ЕСАУЛ [ПОПКО И. Д.]

ПОХОДНЫЙ ДНЕВНИК

(Продолжение)

II.

Александрополь, 1 июня 1854.

Была прогулка на один только день.

Рано утром 29 мая, часть пехоты и большая часть кавалерии начали переходить за Арпачай, на легких. Мост был уступлен пехоте с артиллерией; кавалерия перетянулась в брод. Поднявшись на гребень противоположного берега, казаки направились, с начальником кавалерии, по нижней карсской дороге, на Пирвали и Огузлы. Турецкие пикеты, торчавшие далеко впереди, исчезли. Солнце было уже высоко, когда подтянулась к нам певучая пехота и подъехал князь Бебутов. Поздоровавшись, он хвалил день. Это был, действительно, один из лучших весенних дней. Начальник кавалерии высказал сожаление, что в такой прекрасный день некого бить. «А может быть и будет кого», отвечал князь с своей всегдашней улыбкой: «турецкий авангард недалеко, и надобно взглянуть, что они там затевают». Отряд тронулся и часа через два подошел к сел. Тихнису. Вот он наконец, этот [166] черный замок Тихнис, что рисуется на всю окрестность и тревожит воображение всякого приезжего в Александрополь. Замок на высоте, а село внизу, как барский дом и барское имение на Руси. Да оно так, вероятно, и было в дни оны. Эта высота, идущая оттуда, от Карса, откуда все они идут, здесь изогнулась серпом и образовала котловину, на дне которой течет Кархан-Чай, приток Арпачая. Здесь все речки кончаются на — чай, как в поэзии Тредьяковского все стихи на — енна. Чай значить река. Высота, у ног которой льется чай Кархан-Чай, лежит порогом поперек нижней карсской дороги. Вся окрестность, сколько глазом обнять можно, представляется волнующимся морем. Но волнение неровно: здесь и там оно становится широким валом, а там и сям вскипает крутым буруном. В какую бы сторону вы ни двигались, вы будете подниматься на гору или спускаться в долину. Растительность по скатам и удолам удивительная: траву уже можно косить; а давно ли сошел снег? Но человек такая брюзга, что везде найдет недостатки; ему уж если мед, так и ложкою. Здесь он непременно придерется и скажет, что, для украшения страны и удобств ее обитателя, недостает лесов и садов. Действительно, все эти горы и холмы ободраны донага, а удолы пусты: нигде ни деревца, ни кустарника.

У сел. Тихниса пехота расположилась на привал с кашею. Пехота любит комфорт и скоро его находит, не то, что наша гордая, высоко поднимающая пыль, но — увы! — часто бедствующая и голодающая кавалерия. Бросив взор зависти на пехоту, наша кавалерия перешла Карханчай и с князем Бебутовым продолжала движение по карсской дороге. Мы поднялись по длинному изволоку на технисскую высоту. Отсюда до самого Карсчая, версты на четыре, местность лежала легким покатом, с редкими вправо и влево холмами. По ту сторону Карсчая опять бульвар. Мы остановились, не доехав немного до Карсчая. Вдали, правее Баш-Кадык-Лара, чуть-чуть белел турецкий лагерь, в котором, по слухам, было до десятка баталионов — но ихнему табуров — пехоты и человек тысяча иррегулярной сирийской конницы, считающейся лучшею. Скоро мелькавший в тумане лагерь исчез. Он снялся. По дороге к нам показались облака пыли. Скакала конница. Князь Бебутов долго стоял на холме, не сводя глаз с местности, где был [167] усмотрен неприятельский лагерь. Его взор переносился чрез знакомое баш-кадык-ларское поле. Наконец он сложил трубу, сказал окружающим: «видели, господа?» и приказал давать коня. Скомандовано налево кругом; и мы пошли назад к Тихнису. Едва мы спустились к Карханчаю, как на пикетах, оставленных на высоте, послышалась перестрелка. Начальник кавалерии сел на коня, подхватил три сотни Камкова полка (его были пикеты) и выскакал на высоту, к левой оконечности пикетов, куда шла колесная дорога. Здесь мы увидели весь покат к Карсчаю покрытым сирийскими башибузуками. Мы насчитали у них до десяти байраков красного, желтого и зеленого цветов. Высокочалменные наездники гарцовали в разных направлениях, потрясали гибкими пиками над головою, и пестрые плащи взвивались у них за плечами. Конский убор звучал и черный пук страусовых перьев у железа пики придавал этому оружию грозный вид. Это было что-то лучше обыкновенных баши-бузуков, что-то в роде мамелюков и янычар старого времени Турции. Большая часть этих великолепных баши-бузуков горячили копей и кружились, как в вихре. Остальные наскакивали на пикеты и на разгонную команду. Эта блуждающая комета, Бог знает как, очутилась впереди пикетов. Пикетные линейцы показывали товар лицом — перестреливались с джигитовкою, с чудесною кавказскою джигитовкою. Разгонная команда пятилась, а, впрочем, огрызалась очень бойко: с нею был молодец Л*-М*.

— А что, Афонасий Федорович, сказал начальник кавалерии полковнику Камкову: — не ударить ли в шашки?

— Непременно так, отвечал Камков, сверкая своими маленькими черными глазами: — посмотрите, ваше превосходительство, куда эти животные лезут — хотят обскакать наши пикеты с той стороны.

Баши-бузуки, действительно, налегали в ту сторону. Мы находились у него почти во фланге. Сотни были остановлены в висячем положении, ниже самой поверхности высоты, и не могли еще быть замечены неприятелем. Ударить было ловко, как из засады — никто бы на нашем месте не вытерпел. Генерал Багговут послал на бивуак сказать, в каком положении дела, и повел три сотни на «ура!» В один миг Арабы показали тыл и вихрем помчались назад. «Чей конь сильнее!» [168] крикнул Камков по свойски, понатужив своего серого кабардинского шайтана, и мы погнались напуском, то есть не заботясь уже о том, кто опередил и кто отстал... только земля стонет! Гнались до самого Карсчая, на пространстве четырех верст. Не многим, однакожь, досталось поработать шашкою: арабские кони были быстрее наших. Только на самой переправе кое-кто погрел руки, у кого лошадь смело идет в воду. Но здесь преследование было остановлено. Перескочив на другой берег Карсчая, баши-бузуки опомнились и завели перестрелку через реку. К нам подошли еще три сотни Скобелева и дивизион Нижегородцев, с дивизионом донской № 7 батареи. Два орудия снялись, трахнули чрез реку — и баши-бузуцкое навождение исчезло. В руках у нас остались два тяжело раненые Араба. С нашей стороны ранен один только казак хоперской сотни, Федор Кузьмин.

Нас не похвалили за эту бурную атаку. Не довернись — бьют, перевернись — бьют. У меня уж пропал и голод. Не знаю, у всех ли, но полагаю, что у многих вид крови рождает отвращение от еды.

Когда все спускалось к бивуаку завтракать, я отправился полюбоваться черным замком Технисом и, отдав коня вести на бивуак, покарабкался к замку. Три вещи: закат солнца, осень и развалины, имеют для меня неизъяснимую прелесть. Скажу, подражая известной дилемме, начинающейся с если бы: если бы я не был казаком, то желал бы быть археологом.

Я увидел грозное и под самым обухом веков гордо поднимающее голову здание. Оно стоит на скале, и вот почему стоит с такой уверенностию и с таким показом. Это огромный четвероугольник, с круглыми башнями по углам и посредине каждой стены. Внутри два яруса; их, может быть, было и больше. Тяжелые своды отделяют нижний ярус от того, что было выше. Внизу еще осталось несколько стен от бывших комнат; верх совсем выпотрошен. Крутые, совершенно круглые, как опрокинутая чаша, своды башен прекрасны. Ничего в них, кроме серого, заплесневшего камня; но они прекрасны: на них играет мысль. Под одним из них летала горлинка или, может быть, другая птичка — нельзя было хорошо ее рассмотреть: ее серый цвет сливался с цветом камней. Она, да я — только и было здесь живых [169] существ. Пол загроможден грудами обломков, из которых поросла трава, и мне уж казалось, что

«В траве, по камням, змий ползет....»

Воображение чрезвычайно оживляется посреди мрачных и безмолвных развалин. Какой-то дух вам шепчет: крикни! как-то оно будет? Вы крикнули, Бог знает кому и зачем. Вы окликнули живым словом это глухое, немое и мертвецки оскалившее вам зубы прошедшее. Что ж из того вышло? Эхо повторило ваш голос так странно, так дико, что вы уже усомнились, чтоб это был отголосок вашего собственного голоса: вам чудится.... нет, не чудится, а как будто в самом деле что-то стонет и говорит из могилы, с того света. Вот вы и встретились глаз на глаз с сказкой об упырях, об оживающих мертвецах и с теми уродливыми образами, которых нет в действительном мире, но от которых вы прятали лицо в подушку, в детстве.... Нет, не надобно посещать развалины одному: лучше всегда с кем-нибудь. Это ничего, что жутко — и в разъезде иной час бывает жутко, да сумеешь себя разважить — а то мерещится, что эта громада камней и почивших на них веков лезет меряться с вами, и вы кажетесь самому себе таким маленьким, таким сверчком, что делается совестно. Я же военный человек, кричу «ура!» наношу смерть, а тут сверчок — вот тебе и раз! В обитаемом здании, как бы оно громадно ни было, никогда так не исчезаешь.... Я вышел из черного замка с таким исковерканным расположением духа, как человек, которому предложили выйдти из присутственного места за нарушение тишины и благочиния. Дохну в свежим воздухом и увидев солнце, я обрадовался, словно нашел потерю. Посмотрим же теперь твой двор, Тихнис-Эффенди. Судя по сохранившимся следам, замок был обнесен громадною стеною, с башнями и воротами. Вокруг стены был иссечен в скале ров. С одной стороны уцелела часть ворот. Три четверти арки висят в воздухе. Что только можно было оторвать от всего этого сооружения, оторвано и расхищено; но от того, что осталось, ни один уже камешек не может быть отторгнуть. Камни слились в бронзу, и вся масса лоснится, как [170] серая колокольная бронза. На этих оглодках само время сломало уже, кажется, свои зубы и арки не доело....

Глубоко внизу порушился муравейником наш бивуак. Кони всех мастей паслись по лугу. Там и сям поднимался последний дымок угасающих огней. Солнце лежало уже боком на западе. Ударил барабан. Заняла тенором труба. Все встрепенулось, встало на ноги, сомкнулось в ряды. Мы пошли к александропольскому лагерю. Замок Тихнис казался еще темнее, при наступлении сумерек. Побывать бы в нем в эти минуты...

Там же, 2 июня.

В улице, где наша квартира, судьба, как нарочно, поместила, двери против дверей, точильщика и гробовщика. Оба работают на одного подрядчика — смерть, и у обоих работа кипит с утра до ночи. Точильщик оттачивает холодное оружие драгунам и казакам; гробовщик сколачивает повозки для отъезжающих за границу земной жизни, по казенной и частной надобности, то есть для Русских и Армян. Во время войны, и на простой сосновый гроб смотришь как на роскошь: многие ли из нас удостоятся

В тот ларчик лезть,
Где ни стать, ни сесть?

Не прийдется ли большей части отправиться в сыру землю запросто, не лазивши ни в какие ларчики!... Наружность гробовщика решительно не отвечает его ремеслу: это человек плотный, упитанный, открытого и веселого вида. Напротив, Соломон-точильщик имеет лицо бледное и печальное. Еще больший мрак наводит на него равнобедренный треугольник, отделяющий правый ус от левого, как Саганлуцкий хребет отделяет Карсский пашалык от Арзрумского. Вследствие ли своих занятий над точилом, или просто под бременем жизни, Соломон ходит согнувшись и вытянув вперед шею, как человек, который хочет вам сказать что-то по секрету. Сей премудрый Соломон берет значительную дань с топоров, кос, серпов и других орудий податного сословия; но он не берет ни копейки с сабель, шашек и пик. Такое беспримерное бескорыстие есть ли следствие уважения к благородным [171] орудиям военных подвигов? Вот еще что выдумали! Какой же был бы он после этого премудрый Соломон? Нет, отвергая денежную плату, он выпрашивает у командиров свидетельства на число сабель и пик, отпущенных им безвозмездно, единственно для чести русского оружия. Если чрез его точило прошло сто полос, он просит документа, как это бывает иногда с рублями в векселях. Значить, у него на уме: «дэнга не пада, мындал нада». Может быть, и повиснет она на его вытянутой вперед шее, но касаясь груди, как висит колокол на колокольной перекладине. Что же тогда скажет гробовщик?

Там же, 4 июня.

Часть нашего лагеря переведена на турецкий берег Арпачая, гораздо ниже александропольской крепости, супротив мельницы Ванеца. Здесь местность возвышеннее, воздух чище. Теперь, по военному выражению, мы сели на Арпачай верхом.

В Баяндур вышли из Арзрумского пашалыка 43 семейства Армян. Небольшой отряд турецкой конницы сопровождал переселенцев и передал их на руки линейным казакам Камкова. Новые наши подданные нажаловались Баяндурцам, что провожатые Турки, на ночлегах, брали взятки с их женщин, на том же основании, как берут они плату «за зубы», когда стоят по квартирам у обывателей. Баяндурцы озлились и хотели напасть на турецкий конвой. Казаки должны были вступиться за международное право и едва удержали вооружившихся обитателей Баяндура. Вот как натравил их батюшка-наездник, превративший свой жезл в пику! Говорят, что турецкое правительство дало позволение Армянам переселяться на нашу сторону по желанию, с единственным условием оставлять землю и другую недвижимость в пользу казны. Выходить, что Туркам не жаль терять Армян.

Там же, 5 июня.

Были с начальником кавалерии в нижегородском лагере, где занимались облегченной седловкою для драгун. Нижегородцам это нужно: они наказачились с казаками и, вместе, дали пример казакам, чем эти когда-то самородные наездники должны быть теперь, при теперешнем их воспитании и устройстве. Я употребляю слово наказачились в добром [172] значении вообще и в том особенно, что Нижегородцы ездят больше на уздечке, чем на мундштуке. Мундштук, однакож, всегда при седле. Бросить бы его совсем. Атака хорошим строем, на уздечках — это ураган, которому ничто, мне кажется, не может противостоять. Лошадь будет дышать всею силою легких, вытянется во всю свою длину и не будет уже надобности желать, чтобы левые руки у всадников были отрублены. Добрые и понятливые животные будут держаться кучи по навыку, не будут относить, ни заносить. У Шапсуг нет строевого навыка, а как сжимаются их лошади, когда они идут в шашки, сливаясь в одного человека и достигая нравственно того, до чего стараются доходить искусственно фронтовым ученьем. Лошадь занесет, когда скачешь в одиночку. Драгунским собственно эскадронам удобно сохранить строй на уздечках, потому что они вооружены саблей. В пикинерных эскадронах пускай бы оставались мундштуки. На уздечке трудно управиться с пикою: в самой храброй руке удары этого оружия будут слабы; десять пик боднут человека и не убьют его. Подробно и достоверно узнать об этом можно от наших Черкес. Но главное то, что всадник с ружьем, с пикою и на уздечке гораздо больше теряет, чем выигрывает. На это не обращают внимания; но отсюда, мне кажется, берет начало эта огромная разница в молодечестве между казаками, вооруженными пикою и вооруженными шашкою. С длинной пикой человек дальше от противника — это его утешает и привязывает к неповоротливому дреколию. Но это — самообольщение: в то время, как он дальше от противника, противник ближе к нему. Были у меня приятели Черкесы, прошедшие сквозь огнь и воду, носившие рубцы от пики и от кинжала, и они откровенно мне говорили, что если бы их земляки возили пики, то казаки брали бы их руками, как дудаков в гололедицу. Знаешь ли — прибавляли они — как наши называют казаков с длинными пиками? Камыш!... В рассуждениях о подобных вещах обыкновенно приводят только те случаи, где пика торжествовала, но не приводят тех, где она уходила от сабли, потому что этих последних случаев не сохраняет никакая отечественная история. Придет, однакож, время, когда обе стороны будут выслушаны, и бесконечная казачья пика уйдет туда, куда ушли рогатки армии.... [173] Желал бы я, чтоб эти мои откровенные строки попали когда-нибудь к человеку, много видевшему, многое сравнивавшему и собственноручно дравшемуся против храброй легкой конницы.

Беседуя о кавалерийских предметах, мы пили лагерный чай у дверей палатки князя Ч*** командира Нижегородского драгунского полка. Солнце заходило, и окрестность Александрополя расцветилась, как корабль в праздничный день. Дивно прекрасна она в эти минуты, и где бы я набрал живописных выражений, чтоб сохранить ее черты на бумаге. И в таких великолепных рамах такая скверная картина, сиречь паши Гумри. Изношенная туфля факира на роскошном ковре султанского гарема. Безобразие снаружи, нечистота внутри. Рядом с фонтаном то, чего нельзя назвать. Где это видано? Сор и грязь окружают вялость и лежню Армянина. Это народ или очень старый, или больной. Он не смеется, не бегает. У него даже нет песни. Но у него есть киса с червонцами. Пусть же лучше народ потеряет все, да только бы осталась у него песня. В трущобах Туречины, в горьком плену, я услышу ночью песню соотчича, и она будет мне голосом брата, матери, невесты, и мое сердце возвратит миг все, что я потерял —

А мне за песни и за сон
Не надобен и миллион.

Говорят: много будешь знать, скоро состареешься. Но ни из чего невидно, чтоб этот народ много знал. А, может быть, и знал когда-нибудь прежде. Чего не знаешь, почем знаешь? говорит Тоштамур-Ага, когда хочет слукавить.

Там же, 6 июня.

Из глубокой долины Арпачая поднимается отдельный холм. Его вершина блестит оружием, полощет знаменами, звучит молебным пением. Это уж не в первый раз, — это жертвенник наших лагерных молитв. Жизнь лагеря чиста от житейского сора; молитва лагеря свята и торжественна. Она торжественна в самой военной простоте своей. Она звучит во всеуслышание стихиям. Ей вторит плеск волны, шум ветра, голос птицы, витающей в поднебесье. Бесконечная синяя [174] даль кругом расширяет смысл слов ее в самую вечность. Молящийся — налицо пред Богом; его слышит Бог....

Молились всем лагерем за победу, одержанную над Турками авангардом нашего гурийского отряда, близ Озургет. Наших три баталиона, с ополчением храбрых Гурийцев, побили десять тысяч Турок, взяли у них два орудия, некоторые трофеи и большую добычу. Князь Бебутов не мог быть сегодня на молебствии, по нездоровью. Парад принимал начальник кавалерии. Храбрый генерал не хотел обыкновенного церемониального марша: колонны проходили по боевому. И нужно было посмотреть в глаза солдатам!...

Не только конница, но и пехота любит А. Ф. Бегговута. Его издали узнают даже молодые солдатики, только что прибывшее из России. Он не пройдет и не проедет мимо солдатского кружка, чтоб не бросить доброго и веселого словца, и всегда так складно, так в рифму, что яркий луч заиграет на лицах солдат, и потом во всей роте ходит из уст в уста красное словцо генерала Багговута.

Там же, 9 июня.

Линейцы полка Камкова занимают Баяндур и держат пикеты на той стороне Арпачая, к Тихнису. Туда же делаются фуражировки из нашего заарпачайского или анти-ванецского лагеря. Туркам, как видно, жаль стало травы, и они придвинули свои пикеты близко к Тихнису. Сегодня Камковцы в большой досаде: баши-бузуки угнали у них артельного верблюда. Скобелевцы зло смеются: эх, вы, камковщина! верблюда проспали. Они повторяют известную историю о летучке, потерянной казаком там, где он слезал с коня. Бедный бундюк, для того ли ты перенес свои горбы под казацкими сухарями чрез Кавказский хребет, чтоб широкие шальвары баши-бузука насмеялись над ними! Начальник кавалерии потребовал от Камкова объяснение — в шутку, разумеется. «Хотя от вас я не имею еще донесения, но командир трех сотен поспешил довести до моего сведения, что вверенного вам полка верблюд, издавна возбуждавший алчную зависть в баши-бузуках, к общему прискорбию всей кавалерии, и проч. В заключение приказывалось, при первом случае, наказать баши-бузуков строжайшим образом. За этим, кажется, дело не станет. [175]

Там же, 12 июня.

Вчера в сумерки раздались пушечные выстрелы с Александропольской крепости — наша бабушка заговорила. Что? что? зашумело все в городе и в лагере. Победа в Гурии!

Князь Андроников нарочно открыл Туркам Гурию, чтоб заманить их в западню гористой и лесистой местности. Он не пожалел даже оставить Озургеты, столицу Гурии. Оставляли и столицу России!... Турки обрадовались и полезли, с простоты, как мыши в ловушку, где привязан на пружинке кусочек сала. Вот этим-то кусочком и были Озургеты. На него разлакомились даже и всемирные купцы, ныне опекуны и советники Османлов. Они поспешили навезти туда своих великобританских товаров и открыть там базары. Но только что они прибрали кусочек в лапки и дернули его зубком, как князь Андроников и обрушился. 4 июня он напал на тридцатитысячный турецкий корпус, стоявший в трех укрепленных лагерях, и вытолкал его вон из Гурии, а укрепленные лагери, со всеми обозами и запасами, взял себе. 13 полевых орудий, 30 знамен и много разного добра, в том числе и английские товары, навезенные в Озургеты, достались победителям. В этом деле убит донской полковник Харитонов, благородно действовавший с своим полком. Честная память храброму!

Там же, 13 июня.

Его Величество король Виртембергский почтил баш-кадык-ларские подвиги Нижегородского драгунского, имени Его Высочества наследного принца Виртембергского полка, пожалованием четырех крестов военного ордена «за неустрашимость и верность». Один из крестов назначен командиру полка, а распределение остальных трех предоставлено жребию. В предписании об этом сказано было бросить три жребия: один между командирами дивизионов, другой между командирами эскадронов и третий между субалтернами, так, чтобы в каждую из этих трех категорий офицеров досталось по одному кресту. Беленькие, красивенькие и очень похожие на Георгия крестики занимали все, что еще верит в свою звезду, что не выдергивает еще белых волосков из бакенбарт (в которые, сказать в скобках, погружен весь наш корпус), не выдергивает, ворча мысленно: ах, ты подлец, бессовестный, [176] зачем лезешь на самый перед!... Особенно беспокоилась третья категория. Кому-то, господа, достанется виртембергский орден? Надежд, самых добросовестных надежд, много, а предмет их один. Да зачем же напрасно томиться и терзаться неизвестностию? Спросить пишущие столы — они напишут. И вот, в самом деле, обратились к пишущим столам. Столы писали, некрасиво и неразборчиво, хуже прикащицкого, а писали... о, изумление!... писали разные фамилии владельцев надежд. И с каким еще пристрастием к господствующему племени — все на ов. Настал решительный день. Все офицеры собрались у полкового командира. Прибыл начальник кавалерии. Вынесены жребии. Список всех офицеров, бывших в сражении под Баш-Кадык-Ларом, развернут. «Господин А.» — В отсутствии, на Лезгинской линии.» — «Я, господа, вынимаю за него.» Жребий вынут, развернут, и что же? — крест! Потом прошло несколько пустых жребиев. «Господин Б.» — «В отсутствии, на Лезгинской линии.» Жребий вынут опять чужой рукой и равнодушно развернут. Что же там? Ужели опять крест? Опять крест. Две категории лопнуло. Остается третья и самая чувствительная. Раз, два, три, четыре... все белые жребии. Ах, как это несносно! да когда же он выйдет? уже просили и некоторые из тех счастливцев, которым столы писали. «Господин В.» — «На Лезгинской линии.» Крест!... Все кончено. После мертвого молчания, наступил говор, шум, смех, и ни одного поздравления. Все три креста достались офицерам двух дивизионов отсутствующих, а на лицо было их три. Говорите после этого, что судьба не любит шутить, что наше равнодушие или наше томление не имеют тайного влияния на события нашей жизни. А жаль, право: шампанское пропало. С отсутствующая, как с голого, ничего не возьмешь. Но что же наконец сказать о пишущих столах, которые писали все в пользу присутствующих, а об отсутствующих и не вспомнили? То разве, что и они не лучше писали, как на них пишут многие оракулы.

Там же, 14 июня.

День хлопот и сборов к походу: ковка лошадей, укладка и пригонка вьюков, закупка колбас, сыру, сардинок, [177] табаку, сахару, чаю, выборгских кренделей, рому... «Мигирдич, пособи, брат.» «Ызвол, ызвол; дай Бог блупулушна: Карсу азмош, госту на тебе приедым.» «Там уж духан заведешь, Мигирдич!» «Вай, духан нада, ей-Бог на-да.» (Последний слог очень долгий!)

Что за приимчивая почва — зимние квартиры! Пика, в нее воткнутая, пустить корпи чрез четыре месяца. Вставай, вытаскивай замуливший якорь, поднимай на один вьюк все свои потребности, нужды, желания, привычки, фантазии, — все, чем жизнь красна. Сколько этого хлама, и это уже по освидетельствовании в таможне на черте оседлой жизни! И этот отдельный мир должен поместиться в двух сумах да двух сундучках, из которых делается еще походное ложе, с помощию двух палок, куска парусины и бурки. Как же велик человек, который несет у себя за спиною все свои нужды, положительные и искусственные, весь свой человеческий эгоизм и еще десять дней существования вперед, — а там, что Бог даст!

Дневка при дер. Кизил-чахчах, 17 июня.

Утром 15 июня, оба лагеря поднялись на повозки и на хребты вьючных животных. На тех местах, где они стояли, видны были один дерновые диваны и завалины палаток, в виде четырехугольников. Что-то привязывающее остается на пепелище снявшегося лагеря, — как будто там было дома. Оглядываешься невольно и долго смотришь на эти печальные остатки солдатской оседлости: бумажки, лоскутки, разбитую бутылку, околыш фуражки, голенище, распоротый рукав. «Марш!» И чрез несколько минут все вышло из головы; новый лагерь порхает впереди райскою птичкою, которая заведет Бог знает куда.... «Удовольствие путешествовать — грустное удовольствие: грустно ехать туда, где знаешь, что никто не ждет твоего приезда». Это сказала одна путешественница (M-me Stael). Нам нельзя с нею согласиться: в ее словах есть немножко эгоизма. Для нас вся прелесть нашего военного путешествии в том именно и заключается, что никто нас не ждет, никто не выйдет нас встретит, и что мы сами не знаем поутру, где [178] будет наш ночлег, когда зайдет солнце — в палатке или в могиле. Ну, да Бог с ней! ей не ездить по нашей дорог!»....

Уже наш голубой Арпачай, уже наша родная сторонка остались позади. Войска с обозами вытянулись по верхней карсской дороге и на первой поляне построились на молитву. Помолимся Богу по-русски на турецкой земле, и Он будет с нами под не нашим небом. Мы составляем главный александропольский отряд, с корпусною квартирою, и находимся против главных сил анатолийской турецкой армии, в Карсском пашалыке. Карс — дверь в Анатолию, в этот огромный полуостров между Черным морем, Босфором и Средиземным морем. Боковые наши отряды находятся: правый, ахалцыхский — против Ардагана, где горы населены воинственными Аджарами, и левый, эриванский — против Баязета и Курдов. Здесь, по опушке Карсского пашалыка, живут Карапапахи, народ тоже вооруженный и конный. Вот как огораживается Турецкая империя. Все основание наших военных действий имеет пространства от Черного моря до персидской границы, от Молока до Арарата, 500 верст. Гурийский отряд отделен от нас непроходимой гористой местностию и действует сам по себе, со стороны Гурии. Он поставлен на одной большой дороге в Тифлис, а мы здесь на другой, еще большей.

Вот что перешло за Арпачай в составе главного Александропольского отряда:

Кавказского корпуса.

Грузинский гренадерский Его Высочества Константина Николаевича полк из

4 батал.

Эриванский Карабинерный Его Высочества Государя Наследника полк

4 —

Кавказский стрелковый баталион

1 —

Кавказский саперный баталион

1 —

18-й пехотной дивизии.

Тульский пехотный полк из

4 —

Белевский егерский

4 —

Итого

18 батал. [179]

Драгунские полки.

Тверской Его Высочества Николая Николаевича из

10 эск.

Новороссийский князя Варшавского

10 —

Нижегородский Его Высочества Наследного Принца Виртембергского

6 —

Итого

26 эск.

Иррегулярная конница.

Донского казачьего № 4 полка

3 сотни.

Донского казачьего № 20 полка

3 —

Кавказского линейного казачьего войска.

Сводный полк Камкова

6 —

Три сотни Скобелева

3 —

Конно-мусульманские полки.

№ 1

5 —

№ 2

5 —

Кабардино-осетинская милиция

4 —

Грузинская милиция

4 —

Охотники из Татар и Армян

3 —

Итого

35 сот.

Артиллерия Кавказской гренадерской артиллерийской бригады.

Батарейная № 1 батарея

12 оруд.

— № 2

12 —

Легкая № 1 батарея

8 —

18-й артиллерийской бригады.

Батарейная № 4 батарея

12 —

Легкая № 7 батарея

8 —

— № 8

8 —

Казачья конная артиллерия.

Донская № 6 батарея

8 —

— № 7

8 —

Кавказская № 15

4 —

Артиллерийских орудий

80

Две конно-ракетные команды, сформированные из казаков Донского № 4 полка, в каждой по

8 стан.

Конно-ракетных станков

16 [180]

Обоза колесного более 2,000 повозок; черводарских вьючных лошадей под провиантом 1,000; вьючных лошадей и мулов при войсках не менее того. Походному коменданту П***, вечно одушевленному и вооруженному нагайкою, есть около чего похлопотать.

Было уже за полдень, когда кончилось молебствие и поздравление с походом, — поздравление, сказанное корпусным командиром каждой части войск, и каждой — на ее языке. В этом отношении князь Василий Осипович — наш закавказский Митридат. Мы сделали небольшой переход и ночевали у дер. Молла-Мусса (молла Моусей), на берегу тенистого ручья. До полуночи квакали лягушки, обрадованные или огорченные нашим приходом. Пред рассветом расходились жеребцы мусульманских полков. Привязанные за бабку передней ноги к железному колу, каждый в одиночку, они рвались один к другому, оглашая кавалерийский лагерь неистовым ржанием и другими сильно сосредоточенными звуками. Эти карабахские жеребцы, с низкой шерстью и тонкой кожей, очень чувствительны к холоду: их кутают на ночь в ковры и войлоки. Для каждого надо возить особый вьюк одеял. В ксерксовой армии, вероятно, такая же была нежная конница. Без ячменя существовать они не могут, и ячмень с зеленым кормом воспламеняет им кровь на заре... пострел бы их взял!

16 июня, мы перешли на р. Карханчай и стали у деревни Кизил-чахчах (золотой жорнов). Отсюда до Карсчая, аванпостной линии турецкой армии, будет верст пять. Левее нас остались Тихнисский замок, всюду видимый, и Аргин, памятный нам травлей баши-бузуков. Кизил-чахчах — армянская деревня без турецкой подмеси, как это здесь большею частию бывает. Народ вышел нас встретить с хлебом-солью и молебным пением. Священник, в чалме и ветхих ризах из черной нанки, держал евангелие, на темной крышке которого блистало серебряное распятие. Не на нашем языке была молитва, а сердце билось для нее открыто. Драгуны и казаки крестились, проезжая мимо; офицеры останавливались и прикладывались к святому евангелию.

Утро этого дня было обворожительное. Солнце обливало золотистым светом синия горы, зеленые поляны и черные развалины — траур византийской цивилизации. Воздух был неподвижен и чрезвычайно прозрачен. Но по светло-голубому [181] небу разбросаны были легкие белые облачка, в виде расчесанных клоков шерсти. Эти расчесанные облачка, в противоположность завитым в кудри, считаются зловещими, и не без основания. Было часа два пополудни, когда отряд разбил палатки: пехота — по высотам, лежащим уступами к Карханчаю, а кавалерия — на самом дне карханчайской долины, по урезу берега. Она как цапля всегда садится близко к воде. Небо начало хмуриться, хмуриться и вдруг фыркнуло бурей, с дождем и градом. Многие палатки по горе были опрокинуты. Положение чрезвычайно неловкое и досадное: расположиться как в спальне и вдруг очутиться на площади, в публике. Ваши домашние привычки, вкусы слабости, — все выставилось напоказ. Обнажились невинные сокровенности палатки, как обнажались сокровенности домов, когда хромоногий бес срывал с них крыши. Самовар принял положение муллы, делающего намаз на косогоре, обращенном к Мекке. Чайник катится на брюхе под гору, испуская ароматную влагу, для вашего воинственного желудка приготовленную. Постель, убранная как девушка к венцу, очутилась ни в селе, ни в городе и хочет заплакать. А если вы еще недавно прибыли из Москвы и любите халат? И небо и земля видят вас в этой чувствительной тунике?... Тут уж надобно воскликнуть с Мигирдичем: «вай, вай! духан нада, ей-Бог, нада!» Не случалось ли вам видеть во сне, что вы вошли в какое-то блестящее благородное собрание и забыли снять шапку? Вы спохватились уж на средине залы, проворно снимаете шапку, снимаете другую, третью, четвертую, и все чувствуете, что шапка у вас на голове — никак не снимается. В душе у вас делается холодно, в глазах мутно, ноги подкашиваются; вы хотели бы бежать и не находите сил.... Только подобный сон может дать некоторое понятие об ужасном положении очутиться внезапно, вместо палатки, под небесным сводом, чрез полчаса после похода. Драгуны и казаки, которых лагерь стоял ниже этих несчастий, благословляли судьбу, поместившую их на смиренной низменности, и посмеивались себе в бороду над грустною катастрофою высоких мест. Чрез полчаса земля была покрыта толченым льдом; с высот ревели потоки; Карханчай вскипел и стал быстро выходить из берегов. Пришла беда и нам, беда, да еще какая! Грех наших ради — не наших собственно, а зимних квартир — пришел на [182] нас потоп. Ломай палатки! хватай сено! снимай коновязи! труби сбор!... Сто тысяч Турок, упавших как снег на голову, не произвели бы такой суматохи. Взирал с высоты на великое бедствие, постигшее нас в плачевной юдоли, пехота могла уже утешиться за свои неприятности и посмеяться лучше нашего, потому, что она смеялась последняя. Было по колено воды, когда мы выбрались из котловины на пригорки, а тут наступили сумерки и дождь лил. Fuge lillus cuarum! Сколько торб, скребниц и даже ячменя пожрал вероломный и алчный Карханчай! Теперь будем знать, что «с турецкими речками дружи, а камень за пазухой держи».

После мокрой и холодной ночи, весело было встретить ясный и теплый день. Отряд стоит на месте и сушится. Князь Бебутов и генерал Багговут произвели с казаками рекогносцировку до Карсчая. С гребня правого, противоположного нам берега, видны были Турецкие пикеты и за ними вдали, у дер. Суботан, турецкий лагерь. Карсчай течет в возвышенных, скалистых и большею частию отвесных берегах. Переезды чрез него возможны в немногих местах, где проложены дороги, и их стерегут Турки. Это настоящий бульвар нашего театра войны. Взглянув на переезд верхней карсской дороги, у дер. Джюмюшлю (буйволиная), мы спустились к другому переезду, у дер. Аргин, где Карсчай сделал колено к стороне Карханчая. После нашего весеннего набега, Аргин сделался необитаемым. У порогов отворенных настеж буйволятников поросла травка. Над этими опустелыми норами, и чтоб придать им еще более мрачный вид, возвышается «килиса», древний, полуразрушенный христианский храм (Турки называют христианские церкви килиса. Это — испорченное греческое слово экклесиа — церковь). Из его священных камней Аргинцы устроили свои грязные кротовины. Так, от порфиры царя, лишенного царства, рабы отрывают лоскуты на заплаты к своим рубищам. Еще целы стены и своды алтаря. Там устроена закута и видны следы ночевавших животных. Печальное и возмущающее душу зрелище. Зачем пало это величественное здание, в котором уложено столько труда, смысла, царских сокровищ, людских пожертвований? Зачем отдан на разрушение и попрание этот храм, в котором каждый камень посвящен имени и освящен [183] именем Господа? Зачем носильщик тяжестей, ешек ночуют на том месте, где преклонялся и молился первосвященник?... Конечно, спутники людских скорбей, людские грехи поглощают нравственное значение храмов, разлагают и превращают вещественный их состав в первобытное безразличное состояние. «Земля еси и землю пойдеши» — вот что говорят эти поруганные развалины.

Там же, 18 июля.

В Александрополь отряжена колонна для отвоза больных и для подвоза продовольствия. Отряд не имеет ни в чем нужды, не изнуряется усиленными движениями; но люди заболевают лихорадками и поносами. Приписывают это быстрым переменам погоды, жарким дням и холодным ночам. Но опять вопрос: отчего казаки не болеют? И если солдат заболевает, нужно ли исключительно искать причину болезни здесь, около него? не нужно ли обратиться к его предыдущему и даже к прошедшему? Зародыш, обыкновенно, не бывает близко к рождению.

Пофилософствуй, ум вскружится.

Пойдем лучше с Балабеком осматривать кизилчахчахскую башню. Это не древнее, но давнее и запустелое здание, на берегу Карханчая, возле самой дороги. Оно имеет вид удлинненного четырехугольника и не имеет наверху ни свода, ни крыши. Ветер нанес на него казацкое проклятие: «бодай тебе не было ни дна, ни покрышки». Оно сложено из цветного, весьма теского и вечно свежего на вид камня, которым вся страна так богата. Судя по каминам, устроенным в стенах, в башне было три яруса. Над главным входом от реки иссечена в верхнем косяке турецкая надпись. Балабек, толмач, этнограф, статистик и антикварий нашего кавалерийского штаба, списал надпись и перевел ее сице:

«Открыватель дверей, всемилостивейший Бог. Всякого с какой либо стороны откроешь счастия. 1203 года основана сия башня. Дай строителю царство небесное. Слава Создателю. 1203 год.»

Балабек переводит не совсем гладко. Он носит красный воротник, потому что служил в александропольской полиции, с жалованьем по три рубля пятьдесят копеек в [184] месяц. Когда вспыхнула война, он почувствовал благородный жар в своих жилам, и немедленно пересел с старого полицейского табурета на старого куцехвостого коня. Аллах билир (Бог знает), как он ухитрялся писать копии: но огнестрельным оружием действовать ему неудобно, потому что один глаз у него смотрит к правому, а другой к левому уху; оконечности носа ни тот, ни другой от рождения не имел чести видеть. Как же тут стрелять? И пикой даже не попадешь в желаемое место. Остается одно — крошить баши-бузуков саблею, когда они будут с правой и с левой сторон. В ожидании этого, Балабек состоит по кавалерии в должности толмача, весьма сложной и ответственной, потому что он может, как нередко случается, слово «обременять» перевести на татарский «сделать беременным», и к слову уксус прибавить сначала одну согласную букву, отчего кислота острогона примет совершенно другой вкус. Да он же обязан не только сторговать горшок кислого молока, но и перевести надпись на старой башне, с надлежащими комментариями, хотя бы она была санскритская. Без разговоров! Переводи, хоть лопни! И он переводит, как выше значится. О, вы, служившие на линиях и в канцеляриях Кавказа, вам ли не знать, что толмач-Армянин перебежит и перескочит там, где величайший из филологов, где сам Мецофанти увязнет по уши и будет кричать, чтоб его вытащили назад!

По комментарию Балабека, такие же башни находятся и в другим, местах, по берегам Карханчая и Карсчая, где только есть удобные переезды. Это были убежища для путешественников и караванов, подвергавшихся разбоям от Курдов, Аджар и даже Лезгин. Эти укрепленные гостиницы сооружались частными добрыми людьми, как фонтаны и т. п., на пользу общую, что доказывается словами переведенной Балабеком надписи: «дай строителю царство небесное». Казне не желают царства небесного. Кизилчахчахская башня была обитаема до прошлой паскевичевской войны. Теперь она выпотрошена дочиста. В ней живут ведьмы, которых не видно, и аист, который сидит вон на самом верху. Аист, таинственная птица на востоке, свил гнездо на верху северной стены башни. Там он встречает бурю и непогоду открыто, стоя на ногах. [185] Жители питают к нему уважение, смешанное со страхом. Если птенец выпадет из гнезда, они спешат поднять его и положить назад в гнездо, к крайнему неудовольствию кошек. Аист кричит редко, по ночам, и крик его считается вещим. В деревне, где живет аист, не случится несчатия. Еслиб позавчера был он у нас в лагере, мы не испытали бы потопа. Когда же беда не за горами, а за плечами, птица улетает. Жители аистоспасаемого Кизилчахчаха испытали это в минувшую зиму. Вся окрестность была отдана баши-бузукам на съедение. Пожрав запасы и оскорбив женщин одной деревни, они переносили свой голод и свое неистовство в другую. На прощаньи с старыми хозяевами, они брали еще денежную плату «за зубы», то есть за то, что они утруждали свои баши-бузуцкие зубы, евши хлеб бедных Армян. Каждый из этих тунеядцев носит под поясом кожаный черес, который он хочет наполнить какими бы то ни было способами: без того ему и служба не в службу. Кизилчахчахцы очень хорошо знали глубину этих черкесов и остроту зубов, не кушающих gratis. Они вооружились и решились не впустить баши-бузуков в свою деревню. Человек двадцать засели в башню, и, как только баши-бузуки навертывалась в деревню, они отгоняли их выстрелами. Приезжали и забиты чиновники из Карса, с строжайшим повелением принять постояльцев. Кизилчахчахцы низко кланялись, говорили: бели, бели — извольте, извольте, подносили чиновнику «кусок грязи» и потом продолжали стрелять но баши-бузукам. Аист не покидал своего жилища: это ободряло добрых людей, и конец был тот, что деревня отстояла себя от ненавистного постоя... Всякий климат имеет птицу-авгура, предсказывающего погоду, и птицу доброго гения, покровительствующего домашнему очагу. Тем и другим считается у нас на казачине ласточка. Раззорить гнездо ласточки грех. И какое странное полагается за него наказание! Когда, бывало, вооружась хворостинами, мы штурмовали гнездо ласточки, чтоб после подраться за дележ крошечных пленников, бабушка грозила нам пальцем и говорила: «не трогайте, а то ласточка нашлет на вас веснушки». И, в самом деле, что вышло из нас, грабителей гнезд невинных птичек? Вышли мальчишки с такими цветными физиономиями, как краповая бумага на переплете наших книжек. [186]

Там же, 19 июня.

Была рекогносцировка в честь джюмюшлинской переправы на Карсчае. Дер. Джюмюшлю лежит в развалинах, и над ней возвышается такая же башня-гостиница, как в Кизил-чахчахе. Здесь берега Карсчая отлоги, хотя и очень глубоки; направо и налево ущелье. Баши-бузуки рыскали по скату противоположного берега. Несколько эскадронов совари (улан) стояли в отдалении. Отсюда до турецкого лагеря будет верст шестнадцать. Линейцам было приказано перебрести реку, чтоб узнать, как высок брод. Они переехали не замоча сакв. Баши-бузуки открыли огонь, но с такого бессовестного дальнего расстояния, что казаки не хотели и рук морозить — не вынимали ружья из чехла. Некоторые рванулись было вперед, но были остановлены — еще не пропило розговенье. Из уважения к собственному достоинству, совари не трогались с места.

При заходе солнца, мы пошли от Карсчая домой. Баши-бузуки расхрабрились до того, что перескочили чрез реку и провожали нас своими человеколюбивыми выстрелами; а линейцы, бывшие назади, до того оплошали, что даже не оглядывались. Наложим-ка, братуха, трубочку, а то вишь ты как жарят... Тени вечера ложились по густой, благоухающей траве, между высокими холмами. Воздух свежел с каждой минутой. После жаркого дня дышалось привольно. Гурийцы грузинских дружин, всегда следующих за корпусным командиром, пели свои громкие, мужественные песни. Что за могучее голоса громаднее и выше, кажется, этих гор. Ничего похожего на тонкие и пронзительные голоса наших горцев северного склона Кавказа. Не арабская, а настоящаи колхидская грудь.

Наш лагерь блистал в темноте тысячами огней. Собаки лаяли. Разъезды чернили в стороне. Казалось, мы подъезжали к станице.

Там же, 20 июня.

Обедали у князя Я*** А***, предводителя мусульман, — обедали по-грузински, усевшись на коврах, как эффендии. Высокостепенный вы гость — вот вам подушка и другая: с их помощию можете сохранить ваше достоинство; а не выше майора — добзанди, садись прямо на ковер, сложив ноги ножницами. Шпоры есть? Вай, вай, духан нада, пошол прош, садысь, нету. Чтоб не быть смешным в глазах всего востока, ложись боком, а ноги подальше, за фронт. Да не ведают [187] каблуки, что творят зубы. Вот предисловие обеда: сыр в нитках и в кусках, соленая рыба, зеленый лук, зеленый бурьян и три ковша кахетинского. Потом уже каурма и разные ма-ма-ма и множество ковшей кахетинского, превосходного, густого, как патока, чавчавадзевского. Ковш серебряный, величиною с озеро Арпагел, и с длинной ручкой, чтоб можно было возить его за поясом, вместе с пистолетом. На самой середине дна скачет серебряный олень; сюда, на его рожки надобно направлять дудочку мешка с вином, чтоб оно не брызгнуло и не окрасило рук. Не выполнишь, мне кажется, всех этих утонченностей, не вытерпишь, когда будешь наливать сам. Пускай брызгнет и покрасить руки, да только бы скорее окунуть и покрасить и навощить усы. Акмоди — поди сюда, прекрасный пилав, белый и пирамидальный, как сложная вершина Арарата. Русские думают, что это каша, и грабастают его полную тарелку, между тем, как пред кауркой строили кислые лица и морщили свои ничтожные носы. Они не способны понять, что каурма приготовлена во вкусе персидского шаха и что пилав перед ней простой мужик-водовоз....

Вечером князь Бебутов объезжал наши пикеты. Мы поделили теперь Карсчай с Турками: левый берег наш, правый их. Князь проехал сперва наниз, к Аргину и оттуда поднялся до утеса, господствующего над джюмюшлинской переправой. Хочется ему купить этот товарец у турецких базаргянов (купцов): уж не даром он так его вертит и осматривает на все стороны. Товарец этот — джюмюшлинская переправа. В те минуты, как мы стояли на утесе, турецкое солнце, гораздо больше русского, заходило там где-то, за Арзрумом. Глубоко у наших ног, в синеющей бездне, изгибался Карсчай. На том берегу чернела гора Кара-огузи (Черный бык), оторванная ущельем от другой горы — Караяла. Турецкие уланы развертывали фронт под горою, как будто завидели своего пашу. Баши-бузуки бесновались по скату к реке: одни стреляли или потрясали пикой над чалмой, другие горланили песни. Добрые и простодушные ребята эти башибузуки; только им, должно быть, тошно стоять на пикете с сухоядением. В буйволятник бы куда-нибудь забраться к зажиточному Армянину. [188]

Там же, 22 июня.

Все стоим да стоим. Уже начинается зевота, шириною с карханчайское ущелье. Пошла еще колонна в Александрополь. По небу скитаются тучи. Не многие брызжут дождем; остальные пусты как бочки после пожара. Этот воздух между скрынь небом и темной зеленью такой скучный и наводящий на фронт уныние, что смотреть на белый свет не хочется. Завались в палатку и лежи по-турецки. Однообразный, едва слышный стуки, мелкого дождя в натянутый холст походного крова погружает солдата в сладостную, неизъяснимую дрему. Нет сил ей противиться — словно в бане, на самой верхнем полке распарился. Не становитесь на поверхность трясины, покрытой мягкой зеленью — она всосет вас. Не ложитесь на бурку, когда мелкий дождь тихонько шепчет что-то сквозь холст палатки — вы провалитесь телом и душой в трясину лени...

Наступила ночь, у нас светлая и тихая, у Турок мрачная и грозная. Удивительные явления можно видеть на этой гористой местности. Над нашим лагерем светит луна; за горою, к стороне турецкого лагеря, висит туча, сверкает молния, и так часто, как будто бы батарея производила пальбу чрез орудие. Там должна быть сильная гроза. Еслиб она упала на острые шапки наших изменников: из мусульман, стоявших сегодня на аванпостах, двадцать всадников, с одним векилем, передались к Турками. Приказано не ставить их больше на аванпосты. Что же они будут делать? Только с колоннами ходить в Гумри да чуреки печь на своих, вывороченных наизнанку, сковородах.

У горы Караял, 24 июня.

После недельной стоянки при Кизил-чахчахе, отряд двинулся сегодня к Карсчаю, двумя колоннами. Правая, в которой находился весь обоз, колесный и вьючный, потянулась, с генералом Кишинским, прямо по верхней карсской дороге, к джюмюшлинской переправе, а левая, палетках, с князем Барятинским, пошла вниз, к деревне Аргин и здесь переправилась чрез Карсчай. В этой левой колоне находилась большая часть кавалерии, с ее начальником. Течение Карсчая очень быстро. Дно усеяно большими камнями и ямами. Воды было до самых потников. Переезд делался в один конь и [189] длился несколько часов. Несколько драгун, распустивших или затянувших поводья, выкупались. Когда все перетянулось, мы начали подниматься длинным изволоком на возвышенность и, достигнув, ее, двинулись вверх против течения реки, на соединение с нашей правой колонной. Влево от нас лежала долина, обрубленная приземистыми баш-кадык-ларскими высотами; прямо, впереди нас чернела гора Караял, с отдельной остроконечной высотой Кара-огузи. Караял был покрыт баши-бузуками. Часть их была рассыпана у подошвы горы. Наши чапарханы (охотники из Татар и Армян) поскакали вперед и их задрали. По мере нашего приближения, баши-бузуки отдавались влево от нас, по горе. Мы прошли между подошвой Кара-огузи и берегом Карсчая и спустились в котловину, на дне которой сидит деревня Инжадара. Здесь увидели мы баши-бузука, простреленного в поясницу и обобранного донага. Солнце его пекло. Он приподнимал голову и произносил: вай, христун, христун! Его подняли. В котловине мы повернули от Карсчая налево и пошли в поле, по тому направлению, как лежит Караял, у которого мы находились уже с другой стороны. Скоро мы выбрались на возвышенную поляну. Прямо вперед и направо была открытая местность, а влево, как локтем не тронут, гора Караял. Мы находились уже верстах в трех от Карсчая, прямо против джюмюшлинской переправы. На вершине горы еще торчало несколько баши-бузуков. Кубанская сотня поднялась, прогнала баши-бузуков и поставила по горе свои пикеты. Между тем, войска и обозы загромождали джюмюшлинскую переправу. Если бы неприятель вздумал что-нибудь предпринять против нее, то мы уже были впереди, чтоб встретить его покушение. Но как со стороны турецкого лагеря никакого движения не замечалось и передовые его караулы добровольно уступили нам свои посты, то и произнесено вожделенное «слезай». Слезли и стали ожидать, пока джюмюшлинская колонна перетянется и подойдет к нам. И здесь совершилось событие, что ни в сказке сказать, ни пером написать. Был полдень. С самого утра погода то и дело изменялась: словно она примеривала все свои наряды, не зная, во что именно одеться, чтоб прилично нас встретить, по переходе чрез наш Рубикон. То солнце выставится во всем своем блеске; то туча затчет его серой паутиной; то несколько лучей брызгнет с боку темного облачка, [190] будто червонцы прорвали мешок и посыпались. То сделается холодно, то вдруг прижарит, по-грузински. В полдень уже не было солнца. С края, как дым, туча клубилась невысоко над нашими головами! Стоим мы с час, накинув повод на руку. Конь от скуки чешет переносье о плечо. В воздухе мутно и тихо. Вдруг слышится нам в отдалении, со стороны турецкого лагеря, глухой шум. С каждой минутой он слышнее и к нам ближе. Не скачут ли Турки отнимать у нас местность своих аванпостов? Но наши пикеты по горе стоят спокойно. Вот брызгнуло несколько крупных капель дождя, покатилось несколько градин. Чрез минуту налетела буря, и град посыпал такой, какого никто от роду не видывал. Были градины крупнее курпного яйца. Рассказывать, так будет похоже на римский огурец. Скомандовано: садись. Сели, повернули коней хвостом к непогоде, вперили усы в гриву и не шевелились. Буря швыряла кусками льда изо всей силы, и это слава Богу, что они не падали отвесно. Стукнет в спину или в бок — ничего, думаешь сам себе, не хватило б только по носу. Лошади жались, фыркали и все только отматывались головой. Это жестокое градобитие продолжалось с четверть часа; наконец перешло оно в дождь. Подняли головы, слезли. Начались рассказы, кому что досталось. Каждому было чем похвалиться. О, папаха! О, бурка! Еще раз воссылаю вам хвалу и благодарение: под вашей защитой казачество выдержало небесную картечь благополучно. Но бедные драгуны — чего они ни испытали! Иному надавало таких тумаков в спину, что будет спиртом натираться; того хватило по затылку, инда волдырь вскочил; тому раскроило висок до крови; того крепко задело по ноге; у того погнуло герб или скривило шишак на каске.... ну, всем сестрам по сергам.

Меньше, чем через час, декорация в природе переменилась. Буря стихла, небо прояснилось и солнце пригрело с прежней лаской. Сказано, что где гнев, там и милость. Переправа у Джюмюшлю кончилась; войска соединились и стали лагерем между горою Караялом и оврагом Курюк-дара, с деревней того же наименования. По каменистому дну оврага шумит поток прекрасной родниковой воды. Одни произносят Курюк-дара, и это значит пустой овраг; другие — Курак-дара, и тогда выходить лопата-овраг, то есть бессмыслица — петух на осле. [191]

В лагере при Курюк-дара, 25 июня.

Караял, отдельная и как бы оторванная гора, лежит перпендикулярно к Карсчаю, имея версты три протяжении и оканчиваясь, или начинаясь на самом берегу Карсчая громадным курганом Кара-огузи. В версте или больше расстояния от Караяла и также перпендикулярно к Карсчаю, лежит овраг Курюк-дара. Чем дальше от Карсчая, тем он дальше и от Караяла. В промежутка между горой и оврагом наш лагерь. Таким образом, мы огорожены с трех сторон: сзади Карсчаем, слева Караялом, справа Курюк-дарой. В остальную открытую сторону стелется долина, довольно ровная, по крайней мере для глаза кажущаяся ровною. А там опять горная отрасль, в таком направлении, как течет Карсчай. У ее подошвы сидят деревни Хаджи-вали и Суботан. Около этих деревень стоит турецкий лагерь. Расстояния по долине между нашей и турецкой позицией будет верст двенадцать. Но надобно постранствовать по этой волнистой местности, чтоб испытать, как равнинное пространство между двумя возвышенными точками сокращается для глаза и его обманывает. Дельно распоряжаются те писатели, которые берут из этой местности сравнении для человеческих надежд и замыслов: посмотреть с горы, кажется прекрасный гладкий лужок, перебежать его можно в какой-нибудь час; а пойдешь, так камней, ухабов и оврагов не оберешься и, вместо часа, протащишься целый день. С нашего Караяла турецкий лагерь открыт как на ладони и кажется не дальше пяти, шести верст. Прямо между нами и Турками чистая и как будто к ним покатая кладь (все-таки кажущаяся). Влево, к стороне Арпа — чая, деревня Огузлы и потом от нее в перспективе, все влево, ряд деревень, обозначающихся высокими черными зданиями — древними полуразрушенными церквами. В этой перспективе лежат три Баш-Кадык-Лара: верхний, средний и нижний; у верхнего, теперь к нам ближайшего, мы бились с Османлами в прошлую осень и приобрели для нашей истории славный день баш-кадык-ларский. Повернувшись теперь вправо, в глубину Анатолии, вы видите две отдельные высоты Ягны, с широким основанием и острыми вершинами. Дальше за ними ничего не видно: но там уж близко Карс. Выходит, что Турки не заблагоразсудили заступить карсскую дорогу, а стали влево от нее. Для них и для нас Карс в боку. От нас [192] он вправо, верстах в сорока; от них будет ближе немного. Если бы мы или они пошли к Карсу, для обоих это было бы фланговое движение, или, пожалуй кто-нибудь оставил бы своего противника в тылу у себя. От Александрополя мы находимся верстах в тридцати-пяти. Кажется, ни мы, ни наши противники не можем сильно вредить сообщениям с нашими относительными базисами. На этот счет, однакожь, мы можем быть спокойнее, чем они, потому что наши сообщения в тылу у нас, а ихния в бок. За то у них тьмы-тьмущие конницы. И зачем они поставили баши-бузуков не в ту сторону, где их сообщения — не к Карсу, а правде своего лагеря, к стороне нашего Арпачая? Не думают ли посылать их туда в набеги и заставить нас держаться ближе к нашей границе? Но наша граница не брошена открытою: там есть донцы и милиция. Выходите, что надобно биться здесь, на этой прекрасной равнине между Караялом и Хадживали. «Политика — политика, рубатися треба». Если мы побьем Турок, Анатолия наша; если Турки побьют нас, Закавказье открыто для них: ни у них, ни у нас нет значительных сил в тылу. Игра, стало быть, решительная. В таком случае, говорят, десять раз подумай, а один отрежь. Или режь прямо, не думавши. Что же думает князь Бебутов?

Сегодня он выезжал на оконечность Караяла и долго рассматривал турецкий лагерь. Мы с драгунами были выдвинуты вперед к турецким аванпостам, на которых кишма-кишат баши-бузуки. Как скоро наше движение было замечено в неприятельском лагере, над ним схватилось белое облачко: то был пушечный выстрел; но звук его не долетел до нас. Должно быть, Туркам мы кажемся еще ближе, чем они нам, потому что наш край поляны несколько выше. Вслед за выстрелом, их войска стали выходить вперед лагеря и строиться. На флангах мы могли различить огромные кучи конницы. Они не на шутку строили боевой порядок. Но кто же станет затевать драку против ночи? Солнце было уже на закате и обливало красным светом снеговые вершины Арарата и Алагеза. В эти минуты они казались выше, чем днем. В продолжение дня сидят седые старцы, поникнув головою и сложив ноги по восточному, а в торжественный час вечера встают на молитву Создателю этой дивной природы... [193]

Там же, 26 июня.

Из отдельной площадки, обойденной с трех сторон оврагами, в тылу нашего лагеря, устроена лагерная кладовая — вагенбург. Саперный баталион приставлен к этой кладовой ключником.

После обеда была сильная гроза и лил дождь. Пикет из донских казаков, стоявший над Карсчаем, укрылся под скалу. Ударил гром, скала дрогнула, обрушилась и задавила одного казака. Каких только смертей не написано на роду бедным казаченькам!

Вечером всем войскам приказано изготовиться к движению на легках. Палатки сняты, копии поседланы, коновязи убраны, повозки отправлены в вагенбург. Ждем. Вот уж и полночь.

Волнистой облака грядой
Тихонько мимо пробегали,
Из коих трепетна, бледна
Проглядывала вниз двурогая луна.

Да что ж это, господа? Мы ли идем, или на нас идут? — «Разумеется, мы идем.» — «Да отчего ж не идем?» — «Ожидают, должно быть, каких-нибудь известий.» — «Эх, чорт возьми, идти бы — холодно.» — «Да, ночи здесь нечего сказать...» — «Кто же вам сказал, что мы непременно идем? Может быть, Турки идут, и мы готовимся их встретить.» — «Как? На этой позиции»? — «Да хоть бы и на этой позиции: позиция крепкая.» — «Помилуйте, это западня. Посмотрите: налево гора, направо овраг, а сзади целая пропасть; только и ходу, что из ворот....» — «Из ворот вперед; только ведь это и нужно; чего же больше?» — «А если Турки возьмут Караял? Расстреляют подлецы, просто расстреляют; отступление невозможно.» — «Да и зачем его? На него никто и не рассчитывает. Но кто же позволит Туркам взять Караял?» — «Да, да, кто этим болванам позволит взять Караял? Что это вы выдумали?...» заговорили вдруг и те, которые до этого дремали, или думу думали. И наконец стало рассветать. Отказ — движения не будет, посылайте в вагенбург.

Там же, 27 июня.

Ночью не изволили пойдти: спать, должно быть, хотелось, а поутру долго делали намаз да курили чубук, в прихлебку [194] с кофе, и уж насилу собрались к половине дня. В полдень у нас ударили тревогу — Турки идут. Хош гяльды! Вся кавалерия и часть пехоты с артиллерией выдвинулись с князем Барятинским перед лагерь и остановились у оконечности Караяла. Караял — наш посох: за него надобно держаться обеими руками. Целая туча баши-бузуков чернела впереди нас. Некоторые смельчаки наближались к нашей цепи и стреляли в белый свет, как в денежку. Позади баши-бузуков пряталась в лощине регулярная кавалерия с артиллерией. Она была замечена с оконечности Караяла, откуда князь Барятинский наблюдал за движениями неприятеля. Но неприятель двигался только до той минуты, пока мы не выдвинулись ему навстречу. Теперь он стоял и думал. Мы тоже считали достаточною ту встречу, какую уже сделали, и дальше не шли. Казалось, одна сторона говорила: боюр — пожалуйте: вот мы все здесь; а другая отвечала: нет, кардаш, надуешь — в лес уйдешь. И так наступил вечер. Турки начали удаляться и исчезать в синеватой вечерней мгле. Наши драгуны, с пехотой и артиллерией, отошли назад в лагерь. Начальник кавалерии, с казаками и милиционерами, оставался на месте, до позднего часа ночи. Вечер был тихий; луна скользила челноком по легкой зыби облаков. Перепел кричал в траве. Казак лежал на холодной турецкой земле, и крылатая мысль уносила его за тридевять земель, в тридесятое государство....

О чем ты думаешь, казак?
Воспоминаешь прежни битвы,
На смертном поле свой бивак,
Подков хвалебные молитвы
И родину?... Коварный сон!

Там же, 28 июня.

Поутру князь Бебутов, с драгунами и казаками, обозревал местность вправо от лагеря, к стороне Карса. Небо было серо; земля была зелена как зарядный ящик, только что покрашенный: так ярко выступала зелень в сером воздухе. Окрестность звучала пением птичек, спрятавшихся в траве, и, казалось, долины пели. В другое время сказал бы: очарование! Но все прекрасное и чарующее в природе никуда не годится, когда спотыкается конь. Эти роскошные долины усеяны не одними поющими птичками, но и молчаливыми камнями, которых также из травы не видно. Это настоящие камни [195] преткновения для конницы. Наши простодушные маштаки не могут еще привыкнуть подозревать их и подбирать ноги по-куртински. Если бы лошади могли насмехаться над неопытностию одни других, то нашим добрым и честным коням не было б прохода от баши-бузуцких козлов.

Мы проехали верст семь от лагеря. Вдали маячили башибузуки. Огромный овраг, впадающий в Карсчай, перерезал нам дорогу и положил предел рекогносцировке. До этого оврага мы будем высылать пикеты и фуражировать.

Из турецкого лагеря выбежали к нам два баши-бузука и один лекарь, Грек. По рассказам последнего, вожделенное здоровье наших противников в опасном положении. Идите, говорит, чего вы стоите? Они разбегутся при одном вашем появления.... Но Greco fides nulla, говорили еще римские солдаты. Наши смотрят на этого Грека, как на подосланного шпиона, и то может быть правда. Русскому человеку дал Бог чутье против тех, кто его надуть хочет, и этого гостя с его спутниками решено, говорят, отправить подальше.

Там же, 29 июня, день Петра и Павла.

Полковой праздник в двух полках: Тверском Драгунском и Эриванском Карабинерном. Как справлять два разные праздника в одной семье? Полковые командиры согласились бросить жребий, на чьей улице быть празднику сегодня и на чьей по празднеству завтра. Жребий выпал в пользу пехоты, и в Эриванском полку был лукулловский обед, с пирожным, с шампанским, с ура, с песней и даже со льдом, привезенным в тороке от осиротевшего Гросса. Да, осиротел он, наш добрый, чадолюбивый Гросс. Увяли розы на его обширных ланитах. Печальное безмолвие воцарилось в его шумных чертогах. Они затворились, когда отворился храм Януса. Холодный пепел лежит на угасшем очаге; черный креп покрывает бильярд; крапива пробивается на дорожке в погреб. Он думает о нас днем, мечтает ночью. При виде наших росписок, он делается чрезвычайно чувствительным человеколюбивым и искренно желает нам долголетия. Никто горячее его не может желать нашего возвращения. Или сей, или на сем! Этот спартанский девиз следовало бы ему поместить на вывеске, изображающей его дородную, красную личность. Пусть там, где-нибудь, в Колыванском [196] уезде, бьется для нас нежное или доброжелательное сердце: то сердце не поднимет больше одного, двух-трех человек. И какая же ужасная даль! Но здесь вблизи, на самом пороге отечества, бьется сердце, не знающее числа и веса: в нем мы помещаемся все, все с нашими вьюками, эскадронами, сотнями, ротами и батареями....

Наши праздничные обеды, как и будничние каши, приготовляются на удобосгораемых развалинах турецких жилищ. В краю совершенно безлесном, мы вынуждены разбирать на дрова буйволятники селений, брошенных жителями. То же делают и наши противники. Разобрать буйволятник кажется еще труднее, чем его построить. Надобно иметь дело с огромными бревнами, погребенными под землей. Сегодня, при разборе деревни Курюк-дара, один драгун ушиблен бревном в смерть.

Сами жители отапливаются кизяком. Его приготовляют летом и к осени складывают большими пирамидами, около буйволятников. Бока пирамид облепливаются тем же веществом, из которого делается кизяк: таким образом, склад получает футляр, который держится, пока все содержание не будет из него повытаскано, а тогда, подошедшей к нему очереди, и сам он сгорит. Это единственное добро, которое здешний житель не боится держать на поверхности земли. Все остальное, одушевленное и неодушевленное, под землей. Зерновый хлеб хранится в особых ямах, которые заравниваются так искусно, что одно только казацкое чутье способно открывать ячменные клады. Кизячные пирамиды, густо чернеющие между могильными насыпями буйволятников, нередко кажутся издали неприятельским войском: так вот и представляется, что деревня наводнена баши-бузуками. Держи глаз востро, станичник: как раз обмишулишься.

Там же, 30 июня.

Утро застало нас с начальником кавалерии на вершине Караяла, у самого крайнего пикета на мысу. Прозрачный утренний воздух чрезвычайно приближал предметы. Вот он, неприятельский лагерь, — только голосов не слышно. Большой лагерь стройно расположен у самой подошвы хадживалийской высоты. Впереди и вправо от него разбросан, как ни попало, баши-бузуцкий стан. Палатка от палатки на полверсты, и между ними пасутся кони. Это старый восток, а тот новый. [197] Баши-бузуцкие пикеты вот они, у наших почти ног. Кто на коне, кто слез; кто разъезжает, кто стоит на месте. Им досталась местность, очень невыгодная для передовых караулов, поляна, подвластная нашей местности. По этой ли причине, или по своему обычаю, они не выставляют ведетов, а держать пикет толпою, сколько есть людей в артели. Говорит, что они никогда не расседлывают и не разнуздывают лошадей. Первое можно приписать лени, а последнему трудно поверить, хоть, действительно, лошадь может кормиться неразнузданная. Шальвары у них, у всех почти, белые, — по моде ли это, для прохлады ли, или так от бедности?

Едва солнце поднялось, как впереди турецкого лагеря начали показываться тени. Тени делались все чернее и больше; наконец они протянулись от одного крыла лагеря до другого. Сперва они стояли неподвижно, потом начали двигаться и двигались долго. Мы заключили, что войскам делается смотр или ученье, и отправились к Тверцам на праздник, перешедший, по воле судеб, со вчерашнего дня на нынешний. Приезжаем к высоким бело-полотняным палатам (только буква одна делает разницу между нашими и городскими чертогами). Князь Бебутов приехал перед нами. Вся сводная драгунская бригада в сборе. Славная семейка и славный у нее батюшка, граф А. Е. Нирод. Столы совсем готовы. Уже произнесено приглашение пить водку, как вот несет Линейца с донесением, что вся турецкая сила валит прямо к нашему лагерю. С горько обманутым аппетитом, вскочили мы опять на коней и поскакали к аванпостам. Все линейные казаки были уже вне своего, ближайшего к полю, лагеря и шли вперед. Они шли благородно, добрым строем, с распущенными сотенными значками. Пусть вас Бог благословляет, пусть вас Царь жалует, воинственные берега Кубани и Тереке, воспитавшие такое войско, для чести русского оружия! Нет в этом войске людей, которые говорили бы, что наше дело урвать как-нибудь с боку, с тылу, а не то, так и стречка дать, которые из одного животолюбия поддерживали бы странное мнение, что казаков нельзя употреблять в дело наравне с другой легкой кавалерией. А что ж они глиняные разве? И начальнику, в горячую минуту, есть разве досуг наводить справку и отбирать показание: можно ли вас, братцы, пустить в эту минуту, или подождете? Мы, Кавказцы, подобных мнений не понимаем и в подобных [198] правилах не воспитывались. По нашему, назвавшись грибом, полезай в кузов, где бы ни пришлось, как бы ни пришлось. Показывать спину неприятелю — пропащее дело и такой же томно стыд для казака, как и для гусара. Что из того, что останешься цел: какая польза для службы, честь для себя? Но нашему, досталось идти в дело, мы и идем добрым строем, а не баши-бузуками, идем без задней мысли, и к молитве: избави нас от лукавого, прибавляем из самой глубины сердца: избави нас от смерти в спину. Побили мы — слава Богу; нас побили — так и у них рыло в крови, и на другой раз будут знать, что нас бить не шутку шутить. А что из того, чтоб давать стречка? Это одно баловство, и стоит только раз себе его позволить, то так уж и пойдут все одни стречки да улепетыванья. За этим добром нечего и на войну ходить. Зачем придавать духу неприятельской коннице и заставлять говорить о себе с пренебрежением? Общественное мнение военное еще страшнее, чем общественное мнение гражданское, потому что оно всегда истиннее и беспристрастнее. Не укроют от него никакие хартии и подвиги предков...

Полк Камкова шел полем от оврага Курюк-дара; три сотни Скобелева шли под Караялом Там Терек, здесь Кубань. И Кубань и Терек неслись широкой казацкой рысью, но в удивительном строевом порядке. Выскакав вперед Караяла, мы увидели прямо против себя большую неприятельскую колонну. Впереди, для страха, валили баши-бузуки. Это чадра (Женское покрывало), которою оттоманская армия всегда изволит занавешиваться. Ей стыдно показывать лицо: она восточная ханум, барыня. Как скоро мы выставились в конце Караяла, у неприятеля все остановилось. Был он от нас верстах в двух. Рассыпав цепь наследников от Скобелева до Камкова, на протяжении более версты, с резервом посредине, мы тоже остановились и ожидали приказаний. К нам шли драгуны и несколько баталионов пехоты с артиллерией. Вдруг правая пола неприятельской занавески заволновалась: толпа баши-бузуков, с неуклюжим криком «гала» (вперед, — некоторые думают, что это «алла»), устремилась на Караял. Хоперская сотня, с молодцом Фисенком, бросилась туда же, встретила баши-бузуков на полугоре и поднесла им такого толчка, что они [199] удрали назад еще с большей быстротою. Хоперцы положили на месте трех наездников. Один из них, очень хорошо одетые и вооруженные, имел лицо больше славянское, чем куфическое. На нем были красные чоботы, в каких обыкновению малюют Запорожцев, в Екатеринославской губернии. В карманах у него были бумаги: по всему видно, что был чиновник. Так как он еще дышал, то казаки взяли его на коня. От него сильно несло ромом: перед боем посоветовался бедняк с бутылкой — не нашел лучшего советника ... Между тем, к нам подошли войска, и мы были уже в боевом порядке, упершись левом плечем в оконечность Караяла. Турки стояли на одном месте, как вкопанные. Мы тоже не решались, не спросясь броду, лезть в воду. В этом совершенно одинаковом с прежним движении Турок мы могли видеть их желание, чтоб мы открыли Караял. Мы не хотели сделать им угодного. Они надулись и продолжали стоять. Этот постой, за который, говорят, денег не платят, может быть, и кончился бы дракой, еслиб небо не вмешалось и не розлило обеих сторон холодной водой. Пока наши громы на колесах молчали, грянул гром в воздушных пространствах, и холодный дождь полил как из ведра. Совестно было бы вторить грозному голосу неба нашими хлопушками. Турки стояли еще с час и под дождем. Видно было, что Караял манил их как лакомое блюдо с пилавом. Да как из-за него биться мокрым и петухи мокрые не дерутся. Вследствие того глубокомысленные наши противники решили, что Караял

На взгляд-то он хорош,
Да зелен — ягодки нет зрелой:
Тотчас оскомину набьешь...

и повернули назад к своему лагерю. Наша колонна сделала тоже. Последние и больше всех мокрые возвратились в лагерь мы с А. Ф. Бедные наши шатры пробило дождем насквозь. Мы нашли в них грязь. В палатке грязь; в сапогах вода; Турки занимаются одной только пригонкой, а дела не делают — печальное положение!

Наступил вечер, мокрый, холодный, раскисший, никуда негодный. Да что за беда! В палатке блестит и шумит самовар. Добрый друг Эстати рассказывает свои молодые [200] похождения. Мокрый холщовый кров кажется уже гаремом, убранным розами, надушенным ароматами. Дождь уже не льет, а свет как сквозь сито. Он робко стучит в холст, так робко, как, бывало, малолетком стучишь в окошечко девчины, а сам все оглядываешься — не потянул бы сзади, по спине десятник. Но этот неусыпный страж, там, далеко, где-то дразнит сквозь плетень собак своей длинной палкой... Военная жизнь! сколько золота отсыпало бы богатое пресыщение за твои впечатления! Но они непродажные...

ЕСАУЛ.

(Продолжение будет.)

Текст воспроизведен по изданию: Походный дневник (1854-1855 годов) // Военный сборник, № 3. 1860

© текст - Попко И. Д. 1860
© сетевая версия - Тhietmar. 2016
©
OCR - Станкевич К. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Военный сборник. 1860