ЛЕВЫЙ ФЛАНГ КАВКАЗСКОЙ ЛИНИИ В 1848 ГОДУ

(Окончание) 1

VI.

Мы без воды. Опять на Гойте. Доводы маленького бойкого старичка. Уррра!! Нарочный. Экскурсия за Гехи. Провидение. Появление наиба в нашем лагере, Исчезновение эскадрона. Один из самых страшных дней в жизни автора этих записок. Неприятельский секрет. Тревога в лагере днем. 14-е августа. Вот она! Вечер 14-го августа. Богом хранимое войско.

В ночь на 8-е августа, река, на берегах которой мы расположились лагерем, изменила нам и куда-то скрылась, оставив вместо себя только обрывистые берега, да свое каменистое ложе. Когда лазутчики предупреждали нас, что наибы собираются отвести воду, мы не хотели верить им. Мы знали о натянутых отношениях, существовавших между некоторыми из них по поводу назначения Абакар-Дибира начальником над всеми ими и других пристрастных распоряжений имама, и надеялись в мутной воде рыбу ловить. И вдруг, в одно прекрасное утро, ни мутной, ни светлой воды в реке не оказалось! Думали ли мы, что у наибов достанет энергии, [304] изо дня в день, и даже но ночам, трудиться над приведением в исполнение строгих инструкций, переданных им устами Абакара. Теперь мы, в ущерб своему спокойствию и комфорту, убедились, что послушные рабы ничтожного раба Божия Шамиля буквально понимали предписание своего повелителя — во что бы ни стало заставить нас сняться с позиции; по крайней мере они делали вид перед чеченцами, что так именно понимают его. Наибы были правы: без воды недолго простоит отряд на позиции. Из ближайшей к нам реки Рошни, левого притока Мартана, также была отведена вода. У нас еще оставалось немного воды в углублениях каменистого ложа реки, но этого количества едва было достаточно на одни сутки. Начинали уже поговаривать в отряде о вероятности перенесения лагеря на другую реку; но и там отведут воду,— и куда бы мы не переносили наши палатки, везде будем встречать сухие овраги вместо рек, не говоря уже о том, что бросить позицию равнялось бы поражению и сделало бы подрыв достоинству нашего оружия. А материальные потери? Следовало и их принять во внимание: все сделанное на Мартане пришлось бы потом делать сызнова; все запасы пришлось бы уничтожить, чтобы они не могли достаться неприятелю; бруствер, выведенный до надлежащей высоты, пришлось бы срыть до основания, и наконец, для подъема тяжестей требовать добавочный транспорт из кр. Воздвиженской. Короче, нельзя было оставаться отряду на Мартане, и нельзя было оставлять Урус-Мартан без отряда. Солдаты бранили Шамиля, особенно те из них, которые, по целым дням, от зари до зари, почти не отрываясь, сидели над рекой и вечно что-нибудь да стирали; но брань делу не помогала: воды не было, и ее нужно было достать. Отдано было приказание рыть колодезь. Саперы усердно принялись [305] за работу; не менее усердно помогали им другие солдаты. Чуть ли не каждый час начальник отряда присылал своего ординарца справляться — не показалась ли вода, и всякий раз ординарец возвращался к нему с неутешительным ответом, что воды нет. Некоторые из просторабочих начинали уже терять надежду; но саперы не унывали. Однако и их взяло раздумье, когда к вечеру, на довольно значительной глубине, все еще не могли заметить ни малейших признаков сырости ни на дне, ни на стенках колодца. Так прошел весь день 8-го августа как для сильных мира сего, так и для меньшей братии. Никто не был так озабочен в этот день, как начальник отряда: если воды не будет, ему придется разрешать неразрешимую задачу.

Того же 8-го августа утром мы провожали до реки Гойты транспорт, отправлявшийся в кр. Воздвиженскую; его должна была принять от нас колонна, высланная из Воздвиженской. Мы выступили из лагеря, по обыкновению, в девятом часу. Колонным начальником в этот день был куринского полка подполковник Серебряков. Это был маленький, бойкий, живой старичок, отдававший приказания скороговоркой, сам следивший за точным их исполнением, сам назначавший места для каждой части войск, сам расставлявший цепи и резервы, всюду поспевавший почти в одно время, где считал свое присутствие необходимым. А нельзя, между прочим не сказать, что он считал его везде необходимым. Это был умный, веселый человек, бесстрашно смотревший в глаза смерти, не терявший присутствия духа ни в какие минуты, даже в самые критические. Лошадка под ним была такая же бойкая, такая же маленькая, как и он сам. Как он управлял ею — это осталось загадкой; он, кажется, совсем не [306] управлял ею: она сама понимала его мысли и намерения, и если он держал нагайку в руке, то держал ее, как держат фельдмаршалы свой жезл на портретах; она служила ему только для того, чтобы указывать каждому его место в колонне или в цени. Если он забывал отдать какое-нибудь приказание, то восклицал тоненьким голоском: “ах, мой Творец"! — и тотчас же отдавал его и тропотил рысцой в ту сторону, где оно должно приводиться в исполнение, и опять возвращался в колонну, и озирался во все стороны, ища новой пищи для своей неугомонной деятельности.

Два раза мы уже были на Гойте, и оба раза нас не тревожили, по крайней мере на самой реке; теперь мы шли туда в третий раз. Мы были еще далеко от Гойты, когда из-за обрыва левого берега стали высовываться головы в папахах, потом туловища и, наконец, во весь рост человеческие фигуры: то были пешие горцы — но тавлинцы или чеченцы? Только вблизи можно было бы разобрать, потому что тавлинцы не носят шашки, без которой чеченцы никуда не выходят. Партия была довольно значительная; она потянулась вверх по реке, прямо к лесу. Программа Абакар-Дибира действовала безостановочно: вода в реке была отведена, спуски на переправах срыты. Колонна из Воздвиженской еще не показывалась, когда мы подошли к Гойте. Рабочие с шанцевым инструментом принялись разрабатывать спуски, а мы расположились на берегу отдыхать, но не отдохнули и минуты, как орудийный выстрел из опушки леса, с левой стороны, считая от Воздвиженской, заставил нас быстро вскочить на ноги и сесть на лошадей. Наш дивизионер думал вести нас в атаку на неприятельскую батарею, но маленький, рассудительный старичок объяснил, что если бы он и разрешил [307] драгунам сделать демонстрацию против неприятельской артиллерии, то им все это расстояние от переправы до опушки леса пришлось бы пройти шагом — до такой степени просека заросла бурьяном высоким и частым; что неприятель встретил бы нас сперва дальнею, потом ближнею картечью и все-таки успел бы увезти и спрятать орудие; что если бы он и дал нам отступить от леса — в чем старичок сомневался, то провожал бы нас опять картечью, а канонада по колонне своим порядком бы продолжалась; что неприятель по флангам своих батарей, вместо прикрытия, устраивает завалы; что между драгунами и чеченцами завязался бы ужасный, кровопролитный бой, и колонна должна была бы вся принять участие в этом бою — и одному Богу известно, чем бы это все могло разыграться. Колонна из Воздвиженской конечно поспешила бы к нам на помощь, но спуски на переправе срыты, при разработке их она могла бы погибнуть, может быть, не вся, но уцелевшая ее часть все-таки не дошла бы до нас, потому что была бы истреблена в бурьянах между лесом и переправой. Отряд с Урус-Мартана не мог бы придти к нам на помощь, если бы даже каким-нибудь чудом и узнал о нашем трудном положении: для этого ему пришлось бы бросить позицию на Урус-Мартане — чего собственно и добивался Абакар и его подчиненные. Живой и рассудительный старичок так живо и рассудительно представил нам положение вещей, что нам оставалось только удивляться нашей собственной нерассудительности и наивности.

Неприятель открыл огонь из пяти орудий; мы могли отвечать ему только из четырех, так как при колонне больше не было. Некоторые снаряды падали к ногам рабочих или пролегали над их головами, но они были заняты и мало обращали внимания на них. [308] Одним ядром подбит был наш зарядный ящик, одно ядро пролетело между шеренгами нашего дивизиона. К счастью, промежуток был так велик, что оно не причинило никому вреда; драгуны почувствовали только струю ветра, пронесшуюся вслед за снарядом мимо них. Полчаса продолжалась канонада, а колонны из Воздвиженской все еще не было видно. Наконец, на дороге показалось облако пыли; быстро уменьшалось расстояние между ним и Гойтой; явственнее стала выделяться из него беловатая масса, испещренная темными крапинами и продольными и поперечными криволинейными пятнами. Колонна из Воздвиженской шла форсированным маршем, а заслышав канонаду, еще прибавила шагу. Под утренними лучами солнца длинными стальными иглами засверкали ружейные стволы; выступило на беловатом фоне несколько всадников, обозначились ряды с их неровными, волнообразными промежутками. Быстро приближалась колонна, и чем ближе к Гойте, тем быстрее шла она и наконец остановилась. Не успели еще растянувшиеся ряды ее сомкнуться и занять свои места, а уже четыре орудия ее выдвинулись из за флангов. Это был дивизион легкой № 5-го батареи, которою командовал храбрый подполковник Янов. Не слишком заботясь о выборе места для своей позиции, орудия выстроились в ряд впереди фронта и открыли по неприятелю беглый огонь. Два неприятельских орудия повернули против этого нового противника, а из трех продолжали перебрасываться гранатами и ядрами с нашей артиллерией.

Трехчасовое пребывание нашей колонны на Гойте, под выстрелами сначала пяти, а потом трех орудий, дало в результате всего несколько оторванных членов, убитую лошадь, подбитый зарядный ящик — тогда как если бы чеченцы, оставаясь верными традициям своих [309] славных предков, как упоминается о том в одной из прокламации Шамиля, отказались от неверных выстрелов своей неопытной и неисправной артиллерии, подкрались бурьянами к нашей колонне и дали по ней залп из двух тысяч винтовок, бывших в этот день в сборе, мы бы отступили от Гойты с вытянутыми лицами. Вообще замечено, что с тех пор, как Шамиль и его сподвижники стали навязывать своим нестройным скопищам роль благоустроенной армии, потери ваших отрядов значительно уменьшились.

Как только разработка спусков была окончена, и транспорт сдан — колонны разошлись; Воздвиженскую чеченцы провожали из двух, а нашу из трех орудий. В том месте, где Черная поляна становится шире, и расстояние от опушки гойтенского леса и до большой русской дороги настолько увеличивается, что снаряды не долетают до колонны — преследование прекратилось. Вечером, в ответ на заревую пушку, неприятель открыл по лагерю канонаду: из трех орудий против переднего фаса, из двух против правого. Лошади, как и в первый раз, были отведены к обозу, куда также доставали снаряды, но вреда не причиняли. После второго выстрела, тоже как бы в ответ на заревую пушку, над чеченской плоскостью разразилась гроза, так что одновременно наверху гремел гром, внизу ревела артиллерия, а в лагере музыка играла вечернюю зарю. Деревья и палатки беспрестанно то появлялись из мрака, то опять тонули в нем. Картина вышла величественная; концерт не уступал картине. Через полчаса проливной дождь заставил неприятеля убрать свою артиллерию.

Во время канонады я сидел в отрядной канцелярии и выписывал приказы по отряду. Домой мне пришлось возвращаться в страшную темь, по мокрой земле, по [310] скользким камням. Я пользовался услугами молнии, поминутно вспыхивавшей на небе, чтобы не заблудиться в этой непроглядной тьме, когда своей руки нельзя было разглядеть. Два раза я падал на палатки; в первый раз, в наказание за свою оплошность, я услышал сердитый оклик: “какой там леший ходит по палаткам"; во второй раз из палатки раздался голос, должно быть, офицера: “Андрей, посмотри, кто там шарит за палаткой; как бы чего не стащил"! Полчаса пробирался я по закоулкам чужих кварталов, показавшимся мне настоящим лабиринтом к ночной темноте; наконец, я услышал знакомое фырканье и топот переминавшихся на коновязи лошадей. Это подействовало на меня, как “дым отечества", и я почувствовал себя дома. За то, я промок до костей; на ногах было столько грязи, что за нею нельзя было различить, что на мне надето: сапоги, чувяки или туфли; приказная книга также немало пострадала от дождя. В палатке у себя я застал лужу. Так как у входа стоял часовой, охранявший денежный ящик и канцелярию, и никто без меня не имел права входить в нее, то в предупреждение наводнения никаких мер принято не было. Постель была мокрая; я лег на нее не раздеваясь и всю ночь ни разу не проснулся.

Утром я был разбужен страшным, неистовым, оглушительным криком, какого давно, а может быть, и никогда не слыхали чеченские леса. Кричали, кажется, “ура!" Я потребовал дежурного и спросил у него о причине этого “ура!".- Вода в колодце показалась", объяснил он мне: “солдаты обступили и кричат ура". “Может быть, это дождевая вода"? отнесся я недоверчиво к известию, настроенный разочарованиями минувшего дня. “Никак нет, родник настоящий, так и выбивает сбоку; вода чистая, холодная". Итак, мы не без воды; у [311] нас свой колодец; к вечеру и сруб был готов для него. Днем около колодца стоял часовой; ночью он запирался на замок, и к нему приставлялся караул.

В это же достопамятное для всего отряда утро, из Чир-Юрта прибыл нарочный. Он подал мне большой конверт от командира полка с надписью “экстренное, весьма нужное". Я распечатал его и прочитал записку полкового командира к Матвею Дмитриевичу, в которой полковник извинялся, что не мог отпустить нам деньги звонкою монетою, и просил дивизионера извернуться как-нибудь до Таш-Кичу, где один богатый кумык, к которому также отправлен нарочный, разменяет нам бумажки на какую угодно звонкую монету; кроме того, доставит нам в своем ауле приличное помещение и все удобства, снабдит нас на дорогу записками к почетным лицам тех аулов, через которые мы должны будем проходить; записки его будут уравнивать нам путь до самого сборного пункта. Этот “экстренный, весьма нужный" документ мы должны были получить в день выступления из штаб-квартиры, 26-го июля, если не на половине дороги из Чир-юрта в Хасав-юрт, то в самом Хасав-юрте, а получили его 9-го августа в малой Чечне. Таким образом, судьбе угодно было, чтобы мы поклонились не простому кумыку, занимающемуся торговлей, а русскому князю, которому предназначено было сделаться наместником, фельдмаршалом и покорителем Кавказа. Судьба сама вела нас по верхней дороге. “Ты верно в плен попался к ауховцам, когда ехал в Хасав-юрт"? спросил я у нарочного. “Нет, пожалиста; моя пошоль Костеки, сарай (домой) там большой деля быль; кончал деля, Чечня пошел". “Ты немножко опоздал". “Поздна пришоль нимножка, пожалиста звини, поздна пришоль, бумага принос, ни питирал». Когда я доложил [312] обо всем Дмитрию Матвеевичу, он велел щедро заплатить нарочному за доставление конверта. Я не совсем понял его приказание и смотрел на него во все глаза. Этот человек точно стыдился своего прекрасного сердца и потому все великодушные его порывы старался прикрывать шуткой, и на этот раз шуткой отвечал на мой немой вопрос. Пришлось покориться и щедро заплатить нарочному, с оговоркой, что если бы конверт был доставлен в свое время, то мой начальник заплатил бы за него втрое дороже. Круковского вообще очень трудно было рассмешить, но и он от души смеялся, когда впоследствии эта история дошла до него. Вся соль этого забавного случая в наивном удивлении нарочного, который по-видимому спрашивал себя с недоразумением: “что их так смешит?".

Накануне вечером лазутчики дали знать, что наибы разделились на две партии: одна из них направилась к Сунже, другая собиралась напасть на оказию в ханкальском ущелье. Воздвиженская и Грозная были настороже; Урус-Мартан отдыхал. Пользуясь отсутствием главных скопищ, мы предприняли фуражировку за Гехи. В колонне, под начальством Преображенского, было всего два батальона пехоты, драгуны, две сотни казаков и четыре орудия — из них два горных. Мы выступили из лагеря раньше обыкновенного, в сторону противоположную Гойте. Чудное было утро после ночной грозы; туман не успел еще высоко подняться от земли и кое-где клочками цеплялся за вершины высоких деревьев. Белые и пушистые двигались по темно-голубому небу облака, то принимая фантастические образы, то напоминая формы разных предметов; но все эти изображения, едва доконченные, иногда едва начатые, также быстро разрушались, как и создавались, таяли, исчезали, сменялись новыми. Все расстояние от Урус-Мартана до [313] Гехи мы прошли тихо; так же тихо переправились через нее. Куда мы идем и для чего? Поляны сменялись перелесками и становились все шире. Мы заняли одну из них вправо от большой русской дороги; драгуны рысью рассыпались по опушке леса, впереди кукурузы, а колонна остановилась фуражировать. В правую цепь высланы были две роты навагинского полка; позади кукурузного поля остальная пехота расположилась в ротных колоннах; за флангами этого боевого порядка стояло по одному пикету, которые должны были наблюдать за тылом колонны; влево местность была открыта до самой дороги и даже далеко за дорогой. Средства наши в это утро были невелики, и мы обходились ими как могли.

Здесь в первый раз со дня нашего прибытия в отряд казак-солдат превратился просто в солдата, т. е. драгуны спешились; фланкеры сдали своих лошадей в свои же резервы. Я последовал примеру фланкеров, слез с коня и расположился в их цепи, впереди одного старого ветвистого дерева — почему впереди, а не позади дерева, как предписывает благоразумие, я и сам не знаю. Прямо против того дерева, под которым я стоял, было свободное пространство, узкое, в роде лесного дефиле, имевшее в длину не более половины обыкновенного ружейного выстрела; но за ним и по сторонам его опять возвышались деревья, и между ними было совершенно темно; то была настоящая лесная чаща. Местность от засеянного кукурузой поля к опушке леса быстро понижалась и была затоплена водою, так что нашей цепи пришлось стоять в воде выше колена. Было ли то болото? не думаю; вода была чистая, прозрачная, хотя и теплая; дно совершенно твердое. Не был ли то разлив одного из притоков Гехи? Но в таком случае и в самой Гехе вода стояла бы выше обыкновенного уровня, [314] однако этого не было. Водой покрыто было и узкое лесное дефиле, находившееся прямо против меня; в воде стояли и деревья вправо и влево от дефиле. Не была ли эта широкая мочежина, тянувшаяся вдоль западной опушки поляны с севера на юг, или вернее с юга на север, продолжением одной из тех таинственных рек, которые то на большом протяжении пропадают в земле, то снова выступают на ее поверхность. Геология Чечни еще менее была известна в то время, нежели ее география.

Начинало становиться жарко; во рту у меня пересохло; я бы мог утолить жажду водой, которая была у меня под ногами, так как она не издавала неприятного запаха стоячих вод и не имела даже их плесени, но она была тепла. Менее меня выносливыми оказались двое из моих товарищей, стоявшие тут же, в цепи, неподалеку от меня; их также мучила жажда, и они подошли ко мне.

,,У тебя, кажется, кожаная подкладка на фуражке"? спросил один из них.

— “Да, кожаная", отвечал я, не зная, к чему клонится этот вопрос.

“Зачерпни, ради Бога, воды: ужасно пить хочется".

Я снял фуражку и только что нагнулся, как в ствол дерева, в то самое место, где за секунду перед тем была моя голова, ударилось пять пуль, которые в стволе и остались.

“Ты долго будешь жить", сказал мне один из товарищей.

На память великого чуда, которым провидению угодно было сохранить мне жизнь, я спрятал одну пулю. Залпом из пяти ружей, которого я мог сделаться жертвою, если бы нашими судьбами управлял случай, а не [315] провидение, началась в цепях перестрелка; но она шла вяло. Против нас не было других неприятелей, кроме жителей нижне-гехинских хуторов, на земле которых мы распоряжались как у себя дома. Они даже не преследовали нас при отступлении, дали несколько выстрелов по арьергарду с того берега реки, когда мы уже совсем переправились, и затем разошлись по своим хуторам.

Ночь на 10-е августа и весь этот день прошли спокойно. На этот раз, как и следовало ожидать, лазутчики сказали правду: наибы ушли куда-то из малой Чечни. А так как ни со стороны Грозной, ни со стороны Воздвиженской выстрелов не было, то партии направились, по всей вероятности, к Тереку. Вообще, лазутчики у начальника левого фланга были хорошие; они не уступали тем, которых присылала к князю Аргутинскому-Долгорукому одна богатая влиятельная старуха. В справедливости показаний своих лазутчиков генерал Нестеров до сих пор не имел повода сомневаться, но теперь о настоящем направлении скопищ Абакара они сами ничего не знали. Абакар сделался осторожнее, не всем даже наибам доверялся и все свои планы и намерения стал держать про себя, или же, в подражание Хаджи-Мурату, распускал ложные слухи, предпринимал фальшивые демонстрации: направляется, например, на восток, пройдет версты две и совершенно неожиданно возвращается окольными путями назад или же поворачивает на север.

Перед рассветом 10-го августа, к нам на Урус-Мартан выселился бежавший от Шамиля один из наибов малой Чечни — Атабай. Это был человек средних лета, небольшого роста, плотный, коренастый, широкоплечий, с красивым, но угрюмым лицом. Он ходил [316] всегда в белой черкеске, в белом башлыке и в черной папахе с белою верхушкою. На груди, на серебряной цепочке, висел дорожный компас в серебряной оправе и красовались две треугольные серебряные медали с арабскими надписями. Обе медали, или правильнее, оба знака отличия были совершенно одинаковы; не одинаковы были только надписи на них; на первой значилось: “герой, опытный в боях и, как лев, бросающийся на неприятеля"; надпись второго знака отличия, если только истинный смысл ее не искажен в переводе, вызывает на размышления: “только тот может назваться храбрым, кто не думает о последствиях". Изречение, конечно, мудрое, но не носит ли оно скорее характер порицания, нежели одобрения? Атабай бежал не один; при нем было семейство, состоявшее из двух жен и двух мальчиков. Старшая жена его была природная чеченка, красивая, очень светлая блондинка, с черными, как агат, глазами; вторую далеко нельзя было назвать красивою: она была высока, стройна, но с лицом смуглым, напоминавшим своим вороньим носом благословенную Грузию. Она была, действительно, грузинка, взятая в плен по седьмому году вместе с матерью. Кроме арбы, на которой наиб перевез свое небольшое семейство, и одной пары маленьких, горной породы, бычков, верховой лошади и двух больших дворовых собак, при нем ничего не было. Что сталось с его домашним скотом, с утварью и другим хозяйственным хламом — неизвестно; что заставило его покинуть родной аул и поселиться в русском лагере, под выстрелами своей же, т. е. чеченской, артиллерии — также никто не знал, но предполагали, что или несогласия, возникшие между местными и пришлыми тавлинскими наибами, или опала, которую он навлек на себя своими притеснениями и поборами. Предположения эти [317] были основаны на том, что Шамиль дорожил своей популярностью в Чечне, выслушивал жалобы простого и бедного народа и не щадил никого, если давлением на сильных мог удовлетворить слабых. В марте месяце 1847 года он сменил трех наибов по жалобам на притеснения: Бату, человека способного, вывезенного некогда с Кавказа, потом возвратившегося обратно и по неудовольствиям с нами передавшегося Шамилю; на его место назначен был Гяхо или Гехи, как его звали у нас, молодой, ученый ичкеринец. Лишен был также звания наиба Гойтемир, преемником которого назначен Идрис, кумык, бежавший в 1843 году из Андреевой деревни. Идрис оказался посредственностью, не оправдавшею доверия имама. Не пощажен был даже и Талгик, один из самых способных и предприимчивых предводителей. Талгик, впрочем, не долго был в опале. Его пост в 1847 году занял Ахмат автуринский, человек, пользовавшийся уважением всей большой Чечни. Шамиль, человек с большим тактом и тонкий политик, не только не относился недоверчиво, как это делают многие повелители, к популярности своих приближенных, но, напротив, старался сближаться с ними, и тем льстил народным симпатиям. Так, во время пребывания своего в большой Чечне он всегда останавливался у Ахмата автуринского, и в самом ауле Автуры принимал просителей, выслушивал жалобы, творил суд и расправу.

К вечеру того дня, в который Атабай явился в наш лагерь, для него была готова землянка, вырытая и устроенная руками милиционеров из мирных чеченцев. Ровно через две недели, 25-го августа, Атабай так же таинственно скрылся из лагеря, как и появился в нем. Четырнадцатидневное пребывание Атабая на [318] Урус-Мартане повергло всех в крайнее недоумение, начиная с командовавшего войсками чеченского отряда барона Меллера-Закомельского. Все, что мы могли узнать относительно его от лазутчиков, заключалось в том, что Атабай перед выселением своим на Урус-Мартан куда-то отлучился; при этом лазутчики прибавляли, что если на Атабая и возложена была Шамилем какая-либо разведочная миссия, то лучшего выбора имам сделать не мог, потому что наиб был человек скрытный и бесстрашный. Если такое предположение и справедливо, то едва ли Атабай мог что-либо узнать, кроме того, что видели его глаза, так как первенствующим правилом наших отрядных властей была таинственность, вместе с осторожностью, и в силу этих двух условий даже мы сами не могли знать заблаговременно того, что нас касалось. Через несколько дней после бегства. Атабая, палевый с черным значок его развевался вместе со значками Абакар-Дибира и Магомет-Амина.

Экскурсия наша 11-го августа на Гойту ничем не отличалась от экскурсии в ту же сторону 8-го августа. Тот же колонный начальник подполковник Серебряков, маленький, подвижной, расторопный, тропотил между рядами на своей понятливой лошадке; так же приходилось разрабатывать спуски на переправе; только тогда мы сдавали транспорт в Воздвиженскую, а теперь принимали его обратно; тогда четыре наших орудия действовали против неприятеля, а теперь только три: четвертое было подбито одним из первых неприятельских выстрелов. Ободренные этой удачей, наибы направили все усилия к тому, чтобы задержать их как можно дольше на переправе; они старались вредить рабочим на спусках; немало снарядов досталось и на долю транспорта. Колонна из Воздвиженской, не смотря на то, что [319] гораздо раньше нас отделалась и могла бы отступить, все время оставалась на позиции и поддерживала нас артиллерийским огнем. Одной из наших лошадей оторвало ногу, и когда мы начали отступать, она так жалобно ржала вослед удалявшейся колонне, что казак послан был пристрелить ее. При обратном следовании к Урус-Мартану мы взяли вправо от большой русской дороги насколько позволяла местность, и таким образом увеличивали расстояние между колонной и опушкой леса, так что снаряды неприятельские или вовсе не долетали до нас, или долетали рикошетами. Наш неугомонный начальник кавалерии ворчал все время на бурьян, который рос между переправой и неприятельской батареей. По его мнению, вместо того, чтобы набирать на десять лет кукурузы, лучше бы послать несколько батальонов скосить и выжечь всю эту дрянь, чтобы очистить драгунам путь к новым отличиям.

12-го августа мы выступили из лагеря раньше обыкновенного; с нами был Преображенский. Сначала мы думали, что идем на фуражировку, но ошиблись; мы опять провожали транспорт до Гойты: в это время из Воздвиженской подвозились к отряду боевые припасы, провиант и фураж. Первый эскадрон должен был следовать правее большой русской дороги, на некотором расстоянии от колонны, за серединою правой цепи; второй оставался при колонне. Когда мы поравнялись с высокими зарослями, за которыми могла скрываться неприятельская кавалерия, колонный начальник, опасаясь засады, послал начальнику правой цепи приказание держаться ближе к колонне. Это заставило начальника кавалерии, т. е. нашего дивизионера, о чем-то задумавшегося, поднять голову и посмотреть в ту сторону, куда поскакал ординарец передавать приказание. “А где же наш [320] первый эскадрон"? вдруг обратился он ко мне. Я доложил, что он все время был за правой цепью. Дмитрий Матвеевич велел мне вернуть его и сказать, чтобы он ни на шаг не отходил от цепи и все время старался быть на виду у колонны. Я поехал с трубачом, которого он приказал мне захватить с собою. Выбравшись из колонны, мы с старым Тихоненко — так звали трубача — поехали рысью прямо в цепь. Там никто ничего не знал. На все мои расспросы получался один ответ: “должно, впереди, где-нибудь". Я обратился к начальнику цепи и от него узнал, что эскадрона давно здесь нет. Слово “давно" заставило меня призадуматься. После некоторого размышления я решился поехать за цепь. При мне была шашка и больше ничего. Старый трубач также не имел другого вооружения; только я не думаю, чтобы его шашка когда-нибудь расставалась с ножнами. Мы отъехали далеко от цени; к тому же и цепь, вследствие приказания держаться ближе к колонне, удалялась от нас. Пока говор в цепи и командные слова доходили до нас, я чувствовал, что мы между своими, но когда последние звуки русской речи замерли в отдалении, и кругом наступила тишина — сердце мое невольно сжалось: я понял, что я один в чужом, совершенно мне незнакомом месте, напоминавшем пустыню без дорог и без всяких признаков недавнего присутствия человека; кругом — высокий густой непроницаемый бурьян, за которым ничего не видать, кроме грозного молчаливого леса вдали, направо; позади — опять бурьян, и за ним далеко, далеко выступ леса, казавшегося кустарником на таком расстоянии; и налево бурьян: там должна проходить большая русская дорога, но она не могла быть видна отсюда. Местность к ней постепенно и значительно понижалась. Впереди, куда мы [321] держали путь, из-за бурьяна, обступившего нас, как волны на расходившемся море, вставала какая-то темная сплошная стена. То была лесная чаща. Если в ней неприятель устроил свои батареи и завалы для прикрытия их, то он, конечно не мог выбрать более неприступного места. Лошади наши едва ступали, принужденные на каждом шагу грудью и ногами разрывать крепкие сети спутавшихся и сросшихся ползучих и колючих растений. Больше всего давала себя чувствовать и проклинать цепкая дереза своими острыми и твердыми шипами. Китель старого трубача был весь изорван и в крови; не меньше пострадали рукава и полы моего сюртука. К множеству ранок и царапин на теле наших лошадей слетались рои золотистых мух и жадно принимались пить струившуюся из них кровь. Бедные животные не смели отмахиваться, потому что хвосты их пугались и цеплялись при малейшей попытке воспользоваться ими как опахалом. В этом лабиринте низших представителей флоры, густо переплетенных и дружно обнявшихся, скрывались пни и полусгнившие лесные великаны, и лошади то спотыкались, то, думая ступить на что-нибудь твердое, проваливались в глубокие дупла.

Долго ехали мы молча, да и разговаривать было некогда: надо было следить за каждым шагом лошадей, держать поводья, высвобождать из колючки хвосты, отгонять мух. Бедные кони кряхтели и фыркали; из бурьяна поднималась тонкая пыль с острым, пряным запахом; она их щекотала и беспокоила. Солнечный зной и жажда, начинавшая томить нас, не мало увеличивали неприятность нашего положения; не доставало только, чтобы мы сознавали ту страшную опасность, в которой мы находились, но, к счастью, ни я, ни мой спутник не подозревали ее, потому что никогда прежде не бывали в [322] Чечне. Я понимал, что осторожность есть мать безопасности, но мне и в голову не приходило, чтобы дивизионер наш послал, а колонный начальник допустил бы его послать нас одних туда, куда опасно посылать батальон. Колонна давно скрылась у нас из вида; мы даже приблизительно не могли бы определить, как далеко ушла она по дороге, и много ли оставалось ей еще пройти до Гойты. Вправо, между нами и лесом, точно из земли, вырос на полуружейный выстрел невысокий курган; на нем стояли три чеченца; они держали лошадей в поводу. Я велел Тихоненке и вида не подавать, что они сколько-нибудь занимают нас. “Пусть думают, что я батальонный командир, ты мой горнист, а бурьяном идет пехота", сказал я трубачу. Мы поравнялись с курганом; искоса, украдкой, продолжал я следить тревожными глазами за неприятельским пикетом; чеченцы в свою очередь наблюдали за нами и в то же время горячо спорили о чем-то. Хотя звуки их голосов не могли доноситься до нас, но по жестам их не трудно было догадаться, что они в чем-то не соглашались между собою. Как ни горячо рассуждали они, однако, к нашему счастью, ничего не предпринимали и даже не трогались с места. Вероятно, тот из них, который утверждал, что мы не одни, одержал верх, или, по крайней мере заронил искру сомнения в сердца своих товарищей, имевших, может быть, намерение броситься на нас или пересечь нашу дорогу. Слава Богу! мы миновали курган. Теперь мы стали приближаться к опушке леса, стеной протянувшегося вправо от нас. Долго еще пришлось нам подвигаться все по одному направлению, на восток, к стороне Гойты, туда, где должен был находиться эскадрон, но пока никаких еще указаний на его близкое присутствие нигде не [323] было. Саженях в двадцати вправо от нас мы увидали длинную и довольно широкую полосу свободной от всяких сорных трав местности, соблазнительно гладкую, точно Черная поляна побрилась в этом месте; там можно было бы ехать рысью; но мы теперь стали дорожить бурьяном: он помогал нам вводить чеченцев в заблуждение и предохранял от их погони.

До сих пор кругом нас было тихо; теперь же двое перекликались; один выкрикивал: “Магома-а-а»! другой отвечал ему: “Абдула-а-а»! Были слышны еще другие голоса, и другие имена на равных расстояниях от опушки леса. Мы продолжали ехать вперед, в надежде напасть, наконец, на след пропавшего эскадрона. Больше всего мы боялись, чтобы лошади наши, выбившись из сил, не пристали; тогда оставалось бы пешком пробираться к большой русской дороге, и не час или два, а может быть, до времени, когда колонна давно прибудет на место. Я начинал падать духом и несколько раз сомневался найти эскадрон. Вот, наконец, и та мнимая, сплошная стена, казавшаяся нам в начале вашего странствования непроходимой чащей; мы подошли в ней близко: это молодой лес, и через него пролегает аллея. “Тихоненко, рысью"! скомандовал я почти шепотом. Больше версты ехали мы по гладкой, но чрезвычайно извилистой дороге, делая беспрестанные повороты то вправо, то влево. Вдруг, дорога выпрямилась как стрела, и далеко-далеко впереди нас сверкнули ружья. “Эскадрон"! крикнул я, совершенно забывшись от радости. “Тише, ваше благородие"! напомнил Тихоненко. Мы понеслись марш-марш. В эскадроне заволновались, как только заслышали конский топот у себя в тылу. “Труби"! скомандовал я. Трубач подал сигнал: “слушай". Тем же сигналом ответили и нам. Еще несколько минут, [324] и мы были подле эскадрона. Эскадронный командир очень удивился, когда я рассказал ему о нашем странствовании. В свою очередь, и он описал мне похождения своего эскадрона. Он во всем винил себя одного; ему жаль было строевых лошадей, у которых ноги были окровавлены колючкою, шеи поцарапаны, хвосты и гривы повыдерганы; он старался выбирать места почище, то принимал вправо и подходил близко к лесу, то удалялся влево, даже назад иногда возвращался, вовсе не думая о том, что может потерять направление и сбиться с дороги. Колонна у него давно скрылась из вида, а когда в лесу начали перекликаться, и в особенности, когда один из стоявших в опушке пикетов, увидев, что эскадрон совершенно отделился от колонны и пробирается вразброд и с великим трудом через бурьян, скрылся в лесу, вероятно, чтобы дать знать куда следует о такой легкой добыче,— тогда он стал сознавать всю беспомощность своего положения и ожидать с минуты на минуту катастрофы, конечным результатом которой могло быть истребление всего эскадрона. Теперь, когда он ехал по этой аллее, он не знал, куда он едет, и никак не мог сообразить, в какой стороне должна быть колонна. В этом, по крайней мере, я мог быть полезен заблудившемуся эскадрону; я советовал круто повернуть налево и держаться все одного направления, не разбирая ни бурьяна, ни колючки; если мы не застанем колонны, мы за то выберемся на открытую местность, на большую русскую дорогу, где можно защищаться и дорого продать свою жизнь. Так мы и сделали. Выехав из молодого леса, который в этом месте был не глубок, мы вступили в высокий, густой, едва проходимый бурьян; за бурьяном следовала чистая прогалина, которую мы проехали рысью; за поляной опять начинался бурьян, но [325] через него протоптана была узкая тропинка, по которой не иначе можно было пробираться, как в один конь; это все-таки было лучше, нежели бурьян, перевитый колючкой. Эскадрон растянулся на четверть версты, но быстро подавался вперед, чтобы не быть застигнутым врасплох в таком узком проходе. Вдали сверкнули ружья, и показалась узкая желтоватая лента: то была большая русская дорога. Лошади сами прибавили шагу, как только стали приближаться к простору, а когда почуяли близость колонны, весело заржали. Из предосторожности трубачам велено было играть сигналы.

Колонна четыре раза останавливалась по дороге, в ожидании, что вот замелькают над бурьяном белые фуражки, и начнут высвобождаться из его крепких сетей всадники; но бурьян продолжал хранить свою мертвую неподвижность. Наконец, драгуны показались. Точно эскадрон возвращался из далекого и опасного плавания, а дорога была берегом, на котором ожидали его друзья и родные — так велика была радость с обеих сторон. Сначала колонный начальник не обратил внимания на отсутствие эскадрона в правой цепи, думая, вероятно, что он отозван в колонну по распоряжению начальника кавалерии для сбережения лошадей, но когда он увидел далеко за цепью медленно пробиравшихся к лесу двух всадников, которые не могли быть чеченцами, потому что были в белых фуражках, это показалось ему до того странным, что он не хотел верить своим глазам и взял бинокль. Драгунский офицер и с ним драгун — оба без ружей: значит, дезертиры! И он едва не выронил бинокль. Он несколько минут колебался и сначала думал обратиться к начальнику цепи и спросить его, каким образом цепь могла пропустить двух человек, в гнусном намерении которых не могло быть сомнения; [326] но время было дорого, а обстоятельства слишком важны, чтобы терять его на расспросы, которые всегда успеет сделать. Он прямо окликнул дивизионера и молча указал рукой в ту сторону, где мнимые преступники скоро совсем должны были скрыться из вида. Когда же недоразумение разъяснилось, то он остановил колонну. Прошло десять, двадцать минут, полчаса — никто не показывался. Колонный начальник и с ним многие думали, что эскадрон где-нибудь за ближайшими зарослями и сейчас выедет к колонне; но от начальника правой цепи узнали, что эскадрон давно пропал. Преображенский заметил Золотухину, что в ту сторону, где видел меня с трубачом — и, конечно, видел в последний раз — он не решился бы идти по своему усмотрению с целой колонной. Когда же мы вернулись здравы и невредимы, то он объяснил это тем, что чеченцы не ожидали русских на Гойту сегодня, так как только вчера были здесь, и потому не были в сборе. Затем он заключил: “теперь, когда я вижу вашего адъютанта опять между нами, я могу сказать, что был на своем веку свидетелем хоть одного чуда". Золотухин же пожал руку эскадронному командиру, офицерам 1-го эскадрона и мне с таким удовольствием, как будто расстался с нами в прошлом году; трубачу же подарил десять рублей и приказал девять из них пропить, а десятый приберечь до возвращения нашего в штаб-квартиру и там поставить на него свечу Николаю Угоднику.

Колонна из Воздвиженской давно ожидала нас на Гойте; на этот раз мы опоздали. Спуски со вчерашнего дня оставались нетронутыми, чем подтвердилось предположение подполковника Преображенского, что чеченцы нас не ожидали в этот день. Мы беспрепятственно обменялись транспортами и собирались уже отступать, как [327] о левый берег реки ударилось ядро, сделало рикошет и оторвало ногу одному уряднику. В нашей колонне было четыре орудия, в воздвиженской — два, у неприятеля — три. Загремела жаркая канонада. Конно-казачья артиллерия, всегда восхищавшая нас своей изумительной поворотливостью прислуги, 12-го августа на Гойте превзошла себя. Офицеры Тришатный и Обозин сами наводили орудия, беспрестанно перебегая от одного к другому, и даже помогали накатывать их после выстрелов. Только в меткости конно-казачья артиллерия, кажется, уступала полевой пешей.

Оказав необходимую помощь раненым и наскоро исправив повреждения в двух подбитых транспортных повозках, мы отступили. Неприятель почему-то махнул рукой на нас, т. е. не преследовал ни той, ни другой колонны, но за то ночью открыл канонаду по лагерю против переднего фаса из трех и против правого из двух орудий. В паузы, следовавшие за выстрелами, отчетливо доносились до нас русские командные слова: “вправо, влево, подай вперед, осади немного назад"! и т. д. Это доказывало, что прислуга в артиллерии имама почти вся состояла из русских. В 1847 году (кажется, я не ошибаюсь) один подпоручик крепостной артиллерии, поверяя накануне инспекторского смотра хранившийся у него порох, открыл, к великому ужасу своему, что у него не достает пятидесяти пудов. Несколько раз принимался он поверять, и всякий раз в результате получался тот же роковой дефицит. Как на беду, в то время в одном из соседних укреплений следствием обнаружена систематическая продажа пороху в горы. Опасаясь, чтобы и его не обвинили в таком преступлении, трагические последствия которого ему хорошо были известны, он бежал в горы. Там, не [328] смотря на свой скромный чин, он был возведен в звание чего-то в роде начальника артиллерии и принял магометанство. При инспекторском же смотре оказалось, что у него не дефицит, а излишек в пятьдесят пудов. От преемника его, у которого я крестил сына, я узнал, что он был поклонник бахуса и гетер. Если это справедливо, то не мудрено было ему излишек принять за дефицит и изменить своей чести и рассудку, а с тем вместе и отечеству. Конечно, о таких личностях последнее жалеть не будет, но, с другой стороны, и умалчивать о них не следует. Из числа вопросов, живо интересовавших меня после умиротворения Кавказа, не последнее место занимал вопрос о дальнейшей судьбе бывшего начальника артиллерии великого имама, но горцы хранили глубокую тайну на этот счет, вероятно потому, что всегда держались правила — не выдавать дезертиров, особенно ренегатов. В 1851 году, после фугасного взрыва неприятельской батареи на шалинском завале, взят был в плен нукер одного наиба, статный, красивый горец. Он высоко взлетел на воздух и при падении получил два излома правой руки и несколько опасных контузий в голову и спину. По показаниям лазутчиков, это был русский, фельдфебель какого-то линейного батальона, за несколько лет перед тем бежавший в горы; но они ничем не могли удостоверить справедливости своих показаний. Пленный препровожден был в грозненский лазарет; смотрителю и старшему врачу послана была секретная инструкция иметь самый бдительный надзор за всеми его поступками, привычками, образом жизни, прислушиваться по ночам к его бреду во сне. Но пациент был настороже и ни одним звуком, ни одним жестом не выдал своего настоящего происхождения. Когда же показания лазутчиков [329] стали уже считать изветом, сделанным из ненависти, корысти или желания отличиться преданностью нашему правительству, в лазарет поступил один рядовой, находившийся несколько лет в плену у горцев. Он сразу разрешил недоумение, посоветовав освидетельствовать больного: если над ним совершен обряд обрезания — значит он природный мусульманин, если же нет — он русский, хотя и принял магометанскую веру. Пленный оказался природным русским, но он бежал опять в горы из того же лазарета, в больничном халате, туфлях и колпаке, зимою, из окна ретирадного места. Его видели со значком у того же наиба, в ту же экспедицию. Доктор говорил, что это первый пример такой удивительной живучести в его долговременной практике.

Канонада 12-го августа была упорна и продолжительна; мы потеряли тридцать слишком человек убитыми и изувеченными, несколько убитых и тяжело раненых лошадей; одной гранатой сожжена до тла палатка; одно ядро попало в ротный котел. Сидевший возле него солдат заметил кашевару, что это годится для навара. Никто даже не записал имени этого солдата, а в другом месте, не на Кавказе, этого анекдота, не оставила бы в покое ни одна газета.

Пора было положить конец этому ненормальному порядку вещей, прекратить канонады по лагерю и вообще ночные тревоги, державшие войска постоянно в напряженном состоянии. Временно командовавший отрядом барон Меллер-Закомельский придумал меру, которая если не вдруг, то мало по малу водворила спокойствие по ночам. Велено было каждую ночь на каждом фасе держать по одному батальону под ружьем в полной готовности к выступлению. После двух или трех [330] выстрелов из неприятельских орудий, батальон должен был немедленно отступить, пройти в совершенной тишине от ста до сто пятидесяти саженей за линию аванпостов и, не останавливаясь, кричать “ура”, чтобы заставить неприятеля думать, что войска идут штурмовать его батарею. В первую же ночь, как только лазутчики пришли сказать, что к опушке леса подвозят орудия, батальоны были вызваны в ружье; никто не знал, куда их поведут, что с ними будут делать; знали только начальники частей, но они получили строгое приказание хранить распоряжение в тайне. Канонада началась с переднего фаса, где стояли драгуны. По третьему выстрелу один из батальонов навагинского полка, давно уже стоявший йод ружьем, выступил из лагеря и в такой тишине двигался по указанному направлению, что даже цепь, как говорят, не слыхала его приближения. Не успел он выйти за цепь, как наткнулся на неприятельский секрет, который на близком расстоянии дал по нем залп из нескольких десятков ружей. После непродолжительной рукопашной схватки, секрет отступил, и батальон вернулся в лагерь. Залп неприятельского секрета на близком расстоянии от лагеря был такою поразительною неожиданностью для всех, что удивил всех не менее того, если бы неприятель вздумал ночью повести кавалерийскую атаку на лагерь. Навагинцы потеряли одного барабанщика убитым и отбили у неприятеля красивый оранжевый, с вышитым на нем белым шелковым полумесяцем, значок, который потом развевался над лагерем, вроде флага, подле шатра начальника отряда. У неприятеля также были убитые штыками. Странно, что никогда ни один лазутчик не заикнулся о неприятельских секретах, также никто из них не предупредил о засаде 13-го августа, а между [331] тем сомневаться в достоверности получаемых от них сведений до сих пор не было повода.

Кроме ночных тревог, разнообразившихся числом убитых и раненых, количеством выпущенных снарядов, в нашем лагере случилась одна и днем. Часов около пяти пополудни, когда, кроме цепей и часовых, почти весь лагерь был погружен в сладкий послеобеденный сон, в одном батальоне из офицерской палатки вдруг послышались неистовые крики, хриплые, но громкие, далеко разносившиеся по лагерю. В одну минуту весь лагерь был на ногах и под ружьем: кавалерия суетилась около лошадей. Загремели колеса конно-казачьей артиллерии, выезжавшей на переднюю линейку; казаки успели уже выстроиться со своими значками впереди лагеря. Все в недоумении спрашивали друг друга: в чем дело, где тревога? Вдруг, с той стороны, откуда слышались испуганные крики, раздался дружный, неудержимый, гомерический хохот, и люди, изгибаясь от смеха, начали расходиться по палаткам. Оказалось, что к одному майору, во время его послеобеденного сна, забрался в палатку уж, и не найдя более подходящего места для своего кейфа, преспокойно расположился отдохнуть на его распахнувшейся штаб-офицерской груди. От этой тяжести, вероятно, дыхание майора стеснилось, и его начал давить кошмар; он проснулся, взглянул, в ужасе начал кричать, и криком своим поднял на ноги сладко покоившийся лагерь. Бедное животное, само напуганное больше майора. не дожидаясь, конечно, когда весь отряд выступит против него, соскочило поспешно с своего теплого ложи, оказавшегося таким негостеприимным, и скрылось в норе за палаткой.

Рано утром 14-го августа наш воинственный начальник кавалерии, начинавший уже, как говорится, [332] грызть удила от нетерпения, что долго нет кавалерийских дел, был у командующего отрядом барона Меллера-Закомельского и имел с ним продолжительное совещание, которое старался окружить таинственностью. Так как в это же утро мы должны были выступить на Гойту, то я смутно догадывался о предмете совещания, но не показывал вида. Он вернулся от начальника отряда с высоко поднятой головой, торжествующей улыбкой и разгоревшимися глазами. Через час колонна выступила. Начальник кавалерии ехал рядом с колонным начальником и долго, и горячо с ним разговаривал, но только вполголоса. Несколько конных чеченцев ехали параллельно с обеими нашими цепями — правою и левою, но перестрелки не завязывали; цепи, со своей стороны, так же мало обращали на них внимания, как если бы они были милиционеры, тогда как несколькими меткими выстрелами из штуцеров можно было заставить их избрать для прогулки место поближе к опушке леса. Саженях в двадцати пяти или тридцати от переправы дивизионер и колонный начальник остановились. “Вот она”! воскликнул Дмитрий Матвеевич. “Вот даже и следы от переправы к лесу! а то, по какой бы другой дороге они могли так скоро от переправы пробираться к лесу? Я всегда подозревал, что она есть; я только не знал, как ее отыскать! Под местоимением «она» разумелась тропинка. Барон Меллер-Закомельский давно знал о ее существовании. Тропинка была не широка, но два всадника в ряд довольно свободно могли проехать по ней; со стороны большой русской дороги ее не было видно: она, как и вся местность к югу от передовой линии, заросла бурьяном; только между ею и большой дорогой бурьян был гораздо выше, рос совершенно прямо и не был перевит у [333] поверхности земли никакими посторонними растениями. Кроме того, недалеко от углов, образуемых большой дорогой и тропинкой, замаскированные бурьяном скрывались две довольно глубоких ямы, почти одна против другой. Ямы эти показывали, что здесь когда-то вырваны были с корнем два довольно больших дерева. Дивизионер заручился от начальника отряда позволением сделать во фланг неприятельской батареи энергическую демонстрацию, чтобы отучить Абакар-Дибира и подчиненных ему наибов от слишком шумных и разорительных для обеих сторон оваций, которыми они повадились встречать на Гойте и провожать от Гойты наши колонны. Хотя колонный начальник перед выступлением из лагеря был предупрежден бароном Меллером-Закомельским о дозволении, данном им начальнику кавалерии, но он все-таки старался отговорить этого последнего, представляя ему такие доводы, от которых у всякого другого пробежал бы холод по позвоночному столбу; но Дмитрий Матвеевич был не из тех, кого легко бросает в жар иди в холод; он и так долго ждал: дерзость неприятеля, не дававшего отряду покоя ни днем, ни ночью он принимал за личное оскорбление.

Драгуны не спешивались, когда пришли на Гойту, и ждали только первого выстрела. Едва вырвался клуб дыма из опушки леса, как они уже отделились от колонны, напутствуемые благословениями ее начальника, достигли высокого бурьяна, скрывавшего тропинку, прошли через него шагом и потом рысью, справа рядами, и поскакали по направлению к лесу. Неприятель продолжал стрелять по колонне, из чего следовало заключить, что он не заметил нашего обходного движения. Мы были очень довольны, но оказалось, что плохо знали чеченцев: [334] они все видели; от них не укрывалось ни одно движение в колонне; особенно зорко следили они за тем, что делает казак-солдат. Лесная трущоба была уже недалеко; драгуны переправились через глубокий овраг, по дну которого бежал ручей, и подошли так близко к неприятелю, что он не мог не заметить их. Два картечных выстрела тотчас же дали почувствовать нам, что он не только заметил, но и приготовился для встречи. Картечь пролетела над нашими головами, как стая поднятых собакой куропаток. Мы въехали в опушку леса. Орудий уже не было на батарее; но за то, точно вызванные из недр земли ударом волшебного жезла, поднялись во весь рост из за завалов до трех тысяч пеших чеченцев. Драгуны остановились как вкопанные; несколько страшных секунд прошло в молчании и взаимном созерцании друг друга. Минута была критическая; кто ее пережил, тому многое должно проститься. Мы стояли в тесной трущобе, справа рядами, и если бы чеченцы дали залп на таком близком расстоянии, то отряд остался бы без регулярной кавалерии. Но они не стреляли — или потому, что были озадачены, или потому, что смотрели на казака-солдата с суеверным страхом, или же, наконец, потому, что урок 13-го августа был еще слишком свеж в их памяти. Это дало нам возможность опомниться и придти в себя. Мы повернули назад и медленно начали отступать. Это отступление было эффектнее самого наступления; не доставало только, чтобы мы подняли вверх руки и сделали угрожающий жест. Вся эта сцена была таинственна, но ни одна пуля не просвистала даже тогда, когда мы повернулись к неприятелю спиной. Мало того, мы вполне благополучно переправились обратно через глубокий овраг. Тут только начала переправляться вслед за нами и чеченская кавалерия. Я [335] поднимался на противоположный берег один из последних; за, мною, рядом с отсталыми драгунами, ехал чеченец так близко, что мог рукой достать до крупа моей лошади. Когда последний из наших солдат переехал овраг, дивизионер скомандовал: “прибавь рыси”! и мы понеслись обратно по той же дорожке. Бурьян так густо рос справа и слева поближе к лесу, что если бы все наибы с партиями засели в нем, мы бы их не заметили. Под трубачом лошадь вдруг захромала, конь дивизионера сильно замотал головой. Тропинка кончилась; бурьян, протоптанный нами в первый раз, также кончился. К общему и неописанному удивлению, у нас оказалось три человека и четыре лошади ранеными холодным оружием, в числе последних конь Золотухина ранен шашкою в голову, а трубача — кинжалом в левую заднюю ногу. Когда и кем все это сделано — никто не заметил.

При отступлении нашем от Гойты конная партия чеченцев и тавлинцев, человек до шестисот, с двумя белыми значками, все время следовала по одному с нами направлению, параллельно большой русской дороге, то приближаясь к ней, то удаляясь от нее, насколько позволял непроходимый бурьян. Мы мало обращали на нее внимания, хотя и не могли себе объяснить цели ее движения в одну сторону с нами. Мы ехали и все еще рассуждали о странных событиях этого утра. Теперь, когда мысли наши пришли несколько в порядок, они нам казались еще страннее. Колонному начальнику, опытному боевому штаб-офицеру, они казались так же загадочными, как и нам, а он давно и хорошо был знаком с военными хитростями и тактическими приемами чеченцев. Правда, тут были и тавлинцы, и наиб, облеченный в звание главнокомандующего, был также тавлинец, но характер местности был исключительно чеченский, и [336] никто лучше чеченцев не мог применяться к ней. Колонна неприятельская, двигавшаяся довольно стройно, так что издали ее можно было принять за регулярную кавалерию, начала мало по малу отставать от нас и наконец, совсем остановилась. Минут через десять мы оглянулись,— она стояла на одном месте. Мы все еще не догадывались о ее намерениях, и тогда только поняли их, когда она расступилась и дала залп из трех орудий по нашей колонне. Наша артиллерия не отвечала; велено было только прибавить шагу. Через минуты три неприятель дал второй залп и повернул на юг к гойтенскому лесу.

Перед вечером того же 14-го августа, между реками Мартаном и Гехи, к северо-западу от лагеря, назначена была фуражировка около каких-то разоренных хуторов. Драгуны оставались дома — это в первый раз по прибытии их в отряд. Часа через полтора после того, как колонна выступила из лагеря, нашему дивизиону отдано было приказание седлать лошадей, надеть боевую амуницию и никуда от своих коновязей не отлучаться. Все чего-то ожидали. Часов около шести вечера, вправо от большой русской дороги показалась пыль: то наша колонна возвращалась с фуражировки. В то же время влево от большой русской дороги также показалась пыль: то неприятельские партии сходились к заранее условленному сборному пункту встретить нашу колонну. Между позицией, которую неприятель готовился занять для этой встречи, и нашим лагерем, длинным мысом выступал довольно густой лес, совершенно маскировавший со стороны неприятеля наш передний фас. Когда колонна стала приближаться к большой русской дороге, неприятель открыл по ней канонаду из двух орудий. В наш лагерь прискакал адъютант начальника отряда. Тогда [337] только мы догадались, почему нас оставили в лагере, и чего от нас ожидают. Дивизионер потирал руки, пока Гейман передавал приказание барона Меллера-Закомельского. Драгуны, пешком, водя лошадей в поводу, незаметно вышли из лагеря через передний фас, на линии аванпостов остановились, сели на коней и марш-марш понеслись прямо на батарею, все время маскируемые выступом леса. Чеченцы продолжали стрелять, но колонна им не отвечала; она и не могла отвечать, потому что мы также были у нее под выстрелами, или, по крайней мере, легко могли очутиться под выстрелами, так как неслись в атаку чрезвычайно быстро. Молчание колонны не должно было казаться неприятелю странным: утром, возвращаясь с Гойты, мы также не отвечали на их частые выстрелы. Чеченцы так увлеклись своей безнаказанной канонадой, что не обратили внимания на конский топот, который быстро приближался к их позиции, а может быть, за шумом не могли слышать его. Вдруг, из-за выступа леса, точно в волшебной панораме, почти лицом к лицу перед чеченцами выросли драгуны. Эффект был поразительный; мы удивили их своим внезапным появлением, но артиллерия их еще более удивила нас своим мгновенным исчезновением: только сквозь землю провалиться можно так скоро. В тылу у них была одна из тех темных трущоб, куда, казалось, только муравей в состоянии проникнуть. Там, конечно, и притаилась их осторожная артиллерия; на позиции остались только мешки с порохом, один хомут и один банник, и при них, при этих жалких трофеях, не менее жалкий, оборванный артиллерист. Он был бледен, имел растерянный вид и, кроме маленького старого кинжала за поясом, при нем не было никакого оружия. Самая беззащитность [338] его служила ему защитой. Он сложил на груди руки и с умоляющим видом произнес: “аман" (пощади). Это смертное воззвание обращено было к юнкеру, занесшему шашку над головой несчастного артиллериста. Юнкер этот, не очень давно поступивший к нам из пажеского корпуса, скакал всего в двух шагах впереди меня. “Не трогать"! крикнул я громко и повелительно. Бесстрашный воин, собиравшийся лишить жизни жалкого, безоружного человека, страшно оторопел и едва не выронил шашку. Сгоряча он не заметил, что почти рядом с ним скачет офицер. “Знаете ли вы", продолжал я, “что если как-нибудь дойдет до дивизионера, вы ни одного дня не останетесь в полку"! Бедный, трепещущий от страха артиллерист, едва не положивший живот свой за верность имаму и его интересам, взят был нами в плен, а, бывший паж, намеревавшийся так дешево завоевать себе право на получение знака отличия военного ордена, пристыженный вернулся к своему взводу без головы в буквальном и переносном смысле.

Впереди покинутой неприятелем позиции стояло невысокое, но очень толстое сухое дерево с двумя распростертыми толстыми суками, напоминавшее издали молящегося монаха. Под ним — также толстое и высохшее, но длинное и кривое, лежало другое дерево, горбом кверху, а концами упираясь в землю, так что между стволом и поверхностью земли оставался очень широкий просвет; оно также напоминало молящегося, но только застывшего на земном поклоне человека. Когда отставшие во время атаки драгуны нагнали свои эскадроны, дивизион разделился: первый эскадрон бросился влево, вдоль лесного выступа, отыскивать проход в трущобу, где спрятаны были орудия, или свободного промежутка, через который можно было бы заехать в обход заколдованной трущобе; [339] второй эскадрон, обогнув сухие деревья, развернул фронт, и рысью через открытую поляну направился к другому лесу, стоявшему впереди и составлявшему почти прямой угол с трущобой. Дивизионер с трубачом и своим адъютантом остановились впереди сухих деревьев, откуда удобно было наблюдать за всем, что происходит в обоих эскадронах. Неумолкаемая перестрелка затрещала по всему лесу. Неприятель встретил драгун тем непрерывающимся ружейным огнем, который у нас называется “пальбой рядами". Пули жужжали мимо наших ушей, как рои докучливых насекомых, гонимых ветром. Орудия неприятельские были так хорошо спрятаны, что если бы нам и удалось отыскать их и завладеть ими, то они не вознаградили бы нас за те жертвы, которые вам пришлось бы принести. Приводя в исполнение прекрасно задуманный план внезапного нападения на батарею, барон Меллер-Закомельский не рассчитывал на почти сверхъестественное исчезновение артиллерии; в его программу не входило добиться орудий во что бы то ни стало, хотя бы пришлось оставить на месте половину дивизиона. В таком духе дана была им и инструкция дивизионеру. Этот последний, убедившись в бесполезности дальнейших поисков, и опасаясь, чтобы эта игра в прятки не обошлась слишком дорого эскадронам, приказал трубить “стой"! Но этот сигнал принадлежит к самым глухим и, следовательно, неудачным, а за адской музыкой и самый пронзительный не был бы услышан. “Скачите, остановите их", обратился он ко мне, “и велите рассыпаться и образовать одну общую цепь, так чтобы правый фланг первого эскадрона сошелся с левым флангом второго, а резерв", прибавил он, весело улыбаясь, “по-прежнему будет состоять из нас троих; поэтому вы там долго не оставайтесь". Когда я подъехал совсем близко к лесу, то [340] заметил, что жужжание пуль прекратилось; оно становилось слышным на известном расстоянии. Когда я возвращался от второго эскадрона к резерву, состоявшему из дивизионера и его трубача, то увидел по дороге из лагеря столбы пыли, которые двигались очень скоро. То были войска, бежавшие к нам на выручку: три батальона пехоты и два орудия конно-казачьей артиллерии, под личным предводительством самого начальника отряда барона Меллера. Запыхавшиеся солдаты, не добежав еще до сухих деревьев, начали кричать “ура.” Два орудия конно-казачьей артиллерии бросили батальоны, помчались прямо в нашу левую цепь и, на всем скаку снявшись с передков, начали картечью обстреливать опушку леса, вскоре подошла и пехота, сменила обе наши цепи и тотчас же открыла беглый огонь. Выстрелы из опушки леса становились все реже и минут через десять совсем прекратились. Началось отступление.

Солнце бросало свои последние красновато-золотые лучи на картину во вкусе Горация Верне: густой дым с топазовым отливом застилал все пространство между лесами, обращенными к нам двумя темно-зелеными стенами сплошной листвы; из-за порохового дыма все еще вспыхивали огоньки продолжавших отстреливаться цепей; на первом плане — два сухих дерева: одно взывающее о милосердии, другое — распростертое на земле, убитое горем; впереди деревьев — развернутый строй неподвижно стоящих всадников, с лицами, почерневшими от пыли и порохового дыма; на левом фланге, на земле — убитый драгун, в потухших зрачках которого в последний раз отражается заходящее солнце.

Победа осталась за нами. Хотя неприятелю и удалось снасти свои орудия, но они больше не показывались в этот вечер, а в ружейной перестрелке последнее слово [341] осталось за нами. Драгуны потеряли в этом деле против невидимого неприятеля одного убитого и четырех раненых, одну лошадь убитою и две ранеными. Если бы только десятая пуля попадала в цель, ни один драгун не остался бы невредимым. Если бы пуля не была дура, как назвал ее еще Суворов, нам бы дорого пришлось заплатить за удовольствие держать в руках два мешка пороха, один хомут и один банник. От пленного, которого голова, без моего вмешательства, пошла бы в обмен на знак отличия военного ордена, мы узнали, что утром на Гойте распоряжался сам Абакар-Дибир. Колонный начальник, он же и начальник отряда, подъехал к нам и сказал: «благодарю вас, драгуны! Вы — Богом хранимое войско».

Вечером я по обыкновению был в отрядной канцелярии и принес оттуда разгадку таинственного поведения неприятеля утром на Гойте: чеченцы видели, как драгуны отделились от колонны и повернули на известную тропинку. У Абакар-Дибира живо созрел план: допустить нас ближе к лесу и окружить. Он строго запретил стрелять по драгунам, чтобы не услышали на Гойте и не выслали бы на помощь разом две колонны; он положил покончить с дивизионом холодным оружием, убедившись уже, что и драгуны предпочитают его огнестрельному. Для этого все пешие чеченцы, в числе не менее трех тысяч, должны были спуститься в бурьян, окружить нас со всех сторон, когда будем возвращаться назад по тропинке, запереть выход и перебить нас кинжалами или шашками. План был очень смел и нельзя сказать, чтобы был неосуществим. В такой теснине, как та тропинка, кавалерия становилась бессильною: Она не могла ни нападать, ни защищаться. Конечно, драгунам пришлось бы спешиться и действовать штыками, но и это оружие требует некоторого простора и свободы. [342] План Абакара был хорош, но в нем не было предусмотрено одно обстоятельство, которому он, как тавлинец, не придавал значения. Это обстоятельство, или вернее препятствие, был бурьян, тот самый бурьян, который мы то проклинали, то благословляли. Если всаднику так трудно пробираться через бурьян, то пешему приходилось прокладывать себе дорогу кинжалом. И вот, пока чеченцы, с неутомимостью и усердием, вполне соответствовавшими задуманному ими делу истребления драгун, трудились над превращением непроходимой местности в проходимую, драгуны скакали по дороге к своим, и прежде, нежели неприятель успел придти в себя от разочарования — были уже в колонне и раздумывали о странных перипетиях только что разыгравшегося эпизода, невероятного, как самая фантастическая галлюцинация: мы окунулись в омут, откуда нет выхода, и однако мы вышли здравы и почти невредимы. Успех оправдывает самые безрассудные предприятия, но мы могли, мы должны были потерпеть поражение, и самая отважность предприятия обратилась бы в позор, и тем из нас, кто остался бы в живых, пришлось бы завидовать тем, которые легли на месте катастрофы, не дождавшись ее развязки. Провидению угодно было хранить драгун.

Если бы между здравым смыслом Талгика и судьбою нашего дивизиона не стоял Абакар-Дибир с туго завязанными глазами — все бы погибло! Утро 14-го августа было бы последним утром в нашей жизни, и вечером неприятель мог бы безнаказанно провожать нашу колонну картечью до самого лагеря и не терял бы мешков с зарядами; участь драгунского дивизиона была бы решена там же, в опушке гойтенского леса: Талгик приказал бы своим трем тысячам чеченцев дать залп по драгунам в упор и ускакал бы со своей артиллерией [343] вглубь лесов, не ожидая, когда прибудут колонны выручать иди разыскивать драгун. На Абакара в это утро снизошло обратное тому, что мы называем вдохновением, именно — умопомрачение, благодаря которому была пощажена не только честь Нижегородского драгунского полка, но и жизнь беззаветных представителей его при чеченском отряде. Верно выразился барон Меллер-Закомельский, обращаясь вечером того же дня к драгунам: “вы — Богом хранимое войско».

Что редко, то дорого,— так всегда бывает в жизни. За все время командования отрядом барон Меллер-Закомельский не только не высказал ни разу своего удовольствия нашему дивизиону по поводу оказанных заслуг и отличий, он даже ни разу не обратился к драгунам с простым приветствием, ни разу не сказал: “здорово, драгуны"! Это была его манера. 14-го же августа вечером он точно в первый раз заметил присутствие драгун в отряде, и не то что благодарил их, а только указал им на Того, Кто своим щитом прикрывал их в минуты опасностей. И этого было достаточно, чтобы произвести на них магическое действие. Нужно было видеть и слышать, как были приняты ими его набожные слова. Слова начальника отряда подействовали на их натуры сильнее, нежели все остальное, чему они были свидетелями в достопамятный день 14-го августа. Их нисколько не удивило ни чудесное избавление утром, ни ничтожная убыль в рядах их вечером; их удивил голос вечно молчаливого начальника. Барон Меллер-Закомельский не высказывал драгунам того, что он думал об них, но в своих письмах к начальнику левого фланга кавказской линии в лестных выражениях отзывался о службе драгун в чеченском отряде.


Комментарии

1. См. «Кавказский сборник» т. X.

Текст воспроизведен по изданию: Левый фланг Кавказской линии в 1848 году // Кавказский сборник, Том 11. 1887

© текст - К. 1887
© сетевая версия - Тhietmar. 2019
©
OCR - Валерий Д. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1887