ИЗ ПУТЕВЫХ ЗАМЕТОК М. О. МИКЕШИНА

После смерти отца моего, академика живописи и скульптуры М. О. Микешина, осталось значительное количество его дорожных альбомов и тетрадей, в которых попадаются различные путевые заметки его. Полагая, что обнародование в печати некоторых из них, вместе с сохранившимися набросками, может представить некоторый интерес, я решаюсь препроводить две таких заметки из путешествия отца на Кавказ в редакцию «Исторического Вестника», при чем считаю нужным оговорить, что эти заметки не были обработаны для печати отцом, а потому со стороны литературного слога прошу читателей не относиться к ним слишком строго.

Б. Микешин.


I.

Осенью 1858 г. я имел честь в качестве художника сопровождать их императорских высочеств, великих князей Николая и Михаила Николаевичей, в первом их путешествии на Кавказ и в Закавказье. Описать сколько-нибудь последовательно или иллюстрировать это путешествие я не в силах, да едва ли кто-нибудь на моем месте и в моем положении мог бы сделать что-либо иное, не ограничиваясь беглыми, бессвязными и отрывочными заметками и набросками. [845]

Перед глазами, как в калейдоскопе, чуть не ежечасно сменялись впервые видимые типы, племена, костюмы, бытовые и боевые сцены, ежеминутно захватывало дух то от восторга перед величественностью и грандиозностью природы, то от страха самосохранения при головоломных переходах, то от неприятельских пуль, то, наконец, от постоянного нервного напряжения и крайнего физического утомления; зачастую приходилось делать мне, непривычному к езде, переходы в 60 — 70 верст верхом на случайных и часто невыносимо-тряских на ходу лошадях, по каненным кручам и стремнинам, да к тому же еще впроголодь, вследствие того, что при чрезмерно кратких остановках отряда я не успевал, как другие, пообедать или хоть перекусить, а спешил урвать хоть немного времени, чтобы занести в свой дорожный альбом несколько черт и набросков из виденного мною, чтобы по таким одному мне понятным заметкам впоследствии воссоздать в более ясном виде свои впечатления...

Итак, добравшись наконец по маршруту до ночлега, я не только бывал не в состоянии что- либо чертить или писать, но у меня не хватало даже сил самостоятельно соскочить с седла; выручал обыкновенно какой-нибудь сердобольный линейный казак, или милиционер, который снимал меня, точно циркуль о растопыренными ножками, о коня, да так и укладывал в палатку на разостланную бурку или верблюжий войлок, с казачьим седлом в изголовье вместо подушки. Назавтра, оцепеневшего от холода и не восстановившего достаточно накануне затраченных сил, казак снова подымал меня, сажал на седло, вставлял одеревеневшие ноги в стремена и опять до вечера «гайда!».

Поставив себе задачей в этом очерке припомнить несколько случайностей из своих кавказских похождений, я затрудняюсь, с которого эпизода начать свое описание. Придется — с пребывания в крепостце Закаталах, что на Лезгинской линии, а кончить г. Нухой, ибо между этими двумя пунктами наших остановок я мало имел возможности рисовать, а всю сотню верст расстояния между ними довольно однообразно провел на коне в отрядах туземной милиции, эскортировавшей по сторонам дороги кортеж их высочеств и то и дело принимавшейся за довольно жаркие перестрелки с горцами, часто чуть не доходившие до рукопашных схваток. Где уж было тут рисовать! Приехали мы в Закаталы перед вечером в экипажах. Солнце еще не находило меж скалистых утесов, пронзая жаркими еще лучами вечерние пары долины; длинные полосы яркого света лежали на профилях камней и закатальских укреплениях. Здесь нас по дорожному расписанию ждал обед, к которому мы изрядно опоздали. [846]

Поезд их высочеств состоял из 7 — 8 дормезов, в которых помещались свита, адъютанты, доктор с помощником, Константин Петрович фон-Кауфман и художник, то есть я. Великие князья ехали в переднем экипаже, что заставляло меня часто менять свое сравнительно спокойное место дормеза на седло первой попавшейся казачьей лошади, чтобы, догнав передний экипаж, видеть разные торжественные встречи, подношения хлеба-соли, приветствия, которыми повсюду встречали приезд их высочеств. Временами, если дорога не представляла возможности для путешествия в экипажах, великие князья и мы все — свита, без исключения, садились на коней и продолжали путь верхами, а экипажи посылались часто в очень далекий объезд.

Въехав в долину Закатал, я увидел на склоне ближней горы какой-то отрепанный люд, много мужчин, женщин и детей, не похожих по костюмам и типам на местных горцев-лезгин. Они были расположены лагерем. Там и сям виднелись их палатки, или, вернее, шалаши, курились дымки костров, да в загородке блеяли овцы и тощие бараны. Меня чрезвычайно заинтересовало то, что весь этот стан расположился совершенно особняком от саклей закатальского аула, заселенного лезгинами. Впоследствии от местного воинского начальника я узнал об этом племени следующее. Около двух недель тому назад спустились они к нам на линию с неприступных гор искать помощи и сострадания у нас, русских, вследствие постигшего их неурожая. Жили они до сего времени в своих недосягаемых ущельях в полно независимости и от нас и от Шамиля. Местное начальство, вняв их просьбам, решилось снестись с Петербургом по поводу «водворения их куда-нибудь на постоянное местожительство» и до решения вопроса кое-чем подкармливало их. Между тем, несчастные горцы, выросшие из поколения в поколение в условиях горного воздуха и своеобразной обстановки, сойдя в долину и подвергшись всяческим лишениям, мерли, как мухи. И, как я слышал впоследствии, из-за продолжительности и плодовитости переписки с Петербургом, при всяких запросах, вопросах, сношениях, отношениях и т. п., когда вышло окончательное решение этого вопроса о месте их водворения, все племя вымерло, и водворять уже было некого.

Приехав в Закатальскую казарму, где нас ждал обед, я не воспользовался им, а, не желая терять часа светлого еще времени, сел на казачью лошадь и поскакал по только что проеханной нами дороге назад, чтобы поближе взглянуть, что это было за племя там, на склоне горы. Тут со мною случился маленький эпизод. Меня томила жажда. Смотрю, вблизи проходит молоденькая и хорошенькая девушка этого племени и несет [847] грациозно на плече, упираясь другой рукой в бок, классический греческий кувшин с водою. Жестами я попросил у нее напиться. Она поняла меня, остановилась, но кувшина с плеча не сияла, а нагнула его к моим жадным губам. Пью я и вижу, что плечики ее трепещут, и она смеется. Оказалось, что до верха наполненный кувшин, из носика которого я усердно тянул воду, залил мне весь китель. Кончив пить, я взял было плутовку за ее румяные щечки, но в тот же момент услышал за собою какой-то страшный глухой визг. Оглянулся — что такое?! В 3 — 4 шагах за мною возился со своим кинжалом молодец-горец и никак не мог высвободить его из ножен. Злобно искривилось его лицо. Я взялся за свою шашку. Девушка между тем пошла своей дорогой. Между мною и моим противником произошла мимическая сцена. Причина этой случайной и мимолетной вражды исчезла; оружия мы не обнажили, но оставаться там нам обоим было не удобно; я сел на коня и шагом поехал к аулу, что лежал по пути к Закаталам.

Беззвучно шел мой конь по заросшей травою пустой улице аула. Последние косые лучи заходящего солнца кое-где золотили стенки саклей и зелень виноградных лоз. Аул как будто был необитаем; никакого движения не было заметно ни на улице, ни во дворах саклей, куда я мог с седла заглядывать через забор. Но вот, под навесом одной старенькой сакли, не замечая меня, на небольшом войлочном коврике расположилась молящаяся фигура молодой лезгинки. Я раскрыл альбомчик и занес туда, что видел. Полна мира и глубокой тишины была эта сцена. О чем-то, должно быть, хорошем молилась она своему Аллаху... От всей души пожелав, чтобы помог ей Аллах, я поехал себе шажком дальше. На долине уже ползли вечерние туманы, а ароматы трав и цветов, освеженных ими, наполняли воздух. Я впивал их полной грудью. Из Закатал доносились ноющие звуки зурны и трепет восточного барабанчика Но не удалось мне довести до ночлега своего умиротворенного сердца. По пути со мной случился еще один эпизод, отравивший все предыдущие мои впечатления. Дорога впереди меня несколько подымалась по долине, и на самом ее высоком месте был поворот; как раз на это место падал единственный и последний луч солнца, прорвавшийся сквозь трещину ущелья. Кусты кизиля и дикого виноградника пылали, как в огне. Подъехал я сюда и вижу целый рой больших мух, снующих над кустом в солнечном луче. Что думаю, такое? Остановив коня, я вынул из ножен шашку, чтобы раздвинуть ею ветви виноградника, и что же?.. Лежит там обнаженный труп молодого человека, со страшно раскрытыми глазами. Судя по типу лица и длинным волосам, это был наш казак. Заметно, что лежал он там [848] уж не первый день, поедаемый мухами... Нечего делать, и этого беднягу занес я в свой альбом, пока еще светил солнечный луч. В красивой позе был он как бы нарочно для этюда; но глаза его были страшны; мне все казалось, что он повернет их на меня. Обладивши, насколько успел, рисунок, я вскочил на коня и полетел к укреплению, которое было уже окутано моментально наступившими вечерними сумерками. Там ужинали, когда я приехал, но, несмотря на голод, так как я почти сутки ничего не ел, я не мог и подумать о пище: отравил я себе вкус трупным запахом. А во сне в эту ночь мне все мерещились страшные глаза казака...

Ранним утром поднялся я и, выйдя из палатки, увидал, что все уж на ногах. Пили чай. Вскоре явился наш переводчик и донес их высочествам, что отряд Пшаво-Хевсуро-Тушинской милиции, с предводителем их, князем Шете-Глухоидзе, явился приветствовать августейших путешественников и эскортировать дальнейший их поезд. Все встали и пошли глядеть на этих зверей, о которых я ранее слышал всякие странности. Мне говорили, что предводителем себе они избирают храбрейшего меж ними, и ему предоставляется честь быть впереди при постоянных их в высшей степени рискованных военных операциях. Живут они в неприступных скалах, лазая и карабкаясь по камням ущелий и горным тропинкам гуськом. Веры, несмотря на то, что они значатся христианами, у них нет никакой; суеверий же масса, и обрядность христианская с мусульманской перемешаны вместе. Передавали мне, что они страшно дики и кровожадны до зверства. Сакли их внутри убраны, кроме оружия, еще руками и другими частями тела, отсеченными в битвах с черкесами. Убоину эту они предварительно просаливают и подсушивают, чтобы сохранить на костях тело. «Ну, народец! — думал я, глядя на них: — хорош!» Все они предстали, выстроившись на конях вряд, в ожидании появления их высочеств. Большинство этих мрачных и диких фигур были в стальных кольчугах, с небольшими металлическими щитами, некоторые в башлыках или оборванных папахах, другие в черкесских чухах. Оружия на них было много, и все блестящее, серебряное, составлявшее полный контраст с отрепьями остальной одежды. Мне казалось, что тот, кто из них был помолодцеватее и половчее, был и оборван больше, но оружие у таких было богаче. Это, впрочем, я замечал не только у них, но и у других мусульманских племен кавказских горцев. В этом их как бы своеобразный шик. Тип их — не черкесский и не грузинский, скорее русский: глаза часто очень малые, серые и злые, как у сокола; цвет лица — точно цвет выветренного камня-песочника или плитняка, — ни кровинки и цвете кожи. [849]

Кони у них небольшие, поджарые, узкогрудые, но смотрят они глазами, в выражении которых больше человечности и доброты, нежели у их хозяев. Особенный эффект делают их длинные винтовки, запрятанные в косматые, из шерсти, чехлы. Впереди строя на прекрасном карабахском розовом коне, с выкрашенной в зеленый цвет головою и таким же хвостом, стоял предводитель их, древний старик, князь Шете-Глухоидзе. Он был одет чуть ли не беднее всех, в темно-рыжую черкеску, без кольчуги; никакого признака власти на нем не было; сидел он, оглядывая свою дружину, на коне [850] лихо, несмотря на девятый десяток лет и на бесчисленное число ран на своем старом теле. В дружине этой были и молодые люди, почти мальчики, но и на них, как видно было, условия быта наложили ту же печать мрака и трагизма. В скором времени великие князья вышли на балкон, поздоровались с дружиной, которая на приветствие их отвечала не то мычаньем, не то заглушенным воплем. Даже у меня мурашки по коже пробежали. «Эк их! лешие, черти! — проговорил за мною старый донской казак: — ровно волки перед смертью воют!»

Когда затем великие князья заставили дружину пройти мимо себя, я положительно залюбовался на некоторых из них: ни тени того вульгарного молодечества, которое у многих выражается в подобных случаях. Смотришь на проездку этакого хевсура или пшаво-тушина и как бы читаешь в его глазах: «Положим, зверь-то я зверь, но и не стараюсь казаться ничем иным, с тем, мол, и возьмите! А вот все вы прочие хуже еще меня, ибо мелочь, а потому презираю я вас от всего моего косматого сердца!»

Так как по приказанию великих князей после церемониального марша вождь с переводчиком были потребованы к их высочествам, то остальные всадники спешились, и я взял альбом. Подошел поближе к ним в надежде занести кого-нибудь из них в свою путевую тетрадь.

Недалеко от нас под деревом, по чьему-то совету, не глядя на совершенно для этого не подходящий утренний час, дико завыли две зурны, и дружинники начали мрачно готовиться как бы к невольному танцу. В это время я увидал, что один из них с раненой и подвязанной рукой несколько отделился от толпы и стал около стены.

— «Стой! — думаю, — милый, теперь я тебя на многие годы обреку стоять на страничке моего альбома». Между тем около музыки наладились наконец танцевать; взяли они друг друга одной рукой за талию, другую же руку каждый положил на плечо своего соседа, и таким образом образовался круг; на этот круг на плечи взгромоздился второй этаж, и так же взялись руками, как и первые. Ну, легко себе представить, какой уж тут был танец!? Дико настолько, что прямо описанию не поддается! Мне некогда было следить за этим, потому что все свое внимание я вперил в фигуру раненого хевсура, о которого рисовал. Несколько раз я мельком замечал, что один молодой хевсур все время заходит за мою спину, желая взглянуть, что я делаю. Не понравилось это старому казаку, стоявшему около меня. «Ты что тут, поганец? Пшел! Ишь срамник какой, а!... Вот уж именно, что аспиды проклятые, анафемы!»... — провожал он удалявшегося.

— За что ты его? — спросил я казака. [851]

— Да как же, ваше высокородие, — раздраженно ворчал казак: — разве не изволите видеть, что у него, этого поганца, из-за пазухи человеческая рука торчит! Нарочно леший выставил, хвалится ..

— Какая рука?

— Известно, ваше высокородие, неприятельская; отрубит вот ирод, да и носится с ней, прости Господи, как нищий с торбою... Мать Пресвятая Богородица!... — кончил он, крестясь и отплевываясь.

Действительно, из лохмотьев чухи хевсура глядели потемневшие уже персты мертвой руки.

— Да ведь это же воняет!? — невольно сделал я вопрос казаку.

— Солят дьяволы солью, а все же воняет; да ему што, ваше высокородие, разве он может понимать это? Сказано: «зверь-человек»...

Казак был из сообщительных и рассказал мне тут же, пересыпая свои слова руганью, что он наблюдал, как на одного раненого татарина напал с кинжалом тушинский мальчишка, лет 12 — 13, чтобы отрезать ему башку.

Раненый, однако ж, нашел столько в себе силы, что схватился за кинжал и начал бороться; тогда это милое дитя, недолго думая, кинулось на раненого всем телом и начало зубами грызть ему горло — и загрызло до смерти татарина.

— Да ведь што, ваше высокородие, — добавил казак, — кто Богу не грешен, ну, загрыз бы, да и конец, а ведь смотрю: шельмец так и впился, не сходит, ровно бы пес с падали... Насилу палкой отогнал!.. Вот какой подлец народ! — кончил казак.

Занявшись рисованием и слушая характерный рассказ казака, я, кроме танцев, пропустил и другую интересную сцену, что произошла с хевсурским вождем. Великие князья пожаловали ему первый офицерский чин и подарили кавалерийские эполеты. Сделавшись таким образом корнетом, этот восьмидесятилетний юноша обезумел от радости: валяясь перед великими князьями в порыве нахлынувшего чувства, он истерически плакал и дико хохотал. Больших трудов стоило его успокоить, чтобы мне по поручению великих князей начать писать его портрет. Во время сеанса, продолжавшегося минут 10 — 15, он старался держать себя спокойнее, хотя временами его все как-то нервно коробило, и при дыхании что-то шипело и свистало в груди. Стоявший рядом со мною переводчик сообщил мне, что свист этот происходит оттого, что старик много раз был навылет пробит черкесскими пулями. Из семьи старика, состоявшей некогда из 11 сыновей, все до одного убиты, находившись в дружине отца, в стычках с горцами. Сакля, — рассказывал мне переводчик, — этого престарелого хевсура, [845] предводителя дикарей-христиан, в их ауле обнесена частоколом, и на каждой его заостренной верхушке сидит по черкесской голове; иные из них старые и высохшие на ветре и солнцепеке, иные же свежие, над отчисткой которых от мяса хлопочут целые стаи хищных птиц...

Сидел передо мною этот худой, как скелет, старец и глядел глазами, с выражением невиннейшего младенца... и думал я: как неверна на этот раз пословица, что «глаза есть зеркало души». Этот кровожадный дикарь, с детски невинным взглядом, мог бы не только окунуться, а даже и плавать в человеческой крови, лично им пролитой...

II.

В конце сентября месяца 1858 года, их императорские высочества великие князья Николай и Михаил Николаевичи въезжали в город Баку на почтовых лошадях, конвоируемые эскадроном конно-иррегулярного полка (если память мне не изменяет) и нестройной толпой всадников из местных беков.

Покои для их высочеств и квартиры для нас, свиты, были отведены в доме губернатора. Тотчас, по приезде их высочеств, начала представляться им разная местная и туземная знать. Пользуясь относительной свободой при таких приемах, я тотчас же отправился на улицу с альбомом и жадно ловил, зачерчивая туда типы с улицы, с кровель восточных домов, и где бы они мне ни попадались. Чтобы наименее быть заметным и не обращать на себя внимания, я был одет в обще-кавказский костюм, т. е. в черной папахе, серой черкеске и сером же бешмете. Простой кинжал с костяной ручкой у пояса и шашка через плечо дополняли мой туалет. Костюм этот давал мне возможность проникать в отдаленные от центра мусульманские части города, не приковывая к себе ничьего любопытства.

Город кишел приезжими из разных мест Каспийского побережья. Всех тянуло любопытство взглянуть на братьев «падышаха», тем более, что г. Баку никогда еще никого из царской фамилии не видал. Масса приезжих была из Персии для той же цели: заграничные беки, улемы, хаджи, дервиши и даже труппы баядерок.

Сделав несколько интересных набросков, я вернулся в город. После прекрасного обеда, когда спала жара, великим князьям предложено было оригинальное зрелище — бой баранов. Их высочества расположились на самом крыльце, где мы обедали, свита и все начальство на ступенях, я же забрался в толпу [853] народа, именно в группу зурнистов и баядерок, чтобы поближе разглядеть эти типы. Народу на дворе, а также и на крышах, окружавших двор зданий, набилось, как сельдей в бочонке. Лишь перед крыльцом место было свободно — круг сажен в пять в диаметре, для бараньего ристалища. Зурнисты надрывались в усердии и завывали одновременно разные мотивы до самозабвения. С одной стороны круга, поместив огромного черного барана между ног и держа его руками за рога, стоял перс [854] в роскошном, шитом золотом аба. Баран этот, как мне передавали, был знаменитый боец, присланный шахом персидским нарочно для этого случая. Противником его был баран местной породы, серой шерсти, которого держал франт-татарин, в алом бухарском шелковом халате. И перс и татарин полами своих одежд закрывали головы животным. Спорт этот был азартным и любимым удовольствием местной публики. Беки и персы, как было видно, условливались насчет пари.

Я стоял о бок с персидским бараном и его вдохновителем. Зурны временно затихли. Водворилась полная тишина. К крыльцу подошел седовласый старик, на груди которого блестело несколько золотых и серебряных медалей, и с низким поклоном спросил у их высочеств разрешения начать бой. Получив на это соизволение, он обернулся лицом к арене и махнул рукой. Зурны сразу завыли с удвоенной силой, загремели ручные барабанчики. Вот открыли баранам глаза. Они недоумевающим взглядом обвели толпу, и наконец глаза их встретились. Почти одновременно они сильно рванулись друг на друга, дрожа от ярости всем телом, но это было предусмотрено их вожаками; их сейчас же осадили назад. Три раза они повторяли ту же эволюцию, раззадоривая баранов и не давая им сделать прыжков друг на друга. Наконец, в четвертый раз, вероятно, по предварительному соглашению, с расстояния пяти сажен промежутка их пустили.

С необыкновенной быстротой и яростью бараны вскачь устремились друг на друга и как бы по команде, высоко поднявшись на дыбы, со всего размаха ударились лбами... Я ждал, не брызнет ли огонь от такого удара их лбов. В толпе раздался всеобщий вздох... Полагаю, если бы страсти толпы не были одерживаемы присутствием их высочеств, то безусловно последовал бы дикий вой. Моментально после этой схватки к баранам бросились их вожаки и развели их на прежние места. При этом я заметил не то задумчивость, не то рассеянность в выражении глаз и вообще лица персидского барана, тогда как соперник его егозил хвостом. Зурны и барабаны продолжали свою какофонию. Но вот баранов снова разъярили и пустили друг на друга. На этот раз они бросились один на другого как-то вбок, совершенно близко к зурнисту, стоявшему рядом со мною; они оба с маху поднялись на дыбы, но персидский баран увильнул, и татарский баран со всего размаха хватил по коленям зурниста; тот не выдержал и свалился. К величайшему общему удивлению, зурнист не только не закричал, но упавши продолжал безостановочно зудить на своем инструменте. Бой баранов этим кончился, при чем победителем оказался татарский баран. Наступил антракт. Музыка прекратилась, и [855] их высочества встали и прошли с балкона в комнаты. Сшибленный бараном зурнист, также окончивший музыку, попробовал было встать, но никак не мог; люди, стоявшие за спиною бедного зурниста, взяли его под руки, подняли и отвели куда-то в сторону. Тут я обратился к переводчику великих князей, прося объяснить мне, почему раненый зурнист, даже падая и лежа на земле, не прекратил игры, несмотря на то, что на лице его были слезы от боли. — «Он разве может себя остановить, когда играет музыку падышаху?» — вместо ответа убежденно спросил меня переводчик. Дальше следовало состязание в борьбе, но об этом расскажу потом, так как этот спорт во всех местах Кавказа — одинаков. Остаток дня до сна я занят был [856] приведением в порядок своих заметок и кроки, сделанных днем. Спать было плохо; не хватало для дыхания чистого воздуха, было очень душно, как у нас на севере перед грозою. Повсюду пахло нефтяными газами. Встал я ни свет ни заря, не сомкнув за ночь глаз, и одевшись вышел на крыльцо. Там уже копошились, охорашивая коней, казаки и всадники конно-иррегулярного мусульманского полка. Я присел на крыльцо покурить рядом с офицером.

— Что, — спрашиваю, — повсюду тут такой воздух, или за городом чище? Я из-за духоты всю ночь не спал, и теперь меня точно изломало...

— А не угодно ли прогуляться за город на моем карабахе? — любезно предложил он: — теперь еще не знойно, к чаю вы успеете вернуться.

Он указал мне, как и куда выехать в поле. Я сел на коня. Лошадь подо мною была чудная действительно, золотистой масти, горячая, нервная и легкая... Выехав через кладбище на простор степи, я дал ей полную волю, впивая в себя свежий встречный воздух. Несмотря на ранний час утра, могущественный шар солнца, поднимаясь над степью, уже изрядно нажаривал ее. На всей необъятной шири разожженной каменисто-песчаной почвы нигде не было ни кустика, ни травинки, только лиловели вдали на горизонте какие-то кряжи или камни, торчащие из песка. Очертания этих предметов как бы шатались в сгущенном воздухе. За неимением какого-нибудь масштаба не было никакой возможности судить с их отдаленности и величине. Я и выбрал их целью своей прогулки. Конь подо мною точно понял мое намерение и прямо, как стрела, полетел к этим камням. По мере приближения они все росли и росли. И вот, подъехав к ним, огибая крайние камни, я оглянулся было назад, как вдруг конь мой совершенно неожиданно шарахнулся в сторону, с такою силой, что я мгновенно очутился на земле... Лишь тут я заметил причину, перепугавшую его: из-за камня появился какой-то старик, полуголый оборванец-дервиш, с посохом в руке и гнал перед собою осла, чем-то тяжело нагруженного. Этот-то груз и перепугал моего коня.

Первым делом, встав на ноги, я бросился было поймать своего бегуна; но он, закусив удила, как вихрь, несся к городу, развевая хвост и гриву. Безнадежно я глядел ему вслед...

Между тем, дервиш шел со своим ослом и даже не взглянул на меня. Не заметить несчастья, случившегося со мною, он не мог, так как расстояние между нами было всего около пяти сажен, и никого, кроме меня да его, на всем видимом глазом пространстве не было. Я думаю, что он не иначе, как [857] фатально, относился ко всему окружающему его; и эпизод со мною признал за факт, который, по его мнению, не мог не случиться именно так, как он произошел...

Так как он шел по направлению к городу, то и я пошел за ним, рассматривая и изучая его глазами. А чем же был нагружен осел? На спине его лежал, обнимая своими огромными лапами, громадный полосатый, должно быть, недавно убитый тигр. Размером он был значительно больше осла. Хвост волочился по земле. Бедное животное едва передвигало ножками, неся на хребте такую тяжесть.

Солнце было уже высоко и палило, как огнем. Изнемогая от зноя и духоты, я плелся за этой оригинальной группой. Коричневое, как старая бронза, тело дервиша сквозило через бесформенную рвань его одежды, еле прикрывавшей его старую согбенную фигуру. На голове его был накинуть башлык верблюжьего сукна; босые ноги были в крови. В этой компании мне пришлось сделать до города не менее семи верст. Изнеможение и бессилие все больше одолевали меня, особенно после бессонной ночи. Единственно, что поддерживало мою усталость, это — досада на дервиша, который всю дорогу ни разу не взглянул на меня и не обернулся даже, чтобы посмотреть, иду ли я за ним. Сожалел я, что не было со мною пистолета; я бы непременно для пробы выстрелил, — неужели и выстрел не привлек бы его внимания? Дойдя до мусульманского кладбища, дервиш со своим несчастным ослом свернул в правую сторону, я же побрел через холм кладбища, по направлению к городу.

Вид мой был, должно быть, очень жалок, когда я добрел до губернаторского двора. К счастью, никого не было дома, кроме генерал-адъютанта, Константина Петровича Кауфмана, который остался для отправления в С.-Петербург с фельдъегерем каких-то бумаг. Великие князья уехали для осмотра цитадели гарнизона, учебных заведений и т. п. и перед отъездом два раза [858] справлялись о том, куда я исчез. Лошадь, сбросившая меня в степи, давно примчалась домой. К. П. ужасно тронул меня своим вниманием и заботливостью: он приказал сделать мне сейчас же ванну и подать завтракать, при чем уговорил меня до возвращения их величеств лечь и хорошенько выспаться. Я и поныне сохранил самые теплые воспоминания об этом прекрасном, гуманном и разносторонне образованном человеке, в компании которого мне и раньше кавказской поездки пришлось сопровождать великого князя Николая Николаевича по Европейской России.

В этот день, по расписанию, после обеда назначена была поездка в Балаханы «на огни». Огни эти меня сильно интересовали, и я принял все меры, чтобы не заспаться и быть готовым вовремя к поездке. За обедом К. П. Кауфман сидел vis-a-vis с их высочествами, а я рядом с ним, и потому мне было удобно слышать его исторические и этнографические пояснения, как о самом городе Баку, так и об индусах-гебрах с их капищем.

Когда обед кончился, наступил уже вечер. Было совсем темно. Через открытые окна залы, где мы сидели, при антрактах какого-то военного оркестра, игравшего продолжение всего обеда, доносились сдержанные звуки сутолоки — шепот людей и фырканье коней... Наконец, все встали и вышли на крыльцо. Среди свиты было новое лицо — некто г. Новосельский, кажется, первый из предпринимателей, обративших свое внимание на нефтяные богатства края. За общей суматохой отъезда я не мог разглядеть, кто, кроме г. Новосельского, сел в экипаж их высочеств. Во время этой прогулки г. Новосельский должен был дать великим князьям по нефтяному вопросу, тогда еще совершенно новому, специальные пояснения. Я сидел в экипаже с К. П. и был очень рад, что мог воспользоваться его всегда чрезвычайно интересной беседой. Как только поезд тронулся, мгновенно завизжали, заблеяли зурны, запрыгали по бокам экипажей густыми толпами всадники — персы и татары. У многих из них в руках были длинные палки, на концах которых из плетеной проволоки или небольших обручей были устроены шары, наполненные паклей и пропитанные пылавшей нефтью. Шары, неистово болтаясь на палках, разносили во все стороны искры и страшно дымили. Временами всадники на скаку опускали свои шары вниз и подливали из имевшихся при себе кувшинчиков нефть. Шум, гвалт, вонючий чад нефтяной копоти, мелькающие всюду огни, бегущая и скачущая на конях толпа, раздававшиеся там и сям пистолетные и ружейные выстрелы, крик ослов — все это в совокупности производило грандиозно-дикое впечатление какого-то адского шабаша... По бокам дороги тоже [860] пылали не то костры, не то бочки с нефтью же, заволакивая густым чадом прекрасное звездное небо.

Я сидел, ошеломленный этим адом, в углу коляски, и К. П. молча поглядывал на меня, смеясь своими красивыми голубыми глазами. О беседе, ожидаемой мною, нечего было и думать.

По пути мы проехали какой-то татарский аул, замечательный тем, что сакли его и улицы были углублены в почву ровной и гладкой степи. На крышах саклей толпились женщины, одни в чадрах, другие без них, а также нагие дети, глазевшие на необычайный поезд; улица аула была очень узка и не давала эскортировавшим поезд всадникам скакать рядом с экипажами, и потому они помчались в объезд аула.

Так как крику и гвалту, благодаря этому, стало меньше, то я воспользовался и спросил К. П., почему этот аул и улицы видимо врыты в землю. Оказалось, как объяснил мне К. П., что сюда залетает из Азии губительный ветер «самум». Несется он по степи плоско, поэтому жители выбирают для своих построек места за каким либо природным закрытием с юго-запада; где же таких закрытий нет, как в данном случае, то им приходится для избежания ветра углублять свои жилища в почву.

В скором времени произошла остановка передних экипажей; остановился и наш. Мы вышли из коляски и пошли вперед. Там стояли их высочества, и Новосельский им что-то объяснял. Какой-то полунагой перс, завернувши свои штаны выше колен, рыл железной лопатой землю. Не вдали за ним блестели, отражая огни, лужи воды или иной жидкости. Выбросив несколько раз лопатой землю, он остановился, и мы заметили, как в глубине ямы начала выступать жидкость. Это была нефть: настолько в этом месте почва была сильно пропитана этим вулканическим добром. Перс поднес к этой жидкости спичку, и она запылала...

Но вот мы снова сели в экипажи и поехали. На горизонте, по мере того, как мы приближались, все яснее и яснее начало обрисовываться белое, четырехугольное здание. По бокам его на углах высились башенки. Здание это то мелькало, то совершенно скрывалось в облаках нефтяного чада. Не прошло и десяти минут, как наш кортеж вкатил во внутренний двор этого здания через ворота. Всадники остались за ними. Это и было капище «атеш-геде» огнепоклонников. Среди двора возвышалось что-то вроде колодца, крытого куполом, или часовни. У этого здания их высочеств встретил худой и прямой, как палка, факир «Мобэд» или «Глобуш» и приветствовал великих князей на арабском языке. Переводчик сообщил, что факир призывает благословение всевышнего Бога Ормузда на прибывших великих путников и предлагает им присутствовать при богослужении. [861]

Их высочества, а за ними и я, вошли в небольшую со сводами комнату, где в углу горел вечный огонь. С другой стороны, на ступеньках, покрытых пестрыми тканями, была их божница, со множеством разных сосудов, серебряных и золотых; тут же стояли какие-то чарочки, блюдечки и курильницы. Кроме этого, стояли морские ракушки витой формы и изваяния Ормузда и его ангелов, агентов распространения добрых начал Ормузда, в самых разнообразных положениях. На стене, над ступеньками божницы, висели пестрые, матерчатые платки, покрытые письменами и изображениями божества.

По бокам божницы, на фоне белой стены, нарисованы были красной краской какие-то две литеры, при чем большая из них — на подобие нашей буквы Ж. Войдя в это святилище, мы застали у божницы за молитвой четырех факиров. Трое из них молились стоя, четвертый же факир, страшно худой и почти нагой, был в странной позе, как бы на четвереньках. Взгляды молящихся, несмотря на присутствие посторонних, не отрывались от божницы. Факир, вошедший с нами, встав у стены, взял раковину и затрубил в нее. На этот призыв двое молящихся отделились от группы, тихо прошли в противоположный конец комнаты и, вынеся длинные медные трубы с железными подставками на средину, встали на колени и четыре раза протяжно, громко, но не резко протрубили в них. При этом трое остальных подняли руки вверх, и двое из них стали молча шептать. Третий же, встретивший нас у входа, громко нараспев произносил какую-то молитву. Когда они окончили, великий князь Николай Николаевич сделал несколько вопросов факиру через переводчика:

— Кому они молятся?

— Единому, всемогущему Ормузду, богу правды, добра, света и тепла.

— При чем же здесь огонь?

— Мы поклоняемся солнцу, как творению Всевышнего, через которое льется жизнь, свет и тепло людям и всей природе; огонь же, исходящий из земли, есть ближайшее напоминание света и тепла солнца, животворящего вселенную.

После этого разговора их высочества в сопровождении другого факира пошли осматривать остальные помещения капища. Оставшиеся факиры по-прежнему спокойно и невозмутимо продолжали свои молитвы. Я этим воспользовался и оканчивал свой набросок, который начал еще при входе в эту комнату. Один из факиров подошел ко мне и, заглянув через плечо мое в альбом, удивленно что-то заговорил на непонятном мне языке. Тогда и другие подошли ко мне. Любопытно и странно переводили они взгляды с альбома друг на друга. Ясно было, что в моем изображении они узнавали себя. Пользуясь заметным их [862] довольством, я пантомимой попросил одного из факиров с гебрическим красным значком на лбу меж бровей подписать что-нибудь под его изображением. Он понял меня и, взяв мой карандаш, что-то нацарапал, должно быть, по-индийски. Прощались они все со мною с полным радушием. Каждый из них по очереди, становясь передо мною, поднимал вверх руки, шептал что-то и затем, дотронувшись перстами до моего лба, с поклоном отходил. На этом прощании застал меня лейб-медик их высочеств А. Л. Обермюллер и объявил, что великие князья садятся уже в экипажи. Возвращался кортеж обратно в Баку еще быстрее, нежели когда ехали в Балаханы. Я сидел в коляске с доктором по-прежнему в дыму, чаде и гвалте сопровождавших нас всадников. При въезде морская набережная Баку была наполнена многотысячной толпой народа, а вода бухты пылала огнем, языки которого на страшную высоту подымались в небо. Это была иллюминация местного характера. В воду, как мне объяснили, было влито несколько бочек с нефтью и затем зажжено.

Утром на рассвете следующего дня их высочества в сопровождении свиты, а также и меня в том числе, отбыли из Баку, для следования на север по берегу Каспия.

М. О. Микешин.

Текст воспроизведен по изданию: Из путевых заметок М. О. Микешина // Исторический вестник, № 9. 1903

© текст - Микешин М. О. 1903
© сетевая версия - Тhietmar. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1903