РУНОВСКИЙ А. И.

ШАМИЛЬ

Лишь только Грамов передал мне его слова, я позвал человека и приказал перенести на следующий день в гостиницу орган, продававшийся в одном частном доме.

Узнав от Грамова, за чем я требовал человека, Хаджио выразил полное свое удовольствие и казался чрезвычайно тронутым. Должно быть, под влиянием этого впечатления, он попросил Грамова передать мне: что хотя опасения за семейство составляют главнейший предмет заботы Шамиля в настоящее время, но что есть еще одно обстоятельство, которое мучит его столько же, как и мысль о семействе. С устройством же этого обстоятельства, и, притом, в таком виде, как бы ему хотелось, он считал бы себя вполне счастливым.

Речь Хаджио, естественным образом, требовала с моей стороны вопроса: какое же это обстоятельство?

Хаджио объяснил его очень красноречиво, очень подробно и, как можно заметить, весьма искренно.

Дело в том, что, по словам Хаджио, Шамиль до того проникнут чувством благоговения к Государю Императору за все милости, которых он совсем не ожидал, до того тронут вниманием, оказанным ему русскою публикою повсеместно, где только он ни показывался, наконец, впечатления, зарожденные в нем предметами цивилизации, так сильно изменили прежний его взгляд на вещи и особенно на смысл кавказской войны и на намерения нашего правительства относительно кавказских племен, что все его чувства и мысли слились теперь в одно пламенное желание, сделавшееся, можно сказать, его жизнию, имению: отыскать случай для представления Государю Императору доказательства своей признательности и [553] своей преданности, которые могли бил выразиться фактом, имеющим существенную важность.

Выслушав Хаджио, я отозвался с похвалою о благодарном сердце Шамиля и сказал, что иначе я и не думал не только о нем, который, действительно, встретил то, чего не ожидал, но я уверен, что и все спутники Шамиля, от Гуниба до Петербурга и Калуги, разделяют его взгляд и желания и что наконец он сам, Хаджио, по всей вероятности, возвратится теперь на Кавказ уже не с тем понятием о Русских, с каким выехал оттуда.

— Го! вскричал он: — вы скоро услышите, что я буду говорить, когда приеду в свою Карату!...

— Ну-ка, скажи, что ты будешь говорить? спросил я, любопытствуя в особенности потому, что Хаджио принадлежит к одной из самых богатых и уважаемых фамилий Караты, и, как бывший мюрид Шамиля и приближенное лицо к нему и его сыну, представляет собою лично человека влиятельного.

— А я буду говорить так: Шамиль говорил—это черное, а я буду говорить — это белое; Шамиль говорил—это белое, а я буду говорить — это черное.... Вот как, я буду говорить!

— Отчего ж ты будешь говорить так? Ты еще недавно думал иначе...

— Нет, я давно так думал; Казы-Магомет, тоже давно думал так; еще много наших людей тоже так думали, а теперь и Шамиль так думает.

— Если вы давно так думали, отчего ж вы раньше не называли белым того, что Шамиль называл черным?

— Шамиль очень хорошо говорил... Шамиль выбрал весь народ для того, чтоб он защищал нас.... Шамиль умный человек, очень умный человек и, еще, он очень добрый человек, такой добрый, что добрее его никого нет. За то, когда виноватым был бы Казы-Магомет, он сейчас же голову бы ему снял.... За это все мы любили Шамиля и слушались его во всем.

— Отчего же ты думаешь, что Шамиль ошибался, когда говорил, что это белое, а это черное?

— Оттого, что ему 65 лет, и еще оттого, что он во всю свою жизнь не знал никаких удовольствий, а только молился.

— Так что ж? [554]

— От этого он запретил нам и табак курить, и смотреть на женщин, и говорить с ними. А разве это можно?

— Это правда, что нельзя, заметил я: —но зато, помнишь, какими молодцами он вас держал в борьбе с Русскими.

На лице Хаджио показалась улыбка самодовольствия.

— Это правда, сказал он: — за то ж мы его любили и слушались... Ну, а теперь этого не нужно, продолжал он, как бы вспомнив о чем-то: — Шамиль говорил, что в книгах написано: что когда Мусульманин пойдет в такой дом, где есть женщины с голыми шеями и с открытым лицом, или где танцуют и веселятся, так на этого человека обрушится крыша и задавит его: разве это правда? Ведь были же мы в театрах, видели таких женщин; однако, крыши не валились на нас, и мы, слава Аллаху, целы.... Вот поэтому я и думаю, что он говорил так не оттого, что в книгах так написано, а просто потому, что он старик и его не занимает то, что любят молодые.

— Так, значить, ты думаешь, что Шамиль ошибался еще и тогда, как в Дарго жил?

— Нет, тогда это было хорошо. Например, табак он запретил курить совсем не оттого, что дым нехорош, как он говорил в России тем, которые спрашивали его об этом, а просто потому, что народ у нас бедный, сами табаку не сеют, а надо его покупать; значить, он табаку купит, а хлеба не купит, даром что неурожай.... Есть ведь у нас такие люди!... Таким же манером запретил он танцовать и быть вместе с женщинами: не оттого он запретил, что это грех, а для того, чтобы молодой народ не променял бы как-нибудь ночного караула на пляску да на волокитство; а вы сами знаете, что воинов у нас и без того немного, и если мы так долго держались против вас, так именно потому, что вели строгую жизнь и всякое наслаждение считали за великий грех.... О, Шамиль большой человек!

Вполне разделяя это мнение, я хотел было предложить моему собеседнику еще несколько вопросов: но в ту минуту послышался голос Шамиля, спавшего чрез одну комнату. Он звал Хаджио. Приятель мой встал и, простившись со мною, поспешил к своему Шамилю. [555]

На другой день, утром, орган был уже у меня в нумере. Хотя я и твердо верил в непогрешность предсказания Хаджио насчет действия музыки, но признаюсь откровенно, что ожидал этой минуты далеко неравнодушно. Наконец Мустафа, уделом которого на земле была, по мнению Шамиля, вокальная часть, начал пробовать свои силы на инструментальной. Оказалось, что здесь он несравненно сильнее: при первых же звуках, которые он извлек из органа, в комнату вошел Шамиль, с сияющим от удовольствия лицом. Он сел подле меня на диване и с полчаса слушал музыку внимательно, почти не шевелясь и только изредка посматривая на Мустафу тем взглядом, каким художник смотрит на свое любимое создание. Потом он встал, подошел к инструменту и начал рассматривать его во всей подробности, для чего пришлось даже снять всю наружную оболочку. Удовлетворив несколько свое любопытство, он объявил, что у него в горах не было ничего подобного. И воспользовался этим, что бы спросить, с какой целию запретил он у себя музыку.

— Вероятно, и про нее написано в книгах? прибавил я.

— Да, отвечал Шамиль: — в книгах написано и про нее; но я считаю, что музыка так приятна для человека, что и самый усердный мусульманин, который легко и охотно исполняет все веления пророка, может не устоять против музыки; поэтому я и запретил ее опасаясь, чтобы мои воины не променяли музыки, которую они слушала в горах и лесах во время сражений, на ту, которая раздается дома, подле женщин.

Окончив осмотр органа, Шамиль велел Мустафе опять играть. Чрез две минуты и Шамиль и Хаджио заговорили что-то проворно на тавлинском языке, указывая при этом на орган и часто поминая слово «шайтан». Оказалось, что это была «Grace» из «Роберта» и что они узнали ее, вспомнив про пляски разного рода существ не здешнего мира.

Когда Мустафа заиграл гимн «Боже Царя храни», то, с первым аккордом этого гимна, Шамиль опрокинул голову на бок и вслушивался молча с таким выражением в лице, как будто вспоминал что-то знакомое, но упорно не приходившее на память. Наконец он объявил, что «это» (бу) он слышал в Чугуеве на смотру войск, и заметил, что «его» играют всегда, как только Государь подъезжает к [556] войскам. Затем он спросил, «отчего это так». Получив от меня объяснение, он пожелал узнать текст гимна и вполне уразумел весь смысл его. Все эти объяснения имели тот результат, что Мустафа, сыграв еще несколько раз наш национальный гимн, должен был играть его утром, когда Шамиль приходил ко мне, и вечером, когда у ходил спать.

Одним словом, предсказание Хаджио оправдалось самым и блистательным образом: Шамиль как будто ожил и сделался совсем другим человеком. Еще не успел Мустафа кончить своего концерта, а уж он заговорил о знакомстве с калужским обществом и выразил желание как можно скорее начать визиты, при чем сделал мне вопрос: «отчего мы до сих пор были только у одного «полковника».

— Меня так хорошо приняли там, прибавил он: — я уверен, что мне будет и везде весело.

Шамиль как будто забыл, что до сих пор говорил мне только о том, что в книгах написано, и что в них много кой-чего написано против посещения тех общественных собраний, где есть женщины с открытою шеей и лицом.

На другой день, предположено было приступить к визитам.

— Коп яхши! сказал Шамиль: — а теперь поедем в дом.

Поехали.

_____________________________

Работы в нанятом для Шамиля доме шли своим чередом, и даже так быстро, что теперь, приехав со мною в будущее свое жилище и войдя в комнаты, Шамиль совсем не узнал в них того помещения, которое он еще так недавно видел: а может быть он только притворялся, что не узнал, желая выразить этим большую степень своего удивления или удовольствия. Впрочем, удовольствие его было вполне искреннее. Переходя из одной комнаты в другую, он не мог достаточно на них налюбоваться и, обращаясь беспрестанно с выражением своей благодарности к князю Вадбольскому, на которого возложено устройство дома, напоследок не знал уж как и благодарить его.

И точно: есть за что поблагодарить г. Вадбольского: независимо бдительности за успехом работ, для чего он почти [557] не выходил из дома, простота и изящество отделки комнат тем более кажутся удивительными, что эти условия, которые он сделал для себя задачею, должны были бороться с нарядною пестротою обоев и материй, выбиравшихся согласно желания Шамиля, на основании двух условии: чтоб обои были самые дешевые и чтобы в его доме не было на одной нитки шелка. Из всего этою вышла, однакож, преоригинальная и прехорошенькая драпировка. Только одна комната в бельэтаже, назначенная приемною, отделана в европейском вкусе, притом довольно просто.

Дом, а в особенности верхний этаж его, избранный Шамилем собственно для себя, был почти совершенно готов, и мы предположили переехать в него через два дня. Теперь же Шамиль сделал распределение комнат.

Кажется, что тот, кто строил этот дом, строил его если не собственно для Шамиля, то уж, наверно, для такого семейства, состав которого и вообще все условия домашнего быта были одинаковы с составом семейства Шамиля; «Три этажа—три семейства: Шамиля, Гази-Магометан Магомета-Шеффи; верхний этаж разделяется теплым коридором на две половины совершенно так, как нужно Шамилю, целомудрие которого поставлено промежду двух огней; бельэтаж, представительный, с большими светлыми комнатами, вполне приличествует высокому роду Керимат, ее молодости, красоте и неразлучному с ними желанию пощеголять. Наконец, нижний этаж, своими маленькими, сухими и теплыми комнатками, а особливо своим древним, затейливом камином, на одном изразце которого, между множеством синих фигур, стоит цифра 1773, тоже как нельзя лучше гармонирует со свежею молодости Магомета-Шеффи и его семейства.

Из шести комнат верхнего этажа, разделенных на две равные части, две первые комнаты от лестницы налево Шамиль назначил для Шуаннат. Третью комнату, рядом с этими, но отделенную от них капитальною стеною, Шамиль взял в нераздельное свое владение: она будет служить ему, кабинетом, молельнею и спальнею. Вся она, кроме своих белых стен, отделана в зеленый: это любимый цвет Шамиля, полезный для его глаз, уже несколько ослабевших, но все еще очень зорких, и, наконец, это цвет, об употреблении которого даже и в книгах написано. [558]

Кроме двойных зеленых занавесок на окнах и такого же ковра на полу, убранство кабинета составляют: в стороне глухой стены широкая софа, обитая зеленым ковром, и возле нее—обыкновенный ломберный стол, помешенный в простенке между двух окон другой стены, на восток. Посреди третьей стены, тоже между двумя окнами, выглядывающими на юг, стоит небольшой письменный стол: перед ним — вольтеровское кресло; у самых окон —по одному стулу. Наконец, четвертая стена занята выходящею в коридор дверью, этажеркою для книг и рукомойником, вбитым довольно низко в стене, над большим четырехугольным газом из белого железа. С переходом в дом, убранство кабинета дополнится только желто-зеленою буркою, на котормо становится Шамиль для молитвы. Она будет разостлана в углу, образуемом двумя стенами, обращенными на юго-восток.

Обе комнаты Шуаннат меблированы одними широкими диванами без спинок и оклеены прехорошенькими обоями: в первой — по черному фону дубовые листья светло-розового цвета с примесью желтого (нельзя ли сказать просто: бланжевого?), а во второй—полосатые: синее с белым. Драпри по цвету обоев. Во второй комнате—кроме диванов, стоит еще двухспальная кровать с волосяным матрацом. Такие же точно матрацы приготовлены для всех остальных членов семейства Шамиля.

Комнаты Зейдат меблированы совершению одинаково, как и комнаты Шуаннат; разница только в обоях: в спальне— они красные с желтым, а в следующей комнате—полосатые: зеленое с белым. Третья комната на половине Зейдат назначается для семейных сходок. Вся она обставлена кругом по стенам низкими диванами без спинок, а обои в ней белые.

Строгая простота убранства комнат на половине Шамиля становится резкою при взгляде на голые стены, лишенные обычных своих украшений: зеркал, картин и мебели. Отсутствие их сильно бросается в глаза, и в уме человека, привыкшего к условиям европейской меблировки, при осмотре этого помещения, непременно зародился бы вопрос: отчего в этих хорошеньких комнатах нет ни одного из тех предметов, которые так украшают наши жилища? [559]

Еслиб этот вопрос был предложен Шамилю, он, вероятно, отвечал бы так: в книгах написано, что в жилище мусульманина, а тем паче облеченного в высокий духовный сан, не должно быть ни зеркал, ни картин, особливо с человеческими изображениями. Что касается до мебели, то его жены привыкли именно к такой, которою снабжены их комнаты.

Совсем другой вид являют собою комнаты Гази-Магомета. Если отделка их производилась по указаниям человека, руководившегося в этом случае вкусом Керимат, то нельзя не прийдти к убеждению, что она совсем не привыкла к тому, к чему привыкли ее hеlles-mеres. Глядя на хорошенькую европейскую мебель, очень живописно перемешанную с низенькими азиатскими диванами, на несколько зеркал, везде очень кстати развешенных, наконец, на тонкие ковры, на драпировку и на обои, между которыми есть премиленькие в азиатском вкусе, я невольно вспоминал предсказание Хаджио, в начале которого стояла фраза: «у Шамиля нельзя—у нас можно». И если честный отступник мюридизма, описывая мне красоту жены своего друга, не слишком много увлекся своим энтузиазмом, то надо правду сказать, что для такого миниатюрного и хорошенького царства нужна именно такая царица, как красавица Керимат. Остается пожелать, чтобы, с приездом женского населения нашего дома, произошли бы не слишком резкие изменения в теперешней обстановке комнат.

Осмотрев дом во всех его частях, Шамиль сказал: «еслиб мне предоставлено было право выбирать для себя любой дом из целой Калуги, я бы выбрал этот».

И, действительно, вернее нельзя было определить устройство этого дома.

На другой день после осмотра его, мы должны были отправиться к преосвященному Григорию, епископу калужскому и боровскому. Но прежде, чем начать представление, Шамиль приступил ко мне с вопросом: «а к кому мы поедем?» Зная Калугу столько же, сколько и он, я обращался предварительно с этим самым вопросом к временно управляющему губерниею и к губернскому предводителю дворянства и теперь, получив от них нужные указания, начал называть Шамилю тех особ, знакомства которых мы намерены искать. Шамиль не удовольствовался одними именами, а выразил [560] желание узнать их звания, их положение в свете. Я исполнил это желание; но и тут он не удовольствовался названиями должностей наших будущих знакомых, большая часть которых носить звание председателей: он потребовал более рельефного объяснения: кто чем занимается, кто чем управляет? «У нас нет председателей», говорил он: «я не знаю, что такое председатель; у нас есть начальники, есть подчиненные, и только.» Это возражение облегчило мне требуемый ответ, и я решился сделать его столь же оригинальным, как оригинален был вопрос. Таким образом, председатель Гражданской Палаты сделался у нас начальником всех спорных в губернии дел, не имеющих уголовного характера. Для краткости, Шамиль назвал его калужским главным кадием, и председателя Казенной Палаты — начальником всех казенных денег. Шамиль не упустил случая примеряя к этой должности должность бывшего главного казначея своего Хаджио. Председатель Палаты Государственных Имуществ вышел у нас начальником всех мужиков. Председателя Уголовной Палаты чуть—было мы с ним не сделали начальником всех уголовных преступлений в губернии. Через великую силу удалось мне с Грамовым восстановить в мнение Шамиля почетную репутацию, которою, по справедливости, пользуется у нас эта должность. За то, поняв, в чем дело, Шамиль приписал ему то значение, которое принадлежало на Кавказе ему самому. Впрочем, он отказался от такого предположения, узнав вслед за тем, что исполнительная власть не принадлежит председателю. Наконец, предводитель дворянства оказался начальником всех дворян, «уллу-бек». Но когда мне пришлось упомянуть, что наш преосвященный, «уллу-кашиш», добровольно наложил на себя обет постничества, отказавшись, притом, от семейных радостей, Шамиль решительно не поверил мне, но потом, убедившись в истине моих слов, выразил самое глубокое уважение к человеку, который, при столь высоком сане, решился отречься от самых приятных благ этого мира. Он с большим нетерпением ожидал наступления вечера, чтобы представиться преосвященному.

Наконец, пробило шесть часов, и мы отправились. Ласковый прием, который сделал преосвященный Шамилю, привел его в восторг. После первых приветствий, подали чай, и [561] тот час же завязалась преинтересная беседа, вполне выказавшая высокий ум преосвященного и простой, но оригинальный взгляд на вещи бывшего главы мусульманского духовенства на Кавказе, который, невзирая на этот сан, все-таки был ничто иное, как дитя природы; а его простодушные ответы и еще более наивные вопросы побудили меня утвердить за ним этот эпитет на вечные времена.

Первый вопрос, предложенный преосвященным, имел все условия, нужные для того, чтобы положить основание продолжительному, живому и самому интересному разговору. Преосвященный спросил бывшего: какая, по его мнению, причина того факта, что одно и то же Существо, которому поклоняется и христианский и магометанский мир и которое признается тем и другим Всемогущим и Всеблагим, на христиан распространило всю свою любовь и долготерпение, а от магометан требует одного лишь строгого исполнения закона, обещая грешникам мучения, но не подавая надежды на результаты раскаяния!

Этот, по-видимому, столь сложный догматический вопрос Шамиль разрешил скоро и просто, чему особенно способствовал перевод, сделанный Грамовым, согласно условий кумыкского языка, одного из самых беднейших. Грамов передал мысль преосвященного в таком виде:

— Отчего у нас и у вас Бог один, а, между тем, для христиан он такой добрый, а для магометан такой строгий?

— Это оттого, отвечал Шамиль: — что Иса (Спаситель) ваш был очень добрый, а наш пророк сердитый; да и народ у вас добрый; а наш народ нехороший, разбойники (харамзадалар); и потому с нами следует обращаться строго: за всякую вину надо голову рубить.

Говоря это, Шамиль улыбался и чертил рукою по своей шее. Нельзя было и нам не улыбнуться наивности его ответа.

_____________________________

Визиты наши продолжались несколько дней. В это время мы сделали до десяти знакомств. Везде Шамиль встретил самое искреннее радушие, живо напомнившее ему прием, сделанный петербургскою публикою. Разница между ними заключалась только в том, что здесь не было шумного движения и многолюдства, отличавших петербургские встречи. Но тем более ценил Шамиль гостеприимство калужского общества: он очень хорошо понимал, что только в тесном домашнем [562] кругу Русских ему можно узнать окончательный приговор общественного о нем мнения. И он узнал этот приговор из слов, из глаз, из всех действий своих радушных хозяев и из всех своих с ними сношений. С другой стороны, и калужская публика приемом, сделанным Шамилю, показала себя частицею того огромного и прекрасного целого, которое называется русским народом, народом справедливым и великодушным.

Из всех моих визитных наблюдений я вывел такое заключение, что Шамиль столько же понравился калужскому обществу, сколько общество внушило в нем симпатию к себе. Новые знакомцы Шамиля не могли не заметить, под наружною его сановитостию, сердца по истине теплого и доброго. В каждом доме, где только мы были, не успевал Шамиль усесться, как на коленях у ней о каким-то чудом появлялись хозяйская дети, по-видимому, очень довольный своим положением, и даже перебивавшие друг у друга это удовольствие, сколько выгодное от того, что Шамиль угощал их тем, чем его угощали, столько же и приятное, потому, что, кроме нежности в обращении с ними, и самая физиономия его, невзирая на осанистую бороду, на грозную шапку и не менее грозный костюм и вооружение, — внушала к себе в его маленьких друзьях большое доверие. Шамиль ласкал их с такою нежностию, с таким детским добродушием, что и малейшему сомнению в искренности одушевлявшего его в то время чувства не могло быть места.

Не менее простодушия выказывал он, когда рассматривал маленьких птичек, до которых Калужане, по-видимому, большие охотники, потому что держат их целыми коллекциями, и даже устраивают для них особенные, красивые, сеточные клетки, которые обыкновенно охватывают собою одно или несколько комнатных деревьев (Верстах в 30 от Калуги, в Медынском уезде, есть село и Полотняный завод, жители которого не производят, однако, ни одного вершка полотна, а, вместо того, занимаются разведением певчих птиц, преимущественно канареек, которых и разводят отсюда почти по Всей России). Шамиль останавливался у клеток, смотрел на чижиков, овсянок и канареек, улыбался их щебетанью и манил к себе пальцем, точно так же, как за минуту перед тем манил к себе детей. В [563] это время мне казалось, что едва ли кто-нибудь может так хорошо олицетворить собою идиллию и отдаться ей с таким увлечением, как Шамиль,—это грозное олицетворение мюридизма и всех ужасов казавата. Как совместить эти крайности? Как допустить возможность того, чтобы человек, играющий с детьми, как добрый немецкий Grosspapa, а с птичками, как играет только что выпущенная институтка, еще недавно имевшая с ними великое сходство,—чтобы этот человек лишал жизни многих подобных себе существ без всякой причины, по одной лишь необузданной прихоти, выражающей природную кровожадность, хищные инстинкты!

Из всех, подмеченных мною до сих пор, особенностей Шамиля, одна развита в нем до слабости: это—необычайное пристрастие к нищей братии, к которой, по-видимому, он питает какую-то особую любовь. Шамиль, как будто, дорожит встречею с нищим и, словно считая ее особой милостью небес, спешить отдать ему все, что есть в кошельке Хаджио (Сам Шамиль денег у себя никогда не имеет, с собою никогда их не носить, точно так же, как никогда не берет их в руки. Об этом сказано много прежде. Дальнейшего подтверждении следует искать в источниках более достоверных); а это все составляло иногда до десяти рублей и более.

Однажды, гуляя пешком, мы встретили деревенского мальчика, очень бедно одетого, но который вовсе не думал просить милостыни, а только, при взгляде на шапку Шамиля, счел нужным снять свою собственную. Шамиль принял это за просьбу о подаянии: бросив выразительный взгляд на Хаджио, он получил в ответ, что у него с собою нет денег. И смешно, и трогательно было смотреть в ту минуту на Шамиля: он очень сконфузился и, подойдя к мальчику, посматривал на него с таким выражением, как будто чувствовал себя очень виноватым перед ним. Наконец, погладив его по голове, сказал: «пожалуйста, не проси у меня теперь: теперь у меня меньше, чем у тебя... А вот ты прийди ко мне, и я с тобою поделюсь....»

Не раз случалось мне, да и не одному мне, вступать с Шамилем в разговор по поводу этой щедрости, неуместной вообще, а еще более оттого, что, по поведению милостыне-раздавателя Хаджио, ею могут пользоваться и те, которые не [564] заслуживают сочувствия к своим нуждам. На подобные замечания, Шамиль обыкновенно отвечал:

— Какое мне дело до того, куда бедный употребит свои деньги?

— Но нельзя же давать так много.

— А сколько же?

— Одну копейку, две, три, ну пять.

Шамиль потребовал объяснения: что такое одна копейка, две, три и пять, и что можно на них купить. Когда ему объяснили это, он засмеялся.

— Если мы даем что-нибудь бедному, сказал он: — ведь это значит, что мы хотим помочь ему?

— Конечно.

— Какая же будет помощь, если дать ему копейку?

— Ты дашь, я дам, другой, третий даст — вот у нищего и соберется столько денег, сколько достаточно для его дневного пропитания.

— Какая мне надобность до других: бедный просит помощи у меня — я и должен ему помочь. Если я дам ему слишком мало, значить, я как будто хотел посмеяться над ним; а в книгах написано, что бедным надо помогать, а не смеяться над их положением.... Да разве в ваших книгах не написано это?

Надо признаться, что против этой логики Шамиль не встречал дальнейших возражений.

Во время посещения нами архимандрита ректора семинарии и семинарской библиотеки, Шамиль увидел евангелие на арабском языке, «Инджиль». Выпросив его на некоторое время, он закупорился в своих комнатах и принялся читать, обложившись при этом кучею и собственных правоверных книг. Чрез несколько дней, Шамиль прочел евангелие и сказал:

— Коп яхши! тут много хорошего написано, только многого вы не исполняете... Тут также написано: «надо давать милостыню непременно правою рукою, так, чтобы левая этого не видала...» Я этого не знал. Это, должно быть, очень хорошо.... Чох яхши! Валла яхши! прибавил он в заключение.

Вскоре после того я узнал, что Хаджио получил привычку ежедневно гулять после обеда вокруг нашего дома, при чем останавливает людей, которые, по его соображению, [565] должны быть нищими и дает им деньги. Впоследствии, он мне признавался, что в три или четыре дня этих похождений чаще всего случаюсь с ним то, что его «нищие», к особенному его удивленно, не только отказывались от милостыни, но еще, наместо благодарности, смеялись над ним же. Благодетельному мюриду, нередко, случалось нападать и на такие личности, которые, получив от него деньги, без зазрения совести, относили их прямо в кабак, тут же, в его глазах. Одна из таких сцен пособила мне отучить мюрида и Шамиля от их неразсчетливого сердоболия.

В тот день, когда до меня дошло сведение о проделках Хаджио, я вышел, по обыкновению перед сумерками, прогуляться вокруг нашего дома. Дойдя до угла и взглянув налево, я увидел мюрида, стоящего на «панели» с заложенною за спину левою рукою, а правою достающего, при помощи зубов, какую-то депозитку из портмоннэ. Перед ним стояла фризовая шинель, усердно кланяясь и держа руку на изготовке.

— Тохта, тохта (Подожди, постой) пожалуйста! говорил Хаджи, вероятно, принимая этот жест за понуждение: — один рука моя; другой рука нет, иохтур....

— Ты что это, джаным (Душа, душенька), делаешь? спросил я, подойдя к нему.

— Ахча (Деньги) даю.... Шамиль велел, застенчиво отвечал он.

— Как вам не совестно, обратился я с бесполезным увещанием к господину во фризовой шинели, от которого несло луком и водкой: — человек не знает русского языка, а вы пользуетесь этим и берете так много денег....

— Всякое даяние блого, пробормотала фризовая шинель, поспешно удаляясь от нас на противоположную сторону улицы.

— Смотри, куда он идет! сказал я мюриду, указывая на шинель, скрывавшуюся за парадную дверь одного дома, над которою красуется надпись: «питейный дом».

— Бу (Это) кабак? спросил Хаджио, получивший об этом сведение еще прежде: — там арака продают? [566]

— Да.

— Эээ! Так он арака будет пить?

— Конечно.

Хаджио засмеялся.

— Да я не для того дал ему деньги, сказал он, в виде собственного оправдания.

— Я верю, что не для того.... Ну, а скажи-ка, приятель: так это Шамиль тебе велел давать деньги?

— Шамиль, отвечал мюрид: — Шамиль сказал: давай бедным деньги непременно правою рукою, а левую спрячь, чтоб она этого никак не увидала бы.

— Ну, что ж, хорошо эдак давать деньги?

— Налла яхши (Ей-Богу, хорошо), отвечал горец: — когда я давал деньги, я все думал про левую руку.... я думал, что вот теперь она тогда только узнает о том, что делала правая рука, когда Аллах ей про то скажет.... Коп яхши! валла яхши! прибавил он в виде заключения:—у вас в «инджил» много хорошего написано.

— А много ж ты дал денег теперь?

— Иох! теперь мало: один монат.

— Ну, это еще слава Богу.... А вот, ты сказал: «теперь». Разве и прежде давал деньги?

— Давал.

— Давно?

— А с того дня, когда ты принес Шамилю много денег.

— Хорошо, сказал я: — теперь ты видишь, куда идут твои деньги?...

— В кабак? подхватил Хаджио.

— Да, в кабак; а так как водку пьют на твои деньги, то это все равно, что ты сам ее пьешь.

— Ей-Богу, правда! вскричал мюрид, пораженный этою логикою: — никогда больше не буду давать денег!

— Хорошо сделаешь, заметил я:—ты вот и Шамилю расскажи, что теперь видел.

— Яхши! отвечал он:—непременно скажу.

— Ну, а у вас, в горах, много нищих?

Хаджио засвистал. [567]

— Ух, сколько! отвечал он: — казначей Хаджио много им роздал денег; а на общественные деньги, Шамиль помогал устраиваться таким людям, которые были раззорены войною.

_____________________________

Весьма интересны были сцены между Шамилем и находившимися у него в плену солдатами, которых в калужском гарнизоне состоит несколько человек. Все они являлись ко мне и очень усильно упрашивали—представить их Шамилю, «бывшему их хозяину». Я исполнял их желание тем охотнее, что и Шамиль, узнав однажды о пребывании таких солдат в Калуге, с своей стороны, просил меня приводить их к нему непременно. Всех их он распрашивал очень подробно о том, кто где жил, бывши в плену: как звали хозяев, которым они достались; хорошо ли кормили их. При этом оказывалось, что чем ближе пленные жили к Дарго, тем легче была их работа, тем человеколюбивее обращались с ними владельцы и тем сытнее их кормили. Один из этих солдат жил у известного наиба Талхика, тестя покойного Джемалалдина. Вследствие этого родства, маленьких детей Шамиля приносили иногда в гости к детям Талхика, жившего в «Талхик-отар», неподалеку от Веденя. Кроме других своих обязанностей, пленный солдат должен был относить детей Шамиля обратно домой. При этом, он их нянчил и они очень любили его. Когда Шамиль слушал рассказ об этом бывшего пленника, он казался очень расстроганным: обласкав солдата и дав, по своему обыкновению, денег, он просил его приходить к нему в то время, когда приедет семейство, чтоб опять поиграть с детьми.

Но еще интереснее была сцена с другим солдатом в 21 артиллерийской бригаде. Он был взят в плен в Куркхулю (в Казикумыхском ханстве), находился прежде в Дагестане, а потом, задумав бежать восвояси, встретился во время бегства с одним беглым солдатом, который, не зная дороги к нашим пределам, завел его вместо того, в Ведень, откуда впоследствии он и бежал. При помощи земляков дезертиров, в Ведене ему удалось попасть в число не пленных, а беглых, которые жили на свободе, пользовались огромными привилегиями сравнительно с пленными, и даже с [568] самыми туземцами (Об этом будет изложено более подробно впоследствии); а мастеровые, из которых была составлена целая команда, жили просто хорошо. В эту-то команду попал наш пленник и чрез это самое имел много случаев видеть Шамиля лично, так как он обращал большое внимание на их работы и очень щедро вознаграждал их.

Как только солдат увидел Шамиля, тотчас бросился к нему схватил его руку и поцеловал. Это меня удивило, тем более, что ни кто из других солдат этого не делал, даже и тот, который, по его выражению, «нянчил Шамилят». Удивило это, по-видимому, и самого Шамиля, привыкшего к такому знаку уважения со стороны одних мусульман, которые всегда, при встречах с ним или являясь к нему, прежде всего целуют его руку.

Распрашивая солдата, Шамиль, между прочим, узнал, что он бежал от своего дагестанского хозяина, а потом бежал и от него, из Веденя.

— Зачем ты ушел от меня? спросил он его: — ведь тебе хорошо было жить в Ведене?

Солдат отвечал фразою, имевшею тот смысл, что «в гостях хорошо, а дома лучше», и что присяга дело такое, о котором и говорить нечего.

— Хороший человек должен быть, заметил на это Шамиль и обласкал его еще более, нежели всех других солдат.

— Скажи, пожалуйста, за чем ты поцеловал у Шамиля руку? спросил я солдата, когда он выходил из дома: — ведь уж он не хозяин твой.... В горах, может быть, вас и принуждали к тому; ну, а здесь, для чего ты это сделал?

— Нет, ваше благородье, отвечал бывший пленник: — нас не принуждали целовать у «Шмеля» руку; а я это сделал так, по душе.

— Как же это «по душе»?

— Да так, ваше благородие, что человек-то он стоющий: только тем пленным и бывало хорошо, где Шымел жил, али где проезжал он.... Забиждать нас не приказывал нашим хозяевам; а чуть, бывало, дойдет до него жалоба, сейчас отнимет пленного и возьмет к себе, да еще, как ни на есть, и накажет обидчика. Я это сам видал сколько раз. [569]

Так он хорош был для вас, для пленных?

— Хорош, ваше благородие, одно слово — душа! И дарма, что во Христа он не верует, одначе, стоющий человек!

_____________________________

Некоторые из визитных своих знакомств Шамиль скрепил вечерними посещениями. Последние два раза сопровождались танцами. Несмотря на скромные условия этих балов, где под фортепьяно танцовали только одни короткие знакомые наших любезных хозяев, Шамиль положительно объявим, что эти танцы несравненно больше ему нравятся, нежели танцы балетные, о которых, до сих пор, он не может равнодушно вспомнить, особливо о танцующем султане, в балете «Пери». Говоря о нем, Шамиль смеется самым искренним смехом, подтрунивая, в то же время, над простодушною доверчивостию публики к этаким несбыточным вещам. То ли дело домашние танцы! Здесь видно в ногах только одно очень естественное желание — потанцовать, а не покушаться на невозможное дело выразить ногами какое-нибудь разумное чувство, для чего, как известно, Аллах снабдил человека яликом, губами, наконец глазами... Одним словом, Шамиль остался так доволен домашними танцами, что, возвращаясь после первого бала домой, спрашивал: «не будем ли мы еще когда-нибудь на танцовалыных вечерах?» Случай этот представился очень скоро. Шамиль поехал на вечерь с большим удовольствием и в продолжение всего бала находился, по-видимому, в самом лучшем расположении духа, так что, просидев до ужина, а потом и поужинав во втором часу ночи, он ни разу не пожаловался на усталость или на скуку, а, напротив, пользовался каждыми, случаем, чтобы сказать, что ему очень весело, и что, в особенности, он тронут гостеприимством хозяев, любезность которых простиралась до того, что даже всякие недоразумения, по поводу ужина, были совершенно устранены; а Шамилю подавались одни рыбные блюда, которые он очень любить и которые, к тому же, не могли возбудить в нем сомнений, порождаемых блюдами мясными.

Однако, как ни велико было удовольствие, доставленное Шамилю этими вечерами, но после второго же он признался, что для него тяжело сидеть так долго. Независимо того, [570] бальные костюмы дам и девиц, о которым, в книгах написано так много нехорошего, сильно смущали целомудренного Шамиля, и были для него едва ли не тягостнее долгого бдения.

— Ты такой же человек, как и я, говорил он мне однажды за обедом: — скажи по правде, что ты чувствуешь, когда смотришь на открытые плечи дам и девиц и на их красивые лица?

Я отвечать, что в это время мне бывает немножко как будто не по себе, но, впрочем, чувствую себя в очень благополучном состоянии.

— Вот и я то же чувствую, продолжал Шамиль: — а мне это не годится: в книгах написано....

И он принимался объяснять, что написано в его книгах.

Я счел за лучшее похвалить то, что написано в его книгах, и, вместе с тем, воспользоваться благоприятным случаем, чтобы вызвать его на те разговоры, которые составляют предмет моих давнишних желаний и которые должны были касаться главнейших событий кавказской войны, средств для ведения ее, а также и тех, к которым он прибегал для упрочения своей власти; нравов, обычаев, торговли и образа правления племен, признававших его власть.

К моему величайшему удовольствию и даже к немалому удивленно, Шамиль охотно поддерживал разговоры обо всех этих предметах, а в некоторых случаях, когда он рассказывал обстоятельства, где ему самому приходилось быть действующим лицом, он был необыкновенно интересен. Ничего нет легче, как вызвать его на подобный разговор: рисунок, книга, инструмент, — все подстрекало его любознательность и, порождая распросы с его стороны, предоставляло эту же возможность и мне. Рассказы Шамиля заключают в себе так много интереса, что мне остается только употребить старание передать, как можно вернее, выражаемые ими факты. Предмет, о котором прежде всего мы начали говорить, была женщина. Разговор о ней завязался по поводу последнего бала.

Рассказав мне о том, что написано в книгах о красивых, но открытых женских лицах, и о впечатлении, которое они, совокупно с открытыми же плечами, производят на человека, Шамиль выразил слегка и собственное предположение, что костюмы наших женщин, а некоторые и мужские [571] (он сделал очень неблагоприятный отзыв о фраках), должны бы, «кажется» вредить общественной нравственности.

Я заметил на это, что нравственность, «кажется», есть дело такого рода, которое не очень нуждается в излишних покровах. Подумав немного, Шамиль сказал: «да, это может быть». Потом, подумав еще, он начал излагать другое предположение: не вредит ли общественной нравственности, вообще, свобода, которою пользуются у нас женщины? Потому что, по его мнению, трудно и даже почти невозможно для человека удержаться от соблазна там, где он окружен соблазном со всех сторон, а тем более трудно это для женщины, существа, столь не совершенного в сравнении с мужчиною.

Говоря это, Шамиль произносил слова с расстановкою, как бы опасаясь вставить такое слово, которое могло бы слишком резко обозначить невыгодное его мнение о наших женщинах.

На его вопрос, я отвечал вопросом же: в каком отношении он считает женщину менее совершенною — в физическом или в умственном? Шамиль засмеялся.

— Во всем, отвечал он, стараясь обратить свой ответ в шутку.

— Отчего это происходить? спросил я, уклоняясь от открытого спора.

— Оттого, что Аллах создал ее такою слабою.... Поэтому он и велел ей угождать во всем мужчине и исполнять все то, что он захочет.... Да разве в ваших книгах не написано, что Аллах создал женщину совсем не так, как мужчину, и что мужчину он сделал господином, а женщину подчинил ему?

— Нет, написано, отвечал я: — но только немножко не так: в наших книгах написано, что Аллах действительно создал мужчину более сильным, нежели женщину; но, поэтому-то самому, он велел мужчине защищать ее и принять на себя все тяжелые работы, которые не по силам женщине, а женщине велел быть помощницею мужчины, другом его.

— Что ж она будет работать? спросил Шамиль.

— На долю женщины еще много работ есть, отвечал я:— воспитывать детей, смотреть за домашним хозяйством, любить мужа.... Вот этою любовью она и будет помогать ему: [572] она много облегчить его труды и даже самую тяжелую работу сделает приятною.

Шамиль отрицательно качнул головою.

— Поэтому, сказал он: — она может сделаться равною мужчине?

— От нее зависит стать выше его.

Шамиль устремил на меня свои большие выразительные глаза, в которых ясно отражался вопрос: «это как?»

Я объяснил, как умел, значение физической слабости женщины и ту прелесть, какую имеет в глазах мужчины эта слабость, особливо, если женщина сохраняет чувство собственного достоинства.

На это Шамиль выразил предположение, что едва ли может сохранить чувство собственного достоинства та женщина, которая является в общество с открытою до половины грудью.

Я отвечал предположением с своей стороны, что «хорошая» женщина сохранит это достоинство даже и тогда, если, вследствие обстоятельств, будет ходить в костюме еще более легком.

— Какие же это обстоятельства? спросил Шамиль.

— Адат, обычай; бедность....

При этом я упомянул и о ветхозаветных женщинах, известных Шамилю из «femmes de la bible».

— Хорошо, сказал на это Шамиль: — положим, что на ваших женщин не имеет дурного влияния легкая одежда, которую они носят.... Ну, а мужчин, разве не побуждает она к дурным мыслям и к дурным намерениям?

В ответ на это я припомнил Шамилю его же собственный рассказ об одном обычае, существующем в некоторых обществах Дагестана. Этот рассказ был возбужден, несколько дней прежде, вопросом о достоверности сказания Марлинского относительно «Богучемонов». Оказалось, что племя Богучемонов существовало только в воображении Марлинского; а что касается до обычая, то подобие его, как слышал Шамиль, действительно существует, но только в следующих размерах: когда приезжает к горцу хороший его приятель, то, в заключение всяких угощений, хозяйская дочь отправляется спать в одну комнату с гостем. Это составляет знак особенного уважении и доверия к нему. В это время гость [573] может говорить с нею очень свободно и даже ласкать ее. Но лишь только он выкажет малейшее дурное намерение, девушка уходит из комнаты и, смеясь над ним, срамит его односложною фразою: «ты не мужчина!» Этим и ограничивается возмездие тому, кто не сумел порядком владеть собою.

Слушая мое возражение, Шамиль гладил бороду и под конец, прищурив один глаз и улыбаясь с заметною ирониею, спросил:

— А разве у вас есть этот обычай?

— Нет, обычая этого у нас нет; но тем легче мужчина может управлять собою.

Затем Шамиль начал рассказывать подробности постановлений шариата, относительно преступлений против общественной нравственности. Вот сущность его рассказа.

Преступление против общественной нравственности тогда только признается действительным и подвергается суду, когда оно обнаружено не менее, как четырьмя свидетелями или захвачено на месте его действия. В таком случае, правила шарриата предписывают следующее:

Если в преступлении обвиняется замужняя женщина или девушка, обещанная кому-нибудь в замужество, то преступницы подвергаются смертной казни.

Этому же подвергаются их обольстители, невзирая на возраст и звание. Мюрид Хаджио участвовал в избиении бывшего своего товарища, пятнадцатилетнего мальчика.

Муж, получившей указанные шарриатом доказательства неверности своей жены, имеет право убить ее и ее любовника безнаказанно. Но если он совершил убийство по одному только личному подозрение, то подвергается кровомщению со стороны родственников убитых. Если в деле преступления жены он не захочет кровавой развязки, то должен простить обоих виновных безусловно; в противном же случае, если доведет об этом до сведения суда, то преступники все равно будут преданы смертной казни.

Если в преступлении обвиняется девушка, еще не обещанная в замужество, то ее и ее любовника, если он холост, наказывают публично ста ударами розог и выгоняют из деревни на один год, по истечении которого она может возвратиться в свой дом и даже выйдти замуж, но в [574] последнем случае, большею частию, за человека непорядочного. Если же любовник женатый, то его убивают.

Все эти постановления шариата исполняются немедленно и без всяких отступлений.

Смертная казнь за прелюбодеяние состоит в избиении каменьями.

Казнь совершается с особою торжественностию: для этого вырывают неглубокую яму и сажают в нее преступника, с руками, привязанными к ногам. Потом бросают в него кругловатыми величиною в кулак, камнями до тех пор, пока не останется ни малейшего признака жизни. Мужчины побивают мужчин, а женщины женщин.

— Это очень строгия правила, сказал я, выслушав разсказ Шамиля: — вот-то, я думаю, ваши горцы спокойно оставляют свои дома: ничего уж не может случиться в его отсутствие; я думаю, и преступлений этих никогда у вас не бывает?

— Иох! сказал Шамиль:—у нас, я думаю, чаще это случается, чем у вас.

— Может ли это быть? спросил я с особым удивлением.

— Свидетелей очень трудно достать, отвечал Шамиль: — редко кто захочет явиться к такому обвинение; а нужно непременно четырех человек: показания трех свидетелей недействительны.

_____________________________

Обращаясь к затруднениям, которые встречал Шамиль для своих вечерних визитов, нельзя не согласиться, что человеку, привыкшему, в продолжение шестидесяти-четырех лет, жить так, как живет природа: засыпать и просыпаться вместе с нею, балы наши и вообще долгие вечера, в самом деле, невыносимы. Вполне разделяя это мнение, я нисколько не удивился, когда на другой день после второго бала Шамиль объявил мне, что с этих пор он решительно не намерен показываться по вечерам куда либо, а желает возобновить тот образ жизни, который вел он в Дарго, именно: зимою ложиться спать в семь часов вечера, а летом—в девять. Сказано — сделано, и с этого же дня жизнь наша потекла вполне согласно требований природы. [575]

Чрез несколько времени нашей затворнической жизни, во мне возникло подозрение, что, кроме двух высказанных Шамилем причин, препятствующих ему проводить вечера в обществе, существуете еще и третья. Несколько случаев подтверждали действительность этого факта.

Является, например, к нам один господин с подпискою на учреждение в Калуге театра, для чего принимается очень благоразумная мера: сперва абонимент, а потом уж ряд спектаклей. Подписку составлял лист бумаги, вначале которого прописано воззвание к публике, а в конце стояла подпись: «из дворян, актер Соболев». Судя по пустым клеткам, в которых должны прописываться фамилии абонентов, подписка явилась прежде всех к нам. Рассчет довольно верный, показывающий, что из дворян актер Соболев человек с соображением. Показав подписку Шамилю, я спросил: не хочет ли он абонироваться? Шамиль взглянул на бумагу и с минуту не отвечал мне, как будто обдумывая что-то; наконец он сказал;

— Кызлар булур (девицы будут?)

— Конечно, будут.

— Так я не буду.

— Но ты, кажется, так любишь театр.

— Да, люблю; только я туда не поеду; а вот приедут мои сыновья, они непременно будут в театре.

Чрез несколько дней появилась у нас афиша, возвещавшая о прибытии в Калугу труппы вольтижеров и с ними сорока-пяти лошадей. Зная, что Шамиль очень любит эти представления и даже неоднократно спрашивал, нет ли здесь вольтижеров и не приедут ли они, я показал ему афишу и спросил: поедет ли он смотреть конское ристание?

— Кызлар булур? спросил он в свою очередь.

— Будут, отвечал я.

— Так я не поеду.

Незадолго перед приездом вольтижеров, явился в Калугу «Франсуа Кери, механик или восточный кудесник, ученик Боско», как гласила афиша. В это время гостил у нас г. Богуславский, приезжавший навестить Шамиля. Мы позвали ученика Боско к себе, надеясь доставить удовольствие Шамилю, еще не видавшему чудес «черной магии» и «экспериментальной физики». Успех превзошел наши ожидания. [576]

Шамиль явился в комнаты Гази-Магомета, отведенные для представления, в обыкновенном своем домашнем костюме: в простой горской панахе и в нагольном, накинутом на плечи тулупе. Тот, кто его не знает, конечно, и не мог подозревать, чтобы такой костюм принадлежал грозному повелителю Чечни и Дагестана. Пока шли приготовления, Шамиль уселся на диване посреди комнаты, оглядел своим проницательным взглядом восточного кудесника и затем, до самого начала представления, безмолвно слушал его рассказ о том, как он, г. Керн, бывши в 1857 году в отряде под Бартунаем, где увеселял войска своими представлениями, очень усильно просил начальника отряда, генерал-адъютанта князя Орбелиани, пустить его к Шамилю, в Ведень, на что, однако, князь не согласился. Окончив свой рассказ, ученик Боско просил г. Богуславского передать Шамилю о том, что вот он чуть-чуть не был у него в гостях. Когда г. Богуславский исполнил его желание, Шамиль пресерьезно отвечал: «пусть благодарить Бога, что князь Орбелиани не пустил его: я бы непременно его повесил». Озадаченный механик, совсем и не подозревавший, что он стоит возле Шамиля, на которого до сих пор он не обращал ни малейшего внимания, сначала немного удивился такому предположению г. Богуславского и сконфуженным голосом спросил:

— Где же Шамиль? Удостоить ли он своим присутствием мое представление?

— Да вот он, отвечал г. Богуславский, указывая на Шамиля.

Надо было видеть весь ужас восточного кудесника: он сделал такой прыжок в сторону, какого, конечно, не делал во время своих представлений в минуту самого высокого пафоса: целую минуту он молчал и заметно трясся, но потом, воспользовавшись разговором г. Богуславского с Шамилем и веселостью, возбужденною в семь последнем его прыжком, ученик Боско оправился и начал свое представление, в котором, можно сказать, превзошел себя, по крайней мере, относительно впечатления, произведенного на Шамиля.

Однако, начало вышло у него по пословице «первый блин комом»: с первого же приема в известной всем нашим губерниям штуке с коробочкою, Шамиль остановил фокусника и потребовал коробочку для освидетельствования. Кудесник [577] было заупрямился, но, увидя блистающие глаза и притянутые руки Шамиля и услышав его громкий голос: «э! гэ! дай! дай!» он поспешил вручить ему коробочку, которую Шамиль осмотрел самым пристальным образом и, тотчас же открыв фальшивое дно, показал его нам, с величайшею радостью повторяя:

— А, он обмануть нас хотел!...

Оправившись скоро от смущения, в которое был ввергнут проницательностию Шамиля, ученик Носко продолжал свое дело безостановочно, возбуждая постепенно в Шамиле неподдельный восторг. Только один раз это чувство было немного отравлено, и то не надолго, сомнением по поводу одного серебряного рубля, вышедшего, к особенному удивленно Хаджио, из его собственного носа. Успокоенный уверениями, что ни один из его членов не будет осквернен, Шамиль продолжал смотреть на фокусы с прежним интересом. Каждая штука доставляла ему много удовольствия: особенное же удивление возбудил в нем французский хлеб, из которого были вынуты платки, принадлежащие некоторым зрителям. Но верхом торжества для Кери был вынутый из мюридова носа рубль, который, по предложению фокусника, Хаджио обернул в большой платок и, взяв его затем пальцами, поднял руку и держал ее в этом положении с минуту. По данному знаку, Хаджио откинул платок и, вместо монеты, увидел у себя в руке большой султан из петушиных перьев. Долго, в немом удивлении, смотрели наши горцы на этот султан; наконец Шамиль и его мюрид разразились громким, продолжительным хохотом, вызвавшим даже у них слезы.

Этот последний фокус Шамиль до сих пор не может забыть: вспоминая о нем, он от души смеется и однажды при этом воспоминании сказал мне:

— Зачем показали мне это! Теперь не могу Богу молиться: как только начну намаз делать, этот султан так и станет у меня перед глазами....

Однако, несмотря на удовольствие, доставленное Шамилю учеником Боско, он все-таки не изменил о нем своего мнения, и когда, по окончании представления, у него спросили, что, вероятно, если бы подобный фокусник, обладающий таким [578] даром развеселять каждого, явясь в стане Шамиля, не был бы повешен, Шамиль отвечал:

— Тем скорее бы повесил.

Интерес, возбужденный в Шамиле фокусами, побудил нас предложить ему отправиться на представление в залу Благородного Собрания. Хотя и было заметно, что ему самому очень этого хотелось, однако, он счел необходимым сначала немножко поцеремониться и потом уж согласился ехать. Когда же, на другой день после отъезда г. Богуславского, я спросил Шамиля, поедет ли он на представлению, он отвечал мне вопросом же:

— Кызлар булур?

— Без сомнения, будут.

— Ну, так я не буду.

Затворничество, которого так добивался Шамиль, совсем не нравится Хаджио: он так освоился с здешним обществом, такой интерес возбудил в девицах своим добрым правом и выразительным лицом, что я вполне вхожу в его положение и, вместе с ним, готов нахмуриться, когда Шамиль произносит свои односложный ответ: «ну, так я не поеду»... Хаджио всегда бывает счастлив, когда является в общество: обыкновенно, его тотчас окружают девицы, уводят в другие комнаты и показывают разные безделушки, приводящие бывшего защитника Гуниба в восторг совсем неодносторонний. Благодаря вниманию девиц, к которым Хаджио питает самое глубокое чувство, он уже выучил много русских слов и даже фраз и употребляет их более или менее кстати. Я уверен, что, еслиб ему пришлось прожить еще два месяца в Калуге, он бы окончательно выучился говорить по-русски. Да как тут и не выучиться, когда несколько ручек держат тарелку с вареньем, а несколько других—кормят его. Все это производит на статного горца чрезвычайно приятное впечатление, и он уже выказал себя самым непонятливым учеником, отрастив на голове волосы и щеголяя без папахи, даже в присутствии Шамиля. Видя такие стремления, Шамиль нередко говорит за обедом, конечно шутя: кажется, наш Хаджио не хочет ехать в Карату»...

С горя и досады, Хаджио, уложив Шамиля в сем часов спать, приходит ко мне, берет лист бумаги и начинает писать русские фразы на арабском языке для будущей беседы [579] с девицами, или же чертить разным фигуры. Однажды, взглянув на его работу, я увидел фигуры весьма определенного вида, начерченные им очень и очень правильно.

— Что ты это чернишь, джаным? спросил я у него.

— Вот это ящики, через которые у нас соль добывают, отвечал он, показывая карандашем на плоды трудов своих: — вот это футляр, который мы делали для пушек; вот это горн для плавки меди..

Этого было довольно для того, чтоб у нас завязался разговор об артиллерии горцев. Кстати, на другой же день, Шамилю представлялись два артиллерийских штаб-офицера, и по поводу этого он сам, после ухода новых знакомцев, начал меня распрашивать о нашей артиллерии. Удовлетворив, по возможности, его желание, я предложил ему и с своей стороны несколько вопросов. Прежде всего, я спросил, справедлив ли был слух, ходивший когда-то по Кавказу, что будто в то время, когда у горцев еще не было артиллерии, они стреляли по нас из деревянных пушек.

Шамиль засмеялся и, обращаясь к Хаджио, сказал:

— Вот, сколько я ни старался скрывать глупость Хидатли-Магома, однако, Русские узнали ...

Потом он начал преинтересный рассках о том, как житель аула Куадали, в обществе того же имени, Хидатли-Магома, заведывавший у него производством артиллерийских снарядов, предлагать ему однажды устроить кожаные пушки особенным способом, который он же и изобрел и который, по объяснении, заключался в следующем:

Из нескольких железных полос, толщиною в ладонь, Хидатли-Магома хотел «выковать» орудие кузнечным способом и потом обшить крепко-накрепко в несколько слоев буйволовою кожею.

За прочность устроенной таким манером артиллерии Хидатли-Магома ручался своею головою; но, несмотря на это, Шамиль не согласился осуществить его идею и, желая отклонить дальнейшие настояния, сказал ему: «пожалуйста, брат, не хлопочи о твоей пушке: и голова твоя для меня дорога, да и не хочется мне, чтобы Русские над нами посмеялись и назвали бы нас с тобою дураками».

— Так вот, в заключение прибавил Шамиль:—это самое, верно, и были те деревянные пушки, о которых говорили у вас. [580]

Продолжение этого разговора привело к объяснению всего, что касается до устройства Шамилем артиллерии. На этот раз, ограничусь литьем орудий.

Когда я показал Шамилю чертежи, сделанные Хаджио, он рассматривал их с большой любовью, беспрестанно повторяя: «Копь яхши! валла яхши!» и напоследок объявил окончательно, что чертежи совершенно верны.

Затем, я начинаю описание литья орудий, но прежде считаю обязаностию благодарить г. Богуславского, принимавшего на себя труд исправить прежний и сделать новый перевод рассказов Хаджио, в справедливости которых Шамиль удостоверил меня лично.

Литьем орудий в Ведене распоряжался унцукульский житель Джабраил Хаджио, который, вместе с тем, управлял и тамошним пороховым заводом. Прежде он был простым оружейником, а пороховому и литейному делу выучился в Аравии, во время путешествия своего в Мекку.

В продолжение всего имамства Шамиля, отлито было от 40—50 орудий; но из числа их совершенно годными было признано от 12—14, которые и находились в действиях против нас. Отливка их производилась следующим образом:

Прежде всего приготовлялась опока. Она была цилиндрическая, цельная, без разделений, длиною несколько больше человеческого роста, а в диаметре от 12— 16 вершков. Она составлялась из железных жердей, шириною в два пальца, толщиною в полпальца. Эти жерди с одного конца переплетались, образуя собою круглое плоское дно, в виде колеса. Жерди не прилегали плотно одна к другой, а имели между собою промежутки, чрез которые, по окончании всего процесса, выбивалась глина. Опока оковывалась, в трех, а иногда в четырех местах, железными толстыми обручами. Дно опоки плотно укладывали сырою глиною, после чего в средину опоки опускали форму орудия, выделанную из простого деревянного бруса; пустое же пространство между стенками опоки и формою набивали тою же глиною, которую смачивали еще и плотно утрамбовывали.

Приготовленная таким образом опока ставилась на землю, обкладывалась со всех сторон до верху дровами, которые вслед затем и зажигались. Опока и глина накаливались и обугливали форму, на которую, для скорейшего тления, [581] поливали нефть. Когда форма окончательно истлевала, образовавшая из нее уголь вытаскивали особым черпаком, после чего являлась форма для будущего орудия.

Остывшую опоку переносили к приготовленной заранее яме, куда и опускали ее так, чтобы верхнее ее дно помещалось немного ниже уровня земли. После того, в средину формы опускали железный цилиндрический брус, оканчивающиеся тупым концом (все орудия отливались камерными). Брус этот предварительно обмазывали ровно и гладко глиною, перемешанной с золою. Диаметр бруса зависел от калибра, какой хотели дать орудию. В верхнем конце бруса было отверстие, сквозь которое продавалась железная жердь, клавшаяся на земле и не допускавшая, таким образом, конус цилиндра до дна формы на такое расстояние, чтоб образовать дно и тарель. Затем оставалось только литье, потому что затравка просверливалась уже в готовом орудии.

Над самою ямой складывали больших размеров каменный горн конусообразной формы, с полушарным дном. Материалами для этой постройки служили камен и огнеупорная глина. На дне горна, по направлению оси канала орудия, проделывалось отверстие, которое, на время плавки металла, затыкалось железною пробкою. В своде горна, над поверхности металла, проделывались три окна для закладки металла и угля и для надзора за плавкою. Дутье было ниже. Когда горн был готов окончательно, в него клали такое количество меди, которое, по соображению Джабраила Хаджио, признавалось нужным для орудия. Кроме меди, никаких других металлов не употребляли; но так как вся она была деловая, с полудою: котлы, тазы и проч., то это усилие в некоторой степени делало нечувствительным отсутствие бронзы (Вся эта медь принадлежала прежде частным людям, имущество которых, по разным случаям, было конфисковано. В распоряжении Шамиля такой меди было, по его словам, до 10,000 пудов). После меди сыпали в горн уголья, которых выходило для каждого орудия не менее ста пудов. Когда металл расплавлялся, из дна вытаскивали особыми щипцами пробку: в отверстие стекала медь и орудие было готово. Чрез несколько дней, из ямы вынимали опоку, разбивали глину и вытаскивали из опоки орудие.

Наружный вид орудия всегда бывал более или менее шероховат, так же, как и канал его; но канал опиливали и [582] выравнивали ручными средствами, а самое тело снаружи обтирали железными брусками и точильным камнем, после чего, просверлив затравку, тотчас же делали пробу, заражая оружие двойным и тройным зарядом.

Немногия орудия выдерживали пробу; а у некоторых, после первого же выстрела, казенная часть так сильно раздувалась, что, по словам Хаджио, делалась похожею на очень толстого человека. Поэтому, из предосторожности, фитиль для пробы употреблялся очень длинный.

Вообще, доморощенная артиллерия Шамиля была недолговечна, и, после некоторого времени ее службы, нередко случалось, что, по оплошности третьих нумеров, первым нумерам отрывало руки, а вторые бывали ранены, как это и случилось теперь в Гунибе, где, кроме того, и лафеты были так ветхи и вообще дурны, что, при каждом выстреле, орудия выскакивали из своих гнезд; оковки и винты разлетались далеко в разные стороны, и Кази-Магомету, с моим приятелем Хаджио, неоднократно приходилось бегать за ними по аулу. Подъемных клиньев совсем не было, а вместо их защитники Гуниба употребляли большей или меньшей величины камни, смотря по наклону орудия.

Для работ в литейной и на пороховых заводах употреблялись один туземцы.

«Аллах, аллах!» думал я, слушая рассказы Шамиля о его военном управлении: — «с какими ничтожными средствами этот человек так долго противостоял нашим усилиям!...»

Под влиянием этих размышлений, я спросил Шамиля, есть ли теперь такие люди, которые могли бы дать Кавказу его прежнее грозное значение.

Долгим, чудесным взглядом отвечал Шамиль на мой вопрос. В этом взгляде заключалось все: и прошедшее, которое действительно было, и будущее, которого для него никогда не будет.

— Нет, сказал он наконец: — теперь Кавказ в Калуге....

А. РУНОВСКИЙ.

Текст воспроизведен по изданию: Шамиль. (Из записок пристава при военнопленном) // Военный сборник, № 2. 1860

© текст - Руновский А. И. 1860
© сетевая версия - Тhietmar. 2016
©
OCR - Станкевич К. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1860