МУРАВЬЕВ А. Н.

ГРУЗИЯ И АРМЕНИЯ

ЧАСТЬ III

ТАМАРИСЦИХЕ.

Солнце садилось, когда мы возвратились в Кутаис, утомленные не столько дорогою, сколько внимательным осмотром всех древностей Гелата. Следующий день был назначен для отдыха, но я воспользовался утренним временем, чтобы посетить за 10 верст от города, в обширной долине Рионской, остатки бывшего дворца Тамари или Тамарисцихе, где она скончалась. Груда развалин, как бы некий холм, показывает, что здание было обширно, но уже нельзя разобрать [215] всех его частей под обломками; уцелела до половины круглая зала, сложенная из кирпича, в самом центре палат; стройный, высокий полусвод еще висит над нею, угрожая ежечасным падением, но отважные и доселе подымаются на его вершину, чтобы оттоле насладиться обширным видом на Рион и окрестные горы. Подле развалин дворца стоит полуобрушенная придворная церковь, с малыми остатками стенной живописи. Вся алтарная часть ее поросла густым плющом, который пустил толстые корни вверх по стенам и скрепляет их, как бы железными связями. Природа милостивее людей и сжалилась над остатками палат великой Царицы, которые по частям и не весьма давно разобраны были для строения нового города. — И так вот где отдыхала Тамарь от своих славных подвигов! Не думаю, чтобы в какой-либо истории существовало царственное лице, до такой степени сосредоточившее в себе все предания, предшествовавших и последующих времен, и вместе с тем столь [216] светлое и чистое от всякой укоризны, как сия Тамарь.

Две знаменитые поэмы, одна при жизни, другая по смерти, были написаны в честь великой Царицы, лучшими поэтами Грузии. Самая поэзия страны сей, изобразив в песнях своих славную ее владычицу, как бы отказалась воспевать что-либо иное, и вдохновение эпическое угасло вместе с Тамарью; одни только лирические порывы, от времени до времени пробуждались в песнях народных, в которых однако часто опять звучало ее волшебное имя. — Я слышал, что одна из сих поэм, собственно Тамариада, замечательна более преодолением трудностей языка, нежели духом поэзии, ибо в ней непрестанная игра слов и часто повторяются рифмы, по средине и на конце стиха. Но другая поэма, Барсова кожа, Шоты Руставеля, придворного певца Царицы, который, как гласит предание, писал по вдохновению любви к сей недоступной владычице его сердца, отзывается сим нежным чувством и исполнена [217] девственного огня поэзии. Я ознакомился в переводе только с первою ее песнию, но мог оценить по ней красоту всей поэмы.

Руставель перенес поприще ее в счастливую Аравию и, не дерзая прямо указывать на царственные лица, изящными чертами представил их, в образе иных властителей вымышленного им царства. Могущественный Царь Георгий, оставляющий престол свой единственной дочери Тамари, является под именем славного Царя Ростевана, а юная дочь его Тинатина, солнце востока, есть поэтический образ Тамари.

В Аравии был Ростеван, Государь взлелеянный Богом,
Великий и щедрый и кроткий, мощный народом и войском,
Прозорливый умный судья, любящий и правду и милость,
Умевший владеть и меча и речей властительной силой.
Имел он одну только дочь, юное солнце Востока,
Которая в сонме планет поражала могуществом блеска;
[218]
Она отнимала у всех и разум и сердце и душу;
Хвалить ее мог лишь мудрец, языком многозвучным высоким.
Царевна звалась Тинатиной, и вот когда перси прекрасной
Вполне развились и стала она соперницей солнца;
Воссев величаво на трон, посреди визирей своих верных,
Повел с ними ласковый Царь благосклонные царские речи:
«Когда в ароматном саду засохнет увядшая роза,
На место исчезнувшей там появятся роза иная;
Светило уж гаснет и вот вы видите сумрак безлунный.
Не лучше ль на трон возвести младую соперницу солнца?»
Вельможи сказали Царю: «Государь, что смущает вас старость?
Когда бы царица садов и увяла, довольны мы ею:
Ее аромат и краса пленяли нас долго и пышно,
И может ли спорить звезда с потухающей полной луною?»

Сколько восточной поэзии в сей искренней беседе Царя с своими подданными! Не забыл и себя влюбленный поэт, под [219] роскошными чертами юноши Автандила, плененного Тинатиной.

Рожден от вождя, Автандил, был первый вождем Ростевана.
Он станом стройней кипариса, а ликом и светел и ясен,
Еще безбород, но душею подобен кристаллу алмаза.
Густые ресницы Царевны терзали в нем пылкую душу.
Таил он на сердце любовь и, в долгой разлуке с прекрасной,
Ланит его розы гасили свой пурпур, но встретясь
Румянцем он вспыхивал вновь и рана опять раскрывалась.
Печальна немая любовь, мертвит она юное сердце.

Юношу радует возведение на царство предмета его любви; он надеется чаше видеть Тинатину, хотя и на престоле, окруженную всем блеском царским. Между тем Царь Ростеван объявляет всенародно, о избрании своей дочери, и сам возводит ее на трон. [220]

Она почитала себя недостойною отчего трона,
И полон слезою росы сад пышно рдеющей розы;
Отец говорит Тинатине, а сладки отцовские речи:
«Пока не сбылось это, жег непрерывный огонь мою душу!
На прах и на розу равно сияет роскошное солнце,
И ты изливай свою милость равно на могущих и слабых,
Щедротой привяжешь ты всех, и тот, кто привязав, уж связан;
Щедроты Царей дают плод, как чинары цветущего рая;
Напитки и яства полезны, но тщетно хранить их без нужды:
Подашь их — себе же в добро; чего не подашь, то пропало!»

Радостно принимает Тинатина родительские советы и в тот же день открывает свою сокровищницу подданным, чтобы ничего из принадлежавшего Царевне не оставалось у Царицы.

В тот день раздарила она хранимое с раннего детства,
Так, что исчерпалась вся кошница сокровищ обильных.
Расхитили все, что дано, как будто добычу от боя:
И тучных арабских коней, и груды камней многоценных...
[221]
Так вихри метают и рвут даянье обильное снега…
Никто не забыт на пиру, нет гостя с пустыми руками!

После роскошного пира, внезапною думою омрачилось чело Царя. Старший из вельмож, по совету Автандила, поднялся с кубком в руках, рассеять тайную грусть владыки Арабов, и спросил его: не от того ли мрачен, что дочь его растратила щедрою рукою его богатства, и не сокрушается ли о ее избрании на царство? Улыбнулся Ростеван и благодарил визиря за хитрость; в речах его отзывается все благородство его духа:

«Кто говорил, что я скуп, тот верно хотел сказать шутку;
Не то огорчает нас, нет, на сердце иная забота:
Наш кравчий седой, наша старость, исчерпала дни молодые,
А нету в Аравии всей такого надежного мужа,
Кто мог бы меня заменить вам навыком ратного дела.
Одна у меня только дочь, Царица, возросшая в неге,
А сына Бог не дал, и то печалью мой век сокращает....
[222]
Хоть тень бы метателя стрел или в мяч игрока удалого!
Еще Автандил..... да и он от того, что воспитан был мною.»
Молча и гордо внимал юноша царские речи,
И тихо склонясь улыбнулся; — прекрасен был смех Автандила,
Блеснула зубов белизна и рассыпался луч ее в поле.

Чтобы понять всю прелесть сего выражения, которое может казаться усиленным, надобно посмотреть на смуглое лице Арабское, когда улыбкою раскроется жемчуг зубов; и можно ли выразить с большею поэзиею действие старости над Царем ?

«Наш кравчий седой, наша старость, исчерпала дни молодые».

Автандил, доверяясь милости Царя, предлагает ему смелый вызов: помериться с ним в поле, пред лицем всего войска, игрою в мяч или метанием стрел на ловле, с тем, чтобы побежденный ходил три дня без чалмы. [223] Милостиво принят вызов. Царь назначает себе для прислуги двенадцать оруженосцев, Автандил одного только верного Шермандина; охотникам велено устроить обширную облаву и высмотреть больше зверей. На рассвете Автандил, весь вооруженный, в золотой чалме и пурпуровой одежде, явился на белом коне, под окном Царя, и звал его на ловлю. Толпы любопытных наполняли поле; Государь велел своим придворным вести верный счет выстрелам и сравнивать раны на охоте. Описание ее достойны эпической кисти старца Омира.

Вот уж стекается дичь, гонимая шумной облавой...
Пестро и огромно все стадо: тут прыгают легкие серны.
Ветвисторогатый олень и канджар и пугливые козы;
Соперники прянули к ним... смотрите картина прекрасна!
Вот луки и стрелы в руках, вращаемых с ловкою силой;
Копытами взрытая пыль клубится и день омрачает,
Свистящие стрелы летят, окровавляют все поле,
Пустые колчаны Царя и вождя наполняют стрелами;
[224]
Подстреленный зверь недвижим, он падает тут же на месте.
Помчались по лугу, согнали зверей в необъятную кучу,
И били их грудами тут, так что прогневали Бога.
Багровело поле от крови, соперники облиты ею,
Младой Автандил, как чинар багряноцветущий в Эдеме.
Но вот Ростеван с Автандилом уж минули поле до края,
За полем струится река и скалы нависли над нею,
Пугливые звери бегут и кроются в лес недоступный,
Отстали от них два ловца, утомленные долгою битвой.
Они говорили друг другу с улыбкой: победа за мною.
И шутки менялись у них как у равных товарищей поля.

Они спрашивают у прислуги, кто из них победитель? И оруженосцы, не страшась царского гнева, объявили, что из двух тысяч зверей, убитых в облаве, сосчитали они двадцать стрел Автандиловых более нежели царских, и Царь ценил слова их, как некий выигрыш: [225] Он радовался победе питомца и любовался им, как соловей своей розой. Оба сели отдохнуть под тению дерева, на берегу потока. Здесь начинается завязка поэмы: Аравийский Царь видит юношу, носящего барсову кожу, которая дает это название всему творению Руставеля.

Смотрят, а юноша дивный сидит над потоком и плачет,
Покоясь как лев, в поводу он держит коня вороного,
Оружье, седло и прибор разубраны жемчугом пышно...
Плачь сердца слезами тоски обрызгал свежую розу.
Могучие члены красавца окинуты кожею барса
И барсовой кожей покрыто чело молодого героя;
С ним крепкий окованный кнут, толще руки Голиафа...
Узрели и взоров отвесть не могли, удивляясь виденью.
И послан слуга пригласить юношу полного скорби,
Поникшего бледным челом, с очами без жизни и взора,
Слезы хрустальным дождем каплют с ресниц его черных ...
Слуга подошел и молчит, не до речей ему стало.
[226]
Тут море тоски, он не может слышать посланника речи,
Ни криков веселых от войск, рассыпанных вдоль по заречью;
Непостижимо рыдало то сердце, упавшее в пламя,
Плачь с кровью из глаз выступал, как волы сквозь щели преграды.
Проникнутый ужасом раб донес ему царскую волю,
А юноша плача не внемлет, он чужд впечатления жизни,
Далеко летал он душою под мрачным влиянием думы.
Осмелился посланный вновь донести ему зов Государя…
Он уст не раскрыл, этих уст, подобных младенчеству розы.

Оскорбился Царь, пренебрежением его зова, и велел двенадцати оруженосцам силою привести к нему сидящего у потока; тогда только очнулся незнакомец, услышав звук оружия, тяжко вздохнул,

Руку лишь поднял к очам, слезы горячие выжал,
Поправил оружье, потом ободрил мускулистые руки,
[227]
Сел на коня и поехал сторонкой, не бросив на стражу
Ни взора вниманья, Царю не вылечив сердца в недуге.
Но воины руки простерли, чтоб взять молодого упрямца...
Горе! Что с ними сбылось, то видеть врагу было б жалко!
Он бил друг об друга их всех, для помощи не было мига;
Иных убивал он кнутом, рассекая по самые груди…

Разгневанный Царь устремился за ним в погоню со всеми воинами; но Барсова кожа метал людьми в людей и в прах обращал настигавших:

А сам он, горд и беспечен, едет и зыблется станом,
Конь его движется тише, чем луч разостлавшийся в поле.
Увидев же близко Царя, стегнул он кнутом свою лошадь,
И мигом от взоров исчез как молния! — Похоже то было,
Что он или к небу взлетел, или вдруг провалился сквозь землю;
Искали следов, не нашли и следа забытого в поле;
[228]
И молвил задумчиво Царь: конец моих радостей близок,
Вижу наскучило Богу веселье дней моих долгих,
Время сменить их душе, раскаянья скорбными днями;
Отныне я в гроб понесу неисцелимую рану,
Но воля да будет Творца, то воля его благодати.

Тогда глубокое уныние овладело опять Царем; молча заключился он в свои палаты. Кроткая Тинатина тихо подошла к почивальне отца, и услышав от придворных о его тяжкой печали, не смела взойти, ожидая родительского зова.

Время прошло и спросил: «а желанная дочь моя где же?
Вода моя мирная, радость, веселье дней моих долгих,
Зовите, как мог я без ней нести мое бремя печали?
Пусть горе развеет мне лаской, пусть язвы мне сердца излечит.»
Послушна родительской воли, вошла в почивальню Царица,
Подобная лику луны, когда она в полном сиянье.

Горестный родитель рассказал ей печальное событие ловли и о дивном [229] незнакомце, который, истребив его воинов, исчез пред ними, как дух.

«И сладость даров Всемогущего стала мне горестью лютой,
Забыл я те дни, когда жизнь мне улыбалась кротким весельем.»
Но дочь говорит: «доложу мое неразумное слово;
К чему, Государь, без нужды роптать на судьбу и на Бога?
Свершится ли бедствие с тем, кто был виновником блага?
Отец мой, вы Царь над Царями, обширна Аравия ваша,
Пошлите повсюду гонцов разведать о том незнакомце,
И скоро вы будете знать, человек он иль дух бестелесный?»

Гонцы разосланы по всем пределам Аравии, и спустя год возвратились с вестию, что нигде не могли найти чуждого юношу, в барсовой коже.

Царь выслушал все и сказал: «мудро судила Царица.
Скитающий дух то предстал, отверженный высями неба,
[230]
И он то меня обаял наваждением силы нечистой!
Покинем же грусть и печаль и будем счастливы как прежде!»

Но спокойствие Царя не успокоило великой души его дочери; она непременно хочет узнать, кто был наконец этот таинственный витязь, и выбор ее пал на Автандила, для исполнения сего трудного подвига.

Тем временем вождь Автандил небрежен сидел в своей спальне,
Беспечно он пел, под перстами звучала стогласная арфа...
Вдруг быстро вбежал к нему негр, посланник и раб Тинатины:
«Чинаровый стан, он сказал, встань и иди к луноликой!»
Судьба привела, наконец, Автандилу быть позвану к милой.
Он встал и оделся в кабу, драгоценнейшей ткани Востока.
Он рад, он спешит в первый раз на свидание к розе…
О сладко любезную видеть и сердцем быть близко к желанной!
С достоинством чистой души идет Автандил величавый
К тем взорам, чей луч непорочный так много дал слез ему тайных.
[231]
Она, несравненная, краше луны перловидной, сидела,
И будто сурова, красуясь, как молнья блистала очами.

Как скромно и вместе как нежно невольное сознание ее любви, ради коей она требует от своего витязя, идти успокоить родителя и отыскать по белому свету, незнакомца в барсовой коже.

«Хотя на устах у тебя лежит заповедная тайна,
Но слухи дошли до меня о чувстве, хранимом тобою:
Я знаю, глаза непрерывно свой жемчуг кропят на ланиты;
Ты розой уколот, ты любишь и страждет в плену твое сердце.
Исполни же просьбу мою, вдвойне я владею тобою:
Ты подданный мой — и тебе нет соперника в царстве;
Потом, говорят ты влюблен... но надежны ли слухи об этом?
Ищи же, далеко ли близко ль, где б ни был исчезнувший воин.
Три года дано тебе срока: иди, выполняй порученье:
Отыщешь, лети победитель, с веселою вестью к Царице,
[232]
Не сыщешь — поверю, то правда, он дух бестелесный, незримый!
И розу тебе сохраню, как дар непорочный и чистый.»

Восторг юноши, которому впервые открылось все его счастие, описан слишком цветистыми красками Востока, чтобы можно было передать их верно на язык, не привыкшем к таким выражениям; но печаль разлуки описана более доступною кистию. — Автандил является к Царю и просит дозволения идти сражаться с его врагами, обещая поразить их в сердце, могучим мечем Тинатины, чтобы все народы ведали ее славу; и Царь его отпускает с честию, хотя не без тайной скорби. Двадцать дней и ночей ехал отважный путник,

И всюду была с ним она, чей пламень горел в его сердце.

Он имел на границе город, крепкий и страшный для соседей; там, собрав войска на тридневную ловлю, открыл верному другу Шермандину тайну своего сердца. [233]

«Я молод, я жажду служить лучезарной Царице Арабов;
Она утолила мой огнь отрадным елеем надежды,
И я ль уклонюсь от беды, я ль не пойду к ней отважно?
Надежных гонцов от себя посылай к Царю за вестями,
И всякую мысль устрани, что нет меня здесь на границе;
В охоте и битвах своих старайся быть сходным со мною,
Свято храни мою тайну и жди меня ровно три года;
Если чинар не падет, он вновь осенит тебя тенью,
Если же в срок не вернусь, плачь по мне воплем посмертным
И бедным раздай по душе богатую милость казною.»

С трепетом услышал Шермандин последнюю волю любимого вождя, напрасно умолял он Автандила, позволить ему разделить с ним славный подвиг; гордо отвечал юноша:

«Один я Царицею послан, один я свершу мое дело;
Не сыплется даром жемчуг, когда он не куплен трудами;
Бедствие губит равно одного человека и многих.
Паду ль и один, если Бог сохранит меня силами неба?
[234]

Он послал трогательное завещание своему народу, поручая его на время верному наместнику Шармандину:

«На время решился я бросить радости неги и чаши,
А пищу свою возложить на промысл, да лук с тетивою.
Лежит на мне бремя и долг покинуть родимые горы,
И может быть несколько лет одиноким быть странником в мире.
Да будет вам вместо меня Шармандин мой наместником царства,
Пока от меня не получит он весть о судьбе моей темной».
Окончив завет сей, он водозвучный и сладкоречивый,
Собрался в безвестный свой путь, встал опоясался златом,
Выйдя на луг, он вскочил на коня, повернул его ловко
И быстро помчался в свой путь одинокий... А в мыслях печальных
Всюду была с ним она, чей пламень горел в его сердце.

Такова первая песнь этой восточной поэмы, исполненной вдохновением палящего неба Грузии, и любовию сердца Руставеля. К сожалению, я не мог [235] прочесть остальных ее песен, еще ожидающих перевода того же поэта Бартдинского. Если есть некоторые погрешности в гекзаметрах, это не мешает однако достоинству самой поэмы. Дадиан, который передавал ему мысли и слова, с языка чуждого переводчику, будучи сам проникнут родною поэзиею, умел отгадывать свойственные ей выражения на языке Русском, не вполне ему известном. Он непрестанно твердил мне стихи Руставеля, и я с удовольствием внимал им на самых местах, прославленных его лирой, пред остатками палат той великой Царицы, которой посвятил он чистые восторги своего сердца. Некоторые черты его поэмы как бы олицетворились передо мною в следующее утро, на празднике народном в Хони, где древний быт Имеретии предстал мне в играх и ристалищах, подобных тем, какие описывал Руставель в своей Барсовой коже. [236]

XОНИ.

Все почетные жители Кутаиса устремились на праздник Св. Георгия, за 30 верст в селение Хони. Церковь его весьма древняя, вросшая в землю, основана была еще в первые века Христианства, по случаю победы, одержанной Лазами над Гуннами, которые вторглись в Колхиду из-за Кавказского хребта. Но предание народное, не охотно восходящее дальше Тамари, приписывает и сию церковь ее благочестию. Мы поспели к началу [237] обедни; Владетель Абхазии ожидал нас в тесном храме, исполненном народа; три священника служили литургию, но, не смотря на большое стечение богомольцев, не было великолепия в утвари церковной. По окончании службы, покамест духовенство собиралось выйти для молебна, на обширный луг перед храмом, мы поспешили осмотреть его древности. Мало стенной живописи сохранилось, кроме как в алтаре, где еще виден на горнем месте Деисус с Ангелами, приобщение под двумя видами и Пророки в кругах. Замечательна, на левой стене у иконостаса, древняя икона Великомученика в рост, в 2 1/2 аршина, из выпуклого чеканного серебра. Он изображен стоящим, а не на коне, ибо такой образ писания гораздо новее. На нем броня чешуйчатая изящной работы, с наручниками и поножами, во вкусе рыцарских вооружений; мантия поверх брони; одною рукою он держит копье, другою опирается на кованый щит. Спаситель с Ангелами изображен над его главою, в [238] серебряном поле. По надписи видно, что великолепный оклад пожертвован Царем Георгием, сыном Баграта Куропалата, в лучшую эпоху искусства. Еще одна надпись свидетельствует о вторичном украшении иконы:

«Велика слава Господа, который дал нам силу достойно служить ему; но ты, для твоего Владыки, в каждый из трехсот шестидесяти пяти дней, непрестанно мучился и, в воздаяние за сии мучения, толикократным же числом чудес одарен, о верный служитель Св. Троицы, глава мучеников Св. Георгий Хонский! С надеждою к тебе прибегаю, я властитель Леван Дадиан, чтобы ты не удалил милости твоей, в сей жизни, от меня и от супруги моей; сохрани и даруй мне победу.»

К сему большому образу прислонена малая икона Божией матери, так называемая Анчисхатская, вероятно потому что перенесена была из Тифлисского собора сего имени. Тут же и выносный крест Царя Баграта, с ликами Господа и [239] святых, выкованный из серебра при Архиепископе Захарии, как видно из надписи. Есть еще одна небольшая икона Св. Георгия на коне, в иконостасе, драгоценная по своему украшению из крупной бирюзы. Она была пожертвована великим Леваном Дадианом, по случаю его победы над соединенными силами Царей Имеретинского и Кахетинского, при замке Багдаде близь Кутаиса. Так гласит громкая надпись на задней доске:

«Седьмикратно непобедимый великомученик Св. Георгий Хонский и Анчисхатский! пожертвовали и поставили в храме твоем, образ сей, мы, Государь Дадиан Леван, в то время, когда сражались в Багдаде, против Царя Георгия и Кахетинского властителя, и силою твоею мы победили: самого Царя взяли в плен и всех Имеретинских и Кахетинских вельмож, а некоторые ушли; Царь же Кахетинский был Теймураз и при нем его дети. В тоже время взяли мы город Чхари и всех жителей перевели в Зугдид, построили и украсили [240] город Ругский. Ныне же пожертвовали и поставили сию икону в храме твоем, и еще даровали в Хони один дым, ради долгоденствия нашего, и супруги нашей Царицы Нестан-Дареджани, и сына нашего первородного Александра и Манучара, дабы они возросли, и ради отпущения грехов моих; совершен же и украшен в год хроникона 324 (1636)».

Икону сию, с большим торжеством, вынесли на обширный луг, осененный вековыми липами, посреди селения, для того чтобы весь народ мог участвовать в молитве; самая местность благоприятствовала в Хони такого рода собраниям. Величественно было это молебствие под открытым небом, в тени столетнего дерева, при веянии церковных хоругвей. Около духовенства составился тесный круг конных и пеших, из почетных князей Имеретии, в полном вооружении; толпа народа покрывала всю обширную площадь, в глубоком безмолвии, и только после молебна послышались радостные выстрелы. Когда окончилось богослужение, [241] начались игры, не изменяющиеся с незапамятных времен и как бы освященные Церковию. Клирики вынесли из храма огромный мяч и бросили его в толпу; народ разделился на две стороны: каждая хотела отвлечь к себе мяч. Та, которая гнала его обратно к церкви, принадлежала дому старших князей Имеретии, Сехнии; на противоположной стороне были все прочие Имеретинские князья. Девяностолетний старец Сехния, представитель своего рода, сидел под деревом, окруженный домашними, и возбуждал народ взглядом и речью, ибо успеху или неудаче суеверие народное приписывало благоденствие и несчастие целого года. Свалка сделалась ужасная: конные и пешие бросались на мяч и палками старались отогнать его в свою сторону; многие падали под лошадей, дикими воплями оглашалась вся площадь. Два раза партия Имеретинская отбивала мяч и оба раза одолевал Сехния. Наконец клирики, воспользовавшись близостию мяча к церкви, выхватили его из рук народа и [242] поспешно унесли во внутренность храма, чтобы успокоить волнение.

Немного спустя начались конские скачки. Надобно видеть нарядную одежду Имеретина, чтобы понять всю прелесть сего ристания: верхняя темная чуха его, с серебряными галунами и патронами, стянутая поясом с золотыми насечками, обнаруживает в одно время и широту богатырских плеч и стройность гибкого стана, созданного для телесных упражнений. Легкая сафьянная обувь, как будто вылита по щегольской ноге, замечательно малой в сравнение высокого роста Имеретин; она вооружена острою шпорой, мучительною для лошадей, по короткости Азиатских стремян, без которой однако никто из наездников не садится на коня. Странно, откуда этот рыцарский обычаи мог проникнуть на Черное поморие, когда в соседней Грузии и Армении никто не носит шпор. Густые, развевающиеся волосы украшены, а не покрыты, плоскою круглою шапочкою, с серебряными узорами по черному полю и с красным [243] подбоем, которая едва держится на тонком шнурке; она придает много оригинальной красоты правильным лицам, с их черными усами и огненным взором. Многие из них казались списками с лица Багратова, которое так впечатлелось в моей памяти после фресков Гелата, и может служить верным типом Имеретинского облика. Эта шапочка, которую одинаково носят все жители помория, Имеретины, Мингрельцы и Абхазцы, есть ничто иное, как древняя скиавия Греков, и без сомнения перешла от них в покоренную ими Колхиду.

Ристание началось скачкою в запуски: два ряда всадников выстроились на лугу; промежду них носились, по два и по три, самые отчаянные наездники, на быстрых Имеретинских бачах и кровных Карабахских жеребцах; их сбруи и седла блистали Азиатскою роскошью. Несколько раз летали взад и вперед те же всадники, при одобрительных кликах народа, и судьи из князей провозглашали победителей. Другой награды не было и не [244] искали; каждый оставался доволен своим удальством. После скачки составился кружок для иной конной игры, собственно Арабской, джерида. Отборные всадники, на лучших конях, разделились на две дружины, и один за другим выскакивали вперед, чтобы бросить длинную палку в противника; быстро, на всем скаку, обращали они своих коней и как вихрь кружились кони на задних ногах; но от строгости удил и шпор много страдали, под своими ловкими всадниками. Два молодых князя особенно отличались с обеих сторон: один, на золотистом коне Карабахском, в зеленой бархатной чухе, не старше пятнадцати лет, всех искуснее метал джерид; другой, несколько постарше, на белом коне, в пестром ахалуке из Персидской шали, изумлял своим наездничеством. На них обращено было общее внимание, и действительно все их движения были картинны, особенно когда с места пускали коня или внезапно осаживали его друг перед другом. Тот, что на белом [245] коне, должен был еще всякий раз с ним бороться, когда хотел двинуть вперед: как только вонзал шпоры раздраженный всадник, бурно взвивался под ним его конь, с такими дикими прыжками, что казалось не мог он усидеть; но всадник как бы прирос к седлу, гибкостию стана следуя за всеми движениями лошади и, новыми усиленными ударами шпор, побеждал ее упорство, прежде нежели состязаться с соперником; на лице его была написана уверенность в своем искусстве, с чувством самодовольствия, что столько было свидетелей его победы.

Игра продолжалась, доколе наконец утомление всадников и их коней не заставило ее прекратить. Тогда начались хороводы и пляски, отдельными кружками под тению лип, и веселье не прерывалось до самого вечера. [246]

МИНГРЕЛИЯ. МАРТВИЛЬСКАЯ ОБИТЕЛЬ.

Не более 15 верст от Хони до Мартвиля, кафедральной обители Епископов Мингрельских и вместе погребальной для рода Дадианов; но нельзя было переехать через бурную реку Цхени-цкали, или конские воды, которая до такой степени поднялась от дождей, что даже не всякий отважный всадник решался ее переплыть. Мы принуждены были спуститься 20 верст, по левому ее берегу до Марани, где [247] ходит паром, потому что там бурный поток делается более спокойною рекою: это граница Имеретии и Мингрелии. Подданные Дадиана встретили брата своего владетельного Князя, со всеми знаками любви и уважения; верховые лошади, посланные к нам на встречу Владетелем, ожидали на противоположном берегу. Я отправил коляску до устья Цхени-цкали, чтобы спустить ее по Риону в Редут-кале, и верхом продолжал путешествие по Мингрелии. Великолепная растительность поражала при первом шаге: густой лес, из самых роскошных дерев юга, тянулся вдоль берега, перевитый весь лозами дикого винограда. Солнце садилось, когда мы ступили на землю Мингрельскую; мне приятно было видеть радость Дадиана, как только почувствовал себя на родной земле; он не мог насытиться беседою с окружавшими его соотечественниками, которых свободное обращение было однако проникнуто глубоким благоговением, что совершенно свойственно Востоку. Первую ночь провели мы в Марани, в дубовом [248] доме, устроенном Владетелем, по случаю частых своих проездов.

Рано собрались мы в путь, чтобы засветло достигнуть Мартвиля, от которого отдалились почти на 40 верст, а нам еще надлежало посетить дорогою Епископа Мингрельского Антония, из рода Дадианов, в его поместье, где ожидал нас Владетель Абхазии. Селение Антоп рассеяно в чаще леса, около убогой деревянной церкви, и две небольшие избы, похожие па Малороссийские хаты, составляли летнее жилище Епископа; он уступил одну из них Владетелю. После обильной трапезы, Антоний, предложил нам свою коляску до Мартвиля, и не смотря на дурные дороги, мы довольно рано поспели в обитель, чтобы насладиться ее очаровательным видом, еще до захождения солнца. Издали она уже видна на высоком холме, поросшем лесом, который подымается одиноко и как бы назнаменован для великого события. И действительно оно совершилось: по местным преданиям, на этом холме водрузил Св. [249] Апостол Андрей Первозванный первый крест в пределах Мингрелии, как у нас на горах Киевских, срубив древний дуб, осенявший языческое требище: посему церковь носит название Чкон-диди, т. е. большого дуба, и это обратилось в титул эпархии, ибо Епископы Мингрелии называются Чкон-дидели; Мартвиль же есть более древнее наименование места, и означает по Мингрельски мученика, потому что до проповеди евангельской, тут приносились человеческие жертвы, и вероятно это самое побудило Апостола, избрать сие место для водружения искупительного креста.

Нельзя было иначе подняться на вершину холма, как только верхом или пешком, в чаще леса, переплетенного виноградными лозами; оне перебегали с дерева на дерево, связывая их роскошными плетеницами, в одну очарованную дубраву; кое-где были рассеяны хижины и разнообразили собою дикую прелесть холма. На усеченной его вершине, некогда [250] обнесенной стенами и недоступной по своим обрывам, возвышается древняя обитель, в которую нельзя иначе проникнуть как сквозь тесные врата колокольни. Но какие очаровательные виды открываются во все стороны, с западной площадки холма, осененного тремя вековыми дубами! Вся Мингрелия и Имеретия у ног ваших до самого моря; к полдню излучистое течение Цхени-цкали рисовалось, как бы на карте, по долине Мингрельской, и белели Хони с окрестными селениями; горы Гуринские кончали горизонт, а ближе к западу, на тройной вершине холмов, виднелись развалины Наколакеви, древней столицы Медеи, и море, в вечерних лучах солнца, золотою чертою довершало картину. К северу живописное ущелие Абаши манило в дальний снежный хребет Сванетских гор, которыми грозился старец Кавказ, а на восток тянулась другая его мощная отрасль Лечгумская, с светлою вершиною Квамли, одного из семи исполинов горного хребта. Все сие чудное зрелище, угасавшее пред нами вместе с [251] солнцем, воссияло опять из утренних туманов, с первыми лучами дня.

Настоятель Мартвильский с семью иноками, которые составляли все братство обители, встретили торжественно брата своего Владетеля, и отпели для него панихиду над гробом родителей. Грустно было первое впечатление погребального монастыря, для Дадиана, который лишился сперва матери, а потом отца, во время долгого своего отсутствия в России; я старался, сколько можно, сократить пребывание наше в церкви, чтобы не возбуждать в нем печальных дум. Соборная церковь, во имя успения, не обширна и напоминает внутренним устройством Сионскую, что в долине Атенской. Если верить Греческой надписи, начертанной красными буквами, при входе в жертвенник, то должно почитать основателем храма Константина великого, ибо он тут изображен держащим в руках церковь, а надпись гласит: «Константин Государь создал Чкон-дидскую церковь.» Трудно однако отнести к его времени храм [252] сей, хотя и весьма древний. В летописи Грузинской Вахуштия сказано, что его соорудил Георгий Владетель Абхазский, отец Константина, провозглашенного Царем Карталинским в X веке, и весьма вероятно, что в подписи подразумевается сей Константин, украсивший быть может обитель. Паперть, с двумя приделами Архангелов и успения, также погребальными, пристроена гораздо позже, и испортила наружный фасад. Есть еще один придел успения, в застенке близь Архиерейского места, и Св. Георгия подле алтаря, где теперь ризница.

Главный престол мраморный, на пяти столбиках, воздвигнут над корнем дуба, срубленного Апостолом, и это предание должно быть близко Русскому сердцу, по сходству отечественных воспоминаний. Великолепное евангелие Св. Георгия Святогорца, подобное тому что в Гелате, доселе служит напрестольным. Лик Влахернской Божией Матери, с Архангелами и Святителями, виден на горнем месте. Чудотворная икона Мартвильской [253] Богоматери хранится в церкви, в особенном кивоте: она представлена стоящею, с предвечным Младенцем на руках и Ангелами по сторонам; около нее, в эмалевых кругах, изображены верховные Апостолы и Евангелисты и Св. Мартиниан и Тарасий, вероятно бывшие патронами первых украсителей иконы, а на позлащенном, новейшем ее окладе, изваяны чеканною работою Св. Троица, те же Апостолы и Святители Николай и Спиридон; тут же, промежду драгоценных камней, вставлены два камня от Св. гроба, и два креста с частями животворящего древа. Икона сия есть заветная святыня всей Мингрелии и к ней с большим усердием стекаются богомольцы. Подле нее, в деревянном кивоте, хранится еще один древний образ Богоматери, в золотой ризе, перст Иоанна Предтечи, два жемчужных креста и панагия, с животворящим древом. Святыня сия, как гласит надпись, вверена хранению Пречистой Девы Мартвильской, Митрополитом Гавриилом, сыном Бежана Дадиана, который собрал кресты [254] издавна утраченные и вновь их украсил, внушая своим преемникам носить их во время богослужения; но строгая клятва произнесена им, на тех из Дадианов, Епископов или Князей, которые когда-либо осмелятся взять сие сокровище из обители.

Местная икона Богоматери довольно богато украшена Епископом Евдемоном, из рода Абакидзе, в 1651 году, судя по молитвенной надписи. — Он просит превысшую Херувим, принять от него сие даяние, как божественный Сын ее принял две лепты от вдовицы. Храмовой образ Спасителя недавно украшен Митрополитом Гавриилом, при покойном владетеле Леване, и все его семейство поименовано в молитве, в низу образа. Есть еще три малые иконы Богоматери, богато украшенные над жертвенником, в приделе Архангелов и на гробе последней Владетельницы Марфы. Надписи почти все одного содержания; древнейшая из них относится к великому Левану: «О всепетая Божия невеста, Дева, [255] превысшая семи небес и славнейшая Херувим, надежда и прибежище всех Христиан, Матерь света, пресвятая Мартвильская Богородице! Молю тебя, упование мое, я Дадиан Леон, сын Владетеля Манучара, который возобновил образ твой, по обстоятельствам истертый и разбитый; я велел оковать его нашим серебром и вызолотить, осыпать и украсить нашими рубинами и жемчугами, во спасение супруги нашей, владетельницы Нестан-Дареджани, и во оставление грехов ее и в возращение сынов наших, Александра и Манучара, и дочери нашей Зилихани; по хроникону 329 года (1662)».

Если кто хочет изучить родословие Дадианов, тот может прочесть его в лицах, хотя и не полное, на стенах Мартвильского храма, как фрески Гелата знакомят с династиею Царей Имеретинских. Я говорю не полное, потому что прежнее поколение Дадианов, начиная от великого Мамии, в XIV веке, погребалось или в обители Бедии, которой развалины еще видны в Самурзаханской области, или в [256] существующем доныне монастыре Хопи. Там славный воитель Вамек собрал, из покоренных им земель Черкесских, мраморные остатки Греческих колонн, которые доселе встречаются в горах на древнем торговом пути, ныне оставленном. Второе поколение Дадианов, потомков Липарида, который объявил себя независимым, после разделения Грузии в XV веке, избрало себе усыпальницею горную обитель Челинджихи, в северной части Мингрелии; там и доселе видны их гробовые памятники, с изваянными сверху фигурами усопших, как в рыцарских склепах запада.

Предпоследний Князь сего рода, великий Леван, знаменитый в XIV веке своими победами над Царями Имеретии, горько прославился и преступлениями: изувечив первую жену свою, Княжну Абхазскую, отнял он у дяди супругу его Дареджань, которая не уступала красотою и пороками Имеретинской Царице сего имени. Не было благословения Божие незаконному браку; все дети умирали от [257] расслабления, а внук его, юный Леван, лишен был престола родственником Вамеком. Но сей Вамек не умел воспользоваться дружеским союзом с Шах-Навазом, сильным Царем Грузии, который посадил сына своего Арчила на престол Имеретинский и хотел женить его на дочери Вамека. Любовь ее к одному из князей Мингрельских, расстроила честолюбивый замысел отца и лишила его престола и жизни: раздраженный отказом Шах-Наваз, наступил на него со всеми силами; Вамек бежал в горы Сванетские и там был умерщвлен, а дети его удалились в Россию, где продолжался от них род Дадианов. Внук великого Левана получил опять область отца, но с ним пресеклось второе поколение Владетелей. Князья Чекваны, родственники по женской линии, сделались правителями Мингрелии, и первым из них был великий Кация, коего имя повторялось в новой династии; но только третий из них принял звание Дадиана, означающее Владетеля. Род сей избрал себе погребальным местом [258] обитель Мартвильскую. При входе с северной стороны, написаны на стене Кация Дадиан и супруга его Сеудия, тут погребенные, и сын их Георгий с женою Еленою, родители покойного Владетеля Левана. Над их ликами есть на стене молитвенное воззвание к Матери Божией:

«О ты, превысшая семи небес и славнейшая Херувим, от которой прозяб плод, освящающий неплодных, стирающий проклятие Адамово и расторгающий узы, его связавшие, и в благословение их обращающий! Ты, обиталище Духа Святого, ковчег священной скинии, которую назвал Исаия легким облаком, лествицею возводящею на небо, чрез которую Бог сошел на землю, Мартвильская Богородица, подобная небесам! я, надеющийся на твое хранение, Владетель Легхума и Саннасара, Салипартиана и всей Мингрелии.....» (остальное стерлось).

При выходе из церкви нам представилась башня, на самом обрыве холма, к верхнему ярусу ее была приставлена [259] снаружи деревянная лестница, с сломанными ступенями, которая колебалась от сильного ветра, так что по ней опасно было подыматься. В этой башне спасается столпник, при малой церкви великого столпника Симеона, которого образ изваян над входом. Имя подвижника Иессей, и он недавно переселился в сие горнее жилище из глубины лесов, когда упразднилась келлия, по смерти прежнего столпника Романа: и так древние образы подвигов, столпников и молчальников, еще не прекратились по ту сторону Кавказа. От подножия сей башни видна была в лесу, на соседнем холме, пустынная обитель Благовещения, одного из великих тружеников Мингрелии, Архиепископа Антония от рода Дадианов, который долгое время управлял своею паствою, в минувшем столетии, и славился красноречием и святостию жизни. Его простое и неприготовленное слово сильно действовало на князей и народ; но старец пожелал окончить дни в уединении и, устроив себе обитель в виду [260] Мартвильской кафедры, уступил ее племяннику своему Виссариону, равно благочестивому, а сам еще 30 лет подвизался, в посте и молитве, в мирном жилище, избранном им на праге вечности; там почивает прах его и многие стекаются ко гробу пастыря, оставившего по себе благую память.

РАЗВАЛИНЫ НАКОЛАКЕВИ.

В дубовых келлиях Чкондиделя (т. е. Епископа Мартвильского), убранных в восточном вкусе, провели мы ночь и на рассвете, насладившись еще однажды очаровательным видом с высоты холма, спустились в долину, сквозь чащу [261] виноградного леса. Двухдневное путешествие наше, от монастыря до Зугдида, местопребывания Дадиана, было исполнено патриархальной поэзии нравов Мингрельских, воспоминаний исторических и красот природы; но первый день особенно изобиловал ими и оставил во мне впечатление самое приятное. Мы несколько отклонились к северу от нашей дороги, чтобы видеть в ущелии водопад Абаши, и пять верст следовали в верх по течению реки, до того места, где она падает с камня на камень, в тесном русле, под навесом густой дубравы. Два зыбких бревна перекинуты через пенящийся поток, для отважного путника, а внизу кипит Абаша, и гложет камни, которые сгладила как мраморную доску. Если не высок водопад, то невыразимо дики его бурные порывы и им соответствует дикость окрестной природы. От водопада Абаши возвращались мы, вниз по ее течению, несколько раз переезжая реку, доколе совершенно ее не оставили, в виду Мартвильской обители, чтобы направиться [262] почти без всякой дороги, через поля и овраги, к развалинам Наколакеви.

Первый отдых имели мы на высоком холме, близ уединенной церкви, около которой рассеяно было в лесу селение Мингрельское. Вдали еще красовалась отовсюду видимая обитель Мартвильская; недалеко, в чаще леса, стояли полуобрушенные башни, сильного некогда Бежана Дадиана, который имел большое влияние на дела своей родины в минувшем столетии. Нас провожал, по приказанию Владетеля, начальник участка Мартвильского, от берега Абаши до берега Техуры. Дадиан взял с собою из монастыря пятнадцатилетнего мальчика, князя Пагаву, чтобы сделать его нукером или пажом при своей жене, дочери последнего Владетеля Гурии, ибо такого рода служба в обычаях Мингрельских. Ловкий мальчик подавал нам лошадей, держал стремя и вместе садился с нами за стол, как это бывало в феодальных замках, где отроки из лучших фамилий служили при старших князьях. В столь юном [263] возрасте, Мингрельская отвага обнаруживалась во всех его действиях: накануне, когда весьма немногие из взрослых решались на челноке переплыть через бурный Цхени-цкали, держа за повод своих коней, отрок смело переплыл реку верхом, чтобы только полюбоваться скачкою в Хони. Но аристократическая спесь проявлялась в нем весьма разительно, при исполнении нукерской должности. «Есть ли кто при тебе?» спросил его Дадиан. «Никого», отвечал он. — «Но кто же будет смотреть за твоею лошадью?» — «Я взял с собою конюха, опять отвечал Пагава, но при мне нет никого из наших дворян.» Вот как судил пятнадцатилетний мальчик, который полагал, что для его княжеского достоинства необходимо иметь дворянина, хотя сам он был не больше конного пажа, при брате своего Владетеля.

На дороге встретили нас еще два князя Пагавы, родственники отроку, уже преклонных дет, один на муле, другой на лошади. Они долго ожидали нашего [264] проезда в поле, под уединенным деревом; но, приближаясь к Дадиану, спешились, в знак глубокого уважения к своему природному Князю и целовали его в колено; когда же сели опять верхом, начади весьма свободно с ним беседовать, называя его только владыкою, Батуни. Мне нравилась такая непринужденность в обращении, соединенная с глубоким чувством преданности. Но и тут пренебрежение к низшим разительно бросалось в глаза: за князьями бежали во всю дорогу их саисы или конюхи, с тяжелыми бурками на плечах, в самые знойные часы дня, и почти никогда не отставали, на расстоянии многих верст. Как согласить такое рабство с свободным духом народа Мингрельского, когда те же саисы обедают за одним столом с своими господами?

Давно уже представлялась нам тройная вершина лесистой горы, с развалинами Наколакеви; но дорога к ней извивалась между полян и садов селения, скрытого в чаще леса, и малый поток, [265] впадающий в Техуру, часто пересекал наш путь; наконец подъехали мы к живописной развалине городских ворот, поросших густым плющом, и чрез сию триумфальную арку времени, вступили на обширный луг, осененный вековыми смоковницами и липами. С одной стороны шумел быстрый поток Техуры, с другой подымалась крутая гора, вся покрытая лесом, и на скате ее стоял многобашенный замок. Несколько обрушенных зданий, времен давно минувших, и несколько новейших хижин, свидетели протекшей славы и нынешнего убожества, раскинуты были по свежей зелени луга, под навесом дерев. — Это была Наколакеви или Археополис, Христианская столица Лазов; это была Эа, языческая столица Колхиды, прославленная чародействами Медеи и Цирцеи, куда стремился Язон за баснословным руном, и где Улисс был пленником волшебницы Цирцеи, по сказанию Одиссеи. Страшно погрузиться в такую глубокую древность, которая еще звучит стихами старца Омира. [266] Патриархальная сцена, достойная времен Одиссеи, представилась нам посреди развалин Эи: там природа, всею своей растительною силой, боролась с остатками человеческих творений и одолевала их, ибо всякая развалина одета была пышною зеленью, как иногда люди сами украшают свои жилища, для сельского праздника.

Самые почетные из Князей Мингрельских, от рода Дадианов и Пагавы, встретили тут брата своего Владетеля, которого еще не видали по смерти его отца. Все они были в глубоком трауре, т. е. кроме темного платья, по обычаю своей земли, не стригли волос и не брили бороды, ибо еще не минуло года, после кончины Владетеля Левана. Некоторые из них были присными усопшего, распорядителями его домашнего быта и спутниками непрестанных ловлей, которые страстно любил. Арчил Дадиан, более всех к нему близкий, имел поместье по ту сторону Техуры, и был как бы хозяином сих развалин. Но в числе Князей, одно старческое лице, также из [267] рода Дадианов, напомнило мне Нестора Илиады: длинная седая борода его внушала невольное уважение. Старец, недавно лишившийся сына, единственной своей опоры, еще более согнулся под бременем лет и с трудом ходил, опираясь на длинный свой посох; но и он, вспомнив прежнюю отвагу, выехал встретить Князя, и не иначе садился как по его приглашению, воздавая должную почесть его роду. Такое уважение столетнего старца к молодому человеку, потому только что он принадлежал к владетельному дому, показывало патриархальность нравов Мингрелии, еще привязанной к преданиям отеческим. Скромная трапеза была приготовлена для нас под роскошною тению смоковницы; все пили из серебряных кубков, один за здравие другого, передавая кубок поочередно соседу с низким поклоном. Это радушное угощение, посреди развалин, было также исполнено поэзии Омирической.

Тогда приступили мы к осмотру развалин. Арчил Дадиан прежде всего [268] ввел нас в устье сквозной пещеры, и по ее крутому извивистому спуску, совершенно нечаянно вышли мы к водам Техуры; но здесь река казалась озером, потому что она образовала правильную дугу между крутых берегов, поросших лесом, и не было видно ни откуда, ни куда течет она в этом овальном водоеме, будто бы нарочно устроенном руками человеческими, для великолепной царской купальни. Подземный проход сей тайно доставлял воду жителям нижнего города и замку, построенному на скате холма, и в самый вышгород подымали ее на вьюках, вдоль гребня крепостной стены. Мы возвратились опять на пространный луг, огражденный бойницами, и взошли в единственную церковь, уцелевшую посреди развалин.

Она складена, частию из дикого камня, частию из кирпича, и, по своим Византийским формам, являет глубокую древность. Можно согласиться с мнением ученых путешественников, которые относят ее ко временам Иустиниана, ибо [269] известно по истории Прокопия, что он соорудил церковь у Лазов, когда Царь их обратился в Христианство: и так эта церковь может быть шестого века и вероятно посвящена была Богоматери, как большая часть храмов Иустиниановых. Но здесь она носит название сорока Мучеников, потому что в правом приделе показывают сорок кружков, правильно расположенных на помосте, где будто бы погребены священные останки страдальцев Севастийских. Местное предание называет даже озером сорока Мучеников ту живописную часть реки Техуры, которою мы любовались из подземелья, и утверждает будто бы они пострадали на этом месте. На чем-нибудь однако должно быть основано такое предание: если, быть может, Императором Иустинианом, даны были частицы мощей Св. мучеников, для нового храма, и там положены они, по образцу их погребения в Севастийской церкви: то не мудрено, что благочестие новообращенных Христиан искало себе усвоить и поприще их страданий; [270] самая необычайность Техурского водоема располагает верить его таинственному назначению.

Жертвенник в древнем храме, соответствующий приделу мучеников, выдается вперед алтаря, как в пещерной церкви Натлисмцемели в Грузии, и северная дверь приходится с боку; иконостас низкий, каменный, по образцу древних святилищ. На стенах еще кое-где сохранились фрески: святители, пустынники и мученики, вероятно все сорок Севастийских; не забыты Константин и Елена, которые встречаются во всех церквах Мингрелии и Имеретии; на горнем месте еще виден Спаситель с символами Евангелистов. Подле храма стоит полуобрушенная колокольня, уже позднейших времен, и обширное здание из дикого камня, все поросшее плющом и деревьями; оно слывет в народе дворцом, и действительно похоже, по своему объему и прочности, на царские палаты. По всему скату горы, до самой ее вершины расположен был древний город Археополис [271] и есть следы улиц и домов, но вся гора до такой степени заросла густым лесом, что нет возможности летом проникнуть сквозь чащу до вышгорода; мы должны были сделать большой круг, чтобы подняться на вершину горы.

Старец Дадиан уже не мог за нами следовать; с трудом посадили его на лошадь, но как Нестор Илиады, и он говорил моему спутнику: «Ах! если бы возвратились прежние мои силы, когда я с отцом твоим Леваном и с дедом Георгием, неутомимо езжал на охоту и воевал против недругов наших! а теперь одолела старость, отпусти меня.» Он присовокупил слово, трогательное в устах старца, пред молодым человеком, ибо оно выражало уважение к владетельному роду, ради коего забывался и преклонный возраст: «Батуни, когда же позволишь ты мне придти снять с тебя сапоги, в твоем Зугдидском доме?» Прощаясь с старцем, я пожелал ему крепости душевной, при недостатке телесных сил, для перенесения родительской [272] скорби. — Он изумился и отвечал: «кто мог сказать тебе о моем горе? неужели не чуждо оно и чужому!» — Видно, что старец был тронут вниманием к его потери. Мы расстались во вратах поросших плющом: эта зеленая развалина была как бы образом его маститой старости. Тут же во вратах встретил нас сын Арчила, молодой Дадиан, который, по некоторым юношеским проступкам, оставил дом Владетеля Мингрельского, чтобы служить Владетелю Абхазии. По сей ли причине, или от того, что в обычаях страны сей, неприлично изъявлять свои чувства в присутствии начальственных лиц, но свидание сына с отцом было совершенно холодно; они только издали поклонились и даже не подали друг другу руки; юноша вмешался позади всех в толпу нукеров.

С трудом поднялись мы на крутую гору Наколакеви, к уцелевшей отчасти ограде вышгорода. Пред ним выдавалась площадка на обрыве утесов, и оттоле открылись нам пространные [273] очаровательные виды, до самого Мартвиля и Хони; лесистое ущелие Техуры, быстро текущей у подножие горы, далеко извивалось к северу, умножая дикую красоту картины. Есть особенное наслаждение для сердца, как бы парить над землею на таких выспренних местах: видно что человек жаждет простора и создан для более обширного горизонта, нежели тот, в котором он всуе мятется. Внутренность вышгорода завалена была лесом, сломанным бурею; это лучшее место для ловли: олени и козы и дикие кабаны стремятся из чащи, через груду развалин, и прорываются сквозь недоступные некогда стены Археополиса. Какая противоположность на расстоянии веков! Посреди вышгорода небольшая церковь совершенно простой архитектуры, из дикого камня, гласит о давно минувшем; внутри ее есть каменное седалище кругом стены, но уже нет иконостаса. На западной оконечности вышгорода уцелели стены обширного здания в три яруса, но уже с обрушенными сводами; оно слывет также [274] дворцом и имело сообщение с нижним замком: — вот все, что осталось от древней столицы Цирцеи и Лазов, Эи и Археополиса!

Мы спустились от вышгорода на противоположную сторону горы, но гребню коей пролегала узкая тропа, более для пеших, нежели для конных; на берегу Техуры есть еще остатки теплых минеральных вод, времен Греческих, над которыми хочет устроить Владетель новые бани. Более десяти верст оставалось нам ехать до ночлега, по глубоким оврагам и горам, поросшим лесом, доколе не спустились опять в живописную долину Техуры, усеянную сельскими усадьбами Князей Мингрельских. В дубовых палатах старшего из них, Князя Чечуа, приготовили для нас гостеприимный приют и приятно было отдохнуть, в вечерней прохладе, после утомительного дня. Две обширные залы из тесаного дуба, с крытою галереею вокруг, составляли верхний ярус княжеского дома: в одной из них висела его родословная, с [275] Мингрельским гербом золотого руна. Замечательно как сохранилось сие баснословное предание древней Колхиды в нынешней Мингрелии, где конечно немногие знают повесть о походе Аргонавтов и едва слышали имя Язона.

Столь же утомительный путь предстоял нам на следующий день; еще около 50 верст оставалось до Зугдида, но менее любопытного встречалось дорогою. Уже несколько лет, как сорвало бурею новый мост через Техуру; мы переправились на утлом пароме, и ехали, однообразным полем, до другой бурной реки Хопи: это была средняя часть Мингрелии, менее гористая и потому не живописная. На берегу реки, встретили Дадиана родственные ему Князья того же имени, в доме коих он был воспитан. В Мингрелии, старшие из Князей, имеют обыкновение, выпрашивать себе на воспитание детей Владетеля, чтобы чрез то укрепить связи свои с владетельным домом. Жены Князей, оставив собственных младенцев, сами кормят грудью [276] знаменитых питомцев и молочное родство сие почитается крепче кровных уз, ибо отрок возрастая, делается членом нового семейства, чуждаясь родительского дома. Так был воспитан и Дадиан, в горах на берегу Хопи, до 15-ти лет. Радостью заблистали глаза его, когда он увидел родственную реку, на берегах коей провел первые годы своей молодости; он зачерпнул серебряною азарпешкою свежую струю, и жадно глотал ее, как бы впивая жизненные силы, со всеми отрадными воспоминаниями детства. «Никакая вода не может для меня сравниться с водою Хопи, говорил мне Дадиан, и я никогда не переезжаю родную реку, не утолив из нее жажды.» — Но для меня вода ее не имела особенного вкуса, хотя и в знойный день, потому что мы оба пили с различными впечатлениями.

После краткого отдыха, на казачьем посту Хопи, мы продолжали путь и здесь опять места сделались разнообразнее и гористее. Бурно было течение Чаницкали, или реки Лазов, которая удержала [277] память сего народа в земле, некогда ему принадлежавшей; Мингрельцы их прямые потомки. Многобашенный замок Чаквинжи, иди колодезь Лазов, так прозванный от своего глубокого кладезя, представился нам вдали на утесе, как рыцарские замки на берегах Рейна; но чего нет по соседству Германской реки: снежные Сванетские горы опять потянулись по небосклону, окраиною сей чудной картины. С высот противоположного берега, еще однажды как от Мартвиля, открылась нам, во всей своей красе, великолепная Мингрелия, и радостно разбегались взоры по ее обширным долинам, то к суровому хребту Кавказа, то к светлой полосе моря. Спустились и очарование исчезло; опять однообразные поляны и лес, доходивший до самого Зугдида, который избрали Дадианы, по теплому климату, для своего зимнего пребывания. [278]

ЗУГДИД.

За версту от Зугдида, в густом лесу, встретил нас Владетель Давид, уже давно ожидавший нашего приезда; отраден был радушный привет его в краю для меня чуждом, где, посреди дружеских забот, можно было забыть в нем сан обладателя Мингрелии. Прежде нежели ввести меня в дом свой, он пригласил пройти через сад, любимый предмет его сельских занятий, и действительно [279] обилие цветов Европейских, под роскошным небом Азии, привлекательно для взоров. По средине сада пространная беседка, вся из дуба, с резными украшениями в восточном вкусе, часто служит для семейных пиршеств. Новый дворец Владетеля каменный, в два яруса, выстроен и убран по Европейски, и весьма приятно, после утомительного пути по местам диким, найти такое покойное убежище. Это был вечер субботний, но ради гостеприимства Князь Давид оставил всенощное бдение; должно отдать справедливость благочестию всего владетельного дома Мингрелии: церковь для него служит лучшим утешением и никто из семейства не пропускает ни одного богослужения. В их домашнем кругу слушал я на следующее утро, воскресную литургию, в соборной церкви Зугдида, которая построена по особенному случаю, повелением Императора Александра, в память положения честного пояса Богоматери.

По сказанию пролога и минеи, чудотворный пояс сей был принесен из [280] Иерусалима, в царствование Феодосия младшего, в V веке, и положен в золотом ковчеге, под царскою печатию, в церкви Богоматери, что на медном торжище Царьграда, в Халкопратиях. Четыреста лет спустя, супруга Императора Льва премудрого, Зоя, одержимая беснованием, по соборной о ней молитве, имела видение, что получит здравие, если на нее возложат пояс Богоматери, хранящийся в Халкопратиях. Открыли запечатленный издавна кивот, обрели в нем чудотворный пояс и, как только Патриарх осенил им страждущую Царицу, она исцелилась. С тех пор установлено праздновать память сего события 31 Августа, а святыня запечатлена, в том же ковчеге до нового чуда. Дочь Императора Романа Аргира, получившая также исцеление от сего пояса, в исходе X века, вступила в брак с знаменитым Царем Абхазии и Грузии, Багратом Куропалатом; она умолила отца, отпустить с нею в дальнюю страну, половину чудотворного пояса, вместе с иною [281] драгоценною святынею, которую принесла в благословение новому своему царству. Пояс Богоматери положен был сперва в великолепной обители Бедийской, которую. вероятно основала сия Царица, недалеко от моря в пределах Самурзаханских, а потом перенесли святыню в Мартвиль, где находилась она долгое время. Бывшая Правительница Мингрелии Нина, дочь Царя Георгия, (которая недавно скончалась в Петербурге) при вступлении своем в подданство России, послала сей драгоценный пояс, как лучшее сокровище, в дар Императору Александру. Но благочестивый Монарх, возвративший Грузии крест равноапостольной Нины, не хотел удержать и сего священного залога Мингрелии; он великолепно украсил его дорогими камнями и отослал опять к Правительнице, с милостивою грамотою, в которой писал: что честный пояс сей будет служить между ними залогом, ее преданности, а его покровительства. Император тогда же велел выстроить каменную церковь в Зугдиде, для хранения [282] сего сокровища, и оно доселе там хранится, в особенном кивоте, пред иконостасом.

Лик Богоматери весьма древний, написан на верхней части пояса, который походит на диаконский орарь и сложен в вид эпитрахили; нижняя часть совершенно ветха. Жемчуг, изумруды и яхонты украшают сии драгоценные остатки и рассыпаны по золотому полю, на котором они лежат. Это конечно один из самых древних памятников, который остался нам от первых времен Христианства. На престоле церкви Зугдидской есть еще малый ковчег, с частицею животворящего древа и мощей Предтечи, и там же лежат богато украшенные святцы, на Грузинском языке, с рисунками по золоту. Недавно возвращены из Петербурга две древние большие иконы, Спаса и Богоматери, которые принадлежали последней Имеретинской Царице Анне, супруге Соломона и дочери Владетеля Кации, прадеда нынешнего Дадиана. Духовник Князя и всего его семейства, старец Давид, [283] совершавший божественную службу, был сам весьма замечательным лицем во вверенной ему церкви, по святости своей жизни и усердию, ибо не смотря на глубокую старость, не опускал ни одного дня без священнодействия, строго исподняя все церковные службы. Отрадно было для меня соседство церкви Зугдида, потому что наступили дни священные для каждого Христианина: отдание праздника Пасхи, когда в последний раз воспевается радостное «Христос воскресе!» и вознесение Господне, венец его земного подвига. Хотя я и не понимал языка Грузинского, но совершенное сходство богослужебного чина и несколько слов Дадиана, объясняли мне время известных молитв, а усердие молящихся располагало к молитве. В пример сего усердия скажу только, что накануне вознесения, тетка Владетеля, шестидесятилетняя старица, в проливной дождь, сделала пятьдесят верст верхом, чтобы не пропустить всенощной; когда мы взошли в церковь, утомленная сидела на коврах и вода текла с [284] ее одежды; но как только началось богослужение, Княгиня встала и бодро выстояла продолжительную службу, как бы с обновленными силами.

Четыре дня провел я под гостеприимным кровом Дадиана и, в продолжение сего времени, почти непрестанные непогоды не позволяли осмотреть окрестность. Нам, жителям равнин, странно кажется, как можно селиться на ровных местах, имея под рукою горы, но горцам напротив нравится простор. Впрочем Зугдид сделался местным пребыванием Дадианов, только со времен великого Левана, для усмирения буйной Самурзаханской области и для береговой стражи, ибо тогда беспрестанные нападения Турков угрожали поморию. Говорят, что летнее пребывание в Горди, посреди Лечгумских гор, чрезвычайно живописно и славится чистотою воздуха, когда напротив того Зугдид подвержен всем болезням помория.

День спустя после нашего приезда, прибыл Владетель Абхазии, с тестем [285] своим Дадианом, и дом Владетеля Мингрелии наполнился посетителями. Время, свободное от богослужения и кратких прогулок, протекало в беседах, весьма для меня занимательных с обоими Владетелями, ибо я изучал местные обычаи и обстоятельства края. Однажды, во время сих бесед, Князь Михаил Абхазский видя, что у меня нет четок, которые все там носят, снял с руки тестя и отдал мне, в знак своего расположения, серебряные четки, весьма драгоценные по своей исторической древности, ибо они принадлежали великой Царице Тамари и переходили из рода в род, в поколении Владетелей земли Сванетской. Известно, по общему преданию Грузии, что в неприступные горы Сванетии, при нашествии неприятелей, уносимы были сокровища Царей Абхазских, и еще многие там можно найти, особенно драгоценные иконы. Тесть Князя Михаила получил царственные четки, в приданое за своею женою, дочерью Татархана, нынешнего Владетеля Сванетов. Мне было совестно лишать его [286] вещи, столь дорогой в моих понятиях, хотя я рад был иметь у себя памятник Царицы, глубоко мною уважаемой; но Князь настоятельно требовал, чтобы я их принял. «Как гость, вы имеете право на все что только вам понравится, говорил он, а принадлежащее тестю моему есть как бы моя собственность». Равным образом и тесть Владетеля, с своей стороны, просил меня не прекословить зятю, и не оскорблять его самого отказом. Владетель приглашал меня посетить его Абхазию, обещая выехать ко мне на встречу в Очамчиры, на берег моря, ибо я должен был, от Редут-кале, плыть на пароходе вдоль помория и заходить в некоторые пристани. Он советовал мне осмотреть, за 10 верст от Очамчир, развалины древней кафедры Епископской Мокви, еще украшенные мрамором и стенною живописью, и ближе к морю, знаменитую чудесами Св. Георгия церковь Илори, где хранится его древняя икона, и великолепные остатки обители Дранды, недалеко от Сухума. Но морская непогода и разлитие [287] вод Ингура, воспрепятствовали нам обоим исполнить взаимное обещание. Владетель Абхазии оставил Зугдид, несколько часов раньше меня, и мы более не видались.

Это было первого Мая, в праздник вознесения. Пароход ожидал меня на другой день в пристани Редут-кале, за 50 верст от Зугдида: нельзя было долее медлить; после обедни я собрался в путь, чтобы еще до ночи достигнуть Редута. Спутник мой хотел непременно проводить меня, до крайней точки владений братних, и тем вдвойне исполнить долг приязни и гостеприимства. Сам Владетель, по чувству дружеского ко мне расположения, поехал провожать меня за несколько верст. Не без глубокой грусти мы простились, потому что в течение зимы успели сблизиться в Тифлисе, а радушный прием в Зугдиде скрепил нашу приязнь. Князь Давид обещал приехать осенью в Россию и утешительна была надежда на скорое свидание.

Опять потянулись до самого моря [288] роскошные леса Мингрельские, обвитые виноградниками. Дикое обилие природы ничего не требовало от рук человеческих, кроме направления лоз по ветвям древесным, и то лишь от времени до времени. Малые ручьи, через которые еще накануне можно было свободно перейти, обратились от сильного дождя в бурные потоки и задерживали нас, переправою на утлых челноках. Нагие Мингрельцы, верхом на наших лошадях, пускали их вплавь. На половине дороги до Анаклии, подступил с левой стороны широкий Ингур, отделяющий Мингрелию от буйной Самурзахани, и провожал нас, в тени вековой дубравы, до самого устья. По его мутным кипящим волнам, я уже видел, что нельзя было ожидать свидания с Владетелем Абхазии. Все было пусто вокруг; мне казалось по описаниям, что я в девственных лесах Америки, где еще природа не испытала над собою руки человеческой, и пустынные реки, как змеи, широко ходят по дремучим лесам. Так мы достигли Анаклии, и [289] здесь изменилась картина. Это малая речная пристань, населенная отчасти Турками, где процветала некогда торговля. Еще издали услышали мы песни: пришельцы Анатолии, в своих нарядных одеждах, составив кружок, плясали на базар, под монотонный звук родного инструмента. Несколько судов стояли у берега реки, под стенами развалившейся крепости; вдали шумело море.

Грустно взглянул я на Дадиана, при виде шумной стихии, которая должна была разлучит нас на следующее утро; молча отвечал он тем же взглядом, ибо без слов мы поняли друг друга и продолжали путь наш к Редут-Кале, отстоявшему еще на 15 верст от Анаклии. Мы приглядывались к дальним ветрилам в пустоте моря; мы прислушивались к бурному реву валов, которые набегали, один за другим, на низменный берег, гонимые девятым пенистым валом, и шумно расстилались пред нами, у самых конских ног. Кони Мингрельские, не привыкшие к сей чуждой для них [290] стихии, храпели и с ужасом отскакивали от напора волн, как Ипполитовы кони, при появлении морского чудовища. Давно уже не видал я моря, и вечерний неспокойный вид его наводил невольное уныние. Медленно подвигался я по зыбкому песку, повторяя в памяти моей сей многозвучный стих Илиады:

Идет безмолвный по брегу немолчно шумящего моря.

Смерклось, а еще не было видно Редута; дальние зарницы освещали море и колеблющиеся на нем суда, но не ратного флота Ахеян. Наконец показались городские огни, но разлившиеся воды Хопи внезапно преградили нам путь. Мы должны были, на казачьем челноке, долго плыть по рукаву реки, в совершенном мраке, и с большим трудом, по глубокой грязи, пешие достигли приготовленного для нас ночлега. Пароход уже приходил накануне и должен был опять придти с рассветом из Сухума; он останавливался в открытом море, ибо [291] нельзя подходить к опасному берегу Мингрелии, лишенному пристаней. Но на земле сей, для меня гостеприимной, грустны были мне последний вечер и последнее утро, за которыми следовала долгая разлука с путником, близким моему сердцу. Больно всякое расставанье, но есть хотя некоторая постепенность, в окружающих предметах, когда отъезжаешь сухим путем, и нет никакой, когда уносит тебя быстрая волна, как бы совершенно в иной мир. От избытка сердца на сей раз говорили не уста, но взоры, а нам не хотелось иметь свидетелей наших чувств. Молча мы обнялись на берегу, и еще долго подавали знак рукою, как бы приветствуя друг друга, но уже на разлуку, а быстрый катер увлекал меня, по широкому каналу до устья Хони, где шумным прибоем волн боролось с рекою море. И как слаба человеческая природа! — болезненное физическое чувство одержало верх над нравственным, когда закружилась голова от морского волнения; надо мною сбылся хотя и не [292] в полном смысле сей выразительный стих Данта:

Poscia pui che il dolor pote il digiuno.
Потом болезнь превозмогла и горе.

АБХАЗИЯ. ПИЦУНДА.

Если тягостна была разлука на берегах Мингрелии, приятная встреча ожидала меня на пароходе: Начальник Черноморской линии, с которым я начал мою службу, по чувству давней приязни, пожелал везти меня до Керчи, вдоль берегов живописной Абхазии. В первые годы молодости мы разделяли с ним [293] скромную хату, посреди цветущих садов Малороссии, или палатку кавалерийского лагеря, и вот, после стольких лет, он разделил со мною каюту, на бурной пучине Черного моря. И действительно бурно было оно в течение десятичасового плавания, от Редута до Сухума; мимо меня мелькнули Илори и Очамчиры и Дранды, и ни на что не мог я обратить даже минутного внимание от сильной качки. Когда же мы стали входить в широкий залив Сухумский, хотя и беспокойный при западных ветрах, погода начала утихать, и я мог любоваться с палубы красотою окрестных гор; однако мне хотелось провести ночь на берегу. Сильный запах роз обвеял меня в ограде бывшей Турецкой крепости: аллеи Италиянских тополей, которыми обсажены все здания, обвиты были розовыми кустами, до половины их стройного стана. Нигде, даже в Мингрелии, не видал я столь богатой растительности. Это было в самом начале весны; все цвело и благоухало и дышало необычайною жизнию для нас жителей [294] севера. Наши береговые укрепления обязаны своею роскошною зеленью, первому начальнику Черноморской линии Раевскому, который по своей страсти к ботанике, украсил их лучшими произведениями Крымской природы, и умел сделать наследственный вкус свой к садоводству, в охранителях сих твердынь; каждая из них представляется малым садом, так что забываешь о потоках крови, которыми они были обагрены, и о непрестанной опасности им угрожающей; виноградные лозы их обыкновенное украшение, а иногда, в каком-либо громоносном бастион, уединенно цветет тюльпанное дерево.

Отдохнув ночь в Сухуме, я уже ног с обновленными силами продолжать морское путешествие. На расстоянии двух часов от сей Турецкой крепости, которая заступила место древней Диоскурии, средоточие Греческой торговли на берегу Понта, мы увидели довольно обширные развалины, там где малая речка Псирсть впадает в море. Еще стояла круглая [295] башня, вся обросшая плющом, и местами обрушенная ограда тянулась вдоль берега, столь же роскошно украшенная рукою времени. Это была Анакопи, древняя Никопсия Греков, о которой упоминает Царь Давид возобновитель в своем завещании, как о крайней точке западных своих пределов. Позади нее углубляется в горы знаменитое ущелие Трахейское, проникающее внутрь Абхазии, и на гребне утеса видны остатки замка Трахеи, который Греки отняли у Абазгов, после кровопролитной осады в царствование Иустиниана. Для меня драгоценно было другое историческое предание, записанное в хронике Царя Вахтанга, который говорит, что один из проповедавших здесь Апостолов, Симон Кананит, скончался и погребен в Никопсии.

Мы сошли на берег, чтобы посетить церковь, на которую указывает местное предание, как на погребальную Апостола, и долго ее искали посреди развалин Никопсии, ибо по незнанию языка не могли объясниться с жителями, дико на нас [296] смотревшими. Нам пришло на мысль, что она должна быть в горном замке Трахейском, и мы уже хотели туда подыматься, когда один из проводников, с ближнего казачьего поста, вызвался указать нам желанную церковь. Он возвратил нас опять к развалинам Никопсии и, позади ограды, вывел на довольно обширную поляну, усеянную также обломками. Она была ограждена прибрежными скалами Псирсты, которая омывала своими волнами дикое, живописное место, как бы нарочно созданное природою, чтобы приманить на жительство людей. Посредине стояла церковь, небольшая, но почти совершенно уцелевшая, кроме обвалившегося купола; западный ее притвор завален камнями и зарос дикими растениями, как и самая вершина церкви; вход от южного притвора, над коим виден еще полустертый лик Спасителя. Устройство храма совершенно Греческое, с тройным разделением алтаря и полукружием горнего места; поразительна тонкость стен, складенных из Римского кирпича, и [297] высота стройных сводов, которые опираются на чрезвычайно легкие столбы; живопись уже стерлась, но на западной стене еще видны успение Богоматери и два мученика. Гробницы Апостольской нельзя распознать; но предполагая, что святые мощи положены были, по древнему обычаю, под самым престолом, я помолился над тем местом, где он некогда стоял, и призвал имена обоих Апостолов Симона и Андрея, просветивших страну сию. Утешительна молитва на таких местах, освященных стопами первых учеников Христовых. В минеи Грузинской, обители Св. Давида Гареджийского, сохранилось житие Андрея Первозванного, переведенное с Греческого, которое гораздо полнее нашего и довольно описывает его странствование кругом Черного помория.

Продолжая плавание наше, от Анакопи к Пицунде, мы на краткое время остановились против Бамбор и наслаждались очаровательным видом широкой долины Лехны, у подножия гор Абхазских. Вдали на холме виден был дом [298] Владетеля Михаила, в селении Сууксу и церковь, или малая обитель, где живет при нем Архимандрит; но мы не сошли на берег, чтобы не беспокоить семейство Князя, зная о его отсутствии. Немного далее песчаный мыс Пицунды, поросший вековыми соснами, выдался в море, как бы приглашая пловцов отдохнуть в его гостеприимной пристани. Не смотря на песчаный слой, море так глубоко, что пароход наш мог подойти к самому берегу. Природа обильно одарила место сие, предназначенное для водворения Христианства в Абхазии: здесь долго пребывал Первозванный Апостол; сюда, хотя и невольно, предназначали другого великого проповедника истины, Златоуста; здесь наконец великий Иустиниан основал изящный храм Богоматери, доныне уцелевший в древней красе своей и ожидающий обновления: его высокий купол виден был с моря, промежду сосновых вершин. Первым моим движением было устремиться, через вековую рощу, к древнему святилищу. Нельзя не иметь веры [299] к преданиям, освященным глубокою верою народа, с незапамятных времен. Если несправедливо то, что Св. Апостол здесь довершил земной свой подвиг, то, нет никакого сомнения, о его долгом пребывании на сих местах, и быть может многие истязания испытал он за слово истины, в городе Пифионе, ибо все поморие было наполнено колониями Эллинскими. Вне сосновой рощи стоял храм, посреди развесистых вязов и смоковниц, обвитых виноградом, во всей роскоши дикой природы Абхазии; вокруг него ограда грубо складена из булыжника, уже в позднейшие времена, ибо частые нападения принудили Католикосов, искать себе защиты в стенах и бойницах.

Чувство восторга и глубокого благоговения исполнило мое сердце, когда проникнув внутрь ограды, остановился я пред великолепным святилищем Иустиниана. Оно действительно носит на себе печать того времени и изящества, даже и в состоянии упадка, как великие мужи, под бременен тяжких испытаний, [300] сокрушаемые, но не сокрушенные. Строгие размеры зодчества Византийского приятно поражают взоры в обширном здании, которое отчасти поросло плющом и кустами, пробившимися сквозь его расселины. Основание его из дикого камня , стены пестро сложены полосами, частию из кирпича; тройное полукружие образует алтарь; двухъярусный портик, до половины обрушенный, пристроен к трапезной части храма; двое малых сеней по сторонам и сферический купол легко венчает стройное здание; но медные листы его были сорваны и треснули вековые своды. Кругом роскошная зелень дерев и сосновый бор, и снежные горы Кавказа на небосклоне, дополняли красноречивое зрелище запустевшего храма.

Я взошел в его внутренность и еще большим умилением исполнилось сердце; меня обвеяло нечто родное, как бы кто дохнул на меня древнею святынею Киева и Новгорода; казалось недавно только прекратилось священнодействие, и отголосок гимнов будто звучал еще в пустот [301] обнаженных сводов. Тремя дверями входят, из западного притвора в трапезную часть, которая осенена хорами, как в лавре Печерской и обеих Св. Софиях. Каменный иконостас, весьма низкий, был подобен Сионскому, что в Атенской долине; сквозными арками малых колонн своих он не заслонял глубокого алтаря, и видны были на горнем месте остатки стенной живописи: Влахернская Божия Матерь с Архангелами и приобщение под двумя видами. Двенадцать стоящих Святителей, окружали высокую кафедру Католикоса и сопрестолие Епископов и пресвитеров, возвышенное на пять ступеней от помоста. Еще четырнадцать ликов святых, в малых кругах, воскресение Лазаря и умовение ног, слабо видны были на стенах алтаря, и несколько изображений Апостольских в куполе между окон; вся же прочая живопись стерлась или отбита. Но легкая сферическая форма купола, хотя и треснувшего, производила впечатление отрадное: душа как бы порывалась на молитву, под воздушными [302] сводами сего храма, располагающего к богомыслию. Сколько бы ни должна превозмогать духовная природа человека его грубую оболочку, нельзя не сознаться, что внешнее благолепие святилища невольно действует на душу.

Достоин внимания престол Пицундского храма, составленный весь из мраморных обломков, с изваянными на них крестами, как будто бы кто нарочно разорил воздвигнутый прежде на этом месте и опять собрал его из разбитых частей. Некоторые полагают, что это воинские трофеи славного воителя Вамека Дадиана, ходившего войною в горы в XV веке, и собравшего там остатки Греческих памятников, для храмов Пицунды и Хопи. Невероятно однако, чтобы Ванек заменил своими трофеями первобытный престол, который конечно не был составлен из обломков, и едва ли подвергался разрушению; это загадка для археологов, но, и при нынешнем обновлении, не должно касаться оригинального престола. Давно ли прекратилась на нем [303] божественная служба? — не знаю; то лишь известно, что и после перенесения кафедры Католикосов в Гелат, в половине XVII века, они продолжали приходить для священнодействия в оставленную ими Пицунду, хотя однажды в год, вероятно на праздник успения Богоматери или на память Первозванного Апостола, ибо предание народное переименовало в честь его святилище. Рукоположение Епископов, подвластных Католикосу Абхазии, и освящение мира совершалось всегда в храме Пицундском, по древнему уважению к сему месту, как видно из путевых записок Патриарха Иерусалимского Досифея.

Утратился летописный ряд Католикосов Абхазии, которые восседали в святительской славе, на горнем месте храма Пицундского, как преемники Первозванного Апостола, и простирали духовную власть свою далеко в горы, до пределов Грузии. Нет сомнения, что приморские эпархии гораздо древнее Иверских, ибо отселе началось Христианство; но летопись Грузинская сохранила нам имена своих [304] Католикосов, начиная от Петра, жившего при Царе Вахтанге в V веке, до VIII столетия, когда временно они прекратились, по смутным обстоятельствам царства. При Давиде возобновителе опять является Католикос Грузии, знаменитый Иоанн III, участвовавший во всех его соборах, и уже ряд верховных Святителей не прерывается до младшего Антония, брата последнего Царя. В Абхазии напротив того не сохранились имена ее Иерархов, хотя нет сомнения, что кафедра Пицундская не оставалась без пастырей, разве только по временам, в смутные эпохи. В житии Давида возобновителя назван современный ему Католикос Евдемон, вместе с ним устроивший обитель Гелатскую, по образу Пицундской; но в завещании Царя и в летописях упомянуто только, во множественном числе, о присутствии на соборах Католикосов, но без имени. Нельзя однако предполагать, чтобы тут подразумевался Католикос Армянский, странствовавший тогда в Киликии, хотя столичный город Ани [305] подвластен был Давиду, и чтобы в славную эпоху предков его Багратов, собственно Царей Абхазских, не было Католикосов в Пицунде. Летописи Грузинские вспомнили о них только в позднейшие времена: в исходе XIV века является Католикос Арсений и потом, спустя некоторое время, Иоаким, а за ним уже непрерывный ряд Католикосов, имена коих нам известны из дарственных грамот. Их считается 18, и между ними самые знаменитые были два Малахии, один Князь Абашидзе, а другой сын Владетеля Гурии, еще два Евдемона, Захария, перенесший кафедру, и три последних: Виссарион сын Эристава Рачи, Иосиф Царевич, брат великого Соломона, и Максим, скончавшийся в Киеве. Мы обязаны летописным порядком сих Католикосов, ученому изысканию Академика Броссе.

У входа в святилище, в западном его притворе, находится особый придел, устроенный гораздо позже, с гробницею уже упраздненною, которая служит предметом многих толков. На внешней [306] стене его сохранилось отчасти изображение Архангела Михаила и Великомученика Георгия на коне. Внутри, в полукруглом углублении к востоку, есть малый престол и над ним начертан лик Спаса поверх трех Святителей, с Греческою надписью: «Бог во святых почивающий.» Тут же в стене видно место для жертвенника и хранения сосудов, и опять Греческая надпись, с грубыми ошибками и полустертыми буквами; если я не ошибся вот ее содержание: «Помяни Господи раба твоего Параскева живописца, который устроил храм и купол при владычестве (не разобрано слово) Католикоса Евдемона. Ты вся веси, исполни сие.» Год 7-й хроникона соответствует 1320-му. На стенах написаны распятие Господне, снятие со креста, погребение с Греческими словами: «погребальный плачь», и изведение праотцев из ада над престолом. На дверях Спаситель и два верховные Апостола, а напротив, над пустою гробницею, Апостолы Андрей и Симон. Есть еще две могилы под помостом, закладенные [307] досками, из которых веет мертвою сыростию.

Предание народное указывает на главную гробницу, как на ту раку, в которой покоились мощи Первозванного, и лики обоих Апостолов на стене о том гласят. В одной дарственной грамоте минувшего столетия, Княгини Анисии Абашидзе, написано так: «Мы сделались достоянием святого Апостола Андрея, который был мучим в земле людоедов Анухарет, и погребен на месте, называемом Бичвинта (Пицунда). Господь прославил его честное тело, и по его повелению была тут построена церковь во имя Божией Матери, сделавшаяся кафедрою Католикосов.» (год 1731). И так по всему поморию издавна утвердилось мнение, что Апостолы покоятся один в Пицунде, другой в Никопсии. Еще одно местное предание называет сию гробницу Златоустовою, ибо известно по истории, что его хотели сослать в пустынный Пифион, не довольствуясь суровым заточением в пределах Малой Армении, где [308] кроме холодного климата, непрестанно его тревожили набеги Исавров, нынешних Курдов. Но известно и то, что Златоуст не дошел до места заточения и скончался дорогою близ Коман. — Так описаны его последние минуты:

Златоусту наступило время его всесожжения; поприще совершил он, веру соблюл, и ему, подобно как Апостолу Павлу, готовился венец правды, который Господь воздает всем возлюбившим его явление. Враги его исходатайствовали наконец у Императора повеление сослать его еще глубже, на поморие негостеприимного Понта. Три месяца продолжалось утомительное странствие; двое стражей сопровождали святого, не давая ему ни малейшего отдыха; но один из них, более человеколюбивый, иногда оказывал втайне некоторое снисхождение; другой же воин, нрава зверского и сурового, раздражался даже, если встречавшиеся на пути просили его пощадить слабого старца. И в проливной дождь, и в знойный полдень, выводил он нарочно своего [309] узника, чтобы промочить до костей или опалить священное чело его, лишенное волос, и не позволял останавливаться в городах или селениях, чтобы укрепиться банею, необходимою для его изнуренного тела. Так достигли они города Коман и прошли мимо, остановившись для ночлега в уединенной церкви мученика Василиска, Епископа Команского, который пострадал при суровом Максимине Даие, вместе с пресвитером Антиохийским Лукианом. Ночью явился спящему труженику мученик Василиск и сказал: «мужайся, брат Иоанн, завтра мы будем вместе»; явился заблаговременно к священнику той церкви, говоря: «приготовь место брату моему Иоанну, ибо уже приходит.» На утро тщетно умолял стражей своих Златоуст, остаться в церкви хотя до полдня, надеясь сложить к тому времени тяжкое бремя жизни; он принужден был продолжать путь, но болезнь его так усилилась, что сами мучители решились возвратиться. Тогда, предчувствуя скорую кончину Иоанн, не вкушая пищи, [310] изменил одежды свои и весь облекся в белое, даже до обуви, роздал присутствующим немногое, что имел с собою, и причастившись страшных таин Христовых, произнес пред всеми свою последнюю молитву, которую заключил обычными словами: «благодарение Богу за все!» потом сказал тихое предсмертное аминь, и простершись на одре, испустил дух. — Великое множество иноков и дев, соседних обителей Армении и Понта, стеклись на его погребение в пустынной церкви Команской, и святое тело нового мученика положено было с честию, близь пострадавшего, подобно ему, блюстителя сего места Василиска. Но не прошло тридцати лет, и более славным торжеством почтены были нетленные останки Святителя. Сам он, как бы подвигнутый молитвенною грамотою восприятого им от купели Императора, Феодосия младшего, и ученика своего Прокла, Архиепископа Царьградского, перенесен был на поприще своих духовных подвигов, и поставлен опять на [311] ту кафедру, которая оглашалась его златыми беседами.

Где же Команы, место кончины Златоуста, до которого было три месяца хода от Арабиссы, из Малой Армении? — Город сего имени показан на древних картах на юго-запад от Требизонта, между Амассиею и Токатом, на реке Ирисе (нынешнем Токат-су) и довольно вероятно, что непрестанная опасность от Исавров заставила сделать большой обход к Трапезонту, чтобы потом уже следовать вдоль помория, населенного Греческими колониями, или быть может плыть морем в Пифион. Между тем я слышал от Князей Гурии, что в одной из обителей их земли, показывают доныне могилу Златоуста, и собственно в том монастыре, который служит теперь, близь главного города Озургет, кафедрою для Епископа Гурии. Я просил Экзарха Грузии, спросить о том письменно Преосвященного Евфимия, и получил отзыв, что ни в его кафедральном монастыре Шемок-меди, ни в Джуматском, который ближе к [312] морю, нет могилы Златоуста, если только верны его сведения. Достойно замечания то, что на древней иконе Пицундской, Святитель всегда пишется вместе с Ангелом своим Предтечею, по сторонам Божией Матери.

Нет никакого сомнения, что предание о погребении Первозванного Апостола и Златоуста в Пицунде, не имеет исторического вероятия, ибо хотя Апостол проповедывал в Абхазии, но окончил подвиг свой в Патрасе Морейском, а Златоуст, не дошедший до Пицунды, перенесен, как мы видели, из Коман в Царьград; но весьма вероятно, что часть некая мощей их отделена была Императором Иустинианом для храма Пицундского. Можно предполагать и то, что сами Католикосы, после запустения Никопсии, перенесли мощи Апостола Симона Кананита, из разоренной его церкви в свой кафедральный собор, ибо гораздо невероятнее забвение такой великой святыни, в месте столь близком. Что касается до других гробниц в помосте, то [313] оне могли быть местом упокоения Католикосов, и хотя Греческая надпись над жертвенником неудовлетворительно разобрана, однако в ней, кажется, есть имя Католикоса Евдемона, быть может современника Царя Давида, ибо год хроникона написан сбивчиво. Перевод же Дюбуа, с именем некоего Католикоса Ваурафа, совершенно неверен.

С западной стороны храма видны еще остатки трех малых церквей, гораздо позднейшего времени, а к востоку доселе бьет из земли ключ свежей воды, который местное предание приписывает молитвам Первозванного. Утешительно, в пустынной Абхазии, утолять жажду свою струями, освященными Апостольскою молитвою! — Нет в Пицунде походной церкви, как в прочих укреплениях Абхазского и Черкесского берега, потому что предположено обновить великолепный храм Иустиниана, и уже прислан архитектор для сего истинно полезного дела, которое опять возвратит всю Абхазию к Христианству, особенно если тут [314] учредится кафедра Епископская и миссия духовная. Есть там однако молитвенный дом, со всею нужною утварью для устройства, церкви, и даже довольно богато украшены иконы: везде проявляется благочестие Русских воинов. В сенях сей молитвенной храмины висит небольшой Генуэзский колокол, на котором изваяны лик Богоматери, Вероника с убрусом и Епископ в латинской митре, и выставлен год 1529. Кто пожертвовал колокол сей? неизвестно; но занесенный с запада в сии пределы, он и доныне сзывает православных к утреннему и вечернему богослужению, в ограде Пицундской обители.

Это был вечер субботний; с радостию услышал я серебристый звук его благовеста ко всенощному бдению. Столь же отрадно было для меня молиться, на месте евангельской проповеди Первозванного в Абхазии, как и на горах Киевских. Я имел духовное утешение посетить почти все места, ознаменованные его подвигами, начиная от Иерусалима и до [315] чуждой для нас Амальфи, где хранится сокровище его мощей; оставался не посещенным один только Патрас, в котором он довершил свое Апостольское поприще.

На утро просил я отслужить часы, в погребальном приделе большого храма, ибо не было освященного престола для литургии. Малый, но стройный хор кантонистов, огласил гимнами священные своды и довольно забилось сердце при сих торжественных звуках. Вокруг все было тихо и ясно и как бы родственно: едва колыхались, Майским ветром, густые вершины отечественных сосен; ярко сияли, утренним солнцем, родные нам снега, на дальнем хребте Кавказа, и плавно колебалось море, синею волною манившее усталого путника в дальнюю его родину.

КОНЕЦ ТРЕТЬЕЙ И ПОСЛЕДНЕЙ ЧАСТИ

Текст воспроизведен по изданию: Грузия и Армения. Часть III. СПб. 1848

© текст - Муравьев А. Н. 1848
© сетевая версия - Тhietmar. 2016
©
OCR - Karaiskender. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001