ПОЛТОРАЦКИЙ В. А.

ВОСПОМИНАНИЯ

( Продолжение. См. “Исторический Вестник”, т. LIII, стр. 31.)

XVI.

Движение отряда к Озургетам. — Приготовления к сражению. — Приближение к реке Чолоку. — Турецкий лагерь. — Чолокское сражение. — Взятие неприятельских орудий. — Критическое положение. — Перевязочный пункт. — Смерть Воецкого. — Барон Рейне и Тыртов. — Песенник Костин. — Старик-священник. — Победа. — Обратное движение к Озургетам. — Бреверн и Кутлер. — Барон Майдель. — Потери 7-й роты. — Обещание Георгиевского креста.

Отряд наш, под начальством князя Андроникова, 3-го июня 1854 года, направлялся к Озургетам, и, по мере приближения, нас всех занимала мысль, как и где мы встретим турок. Версты за две мы увидели грозные укрепления, с очень крутыми профилями, воздвигнутая лицом к нам, при везде в совершенно беззащитный прежде город. Но движения не видно в них. Подходим ближе и ожидаем: вот-вот грянут из амбразур орудия, но везде царит мертвая тишина, и неприятеля нет и следа. В боевом порядке подступаем к самым городским воротам и убеждаемся, что город оставлен турками, отступившими в тот самый день, рано утром. Наши куринские батальоны, шедшие в [302] авангарде, были направлены на плоскую возвышенность, ту самую, где зимой мы стояли бивуаком. Здесь, в ожидании прихода арьергарда, назначен был отряду привал. Только что успели мы составить ружья, а Вавиле, моему человеку, поручено распорядиться самоваром, как невдалеке послышался шум и крик; бросаюсь туда и застаю драку между людьми моей и 8-й роты. Кто из них нашел большую палатку, второпях брошенную турками, — неизвестно. Но те и другие, во что бы то ни стало, хотели добыть ее для своего командира и прежде, нежели я успел разобрать спор, обе роты с торжеством волокли, каждая по половине, надвое разорванной, басурманской палатки.

В силу аксиомы, что одна половина несравненно более, чем ровно ничего, мы с благодарностью приняли этот свалившийся с неба приют для ночлега, а песенники мои тем временем в один миг искусно зачинили в нем прореху. Вид неожиданно явившейся на бивуаке зеленой, высокой, с медным шаром на верху, турецкой палатки привлек внимание начальства, и князь Андронников, а за ним князь Гагарин, подъехав к нам, слезли с лошадей и, расположившись на барабанах, с радостью приняли предложенный им чай. Был четвертый час по полудни. Солнце уже не парило и приближалось к вершине высокой горы, лежавшей около нас.

— Уже времени-то немного, уже, осталось, а барона Майделя все еще нет, — проговорил князь Андронников, не в первый раз взглядывая на часы свои. — Хотелось бы уже сегодня покончить с ними, а то уже, пожалуй, уйдут подлецы! — в раздумье повторял он.

Прошло еще с час времени. Князь Иван Малхазович кушал уже третий стакан чаю и докуривал пятую трубку, когда, наконец, показался барон Майдель. Прежде чем обратиться к нему, князь опять вытащил часы и, с видимым сожалением проговорив: “Нет, уже теперь поздно!” — стал расспрашивать прибывшего генерала, подтянулся ли весь арьергард, и не устали ли люди. На это Майдель ответил, что арьергард подошел весь, и хотя люди не очень устали, а все лучше было бы им дать отдых.

— Ну, уже, хорошо! Будем, уже, ночевать, а турок бить, уже, завтра! — решил начальник отряда. — Но не надо их, ужо, терять из виду, — добавил он. — Нет ли у вас расторопного унтер-офицера, чтобы, уже, послать его с пикетом вон на ту, уже, гору? — обратился ко мне князь.

Я вскочил с барабана и увидел в ближайшей группе солдат юнкера Ромарино, которого и представил начальству. Князь Андронников лично отдал ему приказание сейчас же взять трех рядовых и с ними взлезть на самую вершину конусообразной [303] горы (гора Экадия.), где и провести всю ночь, зорко следя за движением в неприятельском лагере, который должен быть верст за 8 от Озургет, на юго-запад; а если с горы лагеря не будет видно, то внимательно прислушаться к турецким выстрелам, сегодня на вечерней и завтра на утренней зорях, и обо всем, что заметит, немедленно сообщать по команде. Сделав это распоряжение, князь, перед уходом к своей ставке, отдал приказание сейчас же пригласить всех начальников отдельных частей к нему, на военный совет. Через несколько минут мой сожитель, Бреверн (батальонный командир.), ушел, а я закусил, чем Бог послал, и растянулся на постели, устроенной мне на земле, в палатке.

Чего-чего не передумал я в течение двухчасового одиночества! Проследив мысленно все прошлое в моей жизни, я вник и в настоящее, но не сумел вывести что либо определенное... Какие только разнородные картины боя не представились моему воображению! На всевозможные лады рисовались передо мной различные моменты сражения, но — странно! — как раз совершенно не те, которым суждено было осуществиться несколько часов позднее!..

Мечты мои были прерваны появлением рядового Савельчука, присланного юнкером Ромарино с донесением, что неприятельского лагеря с горы не видно, но что явственно был слышен заревой выстрел, и именно с того направления, куда указывал его сиятельство. Отправив Савельчука к Бреверну для доклада полученных сведений князю Андронникову, я снова предался моим думам.

Вскоре пришел Бреверн, довольно спокойный. Пока он раздавался, я не хотел, в присутствии денщика Иоганна, его расспрашивать о принятом решении на военном совете, а он сам молчал. Наконец, Бреверн повалился рядом со мной на землю и затушил свечу. В воздухе было тихо, тепло... но на душе как-то жутко...

— Ну, что? — не выдержав долее, спросил я.

— Мы идем на штурм впереди всех, — самодовольным тоном ответил он. — Отстоял-таки права наши, и спасибо Майделю, он поддержал меня.

Затем Бреверн стал посвящать меня во все прения, предложения и споры всех участников военного совета. Много, очень много говорили и соображали все, а особенно господа офицеры генерального штаба. Выражения: диспозиция, дислокация, обсервация и демонстрация, встречались, сыпались, путались, мешались... [304]

— Но молодец, право, молодец, — князь Иван Малхазович! — с увлечением вставил Бреверн.

— А чем именно? — спросил я.

— А тем молодец, что он, как пароход, выпускал дым, выкуривая трубку за трубкой, и, не обращая малейшего внимания на все мудрые рассуждения, дал вволю наболтаться всем его окружающим, затем вдруг встал, махнул рукой и среди наступившая молчания отчетливо провозгласил: “Мое, уже, решение, завтра с рассветом бить турок! А теперь покойной ночи, уже, спать пора!”

Вполне соглашаясь со всей прелестью этого решения начальства, я обратился тогда к Бреверну с вопросом, лично касающимся меня и 7-й роты. И тут-то мы встретили очень усложненные препятствия. Приказано было на выезде из города, у самой подошвы высокой горы, на рассвете строиться отряду, 3-му батальону куринцев впереди, а после того двигаться к неприятельской позиции по дороге лесом. Следовательно, Бреверну предоставлялся порядок первоначального построения рот, но тут-то и загадка. Если построить батальон справа, впереди будет 3-я карабинерная, а затем 7-я, 8-я и 9-я роты. Если построить слева, впереди станет 9-я рота, аза нею 8-я, 7-я и 3-я карабинерная. В колонне в атаке, по уставу, в голове должна стать 8-я рота со знаменем, а за нею по полуротно справа 7-я, слева 9-я, а сзади карабинерная. Нет такого построения, по которому можно было бы 7-ю егерскую роту расположить впереди других. Нет, нет и нет! “Но надо же изобрести его”, — в одно слово решили мы. — “Qui cherche bien, trouve!” — вскрикнул я и предложил следующую комбинацию. Батальон на указанном месте построить в ротных колоннах, развернутым фронтом, поручив знамя 3-й карабинерной роте, то есть поставить посредине три егерские роты: 7-ю на правом фланге, а 9-ю на левом, 3-ю же карабинерную в резерве за серединою батальона. После этого, когда двинемся вперед, то пойдет по лесной дороге, впереди всех, 7-я рота, за нею 8-я, 9-я и со знаменем 3-я карабинерная. Если по выходе из леса местность в виду неприятеля позволит выстроить фронт, то батальон станет в тот же порядок, как был прежде, если же нет, то построим батальон во взводной колонне, причем опять в голове будет 7-я рота, за нею 8-я, потом 9-я и сзади карабинерная. Бреверн признал мое соображение удобно применимым и, положив резолюцию: “быть посему”, пожелал мне покойного сна.

Через пять минут мы оба крепко заснули, а через четыре часа, то есть в третьем часу утра, нас разбудила свеча и поднос с чаем.

Было совершенно темно, когда мы вышли из палатки. О луне [305] не было уже помина, а заря еще не занималась. Люди, по кавказскому обычаю, пообедав до рассвета, толпились около потухавших огоньков; некоторые из них, сняв шапки и обернувшись на восток, нашептывая молитвы, набожно крестились. “В ружье!” — в полголоса скомандовал батальонный командир. Слова его повторились по рядам, тени быстро зашевелились и вскоре замерли в глубокой тишине. Имея в виду отданное приказание выступать отряду без малейшего шума, я, не здороваясь с людьми, проехал вдоль фронта роты и нетвердым от волнения голосом выразил им глубокую уверенность, что они и сегодня, как всегда, покажут себя истинными молодцами. “Постараемся, ваше благородие”, — шепотом отвечали они, но с таким успокоительным убеждением и верою в свои могучие силы, что в сущности не я их, а они меня в ту минуту ободрили... Знамя, без обычной по уставу церемонии, а втихомолку, но с должною торжественностью, было передано в 3-ю карабинерную роту, а затем 7-я рота, в голове батальона, двинулась справа по отделениям. В эту минуту стало светать. Спустившись по отлогости вдоль предместья города, у самой подошвы горы, на которой находился караул мой, егерские роты остановились и молча развернули фронт, а карабинеры заняли место в резерве, за 8-й ротой. Не прошло четверти часа, как подъехал к рядам нашим начальник отряда. “А что, уже, нет новых сведений?” — полушепотом спросил он. Я взглянул на гору и, заметив спускающихся к нам четырех людей, ответил: “Сейчас доложу вашему сиятельству”, — и рысью поехал к ним навстречу, а через минуту передал князю Андроникову известие, что в неприятельском лагере только что был дан заревой выстрел. “Ну, уже, слава Богу, не ушли. Значит, уже, побьем их”, — приподняв фуражку и, крестясь, ответил мне почтенный старик, но на столько громко, что в передних рядах его прекрасно слышали.

— Уже, уже ваш батальон готов? — обращаясь к Бреверну, спросил князь и, получив утвердительный ответ, добавил: — ну, так, уже, с Богом, марш!

С первого же шага, как по команде, обнажились 650 голов всего батальона, и широкие, во всю грудь кресты, возвестили восходящему солнцу, что на нехристей тронулась сильная рать православная...

Молча, в глубокой тишине, вытянулись мы справа отделениями, по узкой дороге, ведущей через густой лес к границе нашей, реке Чолоку. Вызванные мною стрелки, с жаждущим особых отличий командиром их, князем Муцхеловым, отделились вперед, а за ними и рядом со мною, в голове 7-й роты, ехали Майдель и Бреверн. Прошли верст шесть в непрерывных между нами рассуждениях, примет или не примет неприятель сражение, [306] или же, чего Боже упаси, он бросит свою позицию и отступит. Из слов Майделя нам известно стало, что турецкая армия Селима-паши, стоящая перед нами, численностью в 35.000 человек, при 36 полевых орудиях, а мы вели против нее пехоты с кавалерией до 9.000 и 18 орудий, из которых один дивизион горных. Пропорциональная несообразность сил не только никого не смущала, но в те минуты даже не являлась на ум, всецело занятый единственным сомнением: “а ну, как турки уйдут!”.

Ко мне, на бывшем моем поросенке, подъехал мой любимец, молодой Воецкий. Он был сосредоточен и сумрачен. Заведя с ним разговор совершенно о посторонних предметах, я коснулся близкого его отъезда в Петербург и поручений, которые намерен дать ему. Он молчал, и когда я на него взглянул, на его губах скользнула не хорошая улыбка... В эту минуту из леса слева, полною ходом белого бачи, нагнал нас мой Вавила с густой связкой крупной и сочной земляники в руках.

— Не угодно ли ягод? — спросил он.

Я отказался, а Андрюша Воецкий протянул к нему руку со словами:

— Дай-ка мне, Вавила, в последний раз полакомиться.

— Полноте грешить, Андрей Григорьевич, Бог милостив, скушайте на здоровье, а мы еще долго поживем с вами, — возразил Вавила, передавая ему весь букет ягод.

— Нет, голубчик, меня сегодня хватят сюда, — указывая на лоб, ответил Андрюша.

Прошли еще с версту по извилистой дороге. Внезапно лес оборвался, и мы, передовые, выехали на опушку. Перед нами расстилалась обширная плоскость, перерезанная в саженях пятидесяти от леса рекою Чолоком, а по ту сторону ее гладкою местностью сажен на 300 или 350, в конце которой, на большой возвышенности, несколько амфитеатром стоял громадный, по числу палаток, неприятельский лагерь. Картина была прекрасная. Серебристые отблески прозрачной воды Чолока, по обеим сторонам реки изумрудного цвета обширный луг и на горе светло-зеленые палатки, резко выделяющиеся на темном фоне густого леса, стоящего по ту сторону позиции турок, — все освещенное ярко-красными лучами восходящего солнца, — представляли глазам дивную панораму. В немом созерцании приостановили мы лошадей, и сердце у нас упало. Во вражьем лагере была мертвая тишина, и ни одной живой души не было видно. “Ушли”, — была первая мысль, мелькнувшая у всех. Лица вытянулись с выражением досады, негодования. “Ушли, подлецы!” — громко прервал гробовое молчание Майдель. “Ушли!” — хором повторили мы. 7-я рота уже выстроилась во взводную колонну, за нею вытянулась 8-я... В эту [307] минуту на горе раздался барабанный бой, тотчас же принятый на всех фасах неприятельской позиции. Как в потревоженном муравьином гнезде зашевелились турки, и бесчисленное количество красных фесок, выскочивших из палаток, забегали по всем направлениям лагеря.

В одно мгновение лица всех в авангарде нашем просияли. Не ушли, значит — победа, — выражалась твердая уверенность в глазах каждого. “3-й батальон вперед!” — раздалась оживленная команда Майделя. Я бегом повел 7-ю роту к реке. “За мной, ребята!” — крикнул я своим молодцам и, толкнув шенкелями Али, спрыгнул в воду не глубже брюха лошади. В эту минуту на горе взвился клуб дыма, и первое ядро с раздирающим воздух свистом шлепнулось рядом со мною, прямо в реку, всего меня окатив свежею водою. Выскочив на левый берег Чолока, я отвел роту сажен на 50 вперед и выстроил ее опять в колонну. Неприятельские снаряды, с двух фасов из 16 орудий, направленные на переправу войск наших через реку, перелетали над нашими головами. Беглым шагом догнали и пристроились за мною остальные роты 3-го батальона. Позиция, нами занятая, была от неприятельской приблизительно на 300 или 350 сажен, но мы стояли на открытой плоскости внизу, а турки за земляными укреплениями на высотах, командующих всею окружною местностью. Большие выгоды были на их стороне, но... Бог за нас, твердо верилось нам.

Уставив глаза на вражий стан, я увлекся, на сколько позволяло расстояние, подробным изучением неприятельской позиции, и без помощи подзорной трубы мне удалось отчетливо рассмотреть расположение левого фаса, который, по всем вероятиям, нам предстояло брать штурмом. На самом исходящем пункте, в углу, между левым и передним фасами, воздвигнута была батарея на четыре орудия, затем тянулись ложементы, занятые низамом (регулярная пехота) в числе двух таборов (батальоны). Они упирались в батарею на два орудия (как раз против нас), а рядом ложементы и низам, не менее одного табора; потом опять батарея на два орудия и снова ложементы, скрытые здесь буфом, поросшим лесом, вплоть до заднего фаса укрепленной позиции. Эту наглядную съемку я вскоре дополнил еще одним важным открытием, а именно, что перед батареей на два орудия, расположенной против меня, турки строили на откосе другую, как бы передовую батарею, но до прихода нашего они не успели ее окончить и вооружить, а потому у подошвы ее, под самой насыпью, образовалось мертвое пространство. Важность этого обстоятельства, случайно подмеченного мною, впоследствии вполне оправдалась и имела громадное для меня значение в самую минуту штурма. [308]

Сделав эти наблюдения над расположением частицы неприятельских сил только на фасе, против нашей колонны, я посмотрел, что делалось у нас, и увидел вправо от моей роты снятый с передков дивизион горной артиллерии, а по другую его сторону наш 1-й батальон, также как и мы, во взводной колонне. За каждым из Куринских батальонов на дивизионной дистанции стояли в резервах: за 1-м батальоном 1-й же, а за нашим 2-ой батальоны Литовского полка. Этими четырьмя батальонами, или штурмовой колонной, как их назвали потом, командовал генерал-майор барон Майдель, взявший от нас к себе в ординарцы земляка своего, барона Ренне, и все время находившегося при 1-м батальоне Момбели. Оглянувшись назад, я увидел остальные части, еще только дефилирующие из опушки леса. Они под командой генерала Бруннера вытягивались правым плечом вперед и, не переходя Чолока на нашу сторону, направлялись влево от нас, занимать позицию против переднего фаса неприятельского укрепления. Тем временем турки стали сосредоточивать свой артиллерийский огонь не по передвигающимся вдалеке войскам Бруннера, а по нашим батальонам, недвижимо ставшим от них в трехстах саженях. На пять выстрелов со стороны неприятеля горный дивизион едва успевал отвечать одним, да и то сравнительно слабым, так как по малому калибру орудий все гранаты далеко не долетали до назначения и безвредно разрывались на воздухе. Адский свист турецких снарядов с первой же минуты живо воскресил в моей памяти 15-ое февраля 1851 года. Но здесь оказалось несравненно лучше и хуже! Лучше оно было тем, что масса снарядов, летевших на нас непрерывным букетом, настолько оглушала, что напряженные нервы притупились и не могли поддаваться мучительному испытанию при ожиданиях единичных снарядов, а хуже оно было по существенному вреду, который наносили они опустошением в рядах наших. Страшная обстановка разрушительного действия артиллерии стала наглядно заявлять себя с самая начала боя. Шлепнуло ядро, как мягкое тесто; оборачиваюсь на раздирающий душу стон и вижу почти целый ряд, пятый с левого фланга, скошенный одним махом, “Прими вправо!” — вырывается из пересохшая горла неизбежная команда. Не успели еще вырванных жертв оттащить за фронт, как раздался оглушительный треск, за ним бесконечный шум и удары, и в густом, непроницаемом дыму отчаянные крики, вопль и стоны. Что такое? Турецкая граната одарила в наш зарядный ящик горного дивизиона и, взорвав его на воздух, послала кругом до ста мучительных смертей!... Ядра и гранаты, сменяясь каждые 10, 15 секунд, неслись на нас, на лету пересекая дорогу, обгоняя друг друга и всюду поражая смертью или [309] ужаснейшим увечьем... Минуты жестоких нравственных испытаний тянулись неимоверно долго. Сосредоточенно и недвижимо стояли нижние чины. Улыбки, не только шутки, среди них подметить было не возможно. Строгие физиономии их ясно говорили, что они глубоко сознают все величие переживаемых минут. Офицеры, тоже молча, переминаясь с ноги на ногу, стояли на флангах своих взводов, угрюмо приглядываясь к редеющим в них рядам. Впереди, против средины роты я стоял, как истукан. Али поминутно прижимал свои красивые уши, фыркал и дрожал всем телом; несколько раз, когда слишком близко от него пролетал снаряд, делал неожиданные лансады в сторону. Рядом со мной стоял на сером кабардинце Бреверн. Можно было заметить судорожные поддергивания на сухом лице его и две слезинки, выступившие на глазах, на нижних ресницах, от усиленного напряжения и внутренней борьбы. Он упорно молчал, видимо стараясь одолеть неуместные конвульсии в скулах.

“Шлёп!” — особенно резко и очень близко от нас хватило ядро. Быстро обернувшись, я еще успел уловить взглядом разлетающиеся радиусом части человеческого тела... На этот раз снаряд ударил в самую средину туловища рядового Рябова и, в прах покончив с ним, оторвал по одной руке обоим соседям его, песенникам Костину и Малюкову. Окровавленных потащили назад на ампутацию, а от Рябова на его месте остались какие-то безобразные клочки, обутые в оба сапога его...

Моряки говорят: “Тот не молился Богу, кто в бурю не был в море!” Это, быть может, справедливо, но если бы они стали на наше место, то, не знаю, не предпочли ли бы они привычную им борьбу со стихиями? А во всяком случае усерднее и теплее ли нас стали бы они возносить мольбы Творцу Небесному?..

Тревогу в неприятельском лагере забили по моим часам в 5 часов 50 минут; теперь было ровно половина седьмого, значит прошло всего 40 минут, показавшиеся нам целою вечностью. Нетерпенье идти вперед, покончить так или иначе, достигало высших пределов; но арьергардные войска наши все еще тянулись из леса.

Рядом со мною, страждущим убийственным бездействием, в десяти шагах, с увлечением работал лихой артиллерист, красивый брюнет, Молоствов. Прыгая, как лев, от одного орудия к другому, он сам быстро наводил их, энергично распоряжался и, с увлечением командуя расторопной прислугой, старался по мере сил из детских орудий своих нанести возможный отпор неприятелю. Вот подскочил он ко второму орудию, проворно у самого хобота стал на одно колено и, прикинув диоптр, начал через него проверять прицел. Загудело неприятельское ядро и, с ревом рассекая воздух, срезало номер [310] с банником, повалив бездыханный труп, поперек тела орудия. Молоствов, в тот момент придерживавший правою рукою диоптр, не дрогнув почти и не меняя своей позы, левою рукою спихнул с орудия помешавший к наводке труп убитого и, еще раз взглянув на прицел, вскочил на ноги и звучно пропел: “Второе!”.

В восторге от виденного я чуть не бросился с лошади расцеловать его... Но в это время со стороны колонны Бруннера показалась группа скачущих к нам всадников. Князь Андронников около нас сразу осадил коня и спросил: “Уже, как идут дела?” Бреверн подвинул к нему лошадь и в полголоса доложил, что жарко и потеря велика. “Ну, уже, сейчас можно будет идти!” — ответил князь Иван Малхазович и, дав шпоры, умчался к 1-му батальону. В это время фельдфебель доложил мне, что из строя роты вырвало 42 человека. Люди сбросили с себя мешки и наострили уши.

Не прошло двух минут, как с правого фланга от генерала Майделя раздался барабанный бой наступления. Мы ринулись вперед.

Увертюра кончилась. Взвился занавесь перед настоящим представлением.

Сумею ли передать все, что произошло в знаменательный день 4-го июня, — не знаю. Долго собирался с духом, попробую.

С места бросились нижние чины во всю прыть, бегом. Неприятельский огонь усилился до высшей степени. Все батареи не только левого фаса, но частью и переднего были направлены на батальон наш. Казалось, не 16, а сто громадных пастей извергали из себя чугун, в разных видах. За ядрами и гранатами, как стаи птиц, неслись картечные залпы. В рассыпную, на бегу, люди, стараясь не отставать от хвоста моей лошади, поминутно спотыкаясь, падали и не вставали. Среди общего стремления и суматохи, уже миновав более половины расстояния до неприятельских окопов, Али вдруг грохнулся на землю. Мигом соскочив с него, я кинулся вперед пешком, направляясь прямо на помеченное мною мертвое пространство и, изрядно запыхавшись, достиг его, однако, прежде всех. Здесь под прикрытием насыпанного сверху выступа я остановился и, взглянув на пройденное нами поле, ужаснулся. Оно буквально усеяно было белыми точками... Многие из них шевелились, напрасно силясь подняться на ноги, и снова падали пластом. Почти одновременно со мною прибыл Бреверн, а за ним подбегали отсталые люди мои. Старики, прослужившие верою и правдой более двадцати лет, по несколько раз на Кавказе раненые, не могли угнаться за молодыми и, напрягая все силенки свои, тяжело переводя дух и обливаясь ручьями пота, с великим трудом, но, все-таки, достигали, того [311] благодатного уголка, где нам казалось, что мы у Христа за пазухой. Передохнув минуты две-три, я хотел лезть вперед и броситься на штурм, но Бреверн удержал меня в ожидании остальных солдат роты. Из офицеров моих на лицо был один Хилинский, а нижних чинов около 40, но еще через минуту подбежало до 20; вот невдалеке уже видна красивая фигура Кутлера, и я опять предложил Бреверну идти в атаку, ежеминутно ожидая возможность, что неприятель сам перейдет в наступление и с горы ударит на нас всеми силами. На этот раз Бреверн согласился с моими доводами, и мы вместе с ним, впереди 7-й роты, стали подниматься на уступ. Вскочив на гребень, мы сразу очутились не более, как 25-ти шагах от турок, встретивших нас залпом всей пехоты и картечью из двух орудий. Серый кабардинец Бреверна повалился, придавив собою ногу длинновязого седока, и пока он успел освободить ее, я, по воле Провидения оставшись цел и не вредим, с быстротою молнии ринулся на батарею и в исступлении, не обратив внимания на окружающего неприятеля, обеими руками ударил по двум орудиям, громко провозгласив: “вот он, Георгиевский крест!” Но это увлечение сошло мне без пагубных последствий только потому, что по пятам моим стеною лезла горсть удальцов 7-й роты. С невыразимым восторгом увидел я отважную, чисто геройскую работу этих славных людей, в один миг переколовших штыками всю артиллерийскую турецкую прислугу и грудью бросившихся на ложементы. Низам не выдержал, дрогнул и побежал. В то самое время, когда я брал первую батарею, Кутлер с 8-ю ротою, вскочив вслед за мной на гребень, с первого взгляда убедился, что тут ему поживиться нечем, а потому повернул в пол-оборота направо и, не взирая на убийственный огонь целого табора низама, бросился на следующую батарею, с которой турки уже спешили увезти орудия. Одно успело ускакать, а другое, только что взятое на передки, тронулось с места, когда молодец Кутлер на длинных ногах своих наддал ходу и, опередив запряженное шестериком темно-серых коней второе орудие, ловким ударом шашки ссадил переднего ездового, чем и дал возможность солдатам своим схватиться за колеса, переколоть прислугу и захватить трофей... В минуту штурма я тоже обнажил шашку и знаю, что держал ее наголо, около взятых орудий, но наносил ли ею удары, решительно не помню, хотя мои ребята утверждают и даже присягнуть готовы, что будто бы я изрубил несколько человек турок... Но мне кажется, что если судить по запекшейся крови на моей шашке, то она легко могла быть окрашена впоследствии моими собственными средствами... Вот, что юнкер Леус на самой батарее поднял на штык верзилу турка, уже запахнувшего надо мной [312] ятаган, то хотя я сам этого в пылу не видал, но все солдаты это подтвердили.

Начало боя было отлично, хорошо, но, увы, еще много предстояло впереди. Низам, опрокинутый на левом фасе, показал тыл и бросился бежать через весь лагерь, под защиту противоположная фаса. Наши егеря на них насели и штыками кололи задних беспощадно. На пути преследования по лагерю мы наткнулись на большую и роскошную палатку Селима-паши, на коновязь с массою привязанных чистокровных коней, видели серебряную посуду, ковры и даже дымящийся кофе утреннего кейфа, но, ни до чего не прикасаясь, перли все вперед, вдогонку за бегущими. Вскоре пришлось приостановить порывы наши. Неприятель на правом фасе, пропустив мимо себя разбитых на левом фасе, сам с барабанным боем и со значками впереди стройною стеною повел атаку на нас, в ту минуту широко рассыпанных по лагерю. Минута настала критическая. Бреверна в строю не видно, Кутлера тоже, а люди всех егерских рот перемешались между собою. Но вот Руденко. Вместе с ним нам удается сомкнуть роты и, открыв меткий огонь по наступающему низаму, остановить, а затем дружным ударом в штыки, отбросить его назад. Но в эти тяжелые моменты что-то щелкнуло меня по правой ноге так сильно, что я едва устоял. Подбежавшие ко мне два солдата хотели поддержать меня, но я пересилил боль сквозной раны пулей и, крепко перетянув ногу носовым платком, отправил услужливых людей к своим постам. За минуту передо мной ранен и Хилинский, остальной офицер 7-й роты. Убыль в людях ежеминутно возрастает, а поддержки все нет и нет, но, что хуже всего, Бруннер мешкает атакой с фронта, и передний фас неприятеля, обернувшись к нам лицом, немилосердно строчит нас с фланга. Оглядываясь кругом себя, я увидел одних лишь турок, явно готовящихся снова вести атаку со всех сторон. Положение с ничтожным числом людей в строю становилось очень опасным, а когда турки на угловой батарее обернули 4 орудия налево кругом и стали нас осыпать картечью с тыла, — оно стало совсем невыносимым. Нужно было на что-нибудь решаться, и я решился: взять с бою эту батарею. Но когда я сомкнул людей своих, то оказалось, что у меня под ружьем не более 35 человек, и я с горечью понял всю несбыточность моих расчетов... Но вот вижу вправо от меня стройно стоящую роту. Сгоряча, забыв простреленную ногу, бросаюсь к ней и узнаю Пелепейка с карабинерами.

— Яков Дмитриевич,--говорю ему: — у меня перебито столько людей, что один сделать я ничего не в силах. Георгия я уже взял, а вот и вам: возьмите ту батарею. [313]

— С великой радостью бы пошел, — отвечал он, — но не смею. У меня на руках знамя, да к тому же моя рота осталась единственным резервом; литовцев за нами нет, и их не видно.

— Но, голубчик, как же быть? Ведь батарею ту необходимо взять, пока она окончательно не перебьет нас всех, — горячо доказывал я.

— Хотите один взвод?

— Хочу, хочу, давайте скорее! — обрадовался я.

— Прапорщик Воецкий, ведите вперед 3-й взвод, — приказал Пелепейко.

Андрюша, с блестящими глазами, довольно твердым голосом скомандовал, согласно правилам устава, первому полувзводу направо, второму налево и проч... Но стало нестерпимо жутко, люди валились, как мухи, и я, не дождавшись маневров Воецкого, крикнул ему: “поддержите меня!” — и повел горсть людей моих по направлению батареи. Не сделал я десяти шагов, как пуля ударила и обожгла мне левую сторону живота, я покачнулся, упал, но прежде чем опять подбежала ко мне конвойная пара, я уже вскочил на ноги и, заревев “ура”, очертя голову, кинулся на угловую батарею. Из всех четырех жерл своих она на 50 шагов плюнула в нас ближнею картечью, и как не уложила всех, не понимаю. В ту минуту я забыл не только обе раны свои, но я забыл все, решительно все на свете, даже забыл оглянуться, остался ли кто за мною. Я видел лишь перед собою четыре блестящих медных пушки и мотавшуюся около них артиллерийскую прислугу в ярко красных фесках. Еще издали наметив одного с банником в руках, я с ожесточением, уже в двух шагах от батареи, занес шашку... но, быстро опустив руку, завертелся волчком и хлопнулся на землю... Солдаты меня подхватили и вытащили из ада, но батареи не взяли...

Очнулся я на том самом спуске, который за три четверти часа назад мы штурмовали с Бреверном. Теперь осторожно, под руки, сводили меня с горы два рядовых моей роты, а впереди, в нескольких шагах, один поддерживал также офицера. Не в силах будучи справиться с раненым, он опустил его на землю и бросился ко мне на встречу. “Ваше благородие, — умоляющим голосом пристал растерявшийся солдатик, — прикажите нарядить мне рабочих нести прапорщика”. — “Какого прапорщика?” — спросил я. — “Воецкого, ваше благородие”. — “Боже мой! И его не миновала чаша!” — подумал я, подходя к нему. — “Куда вы ранены, Андрюша?” Он тяжело хрипел, но, узнав мой голос, открыл глаза и протянул мне руку. Схватив ее, я повторил вопрос, но он не отвечал. “Должно быть, в шею, ваше благородие”, — вмешался тот же солдат 3-й роты. Воецкий за последнее время потолстел, а потому воротник сюртука его, растянув [314] крючки, тесно охватывал шею. “Расстегните воротник”, — проговорил я, крепко пожимая руку моего любимца. Как только воздух коснулся перебитого горла, Андрюша икнул, захлебнулся и отдал Богу младую душу свою. Крестясь, я зарыдал, а солдаты потащили меня далее. Последняя рана моя, в упор из пистолета, разбила кисть левой руки, всадив в нее пулю и весь заряд с пыжом навылет. Кровь била ключом сильнее и больше, чем из прежних обеих ран вместе. Голова стала кружиться... но я, услышав сзади громкие крики “ура”, обернулся, и глазам представилась опять угловая батарея. Теперь ее брали карабинеры, и снова бой тут закипел горячий. Куринцы были за ложементом в пяти шагах от батареи, а Пелепейко с шашкой наголо у самых орудий, но, видно, с той стороны подоспело туркам подкрепление, и карабинеры быстро отступили. Заколдованная батарея вторично не далась нам.

Слабость от большой потери крови заставляла меня подвигаться очень медленно. Опираясь на двух проводников моих, я с великим затруднением передвигал ноги, когда случайно сделался свидетелем потрясающей сцены. Литовский второй батальон Пьера Дембинского стоял на полпути от прежней позиции к неприятельским окопам и не хотел идти далее. За удалением куда-то батальонного командира, впереди батальона я застал У. И. Карганова. Красноречиво, но тщетно убеждал он солдат идти на выручку куринцев, брошенных без поддержки в неприятельском лагере, — литовцы мялись и ни шага вперед. Карганов слез с лошади, стал перед батальоном и громко скомандовал: “Батальон, дирекция направо, вольным шагом, марш!” — сам зашагал впереди, но, обернувшись увидел весь батальон недвижимо стоящим на месте. Я видел и слышал все это, но сначала не поверил глазам и ушам своим, в силу мелькнувшего предположения, что со мной начались галлюцинации, бред. Но, увы, все виденное мною оказалось не только справедливым, но даже слабее грустной действительности, так как до появления перед литовцами Карганова истощал напрасно все средства подвинуть их Мазараки.

В ту минуту долетел до нас отчаянный крик: “Барина моего убили, где барин мой?”. По голосу я узнал Вавилу, который чёрт знает откуда, как сумасшедший, не узнавая меня, стремглав скакал мимо. Его, однако, остановили, ссадили с лошади, общими силами взвалили меня на седло и, поддерживая с двух сторон, повезли к перевязочному пункту. Через несколько минут я потерял сознание и лишился чувств, когда же пришел в себя, то увидел кругом медиков и во главе их Брашниевского.

Не знаю почему, но на первых порах почтенный наш [315] доктор не хотел придать должного значения изувеченной руке моей и, не приступая к ее осмотру, исключительно занялся исследованием ран в живот и ногу. Первоначально распоров мой сюртук, разрезав штаны и сапог, словом оборвав на мне все одеяние, наложили повязки на живот и ногу. Дошла очередь до бедной руки. Обмыв кровь и отделив посторонние вещества, в виде клочьев пыжа и частиц рукава, Брашниевский, пристально рассмотрев вход и выход пули, совершенно разворотившей кости левой руки моей, прозондировал насквозь рану.

— Будете резать? — спросил я.

— Полагаю, что пока можно обойтись, — отвечал хирург.

— Доктор, — решительно заявил я, — если думаете резать, то режьте сейчас, а после я не позволю.

Он опять внимательно исследовал рану и окончательно решил, что можно избегнуть ампутации. Слава Господу!

Через четверть часа, с перевязками на трех ранах, меня уложили на землю, в ряды наших раненых офицеров, которых я застал на перевязочном пункте в огромном количестве. Над каждым из них, для предохранения от солнечных лучей, были устроены из свежих ветвей шалашики, из-под которых раздавались жалобы и стоны. Сосед мой справа лежал на боку, ко мне спиною, и сильно охал.

— Кто это? — спросил я.

— Я, Ренне, — с трудом ответил страдалец.

— Куда вас хватили? — полюбопытствовал я.

— О-ох, плечо разбили! — простонал бедный немец.

— Ваше благородие! — нагибаясь ко мне, проговорил подошедший солдат, — пожалуйте вашу шашку, я пойду, нарублю вам леса, на холодок, — и, не ожидая моего ответа, он осторожно приподнял меня и снял с плеча азиатскую в серебре шашку, недавно приобретенную мною у злополучного соседа.

После перевязки я чувствовал себя хорошо. Правда, раны мои горели, но самая теплота эта была не только сносной, но даже приятной.

— Ренне! — окликнул я. — Ренне!

— Was wunschen Sie? — нетерпеливо отозвался он.

— Ist es sclion Zeit ein Schnaps zu trinken? — шутя спросил я.

— Gehen Sie zum Teufel! — безцеремонно оборвал меня немец.

В эту минуту из другого ряда раненых один стал подниматься, упираясь руками на прислуживавшего ему солдата, и сильно хромая, подошел ко мне. Это был Тыртов.

— Владимир Алексеевич, — умильно проговорил он, — я слышал, что вы предлагали закуску, попотчуйте меня, мои запасы все пропали. [316]

Миша Тыртов, молодой офицер нашего полка, из гвардейской юнкерской школы подпрапорщиков, был известен у нас завидным аппетитом, но, чтобы последний доходил до подобных размеров, я никогда не допускал; час назад он был ранен при 8-й роте в обе ноги выше колен навылет.

Между тем Вавила все время возился около меня; вероятно, в хлопотах забыв строжайшее запрещение доктора пить воду и мое преследование у него этой пагубной для его здоровья страсти, он добыл у фельдшера манерку с водой и, сидя около меня на корточках, стал глотать с прохлаждением. Я приподнялся и здоровою правою рукой вышиб у него далеко отлетевшую манерку.

— Господи! Уж как изувечен, а все еще дерется! — с комической рожей, подняв руки к небу, гнусаво взвыл Вавила.

— А вот и лесок я нарубил вашему благородию, — раздался голос солдата, сваливавшего около меня большую охапку свежих зеленых деревцев.

Я взглянул на него и узнал песенника Костина, усердно втыкающего у меня прутья в изголовье.

— Костин! — окликнул я, сообразив, что утром, рядом с Рябовым, его зацепило ядро. — Костин, да ведь ты ранен!

— Точно так, ранен, ваше благородие, да уж меня порешили! — отвечал он, продолжая возиться у меня за спиною.

— Как порешили? — ничего не понимая, переспросил я.

— Руку-то мне уж обрезали, ваше благородие! — улыбаясь сказал он, показывая при этом ампутированную по самый локоть левую руку свою.

— Бога же ты не боишься, Костин, бередишь свою руку! — в изумлении вскрикнул я.

— Ничего, ваше благородие, надоть теперь о ротном командире позаботиться, а что моя рука, она теперь ничего, ваше благородие! — совершенно спокойно и равнодушно рассудил он.

Так вот он, солдат кавказский! Ему в 6 часов утра ядром оторвало руку, а в 8 он оставшеюся другою рубит лес на холодок своему ротному. Ничего такого я не читал, не слыхал и никогда не воображал. В истории каких народов можно встретить подобный пример самоотвержения? А Костин совершил это так естественно, просто, будто калач сел. С подобными людьми нельзя не творить чудес.

Между тем наше положение было далеко не отрадное. Вдали гудела канонада и трещала сильнейшая ружейная пальба. На перевязочный пункт раненых подносили мало, потому что пришло известие очень грустное: несколько минут после отбитой атаки моей, а затем и карабинеров, налетел дивизион турецких улан, в куски изрубивший всех раненых наших, а в числе [317] их Хилинскаго и Саверина. Первый батальон наш повел на штурм сам Майдель, но не на левый фас, рядом с нами, а в обход кустарника, на тыл укрепленной позиции, и хотя ворвался в лагерь, но тоже понес чувствительные потери. Убит там один Мацкевич, а раненых много, и между прочим ординарец Майделя, барон Ренне. Но что всего тревожнее, это ужасная неизвестность о том, что творилось в ту минуту на поле сражения. Третий батальон понес такую ужасную убыль в людях, что удержаться ему одному, в неприятельском лагере, не представлялось никакой возможности, а на подкрепление резервами можно ли было рассчитывать, после того, что я лично видел у литовцев? Вправо, в полуверсте от перевязочного пункта, не участвуя в бою, спокойно стояла масса милиции Гурийской, Имеретинской и Мингрельской, в числе до 4.000 человек, но пронеслись слухи, что и она не идет на неприятеля, пока не разъяснится вопрос: “чья возьмет?” то есть другими словами: если наши войска одолеют турок, то и милиция бросится помогать поражению, а если, чего Боже упаси, наши не устоят, то и милиция, прославленная под Шехветели, кинется добивать нас. Все это привело в совершенное отчаяние тех, кто еще был в состоянии мыслить и соображать. А время все шло, был уже десятый час на исходе, Слева от меня на пустое место положили кого-то, с обмотанною головою. Всматриваюсь ближе, узнаю князя Муцхелова и слышу его историю. Как только забили наступление, и тронулись штурмовые колонны, он пустился бегом вперед, конечно, с предвзятым намерением первым вскочить на батарею, но злая судьба не допустила этого, и гнусное ядро сильно контузило ему правую сторону головы и правую руку. Муцхелов упал, и его только недавно подняли, принесли и перевязали.

— Капитан, — тихо и жалостно проговорил он, — ради Бога прикажите разыскать моего верхового коня. На нем бурка и все вещи мои.

Я поручил Вавиле отправиться на поиски. Прошло с четверть часа, и Вавила возвратился, рыдая во всеуслышание.

— Что с тобой?

— Я, я, сейчас видел, я... — будучи не в силах высказаться и заливаясь слезами, бормотал он.

Наконец он рассказал, что как раз наткнулся на провозимое мимо нас подбитое орудие наше, на которое взвалено было тело убитого Андрея Григорьевича Воецкого. Не зная о его кончине раньше, Вавила был жестоко поражен. Что касается лошади Муцхелова, то о ней он тоже принес неутешительные для владельца сведения: горнист 7-й роты, взявший ее у князя, убит, а лошадь неизвестно куда делась. В это время как-то [318] громче и отчетливее послышались мне со всех сторон стоны, жалобные охи и вскрикивания раненых. Видно, некоторых уже стали сильно разбирать мучительные страдания, а другие просто отходили... Окинув взглядом все обширное пространство, всплошную занятое шалашами над страждущими и умирающими, я увидел поразительную, но вместе с тем и высоко-умилительную картину. Старичок-священник, греко-армянской церкви, седой, с тонкими чертами лица, с крестом в руке и запасными св. Дарами через плечо, на четвереньках двигался между шалашам и, не миновав ни одного шалашика, он вползал в каждый и всем страдальцам, именем Божественного Утешителя, благоговейно предлагал целование св. Креста, а умирающим читал отходные и приобщал св. Тайн. Его глубоко религиозное, полное христианского смирения лицо, его тихий и мягкий голос и беспредельная вера во всемогущую помощь Божью благотворно повлияли на всех, без различия вероисповеданий. Когда этот представитель на земле Спасителя подполз к мнимому атеисту барону Ренне, последователь Лютера прильнул ко кресту губами и заплакал не от физической боли, а от избытка восторженных чувств любви и надежды. От души сожалею теперь, что мне не удалось разведать, кто и откуда был этот посланный Богом служитель Его, который сумел в такие минуты вселить столько чистых верований. В эту самую минуту пришла к нам счастливая весть. Турки окончательно разбиты на голову и, бросив лагерь, всю артиллерию, обоз, знамена, значки и до 6.000 пленных, бегут к Батуму. Восторженными, но очень дребезжащими голосами выкрикнув “ура”, приветствовали все раненые давно желанного вестника. Вскоре за ним явились подробные известия о том, как сражение приняло столь блестящий оборот. Наш 3-й батальон, обессиленный чрезмерном уроном, не мог один бороться с наплывающими силами неприятеля и, потеряв всякую надежду на подкрепление резервами, отступил к линии левого фаса, первоначально взятого им штурмом. Начальство, также утратив всякую надежду на мужество литовцев, послало в помощь куринцам, на неприятельский лагерь, Донской № 11 полк, а за ним конную дружину грузинских дворян. Командир донцов, старый молодец-полковник Харитонов, впереди полка своего влетел в лагерь, но моментально вместе с конем своим сложил голову от пуль, попавших в лоб обоим. Со всем тем казаки уже ворвались в укрепленный стан, а вслед за ними вскочили и дворяне грузинской конной дружины. Одновременно с этим, с фронта повел атаку Бруннер, а наконец, надумавшись вдоволь, полезли и литовцы. Турки, разбитые на всех пунктах, обратились в постыдное бегство, и для их преследования явилась и пресловутая наша милиция, которая во славу царя и отечества, [319] а более наживы ради, ожесточенно начала добивать остатки расстроенного неприятеля. Как бы ни было, а наша взяла. Не вдаваясь в критический разбор Чолокского сражения, скажу теперь, как и тогда: “Велик Бог русских!”. Вскоре прибыли к нам от 3-го батальона люди, отряженные для устройства нам носилок, но в числе их никого из 7-й роты. Было уже около двух часов по полудни, когда понемногу стали укладывать и поднимать раненых. В ту минуту, как карабинеры готовились взяться за меня, мне сделал визит Бреверн, то есть его поднесли ко мне. Рана его в ногу была не опасна. Мы вместе тронулись в обратный путь в Озургеты. Девятиверстная дорога от Чолока до города показалась мне чрезвычайно длинной. Носильщики, шагая медленно в ногу, останавливались каждую четверть версты для отдыха или смены, а тем временем нескончаемой вереницей обгоняли нас пешие и конные, все довольные, громко ликующие. На полпути нас нагнал поезд начальства. Князь Андронников подъехал к моим носилкам и пытался заговорить со мной, но я чувствовал себя до того утомленным и слабым, что ничего не понял и не отвечал ему. Еще до заката солнца шествие наше втянулось в Озургетские улицы; при выходе на площадь я услышал около себя чье-то распоряжение нести меня прямо на гауптвахту. Помню, как я, не открывая глаз, соображал тогда, недоразумение ли это, или случайность. Вавила, давно ускакавший вперед, теперь что-то командовал и суетился. Но вот всякое движение сразу прекратилось, и топот тяжелых ног солдатских по полу замолк. Кругом водворилась тишина, я открыл глаза и увидел себя на кровати, в углу большой, но очень сумрачной комнаты. В противоположном углу лежал Бреверн, а по другую сторону двери — Кутлер. Мне страшно захотелось спать, но, увы, уже начинало мозжить разбитые кости, и боль ежеминутно усиливалась, в руке особенно. Всякое помышление о возможности сна исчезло, и я, пересиливая страшные страдания, пробовал говорить с сожителями, которые оба были бодрее меня. Кутлер был ранен в руку, выше локтя, пулею, которая затем пронизала ему и грудь справа налево; последняя рана, очень серьезная, казалась легче моих на том основании, что Кутлера перевязали немедленно, я же потерял слишком много крови, пока доставили меня на перевязочный пункт. Пришел офицер нашего полка, Борисов, уселся на кровати Бреверна и подробно стал рассказывать деяния в тот день 1-го батальона. Явился и Майдель. Честный и храбрый немец этот, без всяких излишних фраз и излияний, обошел наши койки и сердечно по-русски, крепко пожал нам здоровые руки. Уже стало смеркаться, когда к нам пришли князья Андронников и Гагарин, Карганов, Мазараки, Девель, Щербаков и прочие чины их штабов. Передать [320] то, что наговорил мне лестного и приятного кн. Андронников, я не могу уже потому, что всего не помню. Знаю только, что он, несколько раз обнимая меня, повторял слова: “Теперь вы затмили славу Щеголева!”... Опять я вскоре забылся, хотя слышал хлопанье дверей, шаги и разговоры. Борисов, вторично пришедший к нам от начальника отряда, передал о разрешении кн. Андронникова барону Майделю, как начальнику штурмовых колонн, сейчас же сделать представление 3-го батальона к Георгиевскому знамени, а Бреверна, Полторацкого и Кутлера к Георгиевским крестам. Слышал я сначала очень довольный голос Бреверна, потом на немецком языке рассуждения и наконец настойчивые просьбы его об исходатайствовании позволения представить к Георгию не двух, а всех четырех ротных командиров 3-го батальона. Майдель колебался, но Бреверн выставил много веских к тому аргументов и, говоря о Руденке, перечислял три раны в грудь, полученные им на левом фланге Кавказской линии.

— Наконец, Егор Иванович, — с жаром говорил Бреверн, — если я прошу небывалых наград, то согласитесь, что сегодня за 3-м батальоном и небывалые заслуги! Из 16 офицеров легло 14, а из 630 нижних чинов более половины.

Майдель ушел, обещая лично принести ответ князя Андронникова. Борисов добровольно, помимо звания командира роты, принял на себя адъютантство обоих батальонов, а потому то и дело уходил и приходил с различными сведениями, которых обстоятельно, за потерей фельдфебеля, он никак собрать не мог. Второпях он сообщил, что курьером в Петербург с донесением на высочайшее имя посылают Нико Эристова, как героя Негоитского дела; что нам трем раненым, в виде особого внимания, отведена гауптвахта, как единственное строение в Озургетах, пощаженное турками, что само начальство расположилось в полуразрушенном доме, и что приехавшие сегодня из Тифлиса генерал Грекулов (бывший командир, до Сергея Васильчикова, Ширванского полка) и граф Сологуб расположились оба на ночлег посреди площади.

— А не знаете ли, Иван Петрович, зачем пожаловали сюда эти господа? — спросил любопытный Бреверн.

— Грекулов для производства инспекторского смотра обоим Куринским батальонам, а гр. Владимир Сологуб, чтобы собрать материалы для истории настоящей войны в Азиатской Турции, порученной ему для составления по высочайшей воле, — ответил Боринька, снова убегая от нас.

На столе горели свечи, но в большой и тусклой комнате, с закоптелыми стенами, было мрачно. Разбитые кости в руке стало ломить невыносимо; чтобы не кричать, я рвал зубами простыню. [321]

— Владимир Алексеевич, пришел фельдфебель, — возвестил Вавила, впуская в дверь пришедших людей.

Прежде чем я успел указать унтер-офицеру Чечневу на батальонного командира, которого он в полусвете не заметил, он вытянулся молодцом и отрапортовал:

— Господин штабс-капитан, по 7-й егерской роте все обстоять благополучно!

— Благополучно? — с иронией спросил я.

— Точно так, ваше благородие! — бойко отхватил Чечнев.

— А сколько у нас потери?

— Вот извольте, ваше благородие, сведения! — ответил он, подавая мне на клочке бумаги рапортичку.

Я ничего не мог разобрать. Вавила схватил со стола подсвечник и посветил мне. Я прочел: “Убитых 49, раненых 85, без вести пропавших 2, итого 136”... Слезы у меня брызнули из глаз.

— Сколько же осталось? — захлебываясь невольно задал я вопрос.

— С кашеварами и хлебопеком 12 человек, ваше благородие, — с оттенком гордости отчеканил Чечнев.

— А кто там еще пришел? — со стоном от страшной боли спросил я.

— Ефлетора, ваше благородие! — приняв на шаг в стороны, отрапортовал Чечнев.

Перед моей кроватью стояли два солдата, с банниками и пальниками в руках. Слабая голова моя отказалась понять, в чем дело, и для чего они тут.

— А вот, ваше благородие, и расписочка адъютанта в получении, — вмешался опять Чечнев, суя мне в руку какую-то бумажку.

С великим трудом разбираю следующее:

“Июня 4-го дня 1854 года, дана сия расписка в том, что от 7-й егерской роты, Егерского князя Воронцова полка, приняты мною две турецкие десятифунтовые медные гаубицы, в чем и удостоверяю своею подписью и приложением отрядного штаба печатью.

“Отрядный адъютант штаба, штабс-капитан Щербаков”.

— Скажите братцы, как удалось вам привезти орудия начальству? — забывая все боли, с любопытством спросил я.

На этот вопрос Чечнев наивнейшим тоном доложил следующее:

— Когда ваше благородие унесли от нас, мы угловой батареи одолеть не могли: уж оченно нас мало осталось. Гляжу — из унтер-офицеров я один, остатние перебиты, а рядовых никак семь человек. Думаю себе, куда нам деться. Дай мол [322] укараулим наши утренние орудия от турок, да на грех и от наших. Тут мы около самых этих пушек ловко примостились, пока резервы не подоспели и не погнали турок из лагерей. Мимо нас народу тогда много пробегло и к орудиям нашим, ваше благородие, совались, да, нет, шалишь! Мы им прикладами дорогу указали. А опосля я вздумал вот этого самого ефрейтора, Ермошина, дослать сюда за ранеными лошадьми, он, спасибо, живо обернулся, по четыре коня к орудию запрягли, да сюда и вывезли, а здесь их сдали и на всякий случай в приеме истребовали расписочку от начальства.

После отрадного сообщения этого не прошло и получасу, как на платформе послышались шаги, и совершенно неожиданно в поздний час опять ввалилось к нам начальство со свитою. Князь Иван Малхазович в неописанном восторге рассказал о лихой проделке нижних чинов 7-й роты, как за ужином вызвали Щербакова, как он сам с фонарями выходил на площадь, к орудиям, как унтер-офицер не хотел отдать их без расписки и проч.

— Уже, послушав этих молодцов, я сам, уже, приказал адъютанту выдать им, уже, форменную расписку, а теперь лично хочу еще засвидетельствовать вам о подвиге ваших, уже, героев, — закончил князь. — На ваше представление, полковник, уже изъявляю согласие, — обратился он к Бреверну, — с одним условием, проставьте, уже, в списке не по старшинству чинов, а по заслугам, и, разумеется, штабс-капитана Полторацкого, уже, первым.

В. Полторацкий.

(Продолжение в следующей книжке)

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания В. А. Полторацкого // Исторический вестник, № 8. 1893

© текст - Полторацкий В. А. 1893
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1893