ЛЕВЫЙ ФЛАНГ КАВКАЗСКОЙ ЛИНИИ В 1848 ГОДУ

VII.

Раскаяние имама. Абакар-Дибир махнул рукой. Между Урус-Мартаном и Рошней. Ядро или граната? Диверсия полковника Суслова. Три экскурсии к джарган-юртовским хуторам. Фуражировка. Один в поле воин. Новое светило на нашем горизонте. Личность генерала Нестерова.

Четыре дня мы никуда не трогались. Пора было дать отдохнуть войскам: постоянные ночные тревоги, фуражировки под ружейным огнем, конвоирование транспортов на Гойту под артиллерийским огнем, болезненные ощущения при виде тяжело раненых товарищей, провожание тех из них, которые навсегда выбыли из строя в ту счастливую страну, где нет ни болезней, ни печали — все это поддерживало в войсках возбужденное, а, следовательно ненормальное состояние. Перерыв необходим в таких случаях: он благотворно действует, конечно — перерыв кратковременный; он дает отстояться крови, успокаивает взволнованные нервы, кстати увеличивает запас энергии для новых подвигов и новых острых ощущений. Никто лучше князя Барятинского не понимал этой потребности в кратковременных перерывах. Когда он был начальником левого фланга кавказской линии, он прекращал военные действия в каждой экспедиции несколько раз и на несколько дней каждый раз, и войска его бодро и весело шли на новые подвиги и лишения, забывая об утратах и невзгодах предшествовавших периодов.

Транспортов нам не приходилось больше [345] конвоировать до Гойты, потому что все, в чем только мог нуждаться отряд: провиант, боевые припасы, спирт, все было перевезено из Воздвиженской на Урус-Мартан. Фуража у нас было заготовлено надолго: на всех фасах нашего лагеря, на всех его уголках и перекрестках возвышались огромные пирамиды кукурузы, совершенно уже поспевшей и принявшей светло-оранжевый цвет, так что на некотором расстоянии от Урус-Мартана можно было подумать, что наш лагерь подожгли со всех концов —до такой степени цвет утих пирамид напоминал цвет пожара в яркий солнечный день. Кукуруза избаловала наших лошадей. Эти не всегда разборчивые животные стали теперь отворачиваться от ячменя. Вкус лошадей одобряли и разделяли нижние чины всего отряда; они уничтожали кукурузу во всех возможных видах: вареную в соленой воде, печеную в золе, в лепешках из теста с салом. Не смотря на такой расход кукурузы, запасы ее казались почти нетронутыми.

Шамиль в одно время узнал и о неудавшейся попытке Абакар-Дибира наказать драгун за их нескромное любопытство утром 14-го августа, и об опасности, которой вечером того же дня подвергалась его артиллерия. Он, говорят, горько раскаивался, что не Талгику вверил охрану малой Чечни. В каких отношениях он был к Талгику — доказывает его собственноручное письмо к нему, написанное по поводу известия о разорении русскими хутора наиба Дубы:

«От повелителя всех мусульманских народов Шамиля душевному другу моему наибу Талгику.

Желаю тебе вечный мир с Богом Всемогущим! Когда дошло до меня известие о несчастье, постигшем нашего брата Дубу, я не мог удержать моих слез и душевно горевал о бедствии. Именем Всемогущего Бога призываю вас на брань с [346] неверными. Я с князем Даниелем соберу в горах всех, кто только может носить оружие, и приду к вам. Если помощь моя нужна скорая, уведомь меня, и я прискачу к нам так скоро, как бегают зайцы. Действуйте против неприятеля так же хитро, как лисицы, и не отставайте от обычаев наших сливных предков. Надейтесь на Бога, который не допустит наносить вам новые обиды. Знай, мой любезный брат, что если отторгнется от нас гехинский округ, то погибнет вся Чечня. Ничтожный раб божий Шамиль».

Несчастья наиба Дубы, о которых говорит имам в письме душевному другу своему Талгику, заключались, кроме разорения аула, в потере всего движимого имущества и домашнего скота и в ужасных семейных утратах: двух сыновей — одного малолетнего, взятого в плен, другого совершеннолетнего, убитого, и жены, также убитой. Отрядом в этом набеге 6-го марта 1847 года командовал барон Меллер-Закомельский. Шамиль прислал Абакир-Дибиру выговор и строгое предписание — на будущее, время быть как можно осторожнее, беречь орудия, как зеницу ока, не подвергать риску, подражая в атом случае Сабдулле и Анзорову, которые постоянно действовали в последнюю зимнюю экспедицию артиллерийским огнем, а между тем русские даже в свои подзорные трубы не могли видеть их орудий. Шамиль дорожил своей артиллерией: во-первых, она не легко досталась ему, а во-вторых, она придавала его особе в глазах подвластных ему народов некоторый престиж, которого он менее нежели когда-нибудь желал лишиться теперь, когда дела его в малой Чечне начинали принимать опасный для его влияния оборот.

Все усилия наибов заставить наши войска сняться с позиции на Урус-Мартане не могли остановить хода событии, подготовлявшихся годами. Мы твердо стояли на [347] позиции, так сказать, врастали в землю; крепость продолжала строиться. Урус-Мартан была сердцем малой Чечни; заложением крепости мы наносили удар этому сердцу. Правда, на плоскости этот важный в стратегическом смысле орган можно было перенести и на другое место, например поближе к воинственному и густо населенному гехинскому округу, но это было бы только паллиативом: через год русские завладели бы и тем другим сердцем, и рана, нанесенная краю их вторжением, была бы глубже и шире. Нельзя сказать, чтобы неприятель, видя усилия свои постоянно разбивающимися о нашу стойкость, примирился с нашим водворением на Урус-Мартане, как с фактом совершившимся и непоправимым. Он не терял надежды, а тем временем, осуществится она или нет, дорого заставлял нас платить за право стоять на занятой нами позиции, и мы не отказались, мы платили сколько могли: убыль в наших рядах с каждой новой с ним встречей становилась заметнее. Самонадеянность некоторых наибов и энергическое сопротивление чеченцев также вероятно не обходились им без больших потерь, но как велики были эти потери — нам не было известно; мы могли знать число убитых и раненых холодным оружием, но в остальном должны были полагаться на показания лазутчиков, которые никогда не сходились в этом отношении. Самонадеяннее всех наибов был Абакар. Хотя, как ближе всех наибов большой и малой Чечни стоявший в то время к имаму, он не мог не знать всех его сокровенных помыслов, надежд и опасений; хотя он знал также, что в возможность осуществления всех содержащихся в прокламациях угроз и обещаний не верил и сам издавший их, и что издаются они единственно для восстановления своего авторитета в [348] изверившемся народонаселении Чечни, для успокоения умов в народе и поднятия духа,— он тем не менее хотел доказать Шамилю, что в состоянии буквально исполнить и обещания, данные чеченцам, и угрозы, направленные против русских.

Но время уходило. Русские с каждым днем все глубже и глубже пускали свои корни вокруг занятой ими позиции, а чеченцы все большими партиями выселялись с плодородной полосы, орошаемой нижними течениями рек, впадающих в Сунжу, и подавались к югу от большой русской дороги, ближе к Черным горам, откуда спустились на плоскость в давнопрошедшие времена. Тогда Абакар бросил игру и на все махнул рукой: и на артиллерию, и на имевшиеся в его распоряжении боевые сродства, и предоставил чеченцам сопротивляться как сами знают. Это решение Абакар-Дибира было самым мудрым из всех предпринимавшихся им со дня назначения его предводителем сборищ в малой Чечне. Предоставленные самим себе, чеченцы опять становятся чеченцами. С этого момента начинается новый период военных действий нашего отряда в летнюю экспедицию 1848 года. Абакар-Дибир не мог бы произвести более поразительного действия, если бы махнул волшебным жезлом вместо того, чтобы махнуть рукой. В чеченцах, как только они увидели, что их покидают и предоставляют собственным силам, пробудилась вся их энергия старых времен, и они отчаянно принялись защищаться сами. И вот почему самые значительные потери нашего отряда падают на второй период военных действий — период ружейного огня: артиллерии в этот период почти не подавала голоса.

Все наши экскурсии ограничивались теперь фуражировками — не в видах увеличения наших запасов, [349] которых нам девать было некуда, но в видах сокращения неприятельских. Набеги и истребление аулов в зимние экспедиции, уничтожение продовольственных запасов в летние должны были заставить чеченцев убедиться в необходимости переселения в наши пределы, где никто уже не будет мешать им предаваться мирным занятиям; им нужно было доказать бесполезность дальнейшего сопротивления. Была ли достигнута эта цель нашим отрядом? Конечно нет, или лучше сказать — только некоторая часть цели. Наша экспедиция была не более как одною станцией на пути к достижению всей цели, станциею первоклассною, так как мы заложением новой крепости создавали чеченскую передовую линию, прежде не существовавшую между кр. Воздвиженскою и Ачхоевским укреплением, где на сорок пять верст не было ни одного пункта занятого русскими; то была линия математическая, как расстояние между двумя точками, но не стратегическая, для которой не только двух, иногда десяти точек бывает недостаточно.

19-го августа фуражировка происходила в окрестностях Урус-Мартана. Перестрелка была самая незначительная: чеченцы стреляли как-то нехотя; у них, может быть, была цель разыграть перед нами усталость, апатию, заманить нас, заставить быть смелее, предприимчивее, выступать из лагеря маленькими колоннами и тогда нанести нам такой удар, чтобы надолго отбить охоту заниматься уборкой хлеба на чужих полях. Из наших цепей отвечали чеченцам также нехотя. При отступлении, сзади колонны упало ядро, но так тихо и неожиданно, что никто не заметил, откуда оно прилетело. Строгая инструкция имама подействовала: артиллерия его стала осторожнее. 21-го ночью она опять заговорила впереди лагеря, но после первых выстрелов, по приказанию [350] барона Меллера-Закомельского все войска чеченского отряда, не трогаясь со своих мест, неистовым голосом кричали “ура", и выстрелы больше не повторялись. То была последняя ночная тревога в летнюю экспедицию 1848-го года.

26-го августа фуражировка назначена была между реками Мартаном и ее левым притоком Рошней. Колонна выступила за два часа до заката солнца. Мы миновали сухие деревья, напоминающие молящихся монахов, миновали и тот лес, против которого 14-го августа наш второй эскадрон держал цепь. Этот лес поворачивает на запад и волнистой линией упирается в правый берег Рошни, образуя между своими дугообразными выступами дугообразные поляны, уходившие иногда далеко вглубь. Все эти повороты могли заставить думать, что вдоль опушки леса бежит извилистый поток. Между прямыми стволами деревьев просвечивали яркие полоски заслоненного опушкой леса и залитого солнечным сиянием свободного пространства; на некоторых полянах одиноко стояли приземистые деревья с толстыми стволами и темно-зелеными растрепанными вершинами; ветви их усеяны были овальными, золотистыми и румяными плодами: то были груши. Едва ли с таким же жадным вниманием смотрят дети на рождественскую елку, с каким наши солдаты смотрели на эти деревья. Впереди одного лесного выступа, не обращая ни малейшего внимания на двигавшуюся по большой русской дороге колонну, спокойно разговаривая о чем-то, стояли три всадника. Широкое пространство между ними и дорогой было совершенно открыто и казалось скошенным лугом. Здесь не было заметно даже признаков той паразитной флоры, которая так деспотически завладела всеми просеками от Гойты до Урус-Мартана. Поверхность луга раскинулась такой [351] гладкой и ровной скатертью без малейшей складки, что так бы вот, кажется, и пригнулся к седлу и помчался гуда, к тем высоким деревьям, чтобы посмотреть, что там, за ними, на тех залитых солнцем прогалинах.

Одному из наших офицеров, все время не спускавшему глаз с трех беспечно разговаривавших всадников, почему-то казалось, что то должны быть наши милиционеры. Другой, ехавший с ним рядом товарищ его, утверждал, что это чеченцы. Держали пари. “Я тебе докажу, что это милиционеры, а не чеченцы", сказал первый, пригнулся к седлу и по широкому простору луга поскакал прямо к выступу леса. Всадники зашевелились. Когда офицер был от них на расстоянии половины ружейного выстрела, они выхватили из чехлов винтовки и дали по нему залп. Одна пуля ударилась в седельную подушку; две другие мелкими рикошетами побежали по поляне, подобно камню, пущенному настильно по поверхности воды. Офицер повернул лошадь. Он выиграл пари, за то проиграл во мнении своего дивизионера, назвавшего поступок его малодушным и сделавшего ему строгое внушение. “Ведь вы же посылали меня к гойтенскому лесу одного, с трубачом", приводил он в свое оправдание. “Посылал; это другое дело. Может быть, я вас пошлю одного в Ведено с поручением к Шамилю, и вы должны будете ехать, а теперь вас никто не посылал".

По поводу моей несчастной выходки Дмитрий Матвеевич рассказал мне о нашем полковом командире анекдот, которого я прежде не знал, и который не лишен оригинальности. Когда Круковский с восьмидесятью казаками удерживал партию в несколько тысяч человек кавалерии, один из его казаков выехал вперед и прицелился в предводителя партии, за которым [352] возили расписанный значок, и которого вся грудь горела серебре. Его осыпали градом нудь, но не ранили; его выстрел был также неудачен. Круковский отобрал от него ружье и возвратил его только тогда, когда дело было кончено. Этого мало: он его не представил даже к награде: “за то", сказал он ему, “что ты был не на своем месте; сегодня ты выехал вперед, завтра тебе придет фантазия ускакать назад, в станицу; примеру твоему последуют другие, и вы меня бросите одного, чего я вовсе не желаю".

26-го августа вечером, все на той же фуражировке между Урус-Мартаном и Рошней, последовало другое пари, о котором узнал даже главнокомандующий. В левой цепи гремит перестрелка, колонна собирается отступать; драгуны сидят на конях; начальник кавалерии ждет от командира сборного казачьего дивизиона ответ, который должен привезти ему его адъютант. Два драгунских юнкера, стоя во фронте, о чем-то разговаривают. В лесу за Рошней показывается облако дыма, и к ногам лошади одного из разговаривающих, юнкера Сапеги, падает неприятельский снаряд. “Ядро"! говорит его товарищ. “Извини, граната", хладнокровно возражает ему Сапега. “Ядро"! — “Граната"! Держат пари. Сапега соскакивает с лошади, схватывает снаряд, который оказывается гранатою, и подносит его к лицу товарища; тот в испуге отстраняется. Сапега выпускает из рук гранату, ее сейчас же разрывает, и осколками одну лошадь убивает, двух тяжело ранит. Старый сардар прислал крест юнкеру Сапеге. “Такие оригинальные пари даже англичанам никогда не приходили в голову", сказал он, весело потирая руки. Старый сардарь ценил и поощрял подобные шалости.

Колонна остановилась фуражировать на правом [353] берегу Ропши, а на левый ее берег переправлялись две роты тенгинского полка, которые и расположились цепью против роскошных фруктовых садов. Сады эти похожи на земной рай. Разница была, впрочем, и наши солдаты понимали ее как нельзя лучше: в библейском раю запрещены были плоды только одного дерева — здесь же, напротив, ни к одному дереву нельзя было прикоснуться, потому что сады тотчас же начали наполняться чеченцами, и в несколько мгновений всю левую цепь, от одной крайней пары до другой, охватил беглый ружейный огонь. Перестрелка, бойкая с самого начала фуражировки, стала мало по малу ослабевать, когда чеченцы убедились, что расстояние между цепью и садами не уменьшается; но к концу фуражировки, перед отступлением, она возобновилась с такою силою, что начала внушать серьезные опасения за участь левой цепи, отрезанной оврагом от колонны. “Чеченцы непременно бросятся в шашки на тенгинцев, когда те начнут обратно переправляться через Рошню", сказал колонный начальник нашему дивизионеру.— “Не беспокойтесь", отвечал ему на это Дмитрий Матвеевич, “я позабочусь о том, чтобы чеченцы не выходили из границ приличия и соблюдали надлежащую дистанцию". У него заранее составлен был план на этот вечер: так как местность от колонны до Рошни была совершенно ровная и открытая и не препятствовала маневрированию кавалерии; так как казаки, за все время пребывания своего в чеченском отряде, не участвовали еще ни в одном деле, то он решил в своем добром и великодушном сердце предоставить им именно в этот день случай к отличию и права на получение наград наравне с другими.

Я был послан к командиру сборного казачьего дивизиона с приказанием переправиться на левый берег [354] Рошни и показаться в цепи тенгинцев. Если же чеченцы, не смотря на их присутствие, будут при отступлении слишком близко подходить к цепи — атаковать их и опрокинуть к садам. Офицер, командовавший сборными сотнями плохо говорил, но все понимал по-русски: он был иностранец; к какой именно национальности он принадлежал — определить было довольно трудно; можно было только поручиться, что он не немец, не француз, не англичанин. Он выслушал приказание начальника кавалерии с почтительным вниманием и в ответ на него объявил мне, что не может его исполнить, так как в его дивизионе все казаки семейные, и он не считает себя вправе водить их на убой. Я попросил его отъехать в сторону и так, чтобы нас не могли слышать, вполголоса объяснил ему прекрасные побуждения, которые руководили начальником кавалерии в этом распоряжении. “Я не намерен рисковать жизнью даже одного человека из-за нескольких лишних крестов на дивизион", было его категорическим ответом. Я не был уполномочен настаивать и, не теряя времени, которое было очень дорого, вернулся с этим странным ультиматумом к дивизионеру. Он широко открыл глаза, когда я передавал ему то, чему сам едва верил. Дивизионер закусил нижнюю губу, покраснел, как пион, и, быстро повернувшись лицом к эскадронам, громким голосом скомандовал: “дивизион, прибавь рыси"!

“Я для них же хотел сделать", проворчал он, едва удерживая лошадь, которая начинала срывать, точно разделяла взволнованные чувства своего благородного седока. Тенгинцы медленно отступали от садов, когда мы навстречу им переправились через Рошню. Теперь между ними и неприятелем были драгуны, и опасения их [355] быть атакованными в шашки при беспорядочной переправе через глубокий овраг миновали. Они не могли отбить только что покинутых ими садов, от которых были так близко и вместе так далеко, а о возможности быть уничтоженными прежде, нежели дойдут до колонны, они мало думали; об этом думали за них начальники.

В этот день неприятель тремя пушечными выстрелами дал нам понять, что артиллерия его нисколько на нас не сердится за 14-е августа, и если редко заговаривает с нами, то на это у нее есть свои причины. Колонный начальник не счел себя вправе скрыть от начальника отряда историю с казачьим дивизионом. Барон Меллер-Закомельский улыбнулся, махнул рукой и ограничился замечанием: “они знают, что оставлены в отряде для конвойной и аванпостной службы и, конечно, горой стоят за свои права". Начальник левого фланга иначе взглянул на него; у него вырвалось восклицание менее миролюбивого свойства. Этот новый эпизод заставил еще раз посыпать главу пеплом и привести покаяние в несправедливости своих предубеждений против драгун.

В Грозной, на время военных действий нашего отряда в малой Чечне, сформирована была небольшая подвижная колонна, под начальством полковника Суслова, для ограждения мирных аулов, расположенных по Тереку и Сунже, от хищнических набегов горцев. Когда же в Грозной не бывало отрядов — если не постоянных, то временных иди дополнительных, подвижных и наконец, проходных! Получая постоянные сведения от лазутчиков о выступлении из большой Чечни в малую значительных партий для военных действий против нашего отряда, полковник Суслов, [356] распорядительный, находчивый, неустрашимый штаб-офицер, стяжавший себе громкую известность еще в звании командира гребенского казачьего полка, счел своевременным и небесполезным сделать небольшую диверсию, с тем, чтобы показать жителям непокорных обществ, что и мы зорко следим за всеми их действиями и всегда готовы воспользоваться малейшею оплошностью с их стороны; что для них выгоднее не вмешиваться в дела соседей и оставаться в своих аулах охранять имущество и семейства.

24-го августа колонна полковника Суслова выступила из Грозной по направлению к разоренному аулу Тепли-Кичу, в составе двух рот егерского генерал-адъютанта князя Воронцова полка, двух рот линейного № 9-го батальона, при одном орудии, двух сотен донского № 39-го и двух сотен горского казачьих полков. На левом берегу Аргуна полковник Суслов оставил три роты с орудием, а с остальными войсками переправился на правый берег реки. В одном овраге он положил в засаду одну роту генерал-адъютанта князя Воронцова полка (куринского), а с кавалерией поскакал вперед к хуторам Хан-Кажи-Кож и Клусер, находившимся верстах в восьми от Аргуна. Нападение было так неожиданно, что двести пятьдесят шесть штук рогатого скота захвачены были без выстрела, и кавалерия с добычей начала отступать. В хуторах распространилась тревога. Жители стали собираться и вскоре завязали с казаками сильную перестрелку, несколько раз даже бросались в шашки. Приблизившись к оврагу, в котором лежала в засаде рота куринского полка, казаки начали поспешно переправляться через него. Неприятель, приняв это ускоренное отступление за начало бегства, снова бросился в шашки, не подозревая присутствия [357] притаившейся в овраге роты куринского полка. Встреченный сильным ружейным огнем, которого он никак не ожидал, он был так озадачен им, что сначала обратился в бегство, оставив на месте шесть тел убитых с полным вооружением, но потом, когда панический страх несколько рассеялся, опять начал постепенно собираться, возобновив преследование, которое уже не прекращалось до самого Аргуна 2. Полковник Суслов, за свой несколько рискованный набег, поплатился одним убитым, тринадцатью ранеными и одним контуженым нижними чинами. К каким частям войск принадлежат выбывшие из строя — об этом донесение умалчивает.

Если принять во внимание довольно значительное удаление колонны от крепости, следовательно полнейшую ее изолированность и ничтожный численный ее состав, то диверсия Суслова принадлежит к числу самых удачных. Успеху этой диверсии, кроме распорядительности и присутствия духа колонного начальника, немало содействовала неожиданность нападения и, конечно, отсутствие жителей. Если бы они не покидали своих аулов, никто не отважился бы с такой ничтожной горстью вторгнуться в их вертепы, или же — а это могло случиться — никто не вернулся бы в Грозную, кроме трех рот, остававшихся на Аргуне. В то время, как в малой Чечне происходили военные действия, для которых главные силы войск, расположенных на левом фланге, стянуты были к берегам Мартана, чеченцы не переставали держать линию в постоянной тревоге. Хотя на эти тревоги не следует смотреть как на диверсии неприятеля, но они [358] служат самым наглядным доказательством того факта, что, не смотря на внушительную численность кавказской армии, войска ее всегда были так разбросаны на всем огромном протяжении театра войны и по всем направлениям, расход на людей был так велик всегда, что в исключительных только случаях обстоятельства позволяли нам в данный момент и на данном пункте сосредоточивать большее против того число батальонов, какое обыкновенно входило в состав наших отрядов. Возьмем для примера состав чеченского отряда летом 1848 года: ядро отряда составляли части куринского полка и одного линейного батальона; от кабардинского нельзя было отделить и роты; навагинцы и тенгинцы, по два батальона от каждого полка, вызваны были из центра; драгуны прибыли с сулакской линии т. е. из северного нагорного Дагестана; батальон грузинских гренадер пришел из Закавказья,— следовательно, главнокомандующий, так сказать, перебивался и как бы говорил неприятелю: “не взыщите, чем Бог послал". Не смотря на такой разнородный состав отряда, единодушия в нем и солидарности было гораздо больше, нежели в полках одной и той же бригады или в батальонах одного и того же полка всякой другой армии.

Из перечня военных происшествий за август месяц видно, что за время нашего пребывания в малой Чечне, мелкие партии горцев, преимущественно чеченцев, то переправлялись на левый берег Терека, то порывались переправиться между станицами и постами гребенского казачьего полка. Из десяти девять раз они были открываемы казаками, расположенными в секретах, и хищнические замыслы их были расстраиваемы. Два раза им удалось безнаказанно угнать скот и лошадей, да еще 31-го августа, в числе тридцати пяти человек, напасть на [359] солдат кабардинского егерского полка, одного убить и скрыться, потом еще убить двух из Амир-Аджи-юрта,

Атмосфера вокруг Урус-Мартана расчистилась; дым, застилавший по временам ее берега, разошелся и больше не показывался; курились только костры на ротных кухнях, да в пасмурную погоду, издали, оранжевые пирамиды кукурузы казались горящими стогами. Вновь воздвигавшаяся крепость росла не по дням, а по часам,— иначе и быть не могло, потому что сам главнокомандующий был ее восприемником. Оставалось ли у нас еще дело в малой Чечне? Оставалось много дела: нужно было истреблять запасы неприятеля, все, что дали ему посевы истекшего агрономического года.

В нескольких местах к северу от юного укрепления, вниз по течению Мартана, следовательно к стороне Сунжи, находятся жалкие остатки когда-то процветавшего, но теперь разоренного хутора Сабдуллы; ниже его, также разоренные, разбросаны на несколько верст джарган-юртовские хутора. Лазутчики дали знать начальнику отряда, что в этих хуторах и их окрестностях чеченцами заготовлены огромные запасы кукурузы. Туда мы и направились перед вечером 27-го августа. Еще не успела наша колонна осмотреться, не успела расставить цепей, распределить роли между отдельными своими частями, как со всех сторон засверкали огненные струйки, заклубились облака порохового дыма, и загремела музыка, мотивы которой всегда кажутся новыми. В этот вечер на долю правой цепи досталась самая видная роль. Она стояла не в опушке леса, а против нее, так как расстояние между лесом и колонной было слишком велико, и опушки его нельзя было занять не только двумя ротами, но даже и целым батальоном; обстреливать его продольными выстрелами также не представлялось [360] возможности. Та же дальность расстояния не позволяла занять и кладбище левою цепью, которой пришлось стоять под выстрелами засевших за могильными камнями и шестами чеченцев. Топографические условия местности, при несоответствующем числе войск, бывали иногда причиной больших потерь, в которых никого нельзя винить: ни колонного начальника, ни начальников отдельных частей, ни войска. Передней цепи пришлось залечь в канаву.

Одному юнкеру навагинского полка, фамилии которого, к несчастью, я не записал в свое время, казалось странным и даже неприличным его званию русского дворянина лежать и прятаться от выстрелов; он все время оставался на ногах и притом на самом виду и служил прекрасною мишенью для выстрелов. Не смотря на увещания старых солдат, очень его любивших, он продолжал стоять. Офицер, командовавший цепью, отправил к нему унтер-офицера уговорить его лечь. Увещания унтер-офицера не подействовали на юнкера. “Еще та пуля не отлита, которая должна меня убить", отвечал он со смехом и продолжал стоять. Почти вслед за произнесенными им, конечно в шутку, знаменитыми словами великого корсиканца, он был ранен пулей навылет в самую середину груди и, падая с помутившимися глазами на руки унтер-офицера, успел проговорить: "я думал, что я Наполеон….я ошибся". Ему, конечно, достался крест, но какой? большой ли деревянный, или маленький серебряный на благородную простреленную грудь — мне не довелось услышать.

Мы не пробыли и часа на фуражировке. Чеченцы все приготовили для нас; нам оставалось только разобрать скирды, сложить кукурузу на повозки и отступить,— что мы и сделали с неподражаемою добросовестностью, не смотря на отчаянные усилия неприятеля усложнить и [361] затормозить эту столь простую операцию. При обратном движении колонны, чеченцы, пятью выстрелами из орудий, стоявших где-то далеко впереди авангардной цепи, дали понять нам, что артиллерия имама все еще находится в их распоряжении, хотя они пользуются ею умеренно. 29-го августа мы опять фуражировали у джарган-юртовских хуторов: тот же тихий летний вечер, та же мирная и несколько грустная обстановка покинутого жилья. На этот раз колонна прошла дальше и стала уже фронтом к опушке леса, но все же очень далеко от него, дальше даже нежели в последний раз; за то, кладбище и группы деревьев, из-за которых 27-го числа чеченцы своими меткими выстрелами производили опустошения в нашей левой цепи, пришлись теперь внутри расположения цепей. Орудия, с самого прибытия колонны на фуражировку, стали на позицию за серединой передней цепи, против оставленного для них широкого интервала; их велено было зарядить картечью. Прикрытием артиллерии служили резервы. Драгуны спешились; они стояли в арьергарде и должны были, как только неприятель покажется из леса в довольно значительных массах, одновременно появиться на флангах колонны. Но неприятель не показывался. В колонне соблюдалась тишина, и фуражиры, против обыкновения, вели себя как-то сдержанно, чинно; без шума и без суеты принялись они за привычное дело.

Вдруг, среди этой, точно заранее условленной тишины, послышались удары, сначала редкие и мерные, затем несколько учащенные, напоминавшие стук топоров. Все невольно оглянулись в ту сторону, откуда доносились эти звуки: на кладбище забрались два солдата, выбрали мачту с самым красивым флагом и начали рубить ее. Колонный начальник послал ординарца с приказанием [362] немедленно прекратить эту рубку и вместе с тем узнать, к какому батальону и к какой роте принадлежат занимавшиеся ею нижние чины. Когда требуемые сведения были доставлены, он вызвал из фронта ротного командира, сделал ему строгий выговор и объявил, что на будущее время он этим не ограничится, а отдаст под суд начальника части, который позволит себе своею бездеятельностью потворствовать подобному святотатству. Слова его, произносимые громким и внятным голосом, можно было расслышать в последних рядах колонны. Когда он говорил, стало еще тише на позиции.

“Если бы нижние чины", прибавил он в заключение, “не считали этого безнравственным и предосудительным, поверьте мне, многие бросились бы рубить надгробные памятники, хотя бы для того, чтобы из-за них не стреляли; однако они уважают их, и из целой колонны нашлось только двое, для которых нет ничего святого. Надеюсь, господа", обратился он затем ко всем начальникам частей, командирам рот, батальонов и эскадронов, “что вы разделяете мое мнение и не откажетесь, со своей стороны, внушить нижним чинам, что не мусульмане нам, христианам, а мы, христиане, мусульманам должны служить примером во всех подобных случаях".

Еще раз приходится вернуться к мысли, уже всем потомством теперь усвоенной, что маститый наш главнокомандующий был прав, стараясь облагородить вверенную ему армию и поселить к ней то уважение в империи, которого она вполне заслуживала не только своим доблестным поведением на полях чести, но и своей высокой нравственностью.

Мы отступили без выстрела: или чеченцы никак не предполагали, чтобы мы два раза сряду фуражировали [363] в одном и том же районе, или же внимание их отвлечено было в другую сторону. Последнее предположение оказалось вернее. Вечером лазутчики дали знать, что сын одного наиба, раненый 29-го числа у разоренных хуторов, вчера умер от раны, а сегодня его хоронили, и все наибы, и другие лица, на обязанности которых лежит водить жителей в бой, присутствовали на похоронах. И так, смерть одного человека избавила от смерти нескольких, а может быть, и многих других: жизнь имеет свою логику, которой мы никогда не постигнем.

31-го августа, в третий раз отправились мы на фуражировку к джарган-юртовским хуторам. Колонна спустилась еще ниже по течению Мартана. За каждым поворотом открывались новые панорамы. Здесь, что ни шаг, то ландшафт, и не знаешь, на котором из них остановиться, чтобы иметь его вечно перед глазами. Тяжело было чеченцам расставаться с такими местами. Нельзя сказать, чтобы имам бросил Чечню на произвол судьбы; нельзя сказать, чтобы он не тревожился происходившими там событиями. Напротив, все боевые средства, которыми он мог располагать в данную минуту, он предоставлял в распоряжение чеченцев, но сам он, со своим пятнадцатитысячным скопищем, не мог прибыть в страну; он не мог оставить Дагестан, где у него был сильный и опасный противник в лице “самурского кабана" — так называли в горах князя Аргутинского, командовавшего в то время войсками прикаспийского края. Противник этот мог каким-нибудь смелым и неожиданным ходом испортить всю его игру. Чеченцы, принужденные выбирать из двух зол меньшее, решились сами защищаться до последней капли крови, именно до тех пор, пока будет существовать [364] небесная твердь, как сказано в одной из прокламаций Шамиля,— но не для того, чтобы остаться верными человеку, утратившему для них обаяние, а для того, чтобы не сделаться со временем русскими солдатами. 27-го августа жители малой Чечни были одни против нас, никого из посторонних не было между ними; 31-го августа мы опять очутились лицом к лицу с ними одними. В эти два дня они доказали, что еще не отстали от обычаев своих славных предков, что постараются даже затмить их, если будут доведены до крайности.

На пушечный выстрел от входа со стороны большой русской дороги в одну очень длинную, но узкую поляну в окрестностях джарган-юртовских хуторов, колонна остановилась. Поляна загорожена была высоким в рост человека, завалом из молодых, только что срубленных деревьев. Обойти завал лесом можно было не иначе, как с большим уроном; штурмовать его и положить полтораста человек для того, чтобы вывезти несколько повозок кукурузы, было бы преступлением; приходилось или отступить — этого никто не решился бы сделать — или разбивать завал артиллерийскими снарядами. Опушки лесов справа и слева от поляны заняты были почти сплошными цепями чеченцев; на деревьях, прикрываясь их густой листвой, также сидели чеченцы. Колонне предстояло проходить около полуверсты от завала до противоположного конца поляны под перекрестным двухъярусным огнем нескольких сот винтовок — перспектива не особенно привлекательная даже и для более самостоятельного отряда, нежели наша маленькая колонна, в которой было всего три батальона пехоты, два эскадрона драгун, две сотни казаков и четыре орудия.

Пока артиллерия наша, выстроившись на позиции против середины завала, громила его ядрами, колонный [365] начальник, набросав несколько слов карандашом на клочке бумаги, вызывал охотника отправиться с этой лаконической депешей в лагерь к начальнику отряда. Доставить ее вызвался один милиционер из мирных чеченцев. Он не мог не догадываться о содержании записки; вероломства с его стороны нечего было опасаться, так как семейство и все имущество его находилось в одном из аулов у Грозной. Не успела пыль, взбитая копытами его лошади, улечься по дороге, как он скрылся из вида.

Первые выстрелы наших орудий против завала были неудачны: снаряды ложились то по ту, то по эту сторону его; но когда офицеры, сами наводившие орудия, напали, наконец, на настоящий угол возвышения, все ядра стали ударяться прямо в завал. Не выдержала наскоро сложенная стена из молодых и кривых деревьев: верхние были скоро снесены и с грохотом покатились вниз; винтовки, торчавшие в просветах, спрятались. Двадцатиминутного бомбардирования было совершенно достаточно, чтобы в завале образовалась широкая брешь, так что, прежде нежели подошли к нам из лагеря батальоны, вызванные запиской колонного начальника, завала уже не существовало; на месте его валялись беспорядочные кучи молодых, недавно срубленных деревьев. Простой плетень, какие умеют строить чеченцы, оказал бы не меньше сопротивления. Чеченцы, стоявшие за завалом, потянулись к лесу. Нарочный, отправленный в лагерь с запиской, встретил по дороге к джарган-юртовским хуторам небольшую колонну из двух батальонов пехоты, с двумя орудиями, высланную для усиления нашей колонны, которую отправил барон Меллер-Закомельский, догадавшийся по выстрелам, что на фуражировке происходит что-то не совсем обыкновенное. Это подкрепление подошло как нельзя более вовремя. К приходу его в нашей [366] колонне оставалось только четыре роты пехоты, два эскадрона драгун и две сотни казаков; артиллерия, разделившись на два взвода, занята была обстреливанием продольными выстрелами правой и левой опушек леса, и в прикрытие каждому из этих взводов отделено было по одному батальону пехоты. С деревьев и из-за деревьев неприятель открыл по артиллерийской прислуге непрерывный, как барабанная дробь, ружейный огонь; но так как пули падали впереди орудий на излете, не причиняя артиллеристам никакого вреда, потому что расстояние была велико и не по силам обыкновенному ружейному выстрелу, то чеченцы стали выходить из леса на открытое место. Не смотря на то, что их обдали несколько раз дальнею картечью, они буквально осыпали прислугу градом пуль. От колонны отделились драгуны и рысью направились в ту сторону, к правой опушке; чеченцы тотчас отступили к лесу; драгуны стали позади орудий. Стрелки, между тем, все время действовали из своих штуцеров против чеченцев, сидевших на деревьях; им удалось, наконец, выбить их из этой позиции.

Колонна, усилившись прибывшими из лагеря войсками, получила теперь возможность продолжать свое наступление к поляне. Батальоны, находившиеся в прикрытии артиллерии, с криком “ура" бросились к самому лесу. Чеченцы неохотно уступали нам опушки, но они все-таки остались за нами после отчаянной схватки огнестрельным оружием на близком расстоянии. Из глубины леса продолжали раздаваться выстрелы, но уже не такие частые, как прежде из опушки. За то, из непроницаемой листвы лесных великанов дым вылетал, как пар из трубы локомотива.

Обыкновенным шагом человек проходит в семь с половиною минут полверсты. Мы шли через поляну [367] ровно полтора часа, считая от первого выстрела, сделанного по завалу. Мы употребили, следовательно, полтора часа, чтобы пройти полверсты. Узкая поляна выходила на обширное, открытое со всех сторон пространство. То было поле, по которому расставлены были красиво сложенные скирды кукурузы; запас был громадный. Лазутчики сказали правду: в месяц не разобрать этого запаса и в двух лагерях таких, как наш, не уставить его. Каждый скирд огорожен был плетнем в рост человека, до того плотным, что за ним ничего нельзя было разглядеть. По трем из них, ближе других стоявшим к нашей колонне, из предосторожности велено было сделать по одному картечному выстрелу, но из-за плетней никто не отвечал на выстрелы, никто не показывался. Фуражиры вызваны были разбирать их под прикрытием двух рассыпавшихся в цепь батальонов. Скирды, хранившие все время глубокое молчание и казавшиеся никем незанятыми, вдруг заговорили при нашем отступлении, и как бойко заговорили! Мелкими партиями выбегали чеченцы из-за них, делали залп и опять уходили за скирды. Это продолжалось до тех пор, пока мы не отошли на дальний ружейный выстрел от передовых скирд; тогда только прекратилось преследование. Дым наверху, пока шла перестрелка, расстилался тонкою, полупрозрачною скатертью перламутрового цвета, а внизу был до того густ, что чеченцы казались гораздо дальше, нежели были на самом деле, и гораздо выше ростом. Это легко объяснимое оптическое явление всегда возбуждало в наших солдатах удивление, смешанное с суеверным страхом.

Вечер 31-го августа напомнил мне утро 1-го августа, нашу первую фуражировку по другую сторону той реки, когда мы, с главнокомандующим во главе, только что [368] вступили на берега Урус-Мартана,— с тою только разницею, что там мы забирали сено — здесь кукурузу, там все чеченцы были конные — здесь все были пешие. Было уже довольно поздно, когда мы стали подходить к узкой поляне; солнце садилось. Колонна прибавила шагу; авангард поравнялся со зловещими опушками, в которых теперь было почти темно. Цепи вступили в них беспрепятственно; их даже почему-то не обстреливали предварительно картечью. “Авось” не обмануло на этот раз упование русского человека на него. Солнце совсем село; колонна еще прибавила шагу; никого нигде не было ни видно, ни слышно; вместе с мраком, начинавшим быстро сгущаться, воцарилась полная тишина и в лесах. Отдавался только шум от движения быстро переходившей через поляну колонны, сдержанный говор, да стук колес под орудиями и тяжело нагруженными транспортными повозками; иногда в этот шум врывался слабый стон раненого. Осторожно шагая через деревья, из которых сложен был завал, мы почувствовали облегчение: поляна была пройдена. Вдруг, сумерки осветились на одно мгновение огненным заревом, от которого, казалось, вся окрестность подпрыгнула; послышался глухой выстрел, точно кто зажал рот орудию, и в самую середину обоза упало ядро. Вся колонна разразилась громким смехом, и опять все стихло.

Когда мы выбрались из разоренных хуторов и стали подходить к большой русской дороге, на небе замигали первые звезды.

Шамиль узнал от своих лазутчиков, как вели себя чеченцы в двух последних встречах с русскими. Он прислал благодарить их и спросить — нужен ли им еще Абакар-Дибир? Так как большие сборища тавлинцев, прибывших в Чечню с [369] Абакар-Дибиром, разоряли их своим военным постоем почти столько же, сколько русские своими фуражировками, то они отвечали посланным, что Абакар-Дибир им больше не нужен, тем более, что крепость, заложения которой он прислан был не допустить, не только давно заложена, но скоро будет совсем окончена, и русские занимаются теперь разорением края, чему Абакар не может помешать, потому что вывозит свою артиллерию только по ночам, когда русские спят. Наиб, потерявший сына в деле 27-го августа, получил от Шамиля собственноручное письмо, в котором имам выражал ему свое соболезнование. Лазутчики обещали доставить копию с второго письма, но при нас она не была еще доставлена.

Подошел и сентябрь месяц, скучный и пасмурный внутри России, месяц туманов, дождей и слякоти по ту сторону, к северу от кавказского перешейка; месяц тихий, теплый и прозрачный, едва ли не лучший в году на всем протяжении между Черным и Каспийским морями.

Мы больше не возвращались к джарган-юртовским хуторам: там стояли слишком высокие цены на кукурузу.

2-го сентября мы отправились фуражировать к берегам Гехи. Перестрелки не было, пока мы стояли на позиции. Перестрелки мы вправе были ожидать: берега Гехи густо населены. Только из балки, впереди авангарда, по временам показывался дымок, и ни один выстрел, которым сопровождался дымок, не пропадал даром, ни одна пуля не пролетала мимо колонны: первая попала в мушку единорога, вторая впилась в грядку зарядного ящика, третья ударилась об медные деньги, уцелевшие каким-то чудом в кармане одного артиллериста, любившего наведываться к известному навесу. Товарищи его [370] рассмеялись. Однако пули, долетавшие в нам из оврага вызывали не один смех: двоих пришлось отправить на перевязочный пункт.

Офицер, командовавший взводом конно-казачьей артиллерии, выдвинул вперед одно орудие и начал картечью обстреливать балку. После каждого выстрела, из-за края оврага высовывалась до пояса человеческая фигура в желтой черкеске, снимала папаху, кланялась почти до земли и опять скрывалась,— и так до восьми раз. После восьмого выстрела орудие вернулось в свое место. Межу тем, чеченец — человек, как видно, очень веселого нрава, выступивший на бой один против целой колонны с прежним невозмутимым хладнокровием продолжал упражняться в стрельбе в цель даже и после сделанных ему картечью восьми предостережений.

Как только горнистами подан был сигнал к отступлению, прежде даже нежели по сигналу кто-нибудь, тронулся с места, в левой цепи началась перестрелка не жаркая, не спешная, не безостановочная, как это обыкновенно бывает, но методическая, рассчитанная; выстрелы были не так часты, за то не всем пулям приходилось описывать полную кривизну полета; лес не гудел, как всегда,— он только кашлял. Впереди опушки несколько раз показывался всадник на прекрасной вороной лошади, в сопровождении нескольких других всадников и одного значка; это был Сабдулла, гехинский наиб. В последнюю зимнюю экспедицию он играл видную роль; имя его попадалось чаще, нежели имена других наибов в донесениях колонных и отрядного начальников. Присутствие в Чечне Абакар-Дибира заставило ого держаться в тени; отъезд его развязал ему руки.

По странной случайности, которые в действительной жизни встречаются чаще и бывают гораздо эффективнее, [371] нежели в вымыслах романистов, отбытие Абакар-Дибира из Чечни совпало с прибытием настоящего начальника чеченского отряда и левого фланга кавказской линии генерала Нестерова.

Еще одна светлая личность! — из тех личностей, на которых история любит останавливаться и охотно дает им место на своих страницах. С именем Нестерова судьба обошлась несколько благосклоннее, нежели с именами князя Аргутинского-Долгорукова, Круковского, Козловского, Веревкина и некоторых других выдающихся деятелей кавказской армии, которые все будут забыты, когда сойдет со сцены поколение их современников. Ни одна улица, ни один сквер, ни одна площадь ни в одном из городов кавказских не названы по имени которого-нибудь из них, тогда как в столице края попадаются улицы и переулки, носящие имена людей, ничего не сделавших ни для истории, ни для науки. Имени Нестерова не забудут: в двадцати двух верстах к западу от Ачхоя, на реке Ассе, напротив Слепцовской станицы, стоит Нестеровское укрепление. Прежде, нежели придет очередь истории помянуть этого генерала своим беспристрастным словом, дорожные и топографические карты уже и теперь напоминают о его былых боевых заслугах и долго еще будут напоминать, пока будет существовать названное его именем укрепление.

Нестерову, когда я видел его в первый раз в чеченском отряде летом 1848 года, могло быть около тридцати семи или тридцати восьми лет; на вид, по крайней мере, он был не старше. Он был высокого роста; плотное и даже несколько тучное телосложение нисколько не нарушало стройности всей его фигуры. Открытое, румяное лицо его, дышавшее добродушием, было чрезвычайно симпатично. В темно-голубых глазах, цветом [372] своим напоминавших цвет фиалки, светилась улыбка, мягкая, приветливая. Темно-русые волосы его на темени начинали уже редеть, а у висков слегка вились и казались растрепанными. Обличительные складки около глаз, известные под именем гусиных лапок, еще не начинали выступать на высоком и широком лбу; также не было видно ни одной морщины. Нестеров имел замечательное сходство с портретами Императора Александра I-го. Я знал в Петербурге одного учителя французского языка, который до такой степени был похож на Наполеона I-го, что мог бы показывать себя за деньги. Это доказывает, что природа любит иногда воспроизводить одни и те же типы, которые ей особенно нравятся, как поэты любят повторять некоторые обороты, романисты некоторые сравнения.

Относительно происхождения Нестерова ходили довольно странные предположения, которые приводить здесь, в этой летописи, хотя и скромной, но правдивой, я не считаю себя вправе, находя их совершенно излишними. Чтобы создать почву для этих догадок, указывали на его прекрасное образование, знание новейших языков, на довольно крупные субсидии, которые выплачивались ему аккуратно из какого-то будто бы никому неизвестного источника. Кроткое, ласковое обращение Нестерова не имело в себе ничего покровительственного, оскорбительного для самолюбия и очень шло к его величественной наружности и аристократическому стилю, в который выточена была вся его фигура.

Если семейная жизнь имеет влияние на ту отрасль деятельности человека, которая открывает ему дверь в храм истории, то ее не следует обходить молчанием. В семейной жизни Нестеров был далеко не так счастлив, как того вправе были ожидать все, сколько-нибудь знавшие его, и как того вправе был ожидать сам он [373] первый. Она-то, эта семейная жизнь, и отравила все его существование и не могла не отразиться на его служебном поприще. Люди, близко стоявшие к нему, говорили, что женитьба его причиной тому, что он не был ни флигель-адъютантом в свое время, ни свиты Его Величества генералом впоследствии. Не вдаваясь в подробности, которые заняли бы видное место в историческом романе, отмечу вскользь, что женитьба Нестерова была роковой развязкой единственного в его жизни романа. Если женитьба испортила всю его жизнь, испортила его карьеру, то к чести его должно упомянуть, что она не испортила его характера. Что Нестеров страдал — в этом не может быть сомнения: он не был бы человеком, если бы не страдал; но он никогда, ни на ком не вымещал свои страданий: он был слишком правдив, чтобы винить в своем несчастье кого-нибудь, кроме самого себя, и, глядя на его всегда ровное обращение, на его ясное, спокойное лицо, приветливую улыбку, никто бы не подумал, что у него на сердце зияет никогда незаживающая рана. Природа, со своей стороны, много помогала ему вводить в заблуждение непосвященного наблюдателя: мог ли он подозревать под этим румяным, открытым лицом, под этими ласково улыбающимися глазами, пытку, от которой Прометей содрогнулся бы? Этому орел клевал печень, тому жгучая тоска растравляла рану сердца. Мы восхищаемся самообладанием и проповедуем его человеку, застигнутому великим горем, но оно даром не проходит. Нестеров один нес свое горе, и оно сломило его: он наконец сошел с ума.

Некоторые приписывали его ужасную болезнь парам винного спирта; но эта легенда пользовалась правом гражданства только в тех скромных сферах, составляющих, впрочем, громадное большинство, где ничего не [374] подозревали о страшном нравственном потрясении, разбившего жизнь Нестерова, об его интимном горе, которое, долго не находя себе выхода, разбило наконец оковы и внесло в лабораторию самых благородных отправлений человеческой природы то страшное расстройство, последствием которого была смерть, преждевременная, сопровождавшая ужасными муками. Как только обнаружилась печальная истина, Нестеров отвезен был в Москву, где и окончил свое разбитое существование. Странно, что ни мстительное настроение, ни припадки ипохондрии, никакие предварительные симптомы не заставляли подозревать приближение страшного недуга: он разразился, как гром при безоблачном небе. Первый припадок его душевной болезни наделал много шума; главнокомандующий не хотел верить такому несчастью; хотя он и получил официальное донесение, он все-таки послал курьером одного из своих адъютантов удостовериться на месте и собрать более обстоятельные сведения. “Левый фланг осиротел", сказал он своим приближенным. “Нестерова долго не забудут".

Впоследствии один из адъютантов Нестерова рассказывал мне, что он был свидетелем катастрофы. У генерала был званый обед. Встречая гостей, он был, как и всегда, ласков, радушен, приветлив, так что до обеда ни в словах его, ни в обращении никто не заметил ничего необыкновенного. За столом разговор зашел о генерале З., Нестеров молчал и как-то странно улыбался. Улыбку его находили странною, впрочем, впоследствии, когда все обнаружилось. Всякий раз, как произносилось имя генерала З., он широко открывал глаза. “Генерал З."! вдруг воскликнул он с удивлением и с несвойственной ему энергией. “Генерал З.! Неужели вы не знаете, господа, что генерала З. давно нет [375] на свете"? Все рассмеялись. “Даю нам честное слово, он умер! Он умер еще в прошлом году, когда ездил в Малороссию к своей племяннице; он даже в ее имении и похоронен. При детях его племянницы жил гувернер англичанин. Не знаю, из каких видов гувернеру пришло на мысль скрыть смерть генерала; он уговорил и племянницу, а сам заказал в Англии вместо З. куклу во весь рост, но до того похожую, что когда она, по прибытии из Англии, показалась в первый раз племяннице — с нею сделался обморок: она была уверена, что сам покойник стоит перед ней. Кукла отправилась в Петербург; там ничего не подозревали, и, принимая ее за генерала З., оспаривали ее друг у друга на вечерах и обедах. Говорить вам, как великолепно сделана эта кукла, не нахожу нужным: вы сами ее видели и ничего не подозревали. Она может ходить, ездить верхом, есть, пить, говорить, улыбаться, даже бумаги может подписывать и резолюции на них писать. Ну, словом, от настоящего человека ничем не отличается; нет, виноват, одним она отличается: она думать не может; этого англичанам не удалось добиться. Я только одному удивляюсь, как в Петербурге не заметили, что она не может думать"! И Нестеров торжествующим взглядом окинул все собрание; он точно гордился своим открытием; глаза его горели, щеки пылали. Присутствующие с недоумением переглянулись. Все сначала думали, что он шутит, но он не улыбался; исчезла даже и та улыбка, которая всегда светилась в ого прекрасных глазах. Наступило неловкое молчание; его прервал Нестеров:

“Я отчасти догадываюсь", продолжал он, “для чего гувернеру понадобилась кукла: он хотел сделать соучастницей своего преступления племянницу генерала З., для [376] того, чтобы на ней жениться, так как она богатая вдова но я поклялся расстроить его план и непременно расстрою, я выведу все на чистую воду! Одного генерала погубили женитьбой, когда еще он был молодым офицером, теперь хотят погубить племянницу другого генерала замужеством. Этого не будет! Я уверен, что у гувернера между высокопоставленными лицами есть соучастники. Если через месяц обман не будет открыт, я сам отправлюсь в Петербург и лично обо всем доложу Государю".

Когда он кончил эту странную тираду, из которой можно было извлечь превосходный сюжет для сказки; когда он, такой сдержанный, приличный, изящный, ударил кулаком по столу с такой силой, что бокалы зазвенели и приборы запрыгали — тогда только роковая истина предстала перед отуманенными грустью глазами присутствующих во всем своем потрясающем ужасе; “Нестеров с ума сошел. Бедный Нестеров, добрейший Петр Петрович сошел с ума"! Вот что повторяла вся Грозная. В собраниях и в частных домах, на улицах и в казармах, везде только и слышно было: “Нестеров сошел с ума"! Даже в мирных аулах обступавших крепость, не было другого разговора. Лазутчики, возвращаясь в горы с поникшими головами, с тоской повторяли друг другу: “Нестеров сошел с ума". Один из наибов, отправляя нарочного к имаму с печальным известием, велел передать ему, что не одни русские проливают слезы: вся Чечня в большом горе. Скоро роковая весть разнеслась по всему левому флангу, и можно себе представить, какое удручающее впечатление везде произвела она.

Нестерова любили в горах и уважали; его считали честным человеком. “Если бы он у нас был тогда", [377] говорили чеченцы, “мы бы и до сих пор были русскими". Слово “тогда" означало у них время, предшествовавшее восстанию. Чеченцы относились к Нестерову с таким доверием, примеры которого чрезвычайно редко встречаются в истории нашей войны на Кавказе. В свою очередь и Нестеров верил чеченцам. Как далеко простиралось это взаимное доверие, можно видеть из следующего эпизода, замечательного по своей оригинальности.

Являются один раз к Нестерову депутации из почетных лиц самых населенных округов малой Чечни.

“Нестеров", говорят они, “собери свой отряд и приходи к нам в Чечню".— “Зачем вам"? с удивлением спрашивает генерал. “Шамиль велит нам идти к Табасарань, а нам теперь нельзя, у нас полевые работы начинаются. Если ты придешь к нам с отрядом и будешь ходить туда-сюда, направо-налево, мы скажем Шамилю, что русские пришли разорять наши аулы, и нам нельзя уходить из Чечни. Приходи, мы тебя не тронем".

Нестеров наскоро собрал отряд, выступил с ним из Грозной на Гойту, стал лагерем на левом берегу этой реки, посылал колонны на фуражировку — так как нельзя же было оставлять без продовольствия строевых и подъемных лошадей — три дня простоял на Гойте, на четвертый перешел на Урус-Мартан, там фуражировал и пробыл с отрядом трое суток; оттуда он перешел на Гехи, с Гехи на Валерик, с Валерика на Шалажи, и на каждой реке стоял по три дня, и от каждой реки посылал колонны на фуражировку,— и нигде не было слышно ни одного выстрела, не было видно ни одного чеченца. Даже пикеты на это время были сняты, чтобы не вышло недоразумений, и чтобы [378] начальник отряда не мог подумать, что чеченцы не доверяют ему и опасаются за свои аулы. С реки Шалажи Нестеров предпринял обратное движение с теми же трехдневными остановками на каждой речке, и, на выпустив ни одного патрона, вернулся в Грозную. Этот поход он назвал рекогносцировкой, и между офицерами за ним сохранилось очень удачное название пикника, а между нижними чинами пронесся слух, что Чечня замирилась и больше драться не будет. Депутации принесли Нестерову в подарок от имени всего чеченского народа богато оправленную шашку. Нестеров не принял подарка. С тех пор число поклонников его увеличилось всем народонаселением большой Чечни, Ичкерии и Ауха, куда очень скоро проникла весть об этом замечательном походе. Шамиль также узнал о нем и очень много смеялся хитрости чеченцев, но при первом свидании сказал наибам, чтобы они на будущее время были осторожнее и не всем генералам доверялись. “Я на Нестерова сердит", сказал имам; “он много мешал мне в сорок шестом году, но он честный человек".

Рано утром 3-го сентября, на Урус-Мартан прямо из Грозной прибыл начальник левого фланга кавказской линии. Колонна, конвоировавшая его, после получасового отдыха, тою же прямой дорогой возвратилась в Грозную. Весть о приезде генерала быстро разнеслась по лагерю и вызвала в нем непривычное волнение. День 3-го сентября был праздником для чеченского отряда. Из уст в уста, из палатки в палатку, во всех кварталах, на всех окраинах и перекрестках нашего обширного лагерного расположения передавалась радостная весть о прибытии в отряд настоящего его начальника. “Нестеров приехал", говорили друг другу при встрече солдаты и офицеры, как говорят друг другу в день [379] Светлого Праздника “Христос воскрес". Это оттого, что его все любили, и он всех любил, и никто ничего в своей любви не требовал, кроме его присутствия. Он приехал, и не его самого, а друг друга поздравляли с его приездом.

А между тем, никаких перемен в образе жизни нельзя было ожидать, да и требовать их было бы неблагодарно: жизнь текла привольно и при временно командовавшем отрядом бароне Меллере-Закомельском, который не только никого не стеснял своим присутствием, но даже редко показывался в лагере. Он знал, как исправно посещаются известные дощатые балаганы, в которых из маленьких стаканчиков с толстым дном потягивается известный напиток; он знал также, что эти самые исправные посетители балаганов еще исправнее несут службу и всегда, по первому призыву, являются на свои места, а на тревогу выбегают так скоро, как будто никуда от своих палаток не отлучались и никогда ружей из своих рук не выпускали; он знал, что имеет дело с кавказскими солдатами, и потому никогда никого не стеснял. Не совсем гуманно было бы отрезывать свободу у людей, которые каждую минуту держали наготове и жизнь, и здоровье. Еще не было примера, чтобы невинные солдатские оргии переходили за известные пределы во все время пребывания нашего отряда в малой Чечне летом 1848 года и заставили бы начальника отряда смотреть на них иначе, как сквозь пальцы.

Генерал Нестеров явился к своему посту как обыкновенный смертный, или, выражаясь языком газет — литературных сорок нашего нескромного века, он приехал в отряд инкогнито. Почетный караул, церемониал представления начальников частей и всех наличных штаб и обер-офицеров в программу встречи [380] начальника левого фланга не входили. Даже войска не вызывались на линию, когда он проходил по лагерю — это он строго запретил раз навсегда. Как истинный сын кавказской армии, он интересовался только встречами с неприятелем; на все остальные смотрел как на “занятие праздных", т. е. как моралисты и философы смотрят на любовь. Нестеров и жил инкогнито: скромно, неслышно, как простой член лагерной семьи. Настоящим начальником его видели только на полях битв, в облаках порохового дыма: тогда и улыбка его была шире, и осанка величественнее; тогда он сбрасывал с себя оболочку обыкновенного смертного. Нестеров был идеально храбр; изящный и симпатичный в обыкновенные минуты жизни, он был неподражаемо хорош в минуты опасности. Храбрость он считал не доблестью, не заслугой, а простым исполнением долга. “Храбрость", как он выражался, “есть неотъемлемый атрибут всякого, кто носит военный мундир". Он не понимал слова “охотник" при штурме завалов, укреплений, при вылазках. “Охотники все", говорил он, “кто стоит во фронте". В одну зимнюю экспедицию в его шатер влетела граната; он в это время диктовал писарю какое-то донесение. Писарь упал, но так быстро, точно граната подхватила его и вместе с ним улетела. Последовал взрыв; шатер разнесло во все стороны. Нестеров вышел из него, спокойный, невозмутимый. Через минуту и писарь показался из развалин. “Из тебя вышел бы хороший акробат", сказал он ему. “Чтобы ты подумал обо мне, если бы я упал? А мне скорее можно было бы извинить: у меня огромное семейство",— и он указал рукою на лагерь.

Нестеров приехал — в лагере стало как будто светлее, и затем все пошло по старому.


Комментарии

2. Из донесения начальника левого фланга кавказской линии от 9-го сентября 1848 года № 253.

Текст воспроизведен по изданию: Левый фланг Кавказской линии в 1848 году // Кавказский сборник, Том 11. 1887

© текст - К. 1887
© сетевая версия - Тhietmar. 2019
©
OCR - Валерий Д. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1887