откуда должен был последовать сигналь приступа. Наконец взвилась вестовая ракета.... Было шесть часов пополудни.

Орудия были немедленно направлены на аул, штурмовая колонна молча пошла к редуту. Чудная картина!... Вот наши стрелки подходят к завалу, примыкают несколько вправо и с криком "ура!" бросаются на стены. Только в этот [332] момент неприятель обнаружил признаки жизни, как в атакованном укреплении, так и в других, и в ауле, открыв сильный огонь из ружей и из пушки. Последняя находилась во втором укреплении, а потому выстрелы из нее вскоре были направлены на первое, уже занятое нами, но, не попадая в цель, пролетали над нашими головами. Одновременно услышали мы перестрелку из правофланговой траншеи и из аула, на который, как впоследствии мы узнали, была направлена ложная атака. Таким образом, были пущены в ход все пружины действия с той и другой стороны и образовали хаос, неопределенное состояние, выхода из которого еще нельзя было предвидеть. Потребовали резерв, что тогда нам могло показаться неустойкой с нашей стороны, но потом обстоятельство это объяснилось необходимостию привести в надлежащее положение занятый и весьма поврежденный редут. Между тем, вечерело, а стрельба с обеих сторон не прекращалась.

Но вот, среди всех утомительных звуков, на Андийском редуте музыка заиграла гимн "Боже, царя храни!"... То была торжественная минута, в которую редкий из нас не помолился от чистого сердца и не сказать внутренно: "Боже, царя храни!"

Часов до восьми продолжалась перестрелка, постепенно ослабевая; звуки музыки и песен с Андийского редута становились веселее. Полет бомб обозначался огненною линиею. Взошла луна и осветила картину, трудно-доступную для описания, но поразительно-памятную для очевидцев.

Решительный шаг был сделан удачно; но в тот вечерь, возвратившись в лагерь, мы еще не могли предполагать, что ото был и окончательный относительно сильно-укрепленного аула и нескольких обороняющих его редутов. Так как занятый редут составлял ключ позиции, то защитники Веденя признали бесполезным продолжать оборону, и потому ночью отступили, взяв с собою все что было можно.

Отступление горцев сопровождалось великолепною иллюминациею, какую не всякому доводится видеть. Во-первых, неприятель зажег дом Шамиля и часть аула — зрелище для нас утешительное; во-вторых, по отлогости горы, от подошвы до вершины ее, были разложены многочисленные костры, ярко озарявшие окрестную местность. Как будто для увеличения [333] эфекта этой драматической картины, приказано было пустить несколько бомб среди огней, что доставило наблюдателям особенное удовольствие, так как линия полета снарядов была ясно видима, и потому можно было судить о результатах действия нашей артиллерии.

На другой день мы услышали приятную весть об отступлении горцев со всех занятых ими пунктов. Немедленно всякий, кто мог располагать своим временем, отправился осматривать аул и укрепления. Результат общих наблюдений был следующий: везде нечистота, грязь, неправильность в расположении укреплений, соединенная, впрочем, с удивительною прочностию, и особенный, азиятский запах.

Да нас отсюда бы и в два года не выгнали, говорили солдаты, осматривавшие аул и его оборонительные постройки.

Многие дома горели, и от зданий Шамиля остался только флигель без крыши. Из живых существ в ауле попадались одни кошки, пугливо перебегавшие от одних дверей к другим.

Через несколько дней ничего не осталось от грязного аула и редутов, как равно и от наших траншей, кроме темных следов, отличавших эти места от зеленеющей окрестности....

Так кончил свое существование знаменитый на Кавказе аул Ведень. Тем окончилась и зимняя экспедиция 1859 года.

И. ШАБАНОВ.

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминание о зимней экспедиции 1859 года в Чечне // Военный сборник, № 10. 1866

© текст - Шабанов И. 1866
© сетевая версия - Тhietmar. 2016
©
OCR - Станкевич К. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1866