ИНСАРСКИЙ В. А.

ЗАПИСКИ

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЗАПИСКИ ВАСИЛИЯ АНТОНОВИЧА ИНСАРСКОГО.

ГЛАВА I.

(См. «Русскую Старину» 1895 г. № 9, сентябрь)

Мое прибытие в Тифлис. — Лучший нумер лучшей гостиницы. — Тифлисские бани. — Приготовленная для меня квартира. — Дурные предзнаменования. — Мое отчаяние. — Представление князю Барятинскому. — Перемена князя в физическом и нравственном отношениях. — Свидание с С-цким и его неудачи на Кавказе. — Обед у наместника. — Знакомство мое с знаменитыми пленницами Шамиля: княгинею Чавчавадзе и княгинею Орбелиани.

Первое, что встретило нас при приближении к городу, были толпы маленьких мулов или, по-туземному, «ешаков» с вьюками и без вьюков, сопровождаемые обоснованными погонщиками, и скрыпучие грузинские арбы, влекомые шаг за шагом ленивыми и как бы сонными буйволами. Все это страшно месило грязь и издавало многоразличные звуки, непривычные для русского уха. На вопрос ямщиков: где я остановлюсь? я, разумеется, приказал вести меня в лучшую гостиницу.

Я с удовольствием представлял себе, что страшно усталые и прозябшие, мы выберемся наконец на сухую мостовую и в хорошей гостинице предадимся всевозможному комфорту. К несказанному моему удивлению, едва протащившись несколько сажен по той же, если не [562] большей, грязи, между неказистыми и беспорядочными постройками, мы остановились: оказалось, что мы на Головинском проспекте, лучшей улице в Тифлисе и пред «Парижем», лучшей гостиницей Тифлиса. Все это были такие сюрпризы, которые в состоянии были ошеломить и не такого господина, который приехал из Почтамтской улицы Петербурга. Я, разумеется, потребовал лучший нумер, и когда вошел в него, «ужас объял меня». Это была большая, холодная, сырая и страшно грязная комната. Я тотчас обратился к исследованиям, нет ли в городе гостиниц получше и почище, но исследования эти дали результат совершенно отрицательный. Тогда, пожалев искренно о моей уютной, покойной, чистой карете, которую только что оставил, я решился вступить «в борьбу с действительностью». Прежде всего я приказал мыть и топить комнату. Явились два грязнейшие грузина, одно присутствие которых уничтожало всякую идею о возможности какой-либо чистоты, так что убранство комнаты я тотчас отменил, не ожидая от участия этих милых туземцев ничего хорошего, и ограничился настоянием вытопить комнату. Один из этих грузинов принес вязанку дров и комья грязи на босых ногах. Огонь действительно явился, но увы! он веселил только взор, но не давал прочного тепла, потому что действовал не в русской капитальной печи, а в огромном грузинском камине, в котором вместе с огнем все исчезало. Сырость, грязь, в связи с дурными моральными впечатлениями, дурно подействовали на меня; я почувствовал лихорадочную дрожь и приготовился войти в ближайшее знакомство с кавказскою лихорадкою, которою еще в Петербурге пугали меня мои приятели.

Русский человек, в подобных случаях, всегда рассчитывает на баню; в баню я и отправился вместе с Анатолием. Тифлисские бани имеют свое, совершенно отличное от русских, устройство. Прислоненные к горе, богатой минеральными источниками, горячими и холодными, они не отапливаются, а нагреваются этими же источниками и действуют беспрерывно. В каждой бане есть непременно две, а в некоторых и три ванны, в которые, посредством особых проводников, подобно нашим газовым проводникам, постоянно льется прямо из гор минеральная вода различных температур. Само собою разумеется, главнейшая из этих ванн — самая горячая, которая быстро и сильнейшим образом распаривает человека. Во все эти ванны входят посетители один за другим, без всякого освежения воды, так что вам предстоять идти в ту же воду, в которой быть может были уже сотни других грязных и больных людей. Спуск и наполнение ванны требуют очень продолжительная времени, и этою роскошью могут пользоваться только очень зажиточные или [563] очень значительные лица, откупающие баню на несколько известных часов. Впоследствии я так и делал, хотя никогда не был уверен, что вхожу в свежую ванну, потому что всегда находил уже ее наполненною. На первых порах все это мне было неизвестно, и понятно то омерзение, с которым я должен был лезть в ванну, в которой, как мне очень равнодушно подтвердили, было уже множество других.

В то время, как я ездил в баню, мой распорядительный слуга обещал убрать мою комнату на свой лад, и вполне сдержал слово. Возвратившись домой, я тотчас сел писать письмо жене и передавать ей первоначальные мои впечатления. Во время этого занятия мне доложили, что пришел частный пристав полиции. Я тотчас принял его. Это оказался какой-то барон-де-Монфор, неисповедимыми судьбами занесенный в Грузию, да еще в состав туземной полиции. Впоследствии и скоро я узнал, что хотя он и барон, но весьма дрянная личность. Его скоро выгнали даже и из полиции, и он постоянно надоедал мне различными просьбами на том только основании, что первый сделался мне известным в Тифлисе. Барон явился ко мне доложить, что по приказанию наместника для меня давно уже нанята и приготовлена квартира. Признаюсь, что это заявление сильно меня порадовало; тем не менее я заметил, что за неимением у меня никаких хозяйственных принадлежностей я не могу тотчас воспользоваться ею. Барон-де-Монфор бойко отвечал: «квартира меблирована!» Эти известия до такой степени были отрадны, что я мгновенно забыл все неприятные и тревожный впечатления, под влиянием которых находился, и вообразил уже себя самым счастливым человеком. Я знал роскошь и удобства, с которыми князь жил в Петербурге; я знал, что даже камердинеры его, англичане и т. п. обставлены были так комфортабельно, что им мог позавидовать каждый порядочный человек. Основываясь на этом знании, я и минуты не сомневался, что и моя квартира прелесть прелестей. Я упустил только из виду, во-первых, что Тифлис не Петербург, во-вторых, что князь, в новом его высоком положении, не только не мог сам лично заниматься отделкою и приготовлением для меня квартиры, но даже и мимоходом взглянуть на нее, и что все это дело, вероятно, было поручено кому-нибудь, а от этого кого-нибудь перешло в руки полиции, представители которой, большею частию туземцы, могли находить хорошим то, что в действительности, и особенно для петербуржца, весьма скверно.

Как бы то ни было, я заснул с розовыми мечтами, а на другой день рано утром приказал моему человеку распорядиться переездом. Когда экипажи и другие вещи были передвинуты туда — вслед за ними [564] явился и я на новую квартиру. Я истинно затрудняюсь передать ряд впечатлений, которые снова погрузили меня в пучину горестей. Прежде всего мне представилась погребальная церемония, наполнявшая весь двор, с которого был вход в мою квартиру. Толпы попов и всякого сброда собрались на похороны хозяйки этого дома, какого-то армянина Агамжанова, богатого скряги. Я был далек от того, чтобы придавать какой-либо роковой и зловещий смысл этому обстоятельству, тем не менее впечатление, произведенное им на меня, на пороге нового моего жилища, не могло быть приятно. Затем, при входе в квартиру, меня обдало каким-то затхлым воздухом, которым были наполнены комнаты. Впрочем, их и комнатами назвать нельзя; это были смрадные, нежилые сараи, холодные и сырые. Оказалось, что здесь помещался года два тому назад приказ общественного призрения, и с тех пор никто уже не жил. Грязь, оставленная приказом, умноженная пылью и сыростью, превосходила всякое вероятие. Наконец, во всех этих сараях разбросано было несколько стульев с черновой обивкой — и это называлось меблировкою квартиры.

Я просто не знал, что делать, до такой степени положение, в каком я находился, казалось мне отвратительным. Способный лично переносить всевозможный лишения, я ужасался за мое семейство, которое должно прибыть, и в особенности за жену, в которой стремление к чистоте развито было до сумасшествия. Я припоминал, как во время наших путешествий она с приближением к какому-нибудь городу начинала плакать от необходимости ночевать в грязной гостинице. Случалось так, что она нагромоздить ящики, взятые из кареты, и расположится на них, никак не решаясь прикоснуться к стульям, креслам, а наипаче кроватям, украшающим гостиницу. Нравственное мое состояние, в эти моменты, было таково, что я с радостью отдал бы десять лет жизни, если бы какой-нибудь благодетельный волшебник перенес меня из этого грязного мира в мою уютную квартиру в прекрасной Почтамтской улице. Эту мысль впоследствии, когда укрепился я на Кавказе, я повторял много раз в кругу приятелей; но в тот момент я хорошо понимал, что как ни тяжело мое положение, я должен был сдерживать выражение моих сетований, чтоб не нажить на первых же порах чего-нибудь худшего. Из десяти огромных сараев, составлявших эту ужасную квартиру, мы отделили две маленькие комнаты и старались привести их в возможный порядок с помощью некоторых хозяйственных вещей, привезенных из Петербурга. Думать о будущем прочном устройстве моего хозяйственного, семейного быта было некогда; надобно было думать о представлении моем предержащим властям, которые, конечно, тотчас узнали уже о моем прибытии. [565]

На другой день я вырядился в форменное платье, разумеется, изготовленное в Петербурге о особенным шиком, у знаменитого Сарра. Сравнивая свой столичный наряд с грязью, которая меня ожидала на улице, и отвратительными дрожками, в которых я должен был прорезывать эту грязь, я думал, как бы изумились мои петербургские приятели, если бы видели меня в этом оригинальном положены. Об извозчичьих каретах тогда и помину не было. Делать было, однако же, нечего и, соблюдая официальный порядок, я направился проще всего к Крузенштерну, директору канцелярии наместника, следовательно главному центру всего гражданского мира. В Крузенштерне я нашел самую милую, симпатичную личность, совершенно чуждую всякой официальности и формальности. Он встретил меня милейшим образом, и хотя я предполагал мое представление князю отложить до следующего дня, но он тут же уговорил меня ехать к нему вместе с ним, утверждая, что князь знает уже о моем приезде и желает меня видеть.

Когда мы приблизились к дому наместника, величаемому дворцом, я снова был изумлен бедностью этого здания и простотою его обстановки. Простые досчатые ступени, вытоптанный и загрязненный, вели от подъезда вверх. О внутреннем расположены и убранстве этого «дворца» я буду иметь случай говорить впоследствии. Когда мы поднялись наверх, Крузенштерн повел меня чрез ряд комнат, уставленных старейшею, дрянною мебелью, к кабинету князя. Мы тотчас были приняты. При первом взгляде на князя, я тотчас заметил в нем значительную внешнюю перемену, тем более меня поразившую, что она произошла в течение нескольких месяцев, от октября 1856 г., когда он уехал из Москвы, до марта 1857 года, когда я приехал в Тифлис. До тех пор я постоянно видел в нем великого красавца, совершенно свежего, как ни старался князь напустить на себя искусственную старость заслуженного, раненого генерала, вследствие чего он и ходил почти всегда с палкой, постоянно прихрамывая. Тут же я видел, что князь тот же, да не тот. Черта какой-то обрюзглости, действительной старости, черта, почти неуловимая, заметная единственно дли моего опытного и привычного глаза, явилась в нем. Принял он меня чрезвычайно ласково и внимательно, но уже с оттенком властителя. Когда я сказал ему, что от многих из Петербурга имел поручение передать ему почтение, он заметил:

— Ну об этом, любезный Василий Антонович, мы поговорим после... Приходите завтра ко мне обедать.

Так долго находясь в постоянных сношениях с князем, я, конечно, не мог не изучить его. Самою собою разумеется, что тот же [566] инструмент, при содействии которого я умел схватывать идеи князя, помогал мне понимать и собственную его личность. Таким образом мне не трудно было сообразить, что, при первом моем представлении, князь желал уже внушить мне: «не смешивай, дескать, любезный, прежнего Барятинского с кавказским наместником». Справедливость этого соображения оправдывалась и последующими обстоятельствами...

Здесь надо сказать, что в то время, когда князь, пред назначением его наместником, командовал резервным гвардейским корпусом, к нему приблизился дежурный пггаб-офицер этого корпуса полковник С-цкий. Занимаясь обрабатыванием разных кавказских вопросов, князь употреблял иногда для этих занятий и С-цкого. Часто передавая мне какое-нибудь произведете совершенно неизвестного автора, князь спрашивал моего мнения о достоинстве этого произведения. Я, по своему обычаю, всегда подхваливал, и эти ли похвалы или невозможность в короткий срок командования князя корпусом изучить ближе эту личность, были тому причиною — я не знаю; только князь, можно оказать, сделал большую неосторожность, пригласив С-цкого на службу на Кавказ. Назначив его в должность директора походной канцелярии, должность, уничтоженную суровым Муравьевым, а князем вновь восстановленную, князь имел вящшую неосторожность прибавить, вероятно под влиянием первых ощущений своего могущества, что на Кавказе мест много и что от него зависать назначение на них. С-цкий понял это так, что должность директора походной канцелярии ему дана на первый только раз и что ему стоит только выбрать какое угодно место, чтоб тотчас его получить. Последствия скоро доказали, что он глубоко ошибался и что князь любил обольщать людей неопределенными обещаниями, о которых скоро забывал.

Как бы то ни было, С-цкий скоро собрался и вслед за князем улетел на Кавказ с розовыми мечтами, разорив окончательно свое петербургское гнездо. Случилось так, что при моем прибытии в Тифлис, я как-то тотчас встретил С-цкого и обещался быть у него, чтоб потолковать о различных явлениях нового мира, в который мы попали. Поэтому, кончив свое официальное представление князю, я в тот же вечер отправился к С-цкому. Увы! рассказы его были вовсе неутешительны и дышали величайшею раздражительностью. На Тифлис он смотрел точно так же, каким он представлялся мне в первые моменты, хотя он имел уже возможность подробнее познакомиться с ним. В то же время заметно было, что и розовые мечты начинали разлетаться, и что князь в Тифлисе вовсе не то, что князь в Петербурге. [567]

И действительно, для С-цкого Тифлис не представил ничего приятного и выгодного. Натура обыкновенная и в то же время пропитанная насквозь петербургскими формализмами, он не мог ни проявить на деле замечательных способностей, ни образовать в частном быту хороших отношений, в особенности с свитой наместника, которая в целой массе имела на князя значительное влияние. Да оно и не могло быть иначе: кто хорош и дружен с этою пустою, но блестящею толпою, тот и князю приятен; на того, с кем она враждует или над кем смеется, и князь смотрит другими глазами. Шалуны эти, сильные своими аристократическими именами, тотчас подняли на смех бедного С-цкого и навсегда запечатлели его названием № 3-го. Случилось это следующим образом. Князь, еще до моего прибытия, предпринял какую-то поездку. Часть свиты следовала с ним. С-цкий возымел несчастную мысль тут же проявить свою важность и требовать, чтобы это путешествие подчинено было всем правилам высочайших путешествий и, главное, чтобы экипажи следовали один за другим в известном порядке. Шалуны, заметив эту несчастную претензию, стали постоянно нарушать установленный порядок и, главное, объезжать на каждой станции самого С-цкого, следовавшего под № 3-м. Возникли столкновения, споры, и последствием их было то, что этот роковой нумер перешел с экипажа С-цкого на личность его, так что его уже не называли С-цким, а большею частью нумером третьим. Затем все шло дальше и хуже. С-цкий постоянно ныл и жаловался. Князь постоянно охладевал в нему более и более. Дошло наконец до того, что С-цкий не мог без слез говорить ни о своем положении, ни о вероломстве князя, обещавшего ему золотые горы, а теперь не обращавшего на него внимания. Князь видимо тяготился им и, как сам говорил мне, придумывал, как безобидно сбыть его с рук. Через некоторое время С-цкий сделан был инспектором линейных баталионов, но этим, кажется, остался еще более недоволен. Впоследствии он отправился с рекомендательным письмом князя в Петербург и получил место окружного генерала внутренней стражи. Наконец ему удалось примкнуть к толпе генералов, состоящих при командующем войсками Московская округа, и в этом положении, чрез много лет, я встретил его в Москве.

У этого-то С-цкого я провел первый мой тифлисский вечер и жадно прислушивался к многоразличным рассказам как его лично, так и некоторых его знакомых, у него бывших, о Тифлисе и о всевозможных отношениях как частных, так и служебных, в нем существующих. Предварительные эти сведения были для меня в высшей степени полезны и необходимы, давая путеводную нить, [568] которой я должен держаться при первых моих шагах по новой и совершенно мне неизвестной почве.

Запах интриг и козней кавказских, о которых я слышать еще в Петербурге самые резкие отзывы, заметно проявлялись во всех этих сведениях. Живо помнил разговор, который я имел пред отъездом из Петербурга с Бутурлиным, бывшим тогда адъютантом главноуправляющего путями сообщений, человеком умным и серьезного направления. Он резко спросил меня:

— Что вам за охота ехать на Кавказ?

— Отчего же не ехать, — возразил я, — при тех отношениях, в которых я нахожусь к наместнику?

— Да ведь это омут грязных интриг, — сказал Бутурлин, — а для вас, не думаю, чтобы было приятно купаться в этом омуте.

Но мне уже ничего не оставалось, как слушать, смекать и ждать, что дальше будет...

На другой день я обедал у наместника. Чуждый всякого знакомства с туземными обычаями и церемониями, я держал себя так свободно, что скоро сделался предметом толков. Недолго, впрочем, я оставался в этом неведении. Оказалось, что обедать у наместника составляете величайшую честь для каждого, и кто удостоится этой чести, делается счастливы м на несколько недель, и что весь Тифлис постоянно следит, кто приглашен сегодня, кто завтра, и сообразно тому определяет политические фонды каждого. Я этого ничего не знал, и первый обед мой у наместника замечателен был для меня только знакомством с знаменитыми пленницами Шамиля: княгинею Варварою Орбелиани и княгинею Анною Чавчавадзе, между которыми я был помещен за обедом. Я не мог опомниться от удивления, что нахожусь подле дам, замечательная участь которых возбуждала живейшее сочувствие всей России. Участь, эта представлялась особенно поразительною при личном взгляде на этих прелестных женщин, дышащих красотою и истинно женственною нежностью. Увлеченный этими впечатлениями, я проговорил с ними весь обед, тогда как по церемониальным уставам следовало молчать, смотреть на наместника и с благоговением внимать, что благоугодно будет ему изречь. Впрочем, как об этих обедах, так и вообще об обстановке наместника на Кавказе и преимущественно о благоговении, какое личность его внушает всему окружающему, я буду иметь много случаев говорить впоследствии, а теперь постараюсь обрисовать, прежде всего, мое вступление в кавказский мир и выдвинуть вперед личности, которые считались там главными деятелями. Само собою разумеется, что я не замедлил отдать всем этим личностям визиты и положить начало личному моему с ними знакомству. [569]

ГЛАВА II.

Главные деятели гражданского мира. — Князь Василий Осипович Бебутов, начальник гражданского управления и председатель совета наместника. — Дюкруаси, член совета и заведующий таможенною частию на Кавказе. — Барон Николаи, член совета, заведующий учебною частию. — К-бу, член совета, заведующий почтовою частию. — Фадеев, член совета, ваведующий государственными имуществами. — Витте его помощник. — Замечательный сын Фадеева, автор многих военных сочинений. — Князь Георгий Багратион Мухранский, член совета, влияюший на судебную часть края. — Правитель дел совета Кипиани. — Тифлисские губернаторы.

Первое место в ряду этих личностей бесспорно принадлежало князю Василию Осиповичу Бебутову, имя которого, столь громкое на Кавказе, имеет значительную известность и в России. Я не имею достаточных данных о первоначальной его карьере, да это и не совсем входить в рамки моих записок, изображающих только то, что я сам видел и слышал. Пред наступлением Восточной войны он был вызван в Петербург именно с тою целию, чтобы сделать его, в случае надобности, главным деятелем по защите наших кавказских владений. Полагали, что ему, как туземцу, и туземцу умному, ближе известны и дух народа и местные условия обороны. Было ли в этом плане какое-либо участие самого князя Воронцова, бывшего тогда наместником и главнокомандующим, я не знаю, известно только, что в это время князь Воронцов, под влиянием лет и болезней, видимо уже слабел и не имел сил к большим подвигам, которые могла потребовать предстоящая война; кроме того, вероятно под тем же влияниям, князь Воронцов, никак не хотел и верить, чтоб самая война открылась. Как бы то ни было, князь Бебутов был осыпан в Петербурге величайшими любезностями и, как князь Александр Иванович говорил мне потом, произвел там прекрасное впечатление своим умом, любезностью и особенно теми немножко устаревшими манерами, которых он держался, не зная, быть может, что они уже устарели. Так, например, когда он играл в одной партии с государем в вист, он при первоначальной сдаче карт, каждому кланялся и говорил: «желаю веселиться» или «желаю счастья» и делал это так хорошо, что всем нравилось. Когда, вопреки убеждению князя Воронцова, война загорелась, он, как рассказывали мне кавказцы, совершенно растерялся, и князь Бебутов, став во главе действовавшего на кавказко-турецкой границе корпуса, совершил великие дела, которые возвысили его славу.

По окончании войны он обратился к мирным своим занятиям, по званию начальника гражданского управления на Кавказе и [570] председателя совета наместника. По закону, значение и пределы власти начальника гражданского управления были довольно значительны, но на самом деле они были очень урезаны. Начало этому ограничению положено было, кажется, еще князем Воронцовыми князь Барятинский довершил его, сосредоточив решительно все дела в своей канцелярии, так что в момент моего приезда князь Бебутов, хотя носил еще это звание, но не исполнял уже никаких обязанностей, с ним связанных, и удерживал за собою единственно почетную должность председателя совета наместника.

Князь Бебутов в личных отношениях был человек истинно обольстительный — умный, любезный, добрый, ласковый, он решительно очаровывал всех, кто имел с ним дело и знакомство. Меня принял он самым пленительным образом и при первом же знакомстве со мною, не оставил пустить несколько самых тончайших булавочек в князя Александра Ивановича по поводу вступления его на кавказские берега в сопровождении прекрасного пола, и пальбы, в некоторых местах исключительно в честь или для потехи этого пола производимой. — Чуть-чуть заметно было, что он не совсем принадлежит к восторженным почитателям князя. Последующее мое знакомство с Бебутовым исполнено было самых приятнейших для меня впечатлений, и я искренно полюбил его, как человека умного в деловом значении и приятнейшего в частном быту.

На Кавказе существовало, так называемое, особое о земских повинностях присутствие, образуемое из нескольких высших лиц гражданского управления под ведением председателя совета. Вице-директор канцелярии наместника, по уставу, имел обязанность быть членом этого присутствия и иметь высший надзор за его делопроизводством. Понятно, что в этом положении я имел постоянный деловые сношения с князем Бебутовым, которые и дали мне полную возможность видеть и его светлый ум, и его гражданскую опытность. В частном быту сближение это было еще сильнее: в то же лето 1857 года случилось так, что мы поселились в Каджорах (12 верст от Тифлиса) на одной даче; он занимал большой дом, а я жил в одном из флигелей, так что свидания наши были ежедневны, и большую часть вечеров я проводил у него. У князя была манера: с людьми, которых он любил, переходить на дружеское «ты». Точно так и мне он говорил «ты», хотя само собою разумеется, что я из уважения к его летам, славе и заслугам, держался на почтительном «вы». На разных пирах, которыми было богато лето 1857 г. и которые, разумеется, отличались кавказскою простотою, князь Бебутов любил становиться подле меня, когда затевался хор и слабым голосом тянул какую-нибудь русскую песню. [571]

Надобно заметить, что у князя была жена — женщина, истинно замечательная в своем роде. По рассказам она была когда-то очень хороша, но я застал уже ее в довольно преклонных летах, значительно пополневшею; прекрасные черные глаза, как у большей части туземок, говорили, впрочем, что страсть еще не совсем затихла в ней.

К сожалению дни князя Бебутова были уже сочтены, хотя ни для кого это не было заметно. На одном из обедов у князя наместника на Каджорах с Бебутовым сделалась рвота и какое-то стеснение в горле. Припадок этот впрочем не обратил на себя никакого внимания, потому что князь на другой день выходил, как ни в чем не бывало и не чувствовал ничего особенного. Скоро после этого я уехал из Каджор в Тифлис, а потом в Баку для встречи моего семейства, а когда возвратился в Тифлис, то нашел уже князя Бебутова очень больным. Мне рассказали, что припадки с горлом повторяются с большей силой и что на выздоровление его почти нет никакой надежды. Болезнь его длилась, впрочем, довольно долго, и между тем князь Александр Иванович, погруженный в различные гражданские преобразовании, имел большую надобность для своих видов очистить место председателя совета, и, всегда нетерпеливый в своих намерениях, не мог дождаться кончины князя Бебутова, поехал к нему, объяснил свои виды и предложил ему звание члена Государственного Совета. Полуживой князь Бебутов, разумеется, на все согласился и моим пером написано было представление о зачислении его в Государственный Совет с сохранением того содержания, какое он дотоле получал.

Князь положительно требовал, чтобы, для отвращения всяких возражений в этом отношении, было выражено, что князь Бебутов никак не может прожить более нескольких месяцев и что правительство поэтому не будет обременено его содержанием. Как я ни доказывал, что такое изъяснение вообще неудобно, что за достоверность его ручаться нельзя и что, наконец, сделавшись как-нибудь известным самому князю Бебутову, оно действительно может, прежде срока, отправить его в могилу, — князь остался при своем, и представление пошло с этим оригинальным объяснением.

Но я не знаю, когда бы подобная странная уверенность князя обманывала его. Я привел уже выше, как он, отправляясь в поход против Шамиля, рассказывал государю, что он пришлет этого Шамиля в Петербург с Трамповским и вместе с тем тут же выпросил Трамповскому награду за это доставление. Так точно было и здесь: когда получено было высочайшее согласие на это представление, князь Бебутов мучительно переживал последние дни. Мне [572] приятно вспомнить, что почти пред самой кончиной он потребовать меня к себе и с трудом, прерывающимся голосом, передал мне некоторые предсмертные просьбы относительно его семейства, для представления князю. Получив согласие на них князя, я имел еще утешение лично передать умирающему князю Бебутову это известие. Он обнял меня холодеющими руками и сказал: «теперь умру спокойно». Действительно, скоро после того он скончался.

В то время, за отсутствием Крузенштерна, я управлял канцеляриею наместника и следовательно был центром, куда стекались все известия, подлежащие сведению наместника. Помню, однажды вечером приезжает ко мне правитель дел совета Кипиани, с кем-то из приближенных к князю Бебутову, и уведомив о кончине его, они испрашивали высших распоряжений относительно его погребения. Набросав церемониал этого погребения, я тотчас отправился к князю-наместнику. К удивлению моему известие о кончине этого замечательного человека князь принял совершенно равнодушно, а относительно погребения его сказал, что тут никакого особого церемониала не нужно, и что оно должно быть исполнено по воинскому уставу. Этот отзыв, разумеется, я передал по принадлежности, а князь Александр Иванович на другой день углубился со мною в соображения: как он должен поступить лично при этом погребении, т. е. приехать-ли в церковь или в дом Бебутова? Подобные вопросы, как ни странно это, всегда сильно занимали князя, и к настоящему вопросу мы обращались несколько раз и с различных сторон. Я доказывал, что князю следует приехать в дом, потом проводить покойного некоторое расстояние и затем при одном из поворотов сесть в карету и уехать. Это мнение я основывал на том, что таким образом князь окажет большое внимание не только семейству и родству покойного, но и всему народу, который так высоко ставил Бебутова и вероятно наполнить все улицы, а в то же время и для князя будет покойнее пройти за гробом некоторое расстояние, нежели стоят продолжительное время в душной армянской церкви. Мнение это, хотя не сразу, восторжествовало.

Похороны князя Бебутова были великолепны, по-туземному. День был восхитительный, даже несколько жаркий; волны народа запрудили улицы; все крыши были также покрыты ими. Все чины, гражданств и военные, в парадной форме, присутствовали тут; их золотые мундиры перемешивались с торжественным одеянием многочисленного духовенства. Когда гроб вынесли из дома, то народ не допустил поставить его на приготовленную колесницу и нес его на руках до церкви, а потом оттуда до кладбища. Странно было видеть огромные массы народа, отбивающие друг у друга честь нести гроб, [573] и поверх этих масс — качающийся гроб, а в нем открытое умное лицо покойника, освещенное ярким солнцем и как бы смотрящее на небо...

Князь Бебутов оставил жену, дочь в замужестве, кажется, за князем Гуриели, Кутаисским помещиком, и сына в Пажеском корпусе. Дочь хотя я видел много раз, но был мало с нею знаком, с сыном же, сделанным потом адъютантом наместника, я должен был сблизиться, находясь всегда в дружбе со всею свитою.

Смерть князя Бебутова обнаружила неожиданное обстоятельство: никакого особенная богатства не оказалось, и пенсия, кажется, в 5.000 руб. сер., выпрошенная князем, составила основной и главный источник как для вдовы покойная князя, так и для его сына.

Теперь предстоять перейти к обозрению личностей, составлявших совет наместника, на том основании, что этот совет, до крайности малополезный, как и все советы, считался все-таки высшим и почетным учреждением в крае. По прежнему порядку некоторые из этих членов заведывали отдельными частями: учебною, таможенною, почтовою, государственных имуществ и проч. Само собою разумеется, эти члены, имеющие положительную власть в руках и множество различных мест в своем распоряжении, были самыми знатными господами и пользовались действительным влиянием. Остальные составляли нечто в роде балласта, проводя дни старости в покое и на хорошем жалованьи.

Начну с Дюкруаси, члена совета и управляющая таможенною частию на Кавказе. Еще в Петербурге, находясь в постоянных сношениях с князем, я слышал уже, мельком, весьма выгодные отзывы о Дюкруаси, хотя не знал, кто он и какое его положение на Кавказе. В Москве, во время коронации, когда я решился перейти на Кавказ, я счел полезным сблизиться с Гулькевичем, который служил там и знал все тамошние личности, и который поэтому мог снабдить меня драгоценными сведениями. Из отзывов его я тоже узнал, что Дюкруаси считается на Кавказе звездою первой величины и что по соглашению князя с Бутковым, он будто уже предназначен на позицию будущая начальника гражданского управления. По прибытии на Кавказ я тоже слышал от местных лиц, что это самая капитальная личность.

При личном свидании с ним я нашел в нем благовоспитанного господина с весьма почтенною и представительною наружностью. Мне рассказывали, что отец его был французским актером на Петербургской сцене; сам Дюкруаси первоначально жил гувернером в некоторых знатных домах, потом служил в департаменте внешней торговли, и наконец перешел на Кавказ. [574] Непредвиденные совершенно обстоятельства подвергли скоро деловитость Дюкруаси сильному испытанию.

В течение того же лета 1857 года, когда я приехал на Кавказ, в Мингрелии вспыхнуло возмущение. Надобно заметить, что Мингрелия оставалась, подобно Абхазии, Сванетии, на своих исключительных правах и с своим отдельным владетелем, который хотя считался в подчинении русскому правительству, но внутри своей страны действовал бесконтрольно и непосредственно располагал имуществом, правами и чуть ли не самою жизнию своих подвластных. Последним владетелем был князь Дадьян. По смерти его остался малолетний наследник, который не мог вступить сам в управление, и потому, на время его малолетства, еще при князе Воронцове, образован был особый совет из матери наследника, княгини Екатерины Дадьян, урожденной княжны Чавчавадзе, мингрельского архиерея и некоторых других лиц. Управление, разумеется, было дикое, направленное преимущественно к тому, чтобы выжимать как можно больше соков из подвластного народа. Мингрельцы, видя в соседстве русское спокойное, справедливое управление, взбунтовались против Дадьяновой власти и требовали, чтобы их взяли тоже под общее русское управление. Мятеж, подавленный введенными войсками, скоро потух; но прозорливый князь Александр Иванович решился воспользоваться этим событием, чтоб подчинить Мингрелию общему русскому управлению. Какими путями и средствами достигал он этой цели, я расскажу в своем месте, тем более, что Мингрельское дело, своими колебаниями и личными интригами, им возбужденными, приобрело особенное значение в период управления князя Кавказом. Здесь же, обращаясь собственно к изображению доблестей Дюкруаси, должно сказать, что так как в задуманном перевороте управления играла значительную роль политическая часть, то часть эта вверена была мудрости и опытности Дюкруаси.

Он должен был вести тончайшие дипломатические переговоры с матерью владетеля княгинею Дадьян, умною и упрямою женщиною, войти в соглашение с мингрельскими князьями и дворянами, воспользоваться партиями, враждебными владетельному дому, одним словом ловко, мирно и прочно осуществить замысловатые цели князя. Увы! дело это оказалось не по силам Дюкруаси и оно совершенно погубило его репутацию. Он начал писать какие-то дикие воззвания к самой Дадьянше, мингрельскому дворянству и вообще народу и решительно провалился, озлобив высших и низших представителей народа. Князь Александр Иванович был в величайшем негодовании и сначала, чрез Крузенштерна посылал ему строгие внушения, а [575] потом и совершенно отозвал его, как не понявшего решительно данной ему задачи.

С тех пор всякое значение его в глазах князя было утрачено. Когда, скоро после того предстояло преобразовать высшее гражданское управление и прежде всего поставить во главе его доверенную личность с званием «начальника главного гражданского управления наместника», князь Александр Иванович, в одно прекрасное утро, предложил мне вопрос: кого именно я полагаю поставить на это место из тифлисских господ? В то время Крузенштерн был в отпуску, и я исправлял должность директора канцелярии. Руководствуясь петербургскими сведениями о сильной репутации Дюкруаси и думая угадать мысли князя, я сказал: «сколько мне известно ваше сиятельство имели предположение назначить на это место Дюкруаси». Князь быстро и с неудовольствием прервал меня: «что вы это? Разве вы не видели, как он напутал в Мингрелии? Нет. Я думаю назначить Крузенштерна. Как вы полагаете?

Об этом назначении, равно как обо всех обстоятельствах, сопровождавших преобразование главного управления, я поведу речь впоследствии, а здесь скажу только, что назначение Крузенштерна, бывшего едва-ли не самым младшим в числе лиц этого управления, ни для кого однако не представляло такого позора, как для Дюкруаси, так как не только он сам, но и общее мнение приписывали ему неотъемлемый права на это место. Вслед за тем он отправился за границу, где и жил, кажется, около года; потом искал место в Петербурге, потом желал выйти в отставку, одним словом, колебался, не имея уже твердой почвы. Наконец, в 1861 году, когда князь, больной, отправился из Тифлиса, намереваясь посетить прежде Петербург, а потом уже ехать за границу лечиться, Дюкруаси просил устроить его как-нибудь в Петербурге, указывая преимущественно на место члена совета министерства финансов. Князь в Петербург не попал, а засел в Дрездене, где вместе с ним засели и ходатайства различных личностей, в том числе и просьба Дюкруаси.

Когда в том же году я был вытребован князем в Дрезден, мне поручено было разобрать все эти просьбы и направить их по принадлежности к Буткову или Д. А. Милютину, который в то время управлял уже военным министерством. В заготовленном мною письме Буткову просьба Дюкруаси изложена была самым красноречивым образом, однако осталась совершенно без последствий. В этот период могущество князя, как и здоровье его, было в расслабленном состоянии. Его считали умирающим и на представления его мало обращали внимания. Потом Дюкруаси действительно вышел в [576] отставку и большею частью жил за границею, изредка приезжая в Тифлис, где мать покойной жены его, вдова генерала Книпер, била начальницей закавказского девичьего института.

По степени личного значения, вслед за Дюкруаси, надобно поставить барона Николаи, который независимо от звания члена совета, управлял учебною частию на Кавказе, на правах попечителя. Он, как мне говорили, появился на Кавказе вместе с князем Воронцовым и считался одним из близких к нему людей. Барон Николаи был олицетворением порядочности. Всегда ровный, он имел вид весьма умного человека. Князь знал, что на предпринимавши нм преобразования все смотрят недоверчиво, недоброжелательно в что назначение Крузенштерна, считавшегося добрым человеком, принято просто с насмешками... Независимо от этого, преобразование главного управления тем более раздражало многих, что с учреждением специальных департаментов, которые должны иметь ближайшее наблюдение за своими частями, отдельные округа: таможенный, учебный и почтовый, предназначались к уничтожению и следовательно у этих господ отнималось самое существенное их значение, связанное с положительною властью. Мысль эта, встреченная воплями, хотя была приостановлена, но князь признавал ее дельною и решился непременно осуществить при более благоприятных обстоятельствах.

И действительно, в то время, когда барон Николаи продолжал вводить разные учебный программы, князь Александр Иванович, в бытность в Петербурге в 1859 году, после покорения Восточного Кавказа, испросил соизволения государя на уничтожение округов. Когда мы возвратились на Кавказ, князь-наместник возложил на меня приготовить все нужные распоряжения к уничтожению учебного округа и к установлению учебной части на новых основаниях.

Князь А. И. Барятинский был бесспорно хитрейший человек. В подобном щекотливом деле он долго затруднялся, но наконец решился предупредить барона Николаи, что государь желает уничтожения округов, и что эту высочайшую волю надо исполнить. Князь вместе с тем предложил барону принять управление сельским хозяйством края и сделать этим, не только ему лично, но и всему государству одолжение, так как только при его сельскохозяйственной опытности, и просвещенном взгляде можно вызвать и развить материальные богатства края. Барон Николаи согласился временно принять это предложение, но в действительности решился распроститься с Кавказом. В одно прекрасное утро, вскрывая сотни пакетов, поступивших в наше управление (тогда я был директором департамента общих дел), я был удивлен письмом бывшего министра народного просвещения Ковалевского, в котором он [577] спрашивал князя-наместника: может ли он рассчитывать на приобретение для службы по вверенному ему министерству барона Николаи, как человека, специально знакомого уже с этою службою? Письмо это я тотчас послал князю и получил приказание отвечать, что препятствий нет. Скоро после того последовало уже официальнее сношение о назначении барона Николаи попечителем киевского учебного округа.

Между тем Крузенштерн давно уже отказывался от должности начальника гражданского управления, и князю Александру Ивановичу предстояло приискать на место его другую личность. Во время последнего пребывания его в Петербурге, в 1862 году, он вошел в ближайшие сношения с бароном Николаи и убедил его принять звание начальника главного управления.

Третий из членов совета, имевших отдельные ведомства, был заведующий почтовою частию К-бу. Он появился на Кавказе с учреждением там особого управления государственными имуществами и первоначально был, если не ошибаюсь, управляющим шемахинскою палатою государственных имуществ. С уничтожением этих палат, он попал в совет. Каким образом он завладел почтовою частию, мне неизвестно; известно только, что часть эта, при моем прибытии, находилось в незавидном положении, и особенно военно-грузинский тракт, который князь и поручил обревизовать состоявшему при нем полковнику Коханову. Огромное донесение Коханова князь прислал ко мне на мое рассмотрение, вероятно в том внимании, что я служил по почтовой части. Это было скоро после моего приезда, когда я от неприятных впечатлений, грязи и сырости моей квартиры лежал больной. Мне было не до дел и я, едва пробежав донесения Коханова, написал на них: «отлично» и отослал их Крузенштерну.

Вслед за тем, князь, пригласив К-бу обедать, взял его после обеда под руку, отвел в сторону и равнодушно объявил ему, что так как почтовая часть сопряжена с различными хлопотами, которые без сомнения его отягощают, то он освобождает его от этой обузы и передает ее Коханову. Смущенному такою неожиданностию К-бу ничего не оставалось, как кланяться и благодарить. Лишившись почтовой власти, он сохранил однако огромное влияние в совете, не уступавшее влиянию Дюкруаси. С несомненным природным умом, с живым и бойким даром слова, он был грозою всех и вообще имел сильную репутацию говоруна и дельца. Увы! и это репутация разбилась скоро в пух и прах.

При вступлении в управление краем князь имел великолепную мысль составить, как тогда выражались, «картину края», которая должна была изобразить настоящее его положение и вместе с тем обличить все неустройства и недостатки, которые надо было исправить. [578] О том, как подступали к этому делу, я скажу впоследствии; теперь же достаточно упомянуть, что «составление картины» предназначалось возложить на членов совета. Взяли знаменитого из них К-бу, снабдили его инструкциями, чиновниками и деньгами и отправили в Эривань. Более полугода он жил там, и все ожидали от него чего-нибудь необычайного и образцового. Наконец толстейшие произведения его представлены были в главное управление. Это было в 1858 г., когда я управлял канцеляриею наместника.

Отчет К-бу поразил меня бессодержательностию, и я отправил его тотчас Крузенштерну для дальнейших с его стороны распоряжений.

Отчет этот лежал без движения, хотя князю тотчас сделалось известным истинное положение дела. Но с одной стороны, непостоянный в своих стремлениях, а с другой — занятый приготовлениями к знаменитому походу 1859 года против Шамиля, князь охладел к этой блестящей идее, так что во все время дальнейшего его властвования на Кавказе не было уже ничего сделано для ее осуществления.

Всю эту историю, с таким шумом начавшуюся и таким образом кончившуюся, я много раз и во всеуслышание приводил в пример и доказательство, как самые великолепные предначертания погибают от дурного исполнения.

Прежняя репутация К-бу как умного и делового человека страшно поколебалась. Вскоре после того он вышел в отставку, выпросил у князя участок земли в Кубанском уезде, славившимся производством марены, куда и сам переселился.

Четвертый член совета, имевший отдельную часть, был Фадеев. После упразднений в Закавказском крае палат государственных имуществ, которые открыты были там вслед за учреждением министерства государственных имуществ, образована была в Тифлисе особая экспедиция для заведывания этою частию, нечто в роде департамента, отдельного и независимого от общей канцелярии наместника. Этою-то экспедициею, а через нее всеми государственными имуществами в Закавказском крае, и заведывал Фадеев.

Фадеев был очень умный и чрезвычайно опытный старик. Я его помнил с 1837 года, когда, пред учреждением министерства государственных имуществ, находился в V отделении «Собственной его величества канцелярии». В числе различных и многих личностей, толкавшихся тогда в V отделении, его сухая фигура с поднятыми вверх волосами обращала на себя особенное наше внимание. В то время он был попечителем калмыцкого народа в Астрахани и в этой должности, кажется, успел уже приобресть отличную репутацию, вследствие которой он скоро был назначен управляющим саратовскою палатою государственных имуществ. Когда же в этой губернии [579] повалилось, один за другим, несколько губернаторов, неспособных или неблагонадежных, и когда министр внутренних дел просил Киселева указать ему кого-нибудь из своих чиновников на эту должность, Киселев указал на Фадеева, который, нежданно-негаданно, без всякого с своей стороны искательства и ходатайства, в одно прекрасное утро и назначен был саратовским губернатором. Дурно ли, хорошо ли он губернаторствовал — я не знаю; известно только, что с новым министром внутренних дел Бибиковым пошли у него сильные нелады, вследствие которых он должен был оставить место. Тогда он обратился к князю Воронцову, знавшему его по прежней службе в Новороссийском крае, с просьбою приютить его на Кавказе, вследствие чего и был сделан членом совета и управляющим экспедициею государственных имуществ.

Когда я приехал к нему с обычным визитом, меня встретил толстый господин, тотчас атаковавший меня укорами, что я не узнаю в нем старого знакомого. При всем усилии моей памяти, я никак не мог разрешить вопроса: кто бы мог это быть? Надобно сказать, что еще в сороковых годах, когда я был начальником отделения в департаменте сельского хозяйства министерства государственных имуществ, при мне возвратились из заграницы несколько молодых людей, отправленных туда для специального образования по части сельского хозяйства. В числе этих молодых людей был некто Витте, очень умный, добрый и милый малый. Так как еще до прибытия этих господ вся Русская земля разделена уже была на агрономические полосы с предположением учредить в каждой полосе образцовую ферму, то и на долю Витте досталось устройство так называемой Юго-восточной фермы, в пределах Саратовской губернии. В этих именно пределах и последовало сближение Витте с семейством Фадеева, самым существенным проявлением которого было женитьба Витте на одной из дочерей Фадеева. Когда сам Фадеев вынужден был переселиться на Кавказ, за ним последовал и Витте, тем более, что устройство и управление Юго-восточною фермою сопряжено было с величайшими для него неприятностями. Получив в управление экспедицию государственных имуществ, Фадеев устроил в ней Витте начальником отделения. Этот-то именно Витте, живший в одной семье с Фадеевым, и встретил меня.

Я истинно рад был найти в совершенно новом для меня мире Кавказа какую-нибудь точку; Витте же был по-прежнему милый, добрый и умный малый и тотчас свел меня на самую короткую ногу со всею своею семьею, так что она, радушная, приветливая, хлебосольная, сделалась и моей семьей, в которой я проводил все дни и с которой даже и в сию минуту нахожусь в самых [580] дружеских отношениях; но прежде, нежели говорить о частном быте этой дорогой для меня семьи, я должен сказать несколько слов об официальном положений как самого Фадеева, так и зятя его Витте.

Надобно, прежде всего, заметить, что старик Фадеев, при всем своем уме и опытности, был уже крайне «ветх деньми» и не имел физической возможности заниматься лично столько, сколько должен заниматься директор департамента. Поэтому Витте скоро был облечен званием помощника управляющего экспедициею государственных имуществ. Вслед за тем, когда преобразовано было все главное управление наместника, то департамент государственных имуществ отдан был, вместе с званием директора, Витте, согласно собственному желанию Фадеева; а сам Фадеев остался членом совета, состоящим сверх того при наместнике.

Что касается до семейного положения Фадеева, то в нем было очень много весьма оригинальных явлений. Начать с того, что жена Фадеева, урожденная княжна Долгорукова, которую я застал уж при конце жизни, обремененную годами и болезнями, славилась обширным многосторонним образованием. Вероятно от нее по наследству перешла я к детям неодолимая страсть к знаниям.

Сын их, впоследствии генерал, известный многими сочинениями о Кавказе, был человек истинно замечательный по своим обширным знаниям; казалось не было предмета, которого бы он не знал более или менее специально. Князь Александр Иванович, при котором он состоял, весьма ценил его и с пользою употреблял во всех делах, где требовались, например, исторические или какие-либо другие специальные знания. К сожалению, личный его характер далеко не соответствовал его даровитости и значительно препятствовал его служебным успехам. Беспорядочный, взбалмошный, он был решительно неспособен управлять какою-либо частью, в то же время до крайности резкий, даже грубый в своих манерах говорить и действовать, он естественно не возбуждал к себе большой симпатии. Сам князь не имел к нему личного расположения и держал его при себе, как полезного в известных случаях человека.

Забавно было видеть взаимные отношения этого мудреца с князем. Самолюбивый, заносчивый Фадеев имел претензию думать и верить, что его отношения к князю совершенно исключительные и вовсе не похожи на те, в которых князь находится к остальной свите. Надобно было видеть, как превосходно князь умел играть на этом инструменте. Когда Фадеев делался нужен князю для какой-нибудь работы, тогда он обращался к нему с словами: «мы давно не обедали с вами, Фадеев; приходите завтра. Какое шампанское приготовить?» Счастливый и восхищенный Фадеев начинал поднимать нос, носиться [581] петухом и гордо всем объявлять, что завтра он обедает у князя. Не менее восторженное состояние продолжается долго и после этого обеда и во всяком случае в течение всего того времени, какое продолжается заданная ему работа. По окончании этой работы князь начинает вдвигать его в обыкновенные и многочисленные ряды свиты, постепенно доводит до того, что гордый Фадеев остается решительно не замечаемым в этих рядах. Понятно, что такое перехождение из одного состояния в другое, совершенно противоположное, не может не тревожить Фадеева. Он начинает волноваться, поругивать князя, угрожать даже всем и каждому, что он решается оставить Кавказ, и когда гневное расположение его достигает крайней степени, на него упадают вдруг приветливые слова князя: «что вас не видать Фадеев? Приходите обедать», и Фадеев, снова счастливый и довольный, возрождается я опять важничает.

Старшая из дочерей Фадеева, Елена, бывшая замужем за Ганом, имеет значительную известность в нашей литературе, и потому говорить о ней я не буду, тем более, что лично ее не знал. Напротив, двух оставшихся после нее дочерей, воспитывавшихся в детстве в доме Фадеевых, я знал очень хорошо. С меньшею из них «Верою» я познакомился прежде, во время моего пребывания в Каджорах, в первый год моего прибытия на Кавказе. Она была отдана замуж за псковского помещика Яхонтова и в это лето посетила, вместе с ним, стариков Фадеевых, которые также жили на Каджорах.

Что касается до старшей дочери, покойной Елены Ган, тоже Елены, то это уже было просто какое то чудовище. Во время моего приезда в Тифлис и долго после того никто из ее родных не знал, на какой точке земного шара она находилась. Многоразличные же рассказы о ней казались просто невероятными.

По словам ее родных, таланты ее, остроумие, начитанность и даровитость во всех видах были изумительны. Когда она достигла того возраста, когда выходят замуж, то не стала, как другие ожидать различных предложений, но чтоб скорее избавиться от надзора и укоров за ее эксцентричности, одним словом, чтоб скорее вырваться на свободу и развернуться во всю ширину своей оригинальной натуры, она сама предложила одному из окружающих взять ее замуж. Некто Блаватский согласился и обвенчался с нею. В один прекрасный день она вовсе исчезла не только из дома, но из края. Долго не знали, куда она направила свой путь, но впоследствии, через несколько лет по газетным сведениям стало известным, что она колесила по всему земному шару и, придерживаясь сначала Парижа и Лондона, уехала потом в Америку. Наконец мне [582] суждено было узреть эту достопримечательную женщину в оригинале: она возвратилась в Россию и приехала в Тифлис.

По рассказам я представлял себе личность эту довольно интересною, чем-то вроде знаменитой Лолы Монтес; но при взгляде на ее подлинник разочарование было полнейшее. Чтоб придать себе какой-нибудь интерес, она, по возвращении своем, старалась изобразить из себя спиритку и на первый раз, к удивлению, имела некоторый успех в своих проделках; но мне суждено было разбить и уничтожить грубую искусственность и поддельность этих проделок.

В составе совета был еще один член, хотя не заведующий отдельною частью, но имевший на нее сильное влияние. Еще при князе Воронцове в составе главного его управления был чиновник, специально приставленный, так сказать, к судебной части. Чиновник этот был — князь Георгий Багратион-Мухранский, получивший образование в Императорском училище Правоведения, потом служивший в Сенате, и затем перешедший на службу на свою родину. Впоследствии он сделан был членом совета наместника, оставаясь специальным юристом и потому имея громадный авторитет во всех судебных делах Кавказа. Князь Мухранский принадлежал к древнейшей из грузинских фамилий, которая считала свое происхождение прямо от царя Давида и потому имела в своем гербе пращу, которою был побит Голиаф. Мои личные отношения к князю Мухранскому представляли много оригинальная; но как они преимущественно относятся к деловому миру, то подробное их разъяснение сделано будет в своем месте, когда дойдет дело до моих действий в правительственном мире Кавказа; здесь достаточно сказать, что первые наши сшибки в этом мире отличались крайнею неприязненностью, так что весьма естественно было ожидать, что я наживу себе в нем самого ожесточенная врага. Между тем можно сказать положительно, что никто так хорошо не понял и не оценил моего характера и моих правил, как мудрый и благородный князь Мухранский, так что и в настоящую минуту, когда пишу эти строки, я истинно горжусь его дружбою.

В совете было еще несколько членов, но не имевших уже ровно никакого значения. Был некто Десимон, замечательный тем только, что он едва-ли не первый появился из гражданских чиновников на Кавказе; был граф Штейнбок, который скоро после моего приезда поехал за границу лечиться и там умер. Был еще кто то; но все это были уже личности, совершенно незначительный, которых я плохо помню и о которых говорить не стоит.

Напротив, о правителе дел совета необходимо сказать несколько слов. Этим правителем был тот самый Кипиани, которая, как я [583] выше сказал, Муравьев хотел сделать правителем своей канцелярии, Кипиани был завзятый грузин от головы до пяток. В Тифлисе когда-то был какой-то заговор об отложении Грузии от России, и в этом заговоре Кипиани играл очень видную роль, за что и выжил потом несколько лет в одной из внутренних наших губерний. Развившись значительно вследствие знакомства с русскою жизнью, нахватавшись приемов нашей администрации, Кипиани, между грузинами, был звездою первой величины. И действительно, с одной стороны знакомый с местными обстоятельствами края, а с другой — с вашими законами, он вообще был личностью, весьма необходимою в гражданском мире Кавказа. К тем свойствам, о которых я упомянул выше, он присоединял дар слова и несомненное искусство владеть, как говорится, пером, искусство, в котором был один только недостаток: стремление к трескучим фразам. В силу всех этих достоинств он и был предназначен Муравьевыми как я выше говорил, на должность правителя или директора канцелярии наместника, должность, имевшую в то время необъятное значение. Князь Александр Иванович, оттерший, так сказать, с Бутковым Кипиани от этого места, как только приехал на Кавказ, старался, по обычаю своему, вознаградить его за это лишение. Он тотчас сделал его членом совета и дал ему звезду Станислава, тогда как из членов совета один только старик Фадеев имел ту же звезду, а все другие ходили с Владимирами и Аннами на шее. Затем, во все время пребывания князя на Кавказе, Кипиани пользовался с его стороны значительным почетом и вниманием, и только Мингрельское дело разрушило это видное положение и даже лишило Кипиани места. Как это случилось — изложено будет впоследствии вместе с Мингрельским делом, которое производило в свое время большой шум и вообще в гражданской деятельности князя занимало большое место.

Чтоб обрисовать подробнее гражданский мир Кавказа, надобно сказать кое-что о губернаторах. При моем прибытии на Кавказ губернатором в Тифлисе был старик Лу-аш, какой-то старый приятель Муравьева, которым он и заместил знаменитого героя Ивана Малхазовича Андроникова. Он был сколько храбр, столько же и ограничен. Относительно его гражданской администрации ходили тысячи самых уморительных анекдотов, которых конечно повторять не буду. Рельефнейшим из них, однако, считался тот, где он, при каком-то случае, исчислив пространство, на которое простирается его начальственное влияние, заключил: «власть моя действует отсюда и до туда и обратно».

Лу-аш быстро составил себе самую плохую репутацию: взяточничество при нем приняло самые громаднейшие размеры; защитники [584] его, не отвергая собственно взяточничества, говорили только, что взяточник не сам он, а жена его. Рассказывались подробности, не подлежавшие никакому сомнению. Меня удивляло только то, что все выражали справедливое негодование, а между тем никто не решался довести сущность дела до сведения наместника. Подбиваемый энергическою семьею Фадеевых, я принял это на себя. Помню, как теперь, однажды в Каджорах, после обеда, когда князь вместе со мною, вышел на площадку, устроенную за его домом, куда приносили кофе, я сказал князю.

— Известны-ли вашему сиятельству дурные слухи, которые ходят насчет губернатора.

— Да, я слышал кое-что,— отвечал князь.

— Не изволите-ли признать нужным приказать поверить эти слухи, потому что все дурное и хорошее в управлении относится к наместнику.

— Это правда, сказал князь, надо этим заняться, хотя мне очень неприятно было бы удалить этого старика, если бы оказалось нужным. Подумают, особенно в Петербурге, что я мщу Муравьеву.

Вслед за тем стали разноситься слухи, что Лу-аш непрочен, а к осени промелькнул слух, что генерал Ка-р, какой-то начальник штаба в Ставрополе, будет назначен Тифлисским губернатором на место Лу-аша. Все это скоро оправдалось на самом деле. Лу-аш отправился в Петербург и там какими-то средствами, вероятно тоже Муравьевскими, пробился впоследствии в сенаторы. Ка-р водворился в Тифлисе губернатором и предался не столько заботам о благоустройстве вверенной ему губернии, сколько удовольствиям.

Все это тоже продолжалось недолго; Ка-р был милый человек, но плохой губернатору к тому же имел неосторожность закуривать папиросу в присутствии князя, садиться с ним на один диван и т. п. Само собою разумеется, что такой губернатор не мог быть терпим и потому также сдан в общий сенаторский архив.

Пока все это происходило, к губернаторскому месту в Тифлисе подползал змеею тончайший из поляков, Ор-ский. О прошедшем его ходили разные слухи. Переселившись на Кавказ, он очутился управляющим делами какого-то закавказская общества шелководства и торговли, составленная из богатых петербургских бар, разумеется ничего не понимающих. Затем он поступил в службу. При назначении князя Воронцова Кавказским наместником его предупредили что Ор-ский не надежен. И действительно, князь Воронцов давил его всеми мерами. Ор-ский, с которым я очень [585] сошелся, как с человеком, истинно замечательным по уму и дарованиям, сам рассказывал мне свое прошедшее. По его словам, однажды князь Воронцов сказал ему:

— Напрасно вы остаетесь в крае; пока я здесь, вы ничего не получите.

— Я буду ожидать... ваше сиятельство, отвечал Ор-ский.

При моем прибытии в край он был председателем Эриванского губернского суда — место, довольно солидное, но далеко не удовлетворявшее его честолюбивым замыслам. С назначением Барятинского наместником, а спустя немного Крузенштерна начальником главного управления, Ор-ский понял, что замыслы его могут осуществиться. Надо заметить, что к Крузенштерну, когда он еще был незначительным чиновником, прилепился другой поляк, Хри-нич по прозванию, бывший чиновником государственного контроля, так что они и жили вместе, и это сожительство продолжалось и в то время, когда Крузенштерн, волею Барятинского, быстро поднялся в гору. Сожительство представляло этим господам обоюдную выгоду: Хри-нич понемногу тащился за Крузенштерном и вытянут им наконец в директоры департамента, нарочно для него сочиненного, под названием контрольного и учрежденного после всех других департаментов, что и сам Барятинский хорошо знал и понимал. Однажды, после учреждения этого департамента, князь спросил меня:

— Скажите, нужен был этот департамент?

— Не полагаю,— отвечал я...

— Это Крузенштерн сочинил для своего приятеля Хри-нича, прибавил князь.

Для ленивого Крузенштерна Хри-нич, в сущности, пустейший господин, но наделенный присущим каждому поляку даром влезать в душу и делаться необходимым, тоже сделался необходимым, заведуя общим хозяйством, покупая провизию, фураж и т. п. и ведя счетоводство. Но Хри-нич был ничтожество пред Ор-ским, который, под видом дружбы, общей национальности, единоверия и т. п., тотчас обратил его в мост, для того, чтобы подойти чрез него к Крузенштерну и в свою очередь тоже влезть к нему в душу, но уже не в смысле овса и сена, но в смысле деловом, административном.

Слабый характером, Крузенштерн радо был найти в Ор-ском делового советника, точно также, как рад был видеть в Хри-ниче опытного эконома. Все это выразилось тем, что Ор-ский скоро переведен был в Тифлис вице-губернатором, где бездеятельность Ка-ра выдвинула его на первый план, а когда затем явилась мысль спустить Ка-ра, то Ор-ский занял его место. [586]

Справедливость требует сказать, что, устраняя его сомнительную репутацию, это — человек, в высшей степени замечательный и даровитый. Такого дельного и распорядительная губернатора, бесспорно, никогда не было в Тифлисе, а быть может, и во всех других губерниях. С беспримерною опытностью в делах, с самым точным знанием края во всех его отношениях, он соединял обольстительное, какое-то чарующее обращение. За глаза его можно бранить, сколько хотите; но когда он говорит с вами, нет возможности не поддаться его влиянию, не стать на его сторону и в этом бесспорно заключается сила, которою он разбивал все интриги, все наветы, направленные против него, и кончал всегда тем, что самого предубежденного человека поворачивал в свою пользу.

ГЛАВА III.

Главные деятели военного мира. — Д. А. Милютин, начальник главного штаба. — Ольшевский, дежурный генерал. М-ер, начальник артиллерии, и начальники инженеров: Г-н и К-р. — Кол-ский, генерал-интендант. М-иц, начальник жандармского округа. — Тифлисские коменданты: Рот и Опочинин.

Понятно само собою, что, не принадлежа к военному миру, я не могу относительно личностей этого мира представить такие же положительный данные, как о личностях гражданских. Тем не менее считаю небесполезным сказать, что знаю.

Разумеется, на первом плане, в ряду военных деятелей, стоял Д. А. Милютин. Его семейство держалось патриархальной простоты, которой оно не изменило и впоследствии в другому несравненно высшем, положении. Можно без преувеличений сказать, что из всех страстей человеческих Д. А. Милютин имел одну страсть — трудиться. Так точно и на Кавказе он вечно был занять делами и вел трудовую жизнь. Всем известно, что такую же жизнь он вел и в должности военного министра, устраняя всякие наслаждения, тщеславия, честолюбия и т. п.

Относительно действий и значения его на Кавказе мне, вероятно, придется много говорить; но и здесь не излишне заявить тот несомненный и замечательный факт, что князь Барятинский высоко ценил его специальные знания.

Дежурным генералом кавказской армии был генерал Ольшевский, с которым я был также в дружеских отношениях, но о [587] котором решительно не знаю, что сказать. Человек добрый, но проникнутый формами и приемами предшествовавшего царствования. От этого происходило много странных столкновений. Он хотел, напр., чтобы блестящая свита наместника, составленная из чистейших аристократов, находилась в отношении к нему, как дежурному генералу, в должном чинопочитании. Свита, разумеется, делала все возможное, чтоб приводить его в раздражение. Так, например, когда наместника не было в театре, свита его наполнит ближайшие к сцене ложи театра, натаскает туда возы букетов и начнет ими перекрестный огонь с неистовыми рукоплесканиями и криками. Весь театр весело смотрел на эти затеи молодежи, зная существенную цель их. Ольшевский, видя в этом неуважение к нему и другим старым генералам, восседавшим в первых рядах кресел, волновался страшно, и когда раздражение его достигало сильнейшей степени, торжественно удалялся из театра с угрозами завтра объяснить наместнику все неприличие поведения его свиты. Мне, находившемуся в дружеских отношениях с обеими сторонами, с трудом удавалось отклонять более серьезные их столкновения.

Начальником артиллерии был старый немец генерал М-ер, которого постоянно старались сбыть, но который с немецким искусством держался на своем месте. Начальником инженеров был другой немец Г-н, который, однако же, в след за моим приездом в Тифлис, был переведен куда то, так что мне пришлось купить у него некоторую часть мебели. Он был до такой степени немец, что даже говорить по-русски не умел, и по этой части ходило много уморительных анекдотов: так, напр., во время Восточной войны он утверждал, что все мы должны «положить живот свой на отечество» и т. д.

Этот немец при мне уже заменен был другим немцем генералом К-ром, который говорил по-русски немного лучше Г-на, но ничего замечательного, сколько мне известно, не произвел. Под Гунибом представился было ему случай показать свои таланты и знания, и уверив князя, что правильная осада сей высокой горы потребует по крайней мере два месяца времени, он хотел было открыть свои учено-немецкие работы, но коварные и ловкие кавказские солдатики на другой или третий день втихомолку влезли на сию гору и взяли ее вместе с Шамилем и его отчаянными мюридами. Таким образом К-р лишен был инженерной славы, которая могла бы спорить со славою Тотлебена.

Генерал интендантом кавказской армии был знаменитый Кол-ский. Знаменит он потому, что был бесспорно даровитый человек.

Кол-ский был, так сказать, местным произведением. С [588] юнкерства он начал кавказскую службу, шел, шел потихоньку и дошел до положения генерал-интенданта. Особенное счастие его заключалось в том, что при назначении князя Барятинского начальником главного штаба он был дежурным штаб-офицером, что соответствовало нынешнему дежурному генералу. Ленивый и неопытный в письменных делах князь не мог не оценить опытности, письменности и вообще даровитости Кол-ского. Тут именно положены были прочные основания для будущности его. Я помню, когда князь, пред назначением его наместником, жил в Петербурге и часто просил меня разобрать и привести в порядок его бумаги, я постоянно видел в них множество полновесных писем Кол-ского, в то время, конечно, мне неизвестного. Из этих писем видно было, что после отъезда князя с Кавказа, Кол-скому при Муравьеве приходилось очень плохо и он пространно излагал и свои сетования, и свои надежды на возвращение князя.

Понятно, что, надеясь на изведанное благоволение князя, Кол-ский в должности генерал-интенданта дал повод к неблагоприятным для него слухам, так что даже сам князь встревожился. Я помню однажды князь лежал больной в своем кабинете; я сидел пред ним. После различных разговоров, князь вдруг спросил меня:

— Слышали, что говорят о Кол-ском?

Я отвечал, что слышал.

— Жаль, — продолжал князь, — если правда; он очень способный человек. Впрочем, я думаю преувеличивают из зависти. Кажется, при поставках есть какой-то процент, который считается почти законным.

— Я не знаю, ваше сиятельство; — отвечал я, — но думаю, что размер этого процента зависит от произвола каждого.

— И это правда, — заметил князь, — однако надо что-нибудь сделать.

— Ваше сиятельство так много сделали для Кол-ского, — сказал я, — что мне кажется самым лучшим средствам спросить его самого, существуют ли какие-либо побочные благоприобретения и какими размерами он довольствуется?

Князь сильно усмехнулся моему наивному предложению и прекратил этот разговор. Однако же впоследствии оказалось, что он применил этот способ к делу. Князь действительно сделал Кол-скому этот роковой вопрос и так внезапно, что произошла сцена. Кол-ский, ошеломленный врасплох этим вопросом, сконфузился, смешался и не знал, что отвечать и сослался на дурноту, которая мешает ему собрать мысли. Впрочем для князя, владевшего особенным искусством читать но лицам, этого было [589] достаточно; воспользовавшись ссылкою Кол-ского на дурноту, князь тотчас его отпустил. Кол-ский, вероятно образумившись дома и составив план защиты, прислал вслед за тем князю письмо, которым просил дать ему особую аудиенцию для представления подробных объяснений. Князь нашел это ненужным и отказал, считая, вероятно, достаточным нравственное впечатление, произведенное им на Кол-ского, который, кажется, представать потом свои объяснения письменно; но никаких фактических последствий из этого не вышло. Стали только говорить, что Кол-ский вдруг сократил размеры своей роскошной жизни, распродал рысаков, ищет другой, более скромной, квартиры и т. п., и едва ли не мы только трое: князь, Крузенштерн и я знали истинные причины этих скромных стремлений. Но стремления эти и остались одними стремлениями и даже продолжались весьма недолго, потом все пошло по-прежнему, по-прежнему стали кричать о роскоши в его жизни, о брильянтах его жены и т. п.

Чтобы быть уже совершенно отчетливым, я считаю нужным сказать несколько слов о начальнике жандармского округа и комендантах, имеющих в Тифлисе весьма видное значение.

Начальником жандармов в мое время был М-иц, вообще, в смысле деловом, весьма ограниченный немец, но в частном быту милейший господин, с заметною наклонностью при случае хорошо выпить и вообще кутнуть на русский лад. Смешно было смотреть, на наших пирах, как эта наклонность постоянно боролась в нем с страхом, который он чувствовал к отношении своей жены, всегда зорко следящей за ним в подобных случаях, высокой, сухой барыни из рода баронов Мей-в, чем как сам М-иц, так и жена его заметно гордились. Несмотря на то, что он плохо говорил по-русски, он на подобных пирах большею частию выбирался «толумбашем», обязанность которого, как известно, состоит в том, чтобы руководить пиром, произносить тосты и вообще поддерживать веселье, для чего и наделялся он неограниченною властью. Одаренный величайшим остроумием, М-иц просто сыпал остротами, которым немецкое коверкание русских слов придавало какую-то особую прелесть.

В обыкновенное время, М-иц был благовоспитанный и чопорный генерал, как и подобает немцу, чопорный тем более, что он, уж не знаю почему и для чего, приобрел громаднейшие герольдические знания и в этом отношении имел большое значение в глазах князя, тоже сильно хромавшего, как говорится, на эту ногу. Во всех случаях, где требовались эти знания, М-иц считался авторитетом и признавал великим преступлением малейшее отступление от правил, существующих или принятых по этой части. [590]

Как теперь помню, однажды, при входе моем в кабинет князя я был встречен словами:

— Представьте, что случилось? Ах! какая досада! Этот глупый Поп-пуло ничего не понимает, а я сам не досмотрел. Согласитесь, однако, что когда у меня обедают по пятидесяти человек, мне простительно и допустить ошибку. Надобно, чтобы мне помогали. Нет! мне надобно надежного помощника. Поп-пуло ветрен. С ним наделаешь непростительных промахов.

Само собою разумеется, что я никак не мог из этих слов понять истинной причины волнения и отчаяния князя. И что же оказалось? На вчерашнем обеде, для которого, по обычаю, составлено было совокупными трудами князя и состоявшая при нем собственно по гофмаршальской части Поп-пуло, чиновника из греков, подробное росписание, кто кого должен вести к столу, кто за кем должен был идти и, наконец, кто где должен сидеть. И вдруг, жена М-ица шла и сидела ниже другой барыни, слабейшей по рангу, по чину и черт знает по чему! М-иц не только обратил внимание, но на другой день приехал во дворец наместника, вступил с Поп-пуло в жаркие прения, и когда тот под ударами, наносимыми ему ученым и самолюбивым М-ицем, старался укрыться именем князя, тот настоятельно требовал, чтобы об этом скандале доложено было самому князю. Само собою разумеется, что все это могло происходить только между такими чудаками, как М-иц и князь. Один считает необходимым такой вздор доводить до сведения наместника, а другой принимает этот вздор к сердцу и волнуется так, как будто бы десять его отрядов были разбиты горцами.

Другая замечательная черта М-ица состояла в постоянном стремлении получить баронское достоинство.

Местные власти горячо содействовали исполнению этого заветного желания М-ица; я в особенности усердно хлопотал и не только по своей должности директора общих дел красноречиво доказывала в различных бумагах, справедливость этой претензии, но при своих поездках в Петербургу лично просил всех кого нужно было об ее удовлетворении. Результат вышел, однако, плачевный и М-иц баронства не получил.

Что касается до тифлисских комендантов, то в этом звании, по приезде моем в край, я застал знаменитого защитника Ахты генерала Рота. Он считал себя, и быть может справедливо, отличным садоводом и отличным кавалеристом и следовательно знатоком лошадей. Из этих свойств сего генерала возникла у князя мысль назначить его начальником управления сельская хозяйства.

На место его тифлисским комендантом назначен был [591] Опочинин, женатый на одной из дочерей кн. Орбелияни, которую звали Варварою, а по-туземному Бабаля.

Надобно заметить, однако, что Бабаля вообще была доброе, милое и потому всеми любимое существо. Она отлично танцовала лезгинку, любила окружать себя толпами молодежи и вообще была, как говорится, веселая барыня. От этого ее салоны, если только можно назвать салонами невзрачные комнаты казенного дома, уставленные плохою мебелью, — были самым привлекательным местом в Тифлисе и постоянно были набиты народом.

Сестра «Бабали», кажется старшая, жила также в Тифлисе, имея мужем какого-то старого и болезненного генерала Санковского.

(Продолжение следует).

Текст воспроизведен по изданию: Записки Василия Антоновича Инсарского // Русская старина, № 9. 1897

© текст - Инсарский В. А. 1897
© сетевая версия - Тhietmar. 2016

© OCR - Андреев-Попович И. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1897